Июня 7-го дня 1870 года

Горы. Человек со спины, сидит у окна. Мы не разговариваем, мы не шевелимся, ничего не происходит, как обычно. Тем не менее появилось что-то новое: сознания моего достигают некоторые детали, никогда прежде мной не замечавшиеся. К примеру, одежды человека: они странны. К тому же явился запах, неприятный и сильный. И эта гора. Она медленно перемещается к нам, если не мы – к ней. И несомненно, письмо. Письмо Диккенса, лежащее там, на столе. Как оно пришло? Как мог этот человек…

– Месье… месье!

Я вырвал себя из этого сна в тот же момент, когда поезд вынырнул из тоннеля.

И первым движением проверил содержимое кармана: письмо, разумеется, было на месте.

Гэдсхилл-плейс, 4 июня 1870 года
Ваш Чарльз Диккенс

Месье,

наш общий друг мадам Санд рекомендовала мне Вас с самой лучшей стороны, но причина желанию моему познакомиться с Вами, конечно, Ваше письмо. Вы, как представляется мне, молодой блестящий преподаватель английского языка, и престарелый трудолюбивый самоучка, каков я есть, имеет удовольствие пригласить Вас к себе на утро в среду, 7 июня (с 9-го я в Лондоне в видах учинения новой серии публичных чтений и уже не смогу располагать ни единой минутой своего времени), если только Вы согласитесь избавить его от всего, что напоминало бы урок по какому бы то ни было предмету. Садитесь на поезд 6.15 и сходите перед самым Рочестером, экипаж будет Вас ждать на станции (пожалуйста, будьте пунктуальны).

Я уже горю желанием свести с Вами знакомство.

P. S. Предусмотрите обувь, удобную для прогулки.

– Извините, месье, но вы говорили… вы так хотели посмотреть окрестности…

– Да… вы… вы хорошо сделали.

Съежившаяся в другом углу дивана старая дама бросает на меня беспокойные взгляды. Понемногу в памяти моей восстанавливается наша встреча на вокзале в Лондоне. Больно было смотреть на нее, одиноко боровшуюся на перроне с чемоданом, зонтиком и огромной шляпной картонкой. «Вы очень любезны, молодой человек… Поставьте ее туда, пожалуйста… Это для моей сестры. Кажется, они там, в Рочестере, еще не получали последние коллекции… Какое тщеславие, мой Бог! Здесь мы прекрасно устроимся – в смысле поездки… Я просто диву даюсь, что она делает со всеми этими шляпами… Она, бедняжка, такая хворая, что никогда и не выходит из своей комнаты…»

– Вам, должно быть, привиделись кошмары… Вы разговаривали во сне…

– И… что же я говорил?

– Боже правый, меня это не касается!.. Так что я заткнула уши! Смотрите, мы уже почти…

Поезд замедлил бег и въехал на мост через речки шириной метров пятьдесят. Вода казалась глубокой; поток уходил в небольшую лощину и там раздваивался, устремляя боковое русло параллельно железнодорожной колее на восток, к морю.

Старуха, сильно побледнев, вцепилась в поручень.

– Боже мой… уж пять лет тому… и все-таки каждый раз у меня сердце замирает… и я ни за что не могу успокоиться, пока… ну вот! Теперь уж безопасно…

Вдали стаи чаек кружились над оружейными дворами Четема.

– А отчего поезд тогда сошел с рельсов? [18]Факты, сообщенные мисс Майнд, достоверны, однако крушение произошло не на линии Лондон – Рочестер. Одно из двух: либо старая дева слегка повредила голову, либо – и это наиболее вероятно – она существовала лишь в воображении Бореля. Вспомним, что мать Эвариста, Констанс Борель, – урожденная Констанс Глюк…
– осторожно поинтересовался я.

Старая дама вскипела негодованием.

– Отчего?… ну, разумеется, из-за вина! Машинист был пьяница… он повесничал в тех же злачных местах, что и мой богоотступник-зять… Он не различал будних дней от воскресных… Там, конечно, был человек, поставленный возле дороги с красным флажком, но недостаточно далеко от… и когда локомотив въехал на мост, там не было двух рельсов… Локомотив с разбегу перескочил эту брешь, и вагоны второго класса тоже… но дальше все остальные вагоны первого класса рухнули в бездну… все остальные, кроме одного, который повис в пустоте, удержавшись за какую-то ниточку, сцеплявшую его с предыдущим, из второго класса, в котором, к счастью, была я… как прав был наш отец, светлая ему память, когда говорил, что не в деньгах счастье!

После чего извлекла из дорожной сумки медальон, заключавший в себе дагеротипическое изображение похожего на мертвеца старика с высоким лбом и безумным взглядом; надпись гласила: «Ефрем Майнд, 1794–1855». И поскольку сумка ее уже была открыта, она не упустила случая всунуть мне в руки стопку нравоучительных брошюр: «Алкоголь – враг христианина», «О кокетстве как матери всех пороков» и т. д., каковые я и начал перелистывать, приняв самый серьезный вид.

– Что ж потом?

– Мы столпились на берегу, пытаясь подать помощь тем несчастным, которых уносило течением или погребло под грудами железа, как вдруг увидели, что из повисшего вагона выбирается маленький человечек с комичной бородой. К стыду моему, я не сразу его узнала. Из досок, оторванных от сидений, ему удалось соорудить некое подобие мостков, по которым две дамы – одна очень миленькая, молодая, в шляпке (Боже, что это была за шляпка, какой-то позор!), и другая, постарше – смогли выйти на берег, не замочив ног. И тут кто-то за моей спиной сказал: «Смотрите! Это же Чарльз Диккенс!» В этот миг меня словно черт дернул за рукав…

При этом воспоминании мисс Майнд покраснела, как гимназистка:

– Увы, вместо того чтобы молиться за всех этих несчастных, я, несмотря на их крики и стоны, уже никого не видела, кроме него… я не могла оторвать от него глаз! Бог свидетель, если я и согрешила один раз в жизнь мою, то это из-за него, из-за господина Диккенса! Еще маленькой девочкой я, как только у меня набиралось несколько шиллингов, покупала ежемесячные выпуски «Пиквика» и «Оливера Твиста» и, таясь от старших, проглатывала их! Иногда на фронтисписе давали его портрет… Боже правый, каким обольстительным он казался мне! Как ни наказывал меня отец, как ни заставлял читать брошюры преподобного Инграма о тлетворном влиянии народных романов… ничего не помогало! И вот, вообразите, увидеть его воочию, во плоти и крови!

Мисс Майнд бросила виноватый взгляд на медальон и поспешно упрятала его на дно сумки.

– Как бы там ни было, человек, который так бесподобно воспел Рождество, не может быть глубоко порочным! Чаровник, чародей, да… но христианский чародей! И в тот день, месье, – какое благородство, какая самоотверженность! У миленькой девушки был слегка окровавлен лоб; он устроил ее как возможно комфортнее, потом спустился к воде и наполнил свой цилиндр, чтобы промыть рану… Кто она ему? Я не хочу этого знать… я знаю, что господин Диккенс – женатый человек, но я не хочу верить, что… и потом, она называла мамой даму известных лет… Ведь это доказывает, что в том поезде не могло происходить чего-либо неподобающего, как вы думаете? Ах, если б вы видели его потом, как он спешил от одного раненого к другому со своей шляпой, наполненной водой, расточал каждому утешительные слова, помогал рабочим поднимать листы железа, обнимал какого-то ребенка… Помощь не являлась, никто не знал, что делать, все суетились… Только он сохранял хладнокровие… А потом раздался этот ужасный крик… У берега был простерт человек… ноги размозжены, череп пробит. «Я пропал! Я пропал!» – кричал он. «Нет, нет, друг мой, – уверял господин Диккенс. – Вы не пропали, мы сейчас вытащим вас отсюда». Он дал ему пить и закричал, поворачиваясь на все стороны: «Не подойдет ли кто-нибудь помочь мне?» А человек тем временем перестал стонать, он умер… Течение медленно уносило его… Там, где лежала его голова, трава покраснела от крови, и вода у кромки берега тоже была красная… И тогда случилось что-то странное…

Старая дама понизила голос, словно боясь, что изображение отца, спрятанное на дне сумки, услышит то, что она говорит:

– Я в тот момент ничего не поняла… Я была совсем рядом с господином Диккенсом. Лицо у него было застывшее, серое… как у того мертвеца, на которого он смотрел не отрываясь, – смотрел, как того уносит течение, а от его головы расходятся кровавые завитки, словно его последние мысли. И тут в глазах господина Диккенса появился какой-то блеск… Мой Бог, какой это был ужасный блеск! Если бы за миг до того я не видела, как он бегал среди несчастных, подобный ангелу милосердия, я в самом деле решила бы, что мой отец был в конечном счете прав и что этот человек – дьявол! Это было ни с чем не сообразно… До него уже не достигали никакие крики боли и страха: он работал! Я уверена, что не ошибаюсь! Я следила нить его мысли… Я видела, как он нахмурил брови, как стал ощупывать себя, ища что-то, и я услышала, как он вдруг воскликнул: «Мой плащ! В вагоне!» Он вскочил с земли и зашагал к мосту. «Чарльз! – закричала девушка. – Не вздумайте! Вы купите себе другой!» А он ей, не оборачиваясь: «Не говорите глупостей, Элен! Плевал я на этот плащ!» Двое мужчин хотели его удержать, он жестом, ни слова не говоря, отстранил их. Он был само спокойствие и сама решимость. Ступил на доски, забрался в разбитое окно и пропал из виду. Все затаили дыхание. Вагон по-прежнему висел на краю бездны; от дополнительного веса искореженное железо тихонько заскрежетало… Там словно бы началось какое-то перешептыванье, шушуканье… Было такое впечатление, словно эти металлические массы совещались между собой, решая, обрушиться им или нет.

Никаких видимых признаков близости станции не появилось, тем не менее мисс Майнд сложила свои вещи к себе на колени: сумку, зонтик и шляпную картонку, подступившую ей под подбородок; как большинство стариков, и как некоторые дети, она любила приготовляться заранее.

– И потом вскоре появилась рука, голова… Это был господин Диккенс, одетый в свой плащ. Он выбрался из вагона, он вернулся к нам… И, Бог свидетель, он весь светился счастьем! «Целы! – повторял он, размахивая пачкой бумаг. – Ни пятнышка, ни надрыва». Он был счастлив! Счастлив посреди этой… резни, среди этих женщин, обнимавших трупы мужей, среди детей, с плачем искавших мать, среди этих криков, этой крови… и все-таки я ни на секунду не подумала оскорбиться… Напротив, я радовалась вместе с ним… я глупо улыбалась, глядя на его улыбку, я была довольна, что он вновь обрел свою рукопись… И несколько недель спустя, читая очередной выпуск «Нашего общего друга», я поняла, что не ошиблась… Книга четвертая, глава шестая… сцена, где Лиззи Хексем вытаскивает из воды Юджина Рейберна… Там все это… красная трава… кровь, смешивающаяся с водой… и безжизненное тело, уносимое течением… Мой Бог, он воспользовался этим кошмаром… он его присвоил! Я надеюсь, что Господь в бесконечной мудрости своей предусмотрел особенные весы для взвешивания грехов великих людей… и тех, которые уклонились от прямого пути.

Если бы мисс Майнд была «паписткой», нет сомнений, что она бы перекрестилась. Но как добрая англиканка и евангелистка, ограничилась минутой сосредоточенности. Затем взглянула на книжечку, [19]По всей видимости, речь идет об июньском выпуске «Тайны Эдвина Друда» – последнем, вышедшем при жизни Диккенса. В нем Джаспер, дядя героя-эпонима, посещает склеп клойстергэмского собора, находит пустую могилу и кучу извести, которая при случае может обеспечить исчезновение трупа. Сторонники виновности Джаспера, как правило, основывают свои теории на этой сцене. О многочисленных спорах вокруг предполагаемой развязки романа можно прочесть в работе: Мишель Манжматен. Сто лет друдианы. Издательство университета Бордо, 19**.
положенную мной на диван, и наклонилась ко мне.

– Что он замышляет, как вы думаете?

– Кто «он»?

– Ну Джаспер, разумеется! Зачем он ходил в склеп? Моя сестра думает, что он собирается убить своего племянника, но я не могу в это поверить… все-таки регент церковного хора!

– Не забывайте, что этот регент церковного хора еще и опиоман…

– Боже, это правда…

– Нам ничего не остается, кроме как терпеливо ожидать следующего нумера… Предоставим господину Диккенсу позаботиться о том, чтобы еще раз удивить нас.

– Да, вы правы, молодой человек, это мудро, но… О! смотрите направо! Будьте очень внимательны, потому что прямо сейчас за этим холмом вы увидите… Вот! Вон там! Это – Гэдсхилл-плейс…

Я в воображении своем рисовал себе что-то величественное, с готической башней или двумя, в обширном парке столетних дубов… Но то, что я увидел в глубине небольшой долины, являло собой лишь вполне заурядную постройку из черного камня в строгом обывательском вкусе среднедо-статочного английского буржуа. Впрочем, что за нужда! Озноб радости пробежал у меня по спине. И, в свою очередь собрав вещи, я довольно торжественно объявил остолбеневшей мисс Майнд:

– Гэдсхилл-плейс! Туда-то я и еду!

* * *

Я ждал уже добрых полчаса, когда из станционного буфета вышел высокий худой человек с острым, как лезвие ножа, лицом. Он двигался по платформе с некоторыми уклонениями, но, завидев меня, одернул жилет, поправил шляпу и сумел преодолеть несколько метров разделявшего нас расстояния почти по прямой.

– Мистер Баррель, я полагаю?

Заплетающийся язык и акцент кокни в сочетании производили несколько комический эффект.

– Борель, с вашего позволения.

– Превосходно, месье Борель. Так и запишем. Моя фамилия – Уэллер, месье. Меня тут задержало одно важное дело, но вы не беспокойтесь: четверти часа не пройдет – и мы в Гэдсхилле.

Спустя несколько минут, усевшись в скромное тильбюри, я мог на досуге рассмотреть этот странный персонаж и обозреть его чудной наряд: кожаные сапоги, гетры, полосатый жилет и забавная шляпа.

– И… вас действительно зовут Сэм Уэллер?

– Э, месье, насчет Уэллера спорить не стану, а вот с Сэмом – дело другое, потому что зовут-то меня Арчибальд… Арчи, месье, если вам так больше нравится.

– Все равно! Какое совпадение…

Уэллер иронически хмыкнул.

– Знаете, месье, что говорил по этому поводу мой папаша, вечная ему память? «Совпадение – это хитрость, которая удалась!» Когда мистер Диккенс дал объявление в «Рочестер дейли», я тотчас же смекнул, что моя фамилия может сослужить мне службу. А чтоб уж отвесить с походом, я еще приоделся – вот как сегодня – и запасся хорошо обкатанными прибаутками. Так что, когда я пришел наниматься и он меня увидел, у него сделались примерно такие же глаза, вот как только что были у вас. «Как вас зовут, друг мой?» – «Уэллер, сэр». – «Уэллер?» – «Именно, сэр. Такой уж у нас семейный обычай – откликаться на эту фамилию. И так нам это нравится, сэр, что у нас это передается от отца к сыну!» А он тогда стоял у своего стола. И вот, гляжу, он весь побелел и бряк на стул, словно пред ним явился призрак Карла II с собственной головой под мышкой! Ну, вижу, дурака свалял, и все ему рассказал: как объявление прочитал, как вырядился и язычок себе остренько подточил по фасону, с его книжки срисованному… Я боялся, ему это не понравится, – ничуть не бывало: аж зашелся от смеха. Не знаю, месье, слышали вы уже иль нет, как он смеется, но, можете мне поверить, и вам станет смешно! Он не мог остановиться! Наконец встал, положил мне руку на плечо: «Итак, Уэллер, что вы умеете?» – «Все, сэр, абсолютно все! „У этого парня пределов нет!" – сказала моя мать, застав меня в колыбели за починкой рубашонки рыбьей костью». Мистер Диккенс снова очень громко захохотал: «Хорошо! Вы мне подходите». С тех пор мы лучшие в мире друзья. А провожая меня до двери, он повернулся ко мне и очень серьезно сказал: «Знаете, Уэллер, я ведь думал, что с ума схожу… или что уже перешел черту, не заметив…» – «Черту, сэр?» – «Да, черту, которая отделяет действительный мир от мира моих книг… и которую я рано или поздно переступлю…» Будь я проклят, если знаю, что он хотел сказать!

От природы сообщительный и не слишком сдержанный, Уэллер «расстегнулся» еще более, когда узнал, чем занимается мой отец.

– Вот так-так! А вы знаете, что и мой отец тоже торговал вином?… Да и в конце концов, что еще ему оставалось, когда он бросил пить…

И он задал мне тысячу вопросов о французских винах, о почвах, о виноградной лозе, о розливе в бутылки и об изготовлении бочек, – казалось, его чрезвычайно интересует каждая деталь. Я как мог удовлетворял его любопытство в надежде услышать еще какой-нибудь анекдот о его хозяине. [Я превозмог отвращение, которое мне всегда внушают эти темы, настолько они связаны для меня с личностью моего отца, и приобрел в награду неограниченное доверие и непреходящую привязанность Арчибальда Уэллера. ]

Миновав предместья Рочестера, мы выехали на Грейвзенский тракт. Разрываемый, с одной стороны, нетерпением достигнуть до цели и, с другой – желанием получить как можно более сведений от моего, Провидением мне дарованного, проводника, я не уделял прекрасным ландшафтам этой части Кента того внимания, которого они заслуживали, хотя скорость нашего продвижения была весьма туристской: старая кобыла по имени Джойс трусила усталой рысцой.

– Ах, месье Бордель…

– Борелъ.

– Точно, Борель! Именно так я только что и записал… Ах, месье Борель, я надеюсь, вы захватили с собой в вашем багаже хорошенькую бутылочку медока или бургундского (при этих словах Уэллер скромно покосился на мой чемодан, несомненно надеясь заметить добрый знак – цилиндрическую выпуклость стенки), потому что, сдается мне, хозяину это бы сейчас очень не повредило…

– Что вы хотите сказать?

– Работа, месье, работа! Работящий он человек, как говорил мой папаша, когда видел этого рантье, мистера Криспаркла, идущего со своей удочкой… С тех пор как хозяин вернулся из Америки, он уже не тот… Эти публичные лекции его изматывают… Сегодня в Ливерпуле, завтра в Саутгемптоне… Никакого здоровья не хватит. Ну, я молчать не стал, говорю: «Отдохните, хозяин. Пошлите за себя актера». – «Актера, Сэм? (Он меня часто Сэмом называет, это у нас игра такая.) Об этом, Сэм, не может быть даже и речи! Они же хотят слушать меня! И я, Сэм, покуда жив, на свою особу скупиться никогда не буду, потому что я всем обязан им: я им принадлежу!» И надо вам еще сказать, что не все уж так розово в Гэдсхилле, особенно когда его дочерей нет, вот как сегодня, а Ворон не в духе…

– Ворон? Вы хотите сказать…

– Джорджина, свояченица… Это прозвище ей в самый раз, я так считаю… Нет, ему бы нужна настоящая женщина. И хуже-то всего то, что у него есть – и красавица, просто брильянт девушка, свеженькая, голосок как у птички, глазки-миндалинки… Но только ведь мистер Диккенс все еще женат… живет врозь, но – женат, и уж тут молодая девушка в доме не очень-то выглядела бы, вы понимаете… Но все бы ничего, если б не эта проклятая книга, которую ему надо выдавать к срокам!

Тут мне пришлось накинуть узду на мое нетерпение. У обочины дороги возник довольно сомнительного вида кабачок «Матерый лось», в котором Уэллера, по его словам, ожидала «деловая встреча».

– Не убегай, старушка, – сказал он, бросая вожжи.

Но Джойс являла такую полную готовность сохранять совершеннейший покой, что это распоряжение мне показалось излишним.

Означенная встреча продлилась каких-нибудь пять минут, в продолжение которых Уэллеру, полагаю, удалось выпить столько пива, сколько я не одолел бы за целый вечер. Взгромоздясь снова на свое седалище, он щелкнул языком и испустил вздох, повеяв густым духом хмеля и солода.

– На чем это я?… А, да, выдавать к срокам… «Хозяин, – сказал я ему, – хозяин, бросьте вы эти помесячные нумера, они вам здоровья не прибавят. Пишите себе спокойненько вашу книгу, и когда кончите, тогда и опубликуете!» А он мне: «Нет, – говорит, – Сэм, мне нужны эти нумера, Сэм… Я с ними словно бы какой-то груз с себя сбрасываю… это, примерно сказать, как вот кровь отворять от времени до времени… Иначе, – говорит, – задохнусь!., задохнусь под тяжестью слов!» Как сейчас помню, за домом мы стояли, вот где он оранжерею построить хотел для цветов. И вот посмотрел он на меня и говорит, а глаза такие несчастные: «Вы, – говорит, – не можете себе даже вообразить, какое я сейчас чудище на свет произвожу… Бог мой! Да может ли такой ужас на самом деле существовать?… или… он существует только во мне?»

– О чем он говорил, как вы думаете?

– Не знаю, месье Баррель… и не хочу знать!

Это воспоминание, быть может соединившись с действием алкоголя, погрузило Уэллера в сердитое молчание, довольно плохо гармонировавшее с его характером. За всю оставшуюся дорогу мы не перемолвились ни единым словом.

* * *

– Он просит вас подождать здесь. Он в шале, но теперь уж не замедлит явиться.

Я сразу понял, что Джорджина Хогарт отнюдь не в восторге от моего приезда в Гэдсхилл-плейс. Даже без ее весьма нелюбезных намеков на состояние здоровья зятя, «которому нужны покой и отдых», и на «необдуманные приглашения, которые он раздает, чтобы тут же об этом пожалеть», мне хватило бы одного ее взгляда. Это была женщина средних лет, одетая без искусства. В слишком правильном овале лица ее не было шарма и не было жизни. От этой карикатуры на «английскую старую деву хорошей фамилии» веяло холодом и враждебностью. Как странно расположились три сестры Хогарт на жизненном пути этого человека! Умершая в семнадцать лет Мэри, которую он несомненно любил, но которой не коснулся. Его жена Кэтрин, которую он не любил, но которой касался достаточно регулярно для того, чтобы она десять раз забеременела. И вот теперь Джорджина, которую он не любил и которой не касался, но с которой делит существование на протяжении почти двадцати лет. Эта «верная гувернантка» вместе с двумя другими – «недоступной возлюбленной» и «постылой женой» – образовали какой-то смертельный треугольник, из которого ему не суждено выбраться… Но что нужды в этих превратностях судьбы любовника, мужа, зятя! Ведь меня восхищал писатель! И вот мне выпал невероятный еще вчера случай: я был оставлен в его кабинете наедине с его книгами, его пюпитром, его перьями, его чернильницей! Разумеется, мне было известно, что уже не один год он сочиняет большей частью в своем «швейцарском шале» по ту сторону Рочестерского тракта и что туда ведет отсюда подземный ход. Однако я видел вокруг себя очевидные знаки его работы: на табурете – стопка последних выпусков его журнала «Круглый год», на столе – корректурные листы с его пометками и письмо его американского издателя с яростно отчеркнутыми в нескольких местах строками. Я ходил по комнате от стены к стене, стараясь запечатлеть в памяти как можно больше подробностей. Большая плетеная корзина; пустая. Выразительный портрет его друга Маклиза. Герань на подоконнике открытого окна; пахнет. Наконец, библиотека – скорее заурядная, да и довольно плохо составленная. Библиотека автодидакта, мало заботящегося о хорошем вкусе; библиотека жадного, но беспорядочного читателя, сохранившего верность восторженным впечатлениям своего детства. «Тысяча и одна ночь» в дешевом издании. «Путь паломника» Беньяна. Очень старый иллюсюрированный Свифт. «Том Джонс». «Родерик Рэндом», «Гаргантюа» в переводе Эрхарта.

Мне не предложили сесть, но моя усталость вскоре возобладала над робостью. Я приблизился к большому креслу, стоявшему у окна. Оно было завалено множеством старых бумаг; на вершине кучи лежало письмо, [с содроганием неудовольствия] я узнал почерк.

Мой дорогой мэтр,
Жорж Санд.

посылаю Вам последнюю книгу «моего старого трубадура» Флобера, наделавшую много шуму по сю сторону Ла-Манша… Надеюсь, она Вам понравится, несмотря на все его крайности и неискусности. Этот человек – солдат литературы, Вы таких любите!

Ваша самая верная почитательница

«Мой старый трубадур»…

Диккенс, похоже, не спешил появляться. Я переложил бумаги на столик. Тишина и вид парка располагали к мечтательности, а кресло было восхитительно удобно. И я погрузился в воспоминания со сладострастием вины: не был ли я тем вертопрахом, который в передней своей любовницы думает о другой женщине?

* * *

[Ноан утопал в снегу. В этот канун Рождества Аврора, кажется, была рада мне: уже забыла нашу бурную ноябрьскую ссору? Очень скоро я понял причину этой амнезии.

– Вы весьма кстати, Эварист! Там Флобер, и ему скучно… У него не нашлось общего языка с Морисом: он не любит театр марионеток и ничего не смыслит в минералогии. А у меня, знаете ли, нет времени заниматься им… Сегодня вечером я закончила роман, но тут же начала другой: нельзя терять темп! Проходите, он в будуаре… в халате, словно он в Kpyacce… [21]Родная деревня Флобера.
Как поживает ваш отец?

Не дожидаясь ответа, она втолкнула меня в комнату и удалилась мелкими быстрыми шажками, помахивая за спиной кистью руки.

Положение было нелепое, но убежать было бы еще глупее. Проклиная Аврору, я подошел к окну, перед которым] стоял, скрестив на груди руки, Флобер. На нем действительно был длинный халат темного сукна. Меня поразили его массивное сангвиническое лицо и пронизывающие голубые глаза. Суровое выражение лица и густые седые усы придавали ему сходство с галльскими вождями из книг Огюстена Тьери.

[– Хотел бы я знать, что они там могут делать! – произнес он, не взглянув на меня.

За окном закутанные в шубы прочие гости Авроры толпились вокруг Мориса, ее сына. Он приставил лестницу к самому большому дубу в парке и собирался забраться на нее с пухлым мешком в руках.

– Я думаю, они хотят украсить дерево на Рождество.

– Боже мой! – пробормотал он ошеломленно. ]

– Эварист Борель… Я друг Авроры.

– Флобер.

Он наконец взглянул на меня, и в глазах его загорелся насмешливый огонек.

– Так это, стало быть, вы – певец господина Диккенса…

[В каком же смешном свете выставила меня Аврора? Я предпочитал этого не знать…

– Вы… хорошо отдохнули?

Флобер вновь окинул меня взглядом.

– Замечательно! – сказал он наконец. – Вчера вечером они три часа оттачивали свое остроумие на всяком дерьме… еще немного, и начали бы рождать ветры! Пойдя спать, я обнаружил в постели конский волос; подозреваю, что это апофеоз местного юмора… А в два часа ночи один из друзей Мориса разбудил всех, улюлюкая в качестве привидения! И я еще не хотел верить Готье, когда он мне говорил… – Он мрачно теребил усы. – Но что они здесь делают, месье Борель, все эти люди? Эти поэты, драматурги, музыканты… Когда заговариваешь с ними о литературе, они начинают поваживать глазами и стеснительно улыбаться… Я чувствую себя здесь будто на другой планете. Вы нет?]

Я открыл рот ответить, но он тут же продолжил, словно разговаривал сам с собой:

– Диккенс, да, конечно… крупная фигура… но второго ряда… Невежествен, как последний олух! И как мало любви к искусству! Вообще никогда о нем не говорит!

– Но… в самом ли деле необходимо, чтобы писатель говорил об искусстве… не довольно ли…

– Дух карлика в теле гиганта! – отрезал Флобер. – Вот что значит не понимать своей силы! Он способен изготовить прелестный фарфор, но ему на него начхать, и он разбивает его… своими заунывными песнями нищеты или своими слоновьими остротами! Возьмите его «Пиквика». Небрежный стиль, вялая интрига… А его персонажи! Водометы! Гигантские марионетки… Да, конечно, рельефны, но глубины нет!

От запальчивости у него вздулись на шее жилы, как у атлета, сражающегося с тяжелым грузом. В свою очередь и я ощутил в себе поднимающуюся волну гнева.

– Кто может претендовать на знание того, что скрывается за внешностью? – возразил я [его же словами]. – Анализ, психологическая достоверность – вот искусства писателя, которыми он заполняет пустоту, пустоту истины, недоступной знанию! Из какой-то шляпы, деревянной ноги, особенности речи у Диккенса возникает персонаж – и в тот же миг делается для нас более реальным, чем те фигуры, которые мы встречаем на улице и которые, как нам кажется, похожи на нас… Должно ли делать вид, будто мы верим, что в мире есть какой-то смысл, выдавая наши книги с приданым какой-то гармонии, какого-то иллюзорного порядка… тогда как все мы лишь гротескные деформированные куклы… ярмарочные уродцы! У Флобера мгновенно переменился взгляд; он посмотрел на меня с чрезвычайным удивлением, наморщил лоб и принялся ходить по комнате, заложив руки за спину.

– Да-да… он обладает этой чудесной способностью… но на что он употребляет ее? Вы пишете, месье Борель?

Я ограничился тем, что покраснел.

– Если это так, то вы понимаете, что я хочу сказать. Книга должна держаться сама – без подпорок чертовщины, без фокусов… одною силой слов… о слова вечно пытаются выйти из своей роли… Если вы не удержите их властью, силой… они убегут из книги, и ваша работа обратится в ничто! Да, они доблестные воины, но вы должны править железной рукой, иначе – мятеж…

Он вновь подошел к окну. Мы молча смотрели на гирлянды, украсившие огромный дуб. Кто-то установил фотографический аппарат. Морис Дюпен позировал под аплодисменты на вершине лестницы. На губах Флобера появилась странная улыбка.

– Я восхищаюсь, да, я действительно восхищаюсь господином Диккенсом и его мятежной эскадрой… Но я предпочитаю послушные экипажи… и если литература должна привести к кораблекрушению, я хочу сохранить по крайней мере иллюзию того, что боролся до конца! [А сейчас я намерен немедленно уложить чемоданы… Я и минуты не останусь в доме, где украшают шариками дубы!]

* * *

Полуденное солнце щедро заливало кабинет в Гэдсхилл-плейс, где я ждал уже более часа. Устав шагать из угла в угол, я снова уселся в кресло и взял другую бумагу со столика.

«The Nation», Нью-Йорк, 21 декабря 1865 года…подобные сцены позволяют определить границы проницательности г-на Диккенса. Слово «проницательность», возможно, чересчур сильное, ибо мы убеждены, что одна из главенствующих особенностей его гения – неспособность проницать взглядом поверхность вещей. Если бы мы рискнули определить его литературную природу, мы назвали бы его величайшим из поверхностных романистов. «Наш общий друг», как нам представляется, – самое посредственное его творение. И посредственность эта – не от скудости временного замешательства, но от скудости окончательного истощения.
Генри Джеймс.

Я поднял глаза к окну; над садом курился белый дымок. Вначале я подумал, что просто жгут палую листву, но пахло скорее жженой бумагой.

Неожиданно раздавшийся голос заставил меня вздрогнуть.