ГЛАВА V
Эржика
Почему так не любил Эржику Юрай?
Был это первобытный страх человека перед всем, что слишком близко и незнакомо, из чего может прийти смерть. Тот страх, что велит лисице, нюхом почуявшей опасность, подобрать хвост и петлями удирать в другое место. Тот страх, что заставляет оленя одним прыжком скрыться в зарослях. Эржика была незнакома, была слишком близка и сулила опасность их жизни.
Теперь Эржика поселилась у отца в самой середине деревни. Видеться с ней было много труднее, чем до пожара, когда жила она в хате Шугая, у самого леса. Сейчас от старой избы осталось только несколько обгорелых балок, а новый дом торчал на лужайке без крыши. Петр Шугай отвел скотину в горы, пристроил там же детей и жену, а сам скрылся в Румынию.
И все таки Никола виделся с Эржикой. Ибо разве можно жить без нее? По ночам удирала Эржика из-под надзора отца и брата, выползала, точно ласка, из окруженной жандармами хаты и шла на свидание с милым. А когда два раза в неделю ходила она на выгон, за молоком отцовских коров, то умудрялась, несмотря на бдительный надзор жандармов, которые прятались в канаве и за деревьями, найти безопасное местечко, где можно было обняться на лету и нежно улыбнуться друг другу. И если долго не приходила Эржика и миновал условленный срок, Никола по ночам вылезал из оборога, где спал бок о бок с братом, и бесстрашно проникал в деревню. Он полз по земле между подсолнечниками и жердочками гороха, терпеливо лежал в конопле, определяя места жандармских постов, и змеей скользил через перелазы.
— Кровь моя!.. — шептал он в каморке, прижимаясь лицом к лицу спящей Эржики.
Разве можно было жить без этого тепла, без вишневого запаха, без ее тела, гибкого, как речная волна?
Наверное, Юрай Драч возненавидел бы сестру, не люби он ее так. Юрай уговаривал, кричал, клялся, что убьет Николу, а Эржика ходила по избе спокойная, работящая, безразличная к его ревности и думала о чем-то своем. Зачем сердиться на брата, если все равно все будет итти своим порядком? Брат ее любит и никогда не ударит. Самое страшное — возьмет, тряхнет за плечи, а это совсем не больно.
Юрай Драч караулил Эржику. Юрай Шугай сторожил Николу. Вечерами, когда по лицу Шугая можно было прочесть его намерение, Юрай подозрительными глазами следил за каждым его движением. И когда ночью уходил Никола, Юрай поднимался на локте и смотрел на него с мрачной укоризной.
Весь вчерашний день провел Никола на косогоре над Колочавой, лежа за большим валуном и глядя в бинокль на окна и двор драчовой хаты. Десять дней не виделись они с Эржикой. Ночью не удалось попасть к ней. Дверь ли в сени скрипнула, или просто была то случайность, выбежал из хаты Юрай Драч и заорал: «Кто там?» Сбежались жандармы, Никола едва унес ноги. Уже рассвело, когда он вернулся в горы, злой и несчастный. Недремлющий Юрай ждал брата, как ревнивая жена. Сидя под стогом, он грыз краюху хлеба и испытующе смотрел на подходившего Николу.
Никола не пошел спать. Поставив ружье, он тоже сел, упершись спиной в стог, и молча наблюдал рождающийся рассвет.
Юрай прервал, наконец, молчание.
— Был у Эржики?
Никола не отвечал.
— Был!
Солнце еще не поднялось над горой, появилась только светлая полоса — признак близкого восхода. На жердь стога уселась замерзшая галка и неподвижно ждала первых теплых лучей.
— Вот потому ты и бледный! Ты всегда бледный, когда приходишь от нее.
Никола слышит голос брата, мимолетно улавливает смысл его слов, но они проходят мимо, точно рядом разговаривают два человека.
— Ты, Никола, послушай меня, — говорит Юрай, и в его голосе заботливость старшего. — Олексу Довбуша тоже не брала пуля, и никто не знал, как его убить, а Дзвинка выманила у него тайну…
Над горами всходит солнце. Первые лучи больно ударяют в глаза и золотят весь край. Вершины соседних гор сияют, и свет уже стекает вниз, в долину.
Никто не смеет отнимать жену, которую дал бог. Неужто придется застрелить Юрая Драча? За что он так ненавидит Николу, ведь тот его ни разу в жизни не обидел?
Галка на шесте сидит, точно чучело.
Юрай Шугай произносит страшное слово, которое уже давно терзает его:
— Эржика — ведьма…
Сказал и потупился. Самому страшно. Напротив над черной громадой леса плывет белое облачко, одно единственное в ясном и чистом небе. Облачко — плотное, добротное, как хорошо выпеченный каравай. Оно даже не разбивается на клочья, задевая за верхушки елей.
«…Что скажет Эржика, если брата ее найдут мертвым на пастбище?»
— Знаю я, что с тобой делает Эржика по ночам. Потому ты и бледный.
Тихие и мальчишески робкие, но упрямые слова проникают в сознание.
— …Оборачивает тебя конем да ездит на тебе всю ночь.
Что он болтает, этот дурачок?
— Сделал бы ты, Никола, как хозяин из Верецек.
Хозяин из Верецек? Никола, конечно, слышал россказни об этом хозяине. Его жена была ведьма. Ночью она превращала мужа в коня. Вот однажды, по совету знахарки, муж притворился спящим, и когда ведьма склонилась над ним, чтобы начать свое колдовство, он ухватил ее за волосы и не выпускал. Глядь, волосы оказались гривой, жена — кобылицей, и он проскакал на ней всю ночь. Утром отвел ее в кузницу, дал подковать и поставил в хлев. Ушел на работу. В полдень вернулся домой обедать, глядит — на кровати умирает жена, руки и ноги пробиты гвоздями, а на гвоздях — подковы…
…Ладно, но при чем здесь Эржика?!
— А лучше всего убей ее, Никола!
Взгляд Николы блуждает по хребтам гор и сияющей голубизне неба… Что там болтает этот парень?
— Или нет, не надо, Никола, я сам.
Только теперь взглянул Никола на брата. Взглянул так, как смотрят на щенка, который хочет куснуть, но трусит. И сказал:
— Эржика ни при чем.
Весь мир залит ярким светом. Галка сунула голову под перья, потянулась и, расправив крылья, круто взлетела кверху.
Уже одиннадцать дней не видел Никола Эржику. Что-то происходит. Неужели он теряет ее? Да, что-то не так, он это чувствует. Чувствует по неуловимой разнице в ее ласках, по мгновенным содроганиям, которые может уловить только тоскующее сердце влюбленного, да и оно не уверено в их значении. Зато уверен Юрай. У него чувства почти не отделены от сознания, и он чует близкую опасность смерти.
— Куда вы годитесь, ребята! — твердил жандармский капитан. — Не может окрутить девятнадцатилетнюю бабу. А еще караулите по ночам ее постель!
Капитан упорно придерживался своего плана — поймать Шугая на Эржику.
В результате этих разговоров однажды вечером, когда Эржика, вернувшись с выгона, в полумраке доила корову, в дверях выросла темная фигура. Эржика обернулась и, испугавшись, едва не выронила подойник. По контурам фуражки она тотчас узнала гостя. Жандарм! Давно уже они не беспокоили ее.
— Как поживаете, Эржика? — сказал приветливый мужской голос. Нет, пусть Эржика не боится, он зашел совсем частным образом. Говорят, что у Эржики после мужа остались медвежьи шкуры. Он бы охотно купил одну для своего шурина в Чехии.
С минуту они разговаривали у дверей хлева. Неожиданный гость был очень мил, твердил, что нет никакого смысла обижать семью Шугая, и при расставанье хотел погладить Эржику по голове.
Это было начало. Может быть, все-таки Никола прав!
Эржика невиновна. Может быть, виною всему был Юрай Драч, который теперь сопровождал сестру даже на пастбище? Слишком долго держал он в разлуке Николу и Эржику. Может быть, виноват жандармский капитан? Или вообще никто не виноват?..
А может быть, Эржика уступила жандармскому сержанту потому, что был он большим начальством и нельзя было противиться ему открыто? Может быть, Эржика думала, что облегчит этим свою и николову судьбу? А может быть, кроме того ей нравилась рослая фигура жандарма, его курчавые волосы, белые руки с перстнем? Уже слабея и поддаваясь, она все еще отталкивала его руками, а потом долго сидела с пылающим лицом, замкнутая, почти плачущая.
Колочава — проклятое место. Вроде сибирских деревушек. Жандармы живут точно в завоеванной стране. Кругом злые, насмешливые взгляды, а с того дня, когда на Колочаву за поддержку разбойника наложили тридцатитысячную контрибуцию, по меньшей мере сотня жителей стала в душе такими же Шугаями, жаждущими крови.
Бабы в деревне пугливы, неразговорчивы, жандармов обходят за версту. Еврейские девицы очень приветливы и болтливы за прилавком, они дразняще смеются у дверей лавок, но строгие мамаши глядят за ними в оба, а где-нибудь в стороне, засунув руки в карманы и делая безразличное лицо, всегда торчит старший брат. Девушку и через улицу не проводишь, не говоря уже о том, чтобы дотронуться до нее. Что же делать молодому жандарму, если у него нет охоты целый день валяться за казармой и глядеть на облака в небе или с утра до вечера играть в карты да пьянствовать в корчме Лейбовича и Герша Вольфа?
«Сладкая! Какая она сладкая!» — думает сержант Свозил. Его волнуют эти слова. Под вечер, пока еще не расставлены патрули, Свозил пробирается задами к Эржике и повторяет эти слова, радуясь и словно извиняясь перед собой. Он тихо проходит по тропинке и ждет среди подсолнечников и вьющихся бобов, когда выйдет Эржика.
Затея, возникшая из служебного усердия, стала потребностью сердца. Свозилу хотелось бы прихвастнуть перед товарищами, но он молчит. Он собирался обрадовать капитана верными сведениями о Шугае, но и не думает об этом. Ведь так сладка Эржика! Любит она его? Он не знает. И как он ни старается внушить себе, что Эржика лишь временное развлечение, неведение мучительно для него.
Она молчалива, — ах, что за бирюки здешний народ! — слова не скажет сама; когда целует ее Свозил, молча поводит плечами, а если в минуту нежности он просит ответа, спокойно отзовется: «Люблю тебя». (Скольких трудов стоило добиться этого «ты»!) И ее ответ звучит так, как если бы она сказала: «Люблю красные бусы». Нет, даже не так, про бусы она наверняка скажет: «Очень люблю красные бусы». Кошка, настоящая кошка, которая всегда молчит и смотрит широко раскрытыми глазами, и человек, глядя в них, никогда не узнает, что творится у нее на душе. Кошка, которая всегда себе на уме, спокойно приходит и спокойно уходит, когда ей вздумается…
Но едва в вечернем сумраке, мелькнув босыми ногами, появится во дворе Эржика, блеснут ее бусы, — в широкую улыбку расплывается лицо большого курчавого черноволосого парня.
— Ах ты, моя сладкая! Вот ожерелье тебе принес. — И спешит ей навстречу, целует.
Поздний вечер, уже совсем темно.
— Пойду, — говорит Эржика, — а то брат хватится.
Сержант Свозил вдруг вспоминает что-то.
— Откуда майданская колдунья знает, что мы с тобой видимся? — спрашивает он, смеясь и гладя стан Эржики.
Откуда ей знать, майданской колдунье? Конечно, она ничего не знает. Никто не знает.
— Третьего дня я был у нее по служебному делу и заодно велел погадать мне. Напророчила мне смерть. Да еще близкую. Точно не сказала, когда умру, но по глазам видел, что знает и месяц и день. Ведь только из-за тебя это может быть… — И молодой жандарм весело смеется над пророчеством.
Эржика вдруг вывертывается из его объятий. Спокойно глядит на него непроницаемыми глазами. Хороший он, этот большой парень. Жалко его: чужой, а добрый какой, носит ей подарки. Жалко его… Если майданская колдунья сказала, так тому и быть.
— Ну что скажешь? — весело спрашивает Свозил.
— Ничего. Мне пора.
И она убегает.
Свозил стоит, опечалясь, полный ощущения ее сладости.
В ту же ночь тревога прервала его сладкие сновидения об Эржике. Во втором часу ночи в караулку прибежал Василь Дербак-Дербачек.
— Шугаи сегодня ночуют в обороте под Тиссой, — сообщил он. — На лужайке, что в молодом леску, стоит один единственный оборот. Там они и спят. Днем туда три часа ходьбы. Луг невелик, их легко окружить.
Дежурный жандарм тотчас разбудил капитана и вахмистра. Быстро одевшись, они склонились над картой. Немедленно общую тревогу! Весь отряд на ноги! Выйти еще до рассвета самым скорым маршем! Вы знаете дорогу, вахмистр?
Капитан возбужден. Жандармы, поднятые неожиданной тревогой, торопливо одеваются, подтягивая амуницию. По спинам у них пробегает холодок. Спавшие на сеновале у Герша Вольфа и Калмана Лейбовича полуодетые слезают по приставным лестницам. Во тьме движутся туманные светляки фонарей.
Соединенный отряд выступает в поход, оставив за собой ни о чем не подозревающую, крепко спящую деревню.
И вышло так, что когда в половине четвертого утра Эржика выпустила на дворик стадо гусей и собралась гнать их к ручью, она вдруг увидела сержанта Свозила. Он задержался по делу в деревне и сейчас в полном вооружении бежал рысью, догоняя товарищей. Увидя Эржику, он неловко улыбнулся и замедлил шаг. Потом остановился совсем. Сказать ей или нет? Сказал:
— До полудня приведем тебе Николу. А может статься, что и принесем.
Он опять неуверенно улыбнулся, точно не зная, обрадовал ее или огорчил этим сообщением, и, сам не отдавая себе отчета, чего же желать, поспешил дальше. «До полудня…» — мелькнуло в голове у Эржики. Да, так оно и выходит. Эржика тоже знала, где ночует Никола. Позавчера она была у него.
Оставив гусей на дороге, Эржика кинулась в избу — надеть чувяки. «А может статься, что и принесем!..» Вместе с этой мыслью в голове у нее вдруг мелькнула майданская колдунья. Жалко Свозила!
Отец и брат еще спали. Эржика быстро обулась и помчалась в горы.
В долине густым молоком лежал туман. Избы быстро скрылись в нем, было видно не больше чем на два шага вперед. Не размышляя, не задаваясь мыслью о времени, не задумываясь — будут там раньше жандармы или она, Эржика тропинками и просеками бежала в горы. В пять часов она достигла леса. Торопливо отдышалась, отерла пот со лба.
Кажется, она первая.
По тропинке Эржика пустилась лесом в гору.
Где-то рядом вдруг посыпались камни. Человек это или животное? Эржика сделала несколько быстрых шагов. Господи Иисусе! Впереди, в тумане — жандармы! Они идут справа и слева, развернутой цепью, с винтовками наперевес…
Раздумывать долго нельзя, да и не к чему. Прыгая через камни, падая и спотыкаясь, увязая в топких лесных ключах, Эржика попыталась обойти цепь справа. Тщетно! Жандармы были всюду, они бесшумно, безмолвно, зловеще-неотвратимо поднимались в гору.
Что делать, о господи? Назад, налево? Там тоже жандармы. У Эржики иссякают силы, а ведь дорог каждый миг, минуты решают дело.
До вершины уже недалеко, не больше полутора километров. С минуту Эржика преследует жандармов по пятам, тихо ступая в своих мягких чувяках. В молочном тумане мелькают жандармские каски, фигур не видно. Эржика крадется тихо, как кошка за добычей. Она переводит дыхание, и впервые после ухода из дому ее мысль начинает напряженно работать. Жандармы ее не видят.
Они хотят поймать Николу и наверняка не станут стрелять, чтобы не спугнуть его…
Прячась за камнями, перебегая от дерева к дереву, Эржика быстро догнала жандармов. Вот она уже за самыми их спинами. Выбрала направление между двумя жандармами, перекрестилась и помчалась во весь дух. Проскочила мимо жандармов, внеся замешательство в их ряды. Из-под ног у нее посыпались камни, прошумели ветви кустарника — и вот уже перед Эржикой открытый, свободный путь, и ноги сами несут ее через валуны и заросли папоротника. Бог земли помог нам, Никола!
Редеют кусты, видно озеро и силуэт оборога в белом тумане.
— Нико-о-о-ла, беги!
Она сама испугалась своего вопля, разорвавшего тишину.
От оборога отделились две тени, прыгнули куда-то вниз, исчезли в молочном тумане.
Эржика видела, как в последний момент одна из теней, пониже ростом, приложилась к ружью. Раздался выстрел. В тот же момент увесистый удар кулака свалил Эржику с ног, она упала лицом в щебень. Побои посыпались градом…
Первой в деревню вернулась мрачная четверка жандармов. Уже совсем рассвело. Жандармы несли носилки, на них лежал посиневший еще живой человек. Нет, это не Никола! Жандарм!
Колочава, знавшая о ночном походе жандармов от Герша Вольфа и Калмана Лейбовича, притаилась за дверями хат, за плетнями огородов, в зелени листьев среди алевших на утреннем солнце цветов гороха и желтых голов подсолнечника. Колочава сжималась в страхе, который она уже узнала однажды в день похорон жандармского сержанта.
Мрачная четверка прошла, но Колочава не двигалась с места. Что случилось? Это только начало, а они хотели знать все.
После долгого ожидания терпение колочавцев было вознаграждено: под конвоем провели Эржику, бледную, исцарапанную камнями, избитую жандармами. По Колочаве пробежала тревожная дрожь. Эржика шла прямо, глядя перед собой спокойными, безразличными глазами, в них не было ни боли, ни победной радости.
К полудню вернулся весь отряд. Сомкнутым строем он промаршировал по улице, хрустя голышами и щебнем. Лица жандармов были хмуры и злы.
В этой суровой колонне, в ногу со всеми и лишь чуть больше склонив головы, шли двое людей, которых с отрядом объединяла лишь военная форма. Мысли их были где-то далеко. «Прочь отсюда, скорей покинуть эти места, — думал младший жандарм Власек. — Пусть мне назначат самое строгое дисциплинарное взыскание, только бы развязаться с Колочавой… Жив еще раненый? Это уже вторая жертва!»
Мысль о взятке — эта цифра тридцать — вызвала в нем смутное воспоминание об Иуде.
Несколькими рядами впереди шагал курчавый гигант Свозил, и детская душа его плакала. За что? О господи! Разве он обидел ее чем-нибудь? Возможно ли, что она до сих пор любит убийцу и разбойника?..
Жандармы скрылись из виду.
Ну что ж, неужели больше ничего не увидит Колочава? Не поймали Николу?
Да, больше ничего. Тишина и жаркий полдень над долиной… Через час-два надо зайти в корчму и к лавочникам, там уже все будет известно.
И колочавцы — мужики, их жены в красных платочках и мальчуганы в старых отцовских шляпах и рубашонках до пят — покидают заборы и принимаются за свои дела.
Но еврейская Колочава гудела, как встревоженный улей. Еврейские торговцы таинственно шептались у дверей своих лавок, спорили, галдели, пожимали плечами и разводили руками. Евреи в черных, рыжих, русых и седых пейсах, бородатые и безбородые, в лапсердаках и в готовом платье из хустского универмага, делали свои выводы из виденного и, постукивая ребром правой ладони по левой, взволнованно твердили: «Э-э, безголовые люди! Сколько времени мы говорим им: „Посадите Эржику и выпустите товарищей Шугая!“ И все зря. Христианин неповоротлив, как вол!»
Абрам Бер не кричал, не суетился, а только покачал головой, запустив пальцы в бороду. Ой, ой, ой! Абрам Бер был почти в изнеможении, у него даже вспотели руки. Сколько он пережил с утра, зная, что жандармы на этот раз шли наверняка. Все утро Абрам Бер чувствовал себя зрителем чужой азартной игры, где ставкой была его, Абрама, жизнь. Игра эта казалась тем ужаснее, что он не мог оказать на нее никакого влияния и был вынужден только ждать. Абрам Бер дрожал от мысли, что сегодня же вечером он, быть может, будет навеки потерян для жены, для дочери, для всего, чем он жил; и вместе с тем он не мог отказаться от надежды, что станет счастливым, как ангел на небе.
Вышло ни то, ни другое. Какая мерзость!
Не выиграл Абрам Бер — не привезли мертвого Николу, не проиграл он — не привели Николу живого. Спасена, слава богу, пока что жизнь Абрама Бера. Пока что! Опять будет тянуться эта проклятая неизвестность!
Ах, зачем он связывался с Николой! Он и сам не знает, как это вышло, — видно, из страха отказать Шугаю. Конечно, Абрам Бер заработал. Много денег, целое состояние. Нажился и на обмене долларов и на товарах. Но ведь это не может длиться до бесконечности. Кто-нибудь заметит однажды, что старый извозчик Исаак Фукс возит по ночам из деревни доски, останавливается около одинокой хижины в двадцати километрах от деревни и нагружает на телегу какие-то ящики, а потом везет их в Мукачево.
А вдруг сам Абрам Бер попадется при продаже этих вещей? Или — что хуже всего — пронюхают что-нибудь паршивые мальчишки, что весь день шатаются здесь без дела, точат лясы у каждых дверей, рассуждают о сионизме и терпеть не могут Абрама Бера за то, что бог послал ему богатство и удачу.
Или кто-нибудь из арестованных товарищей Николы бросит неосторожное слово, а жандармы дознаются об остальном?
Или… ох, мало ли что еще может быть! Абрам Бер больше не хочет якшаться с Николой. Видит бог, что не хочет! Но что делать? Может быть, дать кому-нибудь десять тысяч и сказать: «Пойди, убей Николу…» Ой, нет! Боже упаси от этих мыслей.
Чего только не перепробовал Абрам Бер!
— Больше я с тобой не торгую, Никола, — сказал он Шугаю на ночном свидании за деревней. — Не годятся мне такие дела.
— Как хочешь, — отозвался Никола, — но коли выдашь меня, сгорит твой дом.
Сколько раз уговаривал его Абрам Бер: «Беги, уезжай в Америку». Разве не помог бы он Николе с превеликим удовольствием!? Доставил бы его к Натану Абрамовичу в Галиции, тот бы переправил Николу к Шлойме Вейскопфу в Кракове, Шлойма послал бы его в Бреславль к Герману Кону, а уж тот устроил бы все, что нужно, чтоб Никола попал в Америку. Право, Никола с ума сошел. Думает один воевать со всем миром. Нет, верно, и этого он не думает. Просто с ума сошел — и все тут. Ох, ох, ох, как запутана и тяжела жизнь!
Абрам Бер поехал в Тарнополь — посоветоваться с самым мудрым реббе в округе. Рассказал, в чем дело, вручил реббе тысячную кредитку.
— Может быть, мне выехать из Колочавы, реббе?
Мудрый реббе долго глядел на него.
— Бедный человек — мертвый человек, Абрам Бер, — сказал он наконец. — Сбежишь из Колочавы — спалит твой дом Никола Шугай, пропадет все твое имущество. Нет, не уезжай из Колочавы. Не допустит великий Иегова, чтоб был обижен еврей.
Слова эти ободрили Абрама Бера, но все же… А вдруг Иегова допустит! Ой! Ой! Ой! До чего тяжела жизнь!
Перед лавчонкой шумят, рассуждают, спорят евреи… Абрам Бер молчит, нервно ерошит бороду, не слушает разговоров. Нет, не привезли Николу застреленным. Какой после этого смысл болтать обо всем остальном?
В нескольких сотнях шагов от лавки Бера Василь Дербак-Дербачек и его сын Адам Хрепта нервно ходят из конца в конец огорода. Они молчат, говорить не о чем, как и Абрам Бер, они с замирающими сердцами ждали возвращения жандармов, и, когда на улице появилась группа с носилками, сердце у них словно совсем остановилось. Вытягивая шеи, они перегнулись через забор. Скорей бы, скорей увидеть лицо мертвого или раненого. Скорей бы узнать, того ли принесли, кош они ждут.
Разочарование было как удар в лицо. Ждали опять. Провели связанную Эржику. Отец и сын все ждали и ждали. Кровь напряженно билась в висках, время словно остановилось.
Наконец угрюмыми рядами прошли жандармы. И больше ничего, это конец, все надежды Василя и Адама погибли, растаяли, исчезли без следа.
Молча шагают они по тропинке, и в головах у них тяжелым камнем вопрос: такая возможность упущена, — что же теперь?
Высоко в горах, где уже не растут деревья, на траве сидят Никола и Юрай. Опасность миновала, возбуждение улеглось. Над ними ясное без тучки небо — огромный синий купол, с которого льется белый солнечный свет.
Там внизу, в долине, наверное, знойный день. А здесь безостановочно дует ветер, пригибая низкую траву и раздувая рубахи братьев.
Юрай нарвал цветов и разукрасил ими шапку.
Никола полон приятного сознания безопасности. Ружья лежат в стороне. Они не нужны здесь, на орлиной высоте, с которой все видно, как с огромной башни. Здесь их никто не достанет.
Радость разливается в сердце Николы, он точно пьет ее большими глотками, впитывает всем телом, чувствует себя птицей в поднебесье.
Глубоко внизу, в долине, в чуть заметных домиках живут люди. Они боятся господ, лгут им, выбиваются из сил, работают… На лицах у них появляются морщины, на ладонях — мозоли. Трудовая жизнь — это жизнь собаки, которую кормят и держат на цепи. В труде нет радости. Радость — сидеть на горячих от солнца каменистых берегах Тереблы и глядеть в синее небо и на зеленый лес, слушая, как бежит по порогам вода. Радость — ощущать замечательное чувство безопасности здесь на горе, в поднебесье. Под ногами у тебя весь мир, над головой ясное солнце, кругом ветер.
Счастье — любить Эржику, радость — быть главарем шайки товарищей, таких же, как и ты, черномазых и отчаянных ребят, веселых и дружных. Радость — раздавать деньги беднякам и наслаждаться чужой радостью. Радость — прожить такую жизнь, чтоб не остаться незаметным и безразличным для людей, а иметь друзей и ненавистников. Радость — когда рядом брат Юрай, у которого преданные глаза и букетик на шапке. Радость — быть Николой Шугаем.
Кругом лежат горы, покрытые зеленью лесов. На них льется серебряный солнечный свет. Река Колочавка бежит по зеленой долине мимо изб и деревень, а над ней — свод небес и жгучее белое солнце. Люблю вас, горы и дремучий бор, вы всегда скроете беглеца! Не предадут горы и не погубят, ибо Никола Шугай плотью и кровью принадлежит им.
Радость струится к нему по земле, прилетает с ветром, греет его вместе с солнечными лучами.
Юра, брат мой Юра!
Юра лежит рядом, как большой, тихий, поджарый щенок. Преданные глаза его обращены на Николу. Как бы не обеспокоить хозяина!..
— Юра, Эржика-то не виновата. Эржика — верная жена.
Нет радости, в которой не отзывалось бы это имя. Никола улыбается. Он счастлив, что может сейчас вспомнить старый спор с братом. Ему хочется говорить об Эржике — о верной, самоотверженной, ласковой, самой дорогой на свете женщине, которая сегодня ради него рисковала жизнью. Ему хочется, чтобы и брат любил Эржику. Но Юрай не двигается, он лишь глядит на Николу широко открытыми собачьими глазами и вдруг говорит кратко:
— Пойдем спалим Дербачка.
Ибо Юрай не поддается беспечности. У него в памяти сегодняшнее утро, бегство из оборога, свист жандармских пуль над головой.
Их предали и могли убить. Убить Николу. И все это из-за того, что на свете есть какой-то Василь Дербак-Дербачек и Адам Хрепта, которые хотят их гибели. А ведь Никола делал им только добро. Его убьют, если не убить тех двоих.
Вчера приходил Адам, принес урду и мешок кукурузной муки и побрил Николу. Просил денег — долю за проданные ткани. Теперь Юраю ясно, почему он так спешил. Никола и Юрай, конечно, соблюдали закон леса и не были так доверчивы, чтобы при нем устроиться на ночлег. Расстались с Адамом в двух километрах от оборога и, чтобы обмануть его, пошли в другую сторону. Но, видно, обманул их он: притворился, что идет в деревню, а сам проследил и видел, как Шугаи улеглись в оборог. Ночь была ясная, и Адам смог добраться до караулки раньше, чем пал туман.
«Дербак-Дербачек?.. — думает Никола. — Что ж, Юрай прав. Но что ему дался Дербачек? Почему не поговорить об Эржике?»
— Дербачек и Хрепта продали нас. Их надо убить, — упрямо повторяет Юрай.
Никола глядит на него и опять переводит взгляд на расстилающийся перед ними пейзаж. Внизу лежит Колочава. Домики — точно рассыпанные хлебные крошки. Что, если сгрести их руками и собрать в пригоршню? А потом дунуть и развеять по ветру? Ничего бы не случилось! Ровно ничего. Никто бы и не вспомнил, что была там какая-то Колочава. А ведь в этой Колочаве притулились и Адам и Василь Дербачек, маленькие, незаметные. Жандармы отдыхают на сеновалах… Что они могут сделать ему, Шугаю, если вокруг него горы, и солнце, и дремучий лес — и все это одно целое с ним, и он кровь от их крови, плоть от их плоти.
Никола улыбается и смотрит на брата.
— Ничего они нам не могут сделать, Юра.
— Разве ты когда-нибудь обидел Дербачка и Адама? — хмурится Юрай.
Никола смеется. Да, он сметет Дербачка и Хрепту, как хлебные крошки. Не потому, что боится, а потому, что никто не смеет безнаказанно предавать Николу.
— Эржика — добрая жена, Юра.
— Здорово есть хочется, Никола.
И верно! Парень со вчерашнего дня не ел. Никола встает, закидывает ружье за спину. Последний раз смотрит на панораму горных вершин, глубоко вдыхает воздух и силу гор.
— Идем на Сухар.
Они начинают спускаться. Солнце палит, ветер треплет ворот рубахи.
— Вечером возьмем побольше патронов и пойдем в Колочаву, Юрай.
Юрай смутно понимает, в чем дело, но он спокоен. Все в порядке. Что делает Никола — все хорошо.
В эту ночь сгорела изба Дербачка. Точно охапка хвороста вспыхнула она, и сухой без дыма огонь взвился к звездному небу. Было около полуночи. Марийка, жена Дербачка, проснулась от яркого света на дворе и от треска горящего дерева. Она ахнула и кинулась будить детей. Все выскочки из кроватей и бросились к дверям.
Двери были заклинены снаружи.
Люди бились о них телами… Напрасно.
«Никола», — мелькнуло у Василя и Адама. Ослепительный свет и рев скотины в хлеву придавали этому имени жуткую отчетливость.
— Топор! Где топор? — металась старуха мать.
Окна слишком малы — в них не вылезть.
Огонь бушевал все сильнее. Топор, наконец, нашелся в сенях. Семья выбралась из избы в самую последнюю минуту.
Хлев и изба охвачены пламенем. Дербачек бежит отвязать скотину. Двери хлева тоже заклинены стволами молодых березок, вогнанными крест-накрест.
По земле вдруг начинают щелкать пули. Кто-то стреляет издалека. Слышны выстрелы. Семья в ужасе прячется. У матери на руках младенец, другого она тянет за собой.
Из костела раздается медленный набат. От этого звука в ужасе сжимаются сердца жителей деревянной Колочавы.
В дверях изб появляются бабы в длинных белых рубашках, сонные мужья, торопливо подтягивающие брюки. Жандармы быстрым маршем проходят к пожару. Что случилось? С косогора над деревьями кто-то стреляет. Десятками пуль, целыми очередями. Все взоры обращаются в ту сторону. Где горит? У Василя Дербачка? Стрелять, значит, может только один человек — Никола.
В кругу у пылающей избы светло, как днем. На четыреста шагов виден каждый камушек, яркозеленые грядки в огороде и два соседних строения, бросающие длинные тени.
Ясный день граничит с темной ночью, резкие тени падают на головы людей, глядящих на этот странный, точно ненастоящий пожар, где никто не тушит, никто не бегает, не выносит вещи, не причитает, не взывает к богу и святым…
Тихо до жути, прямые языки пламени рвутся, к звездам. В светлый круг из мрака летят пули, они взрывают землю, не подпускают никого к пожару.
Заунывные удары церковного колокола придают всему этому оттенок сверхъестественности. Над пожаром царит страшное имя — Никола Шугай. Оно точно парит над ним, как огромный хищник с распростертыми крыльями.
Дербак-Дербачек предал. Никто не смеет безнаказанно предавать Николу.
К утру от избы Дербачка остались две дымящиеся дверные балки. В пепле на месте бывшего хлева лежат обугленные туши двух коров, от них поднимается белый пар. Набат давно умолк, стрельба прекратилась. В предрассветной тишине слышатся лишь глухие удары мельничного жернова.
Еврейские торговцы посмеиваются сердито и презрительно:
— Ах, дурни, идиоты, пустые головы. Выпустили Эржику.
Эржика не долго пробыла в спокойной белой камере тюрьмы при краевом суде в Хусте. Она съела кукурузный хлеб, что принес ей отец, несколько раз подмела пол, выслушала биографии своих товарок по камере, сочувствуя им, но не отвечая откровенностью. Несколько раз ее водили на допрос в светлую красивую комнату, где сидел чисто выбритый господин в пенсне и барышня за пишущей машинкой. Эржика садилась в кресло, спрятав руки под передник, в упор глядела на следователя и врала, нисколько не заботясь, чтобы ей верили.
На третий или четвертый раз следователь сказал ей:
— Слушайте, арестованная, ваши слова «Никола, беги» слышали минимум десять человек, а что кричали именно вы — могут подтвердить еще больше. Вы же уверяете, что совсем не кричали и бежали только потому, что испугались жандармов. Мы выяснили, что там, где вы перегнали цепь жандармов, — глухое место, где никто не ходит и поблизости нет ни одного пастбища. А вы говорите, что в такой ранний час шли на пастбище. Ваш собственный брат Юрай показал, что старался не допускать ваших встреч с Шугаем, который навещал вас даже дома и был однажды замечен им поздней ночью. А вы твердите, что не видели Шугая почти год. Как вы объясняете все эти противоречия? Говорю вам по-хорошему, арестованная: не лгите, для вас же будет лучше.
Но Эржика молчала. Следователь допытывался снова и снова, арестованная упрямо стояла на своем. Она шла на пастбище, не кричала, жандармы на нее наговаривают, брат на нее сердит, пастбище там есть.
— Дело ваше, арестованная, запишем так. Но если вы думаете, что эта ложь пойдет вам на пользу, глубоко ошибаетесь.
Следователь продиктовал барышне показания арестованной, барышня простучала по клавишам, бумага была готова, и Эржика поставила на ней три креста.
Из тюрьмы ее вызволил колочавский капитан. Капитан был в совершенном расстройстве. Когда Эржика сорвала облаву на Шугая, он впал в уныние. А когда отряд, посланный за Шугаем во время ночного пожара, не привел никого, капитан бушевал в гневе. Ах, трусы! Наверняка не хотели найти злодеев! Наверняка в душе были рады, что бандиты все время меняют места и не перестают стрелять. Видно, и они, жандармы, начинают понемногу верить россказням о неуязвимости Шугая!
Но капитан рьяно держался своего плана. Эржика — вот первая, а теперь и последняя надежда. От нее зависит удача или провал его миссии, его честь и карьера.
Капитан навестил председателя краевого суда.
— Поверьте, господин судья, жена Шугая мне просто необходима в Колочаве. Это не помешает вам продолжать следствие. Есть только два человека, знающих местопребывание Шугая, — она и Дербак-Дербачек. Дербачек теперь бессилен… Страшная деревня, господин судья, страшный край!
И Эржика снова начала по утрам выгонять гусей на речку, копать грядки, доить корову и два раза в неделю ходить на пастбище. Разумеется, на каждом километре ее пути прятался жандарм и наблюдал — не свернет ли Эржика с дороги. Эржика знала по опыту, что ускользнуть от жандармов нетрудно, но она не делала этого. Она шла спокойно, неся свои ведра и не подавая вида, что замечает что-нибудь. «Вот тут кто-нибудь прячется», — думала она. И еще через четверть часа: «А из тех кустов на меня глядит жандарм».
Обманывать жандармов сейчас не имело смысла: никто ничего не знал о Николе, даже Игнат Сопко и Данила Ясинко. Братья Шугаи, наверно, были далеко, — может быть, и правда, что их видели на румынской границе. Дома было невесело. Брат с нею не разговаривал. Ночью он тихо приоткрывал дверь ее каморки и заглядывал внутрь. В сенях у него всегда стояло заряженное ружье.
Сержант Свозил изредка видел Эржику. Вероятно, чаще, чем другие жандармы, так как изба Драчей была ему по пути.
Несколько раз, встретив ее на дворе или в огороде, Свозил готовился молча, не здороваясь, пройти мимо с обиженным и сердитым видом. Но Эржика, склоняясь над грядкой или неся ведро, не замечала его или делала вид, что не замечает. Это было невыносимо. За что? Вопрос этот постоянно терзал Свозила. Дни были полны для него стыдом, унижением, укорами совести. Он, честный солдат, который привык драться по-настоящему, лицом к лицу, должен был присутствовать теперь на допросах Герша Вольфа, Калмана Лейбовича и всех их домочадцев.
Кто предупредил Эржику?! Капитан вне себя от ярости потрясал кулаками, орал на заплаканных женщин.
Свозил вынужден был сохранять невозмутимость, когда в караулке избивали тринадцатилетнего мальчишку, которого кто-то видел входившим к Драчам в то роковое утро. Приходилось выслушивать догадки товарищей о предательстве и на вопросы, обращенные в упор, молча пожимать плечами. А в ужгородском госпитале умирал раненый жандарм Бочек… Как мечтал этот Бочек жениться, вернувшись домой…
Сержант Свозил наедине чуть не плакал от стыда. Слово «государственная измена» за время войны стало почти смешным, но самое понятие измены угнетало солдата. Измена товарищам, измена общим интересам отряда. Это слово пахло могилой и смертельным позором. Сержант Свозил задумал измену женщине. В служебном усердии, мечтая помочь себе и товарищам поскорей развязаться с этим проклятым краем, он переоценил свои силы. Льстя себе воспоминаниями о неких любовных подвигах в дни мировой войны, Свозил сблизился с Эржикой, но его натура не вынесла обмана, роли переменились, она сумела обмануть. Та, которая так вкрадчиво склоняла голову, так сладко закрывала глаза, неожиданно укусила — и укусила глубоко.
За что? Этот вопрос Свозил бесконечно задавал себе на долгих лесных обходах и во время привалов, лежа с папиросой на траве и глядя в небо. Этот вопрос и облик Эржики не давали ему спать по ночам. Возможно ли, чтобы после всего, что было между ними, она продолжала любить разбойника? Верно, это темные силы гор заставили ее против волн бежать на помощь к человеку одной с ней крови. Кто ответит Свозилу на этот вопрос?
Свозил был уверен, что уже никогда в жизни не заговорит с Эржикой, что все кончено навеки, но часто ловил себя на том, что мыслит длинными горькими фразами, обращенными к ней, представлял себе, как задает ей настойчивые вопросы, сжимает ее плечи, обращается к ней любовно и нежно…
Кто может ответить ему — за что? Никто. Может быть, кошка, которая, как и Эржика, ничего не говорит, и в глазах у нее тоже не прочтешь ничего.
Однажды, стоя в засаде, он увидел Эржику. Она прошла так близко, что можно было достать до нее рукой. Сержант оперся головой о ствол дерева, за которым прятался, и горько вздохнул. Эржика!
Во второй раз он не выдержал. Вышел из-за дерева и стал на дороге.
Эржика сразу узнала его, но не сбавила шагу. Шла прямо на Свозила, глядя на него в упор.
— Куда идете, госпожа Шугай? — произнес он строгим официальным тоном, с трудом справляясь с собой, преодолевая дрожь в голосе, но не в силах преодолеть дрожь сердца.
— На выгон, — ответила она безразличным тоном, не удивляясь его неожиданному появлению. Хотела обойти его, но Свозил преградил ей путь. Они остановились друг против друга на зеленой лесной тропинке. Рослый жандарм и девятнадцатилетняя женщина с пестрыми бусами на шее, в простой холщовой рубашке, скрывающей формы тела.
«Как она красива!» — думал Свозил.
— Эржика!
Они глядели в глаза друг другу. Что-то вдруг чуть дрогнуло в ее глазах. Что это было? Воспоминание? Насмешка? Жалость? Детская душа Свозила плакала. Голос его дрожал.
— Что ты со мной сделала, Эржика?
Он подошел к ней, протянул руки. Она вложила в них свои так просто, точно иначе и быть не могло.
— Что ты со мной сделала, девочка?
Он схватил ее на руки, и Эржика вся потерялась в его могучих объятиях.
— Сердце мое! Самая сладкая на свете!
Сам не зная, дрожит ли от радости, или от горя, он исступленно целовал Эржику.
— Куплю тебе бусы, шелковый платок куплю, женюсь на тебе, уйду со службы — и уедем ко мне домой, в Чехию.
Эржика не противилась. Совсем, как тогда, когда он впервые схватил ее в свои медвежьи объятия. Минута была слишком коротка, чтобы занимать ее разговорами или упреками. После урагана поцелуев в губы, руки, колени, — ах, как были они смешны ей и сладки в то же время! — Свозил сказал:
— Ты замешкалась, Эржика, надо поспешить, не то мой сосед придет узнать, прошла ли ты мимо меня и почему не дошла до него.
Эржика не удивилась. Молча повязала платок, поправила передник и пошла. Свозил смотрел ей вслед. Ну, обернись, родная! Нет, не обернулась.
Опять он выдал ей служебную тайну. Но сознание этого не в силах было удручить Свозила, всему его существу сейчас была чужда грусть. «Я люблю ее больше товарищей! Я женюсь на ней». И, утвердившись в этой мысли, которая прекращала обман и ложь, так долго угнетавшие его, немного выбитый из колеи собственным решением, вновь обретенной любовью и обязательством, которое он на себя брал, Свозил в смутной тревоге шагал по лесной тропинке, затягиваясь папиросой, иногда вдруг останавливаясь и говоря себе: «Да!»
С этой минуты Никола Шугай — его личный враг. Нет на свете более заклятых врагов, чем разбойник Никола Шугай и жандармский сержант Свозил. Никола будет пойман! Пусть это не удается целому отряду, он, Свозил, поймает Шугая сам! Где угодно, хоть в пекле, захватит его, но мертвым.
Жандармский капитан писал донесение в управу. Писалось плохо. Капитан шагал из угла в угол, злобно лягал все, что попадалось под ноги, грыз ногти… Он единым духом осушил стакан коньяку, сел к столу, снова встал, кинулся на койку.
Капитану не по себе. Надо лечиться. Нервы совсем никуда, голова ничего не соображает. Такое состояние не только у него, — он видит, что то же самое делается с командой. Если они еще с полгода поохотятся за Шугаем в этих проклятых горах — все окончательно спятят или сопьются. А вернее, то и другое вместе.
При поверке громовой голос вахмистра бьет капитану по нервам. Некоторых жандармов он терпеть не может. Всякая мелочь раздражает его и буквально приводит в ярость. Ей-богу, он, наверно, скоро начнет идиотски хихикать или петь детские песенки. А как он ненавидит евреев. О, если бы получить здесь диктаторскую власть! Он бы четвертовал и повесил всех евреев. Никто из них не смеет подойти к капитану. Когда капитан встречает Абрама Бера, Герша-Лейбу Вольфа или кого-нибудь еще из патриархов еврейской общины, он с нервной злостью растопыривает пальцы и дразнится, как мальчишка: «Э-э!»
Евреи мстят ему: пишут анонимки в управу и в полицей-президиум, посылают статьи в газету о том, что капитан никуда не годен, что он не смог даже уберечь служебную тайну от жены разбойника, что о дурацкой слежке за ней известно каждому мальчишке в деревне, что все колочавцы назубок знают, где по ночам расставлены жандармские караулы, что Эржика подкупила жандарма Власека тридцатью тысячами крон (пусть-ка справятся, не продавала ли Эржика в день бегства Шугая своих коров и что взяла за них), он, капитан, за все время не уличил ни одного из шугаевых сообщников, ибо озлобил против себя всю деревню, он никуда не показывается и только хлещет дома коньяк.
Но если капитана еще не свели с ума евреи, то это определенно сделает, жандармское управление. Вот как раз один из их дурацких приказов — мол, разбой в краю продолжается. Почему вы не обнаружили хотя бы сообщников Шугая?
Капитан готов смеяться. Сообщники! Если бы ему велели найти людей, которые не являются сообщниками Шугая, пожалуй, при большом старании удалось бы отыскать двоих-троих. Сообщники! Арестуйте в таком случае половину округи, начиная с младенцев и кончая старухами, которые стоят одной ногой в гробу.
Да вот хоть этот случай три дня назад. Капитану донесли, что в последнее время Шугай ночует в деревне Нижняя Быстра. У кого — неизвестно. Эти дурни лесничие и обходчики наболтают бог весть чего, а толком ничего не знают. Пришлось отправиться в Нижнюю Быстру. Извольте-ка отмахать туда пешком сорок километров. Идите все лесом, да так, чтобы вас и тридцать жандармов не видела ни одна живая душа. В деревню попадете уже в сумерки. Да не забудьте перед отходом заказать молебен о хорошей погоде! Когда они пришли в Нижнюю Быстру, дождь лил как из ведра, жандармы и капитан промокли до нитки. Ну, пришли. Что дальше? Разместил команду по избам, сам с шестью жандармами явился к старосте. Тот уступил капитану с вахмистром свою супружескую кровать, остальным жандармам постелил на полу вонючего сена. Чудный ночлег в этой паршивой блохатой деревенской лавчонке!
Утром, когда перестал дождь, они не солоно хлебавши двинулись обратно. Встретился лесник. Говорит, что слышал от дровосеков о Шугае. Он, мол, сегодня ночевал у старосты. Что-о-о? Ну да, у старосты.
Капитан назад, старосту за глотку. «Бестия, сволочь, скотина, говори!»
Так и оказалось. Едва они заснули, пришел Шугай.
— Пусти переночевать.
— Что ты, Никола, беги без оглядки, у меня семеро жандармов.
— Куда бежать в такое ненастье! Высплюсь на чердаке.
И выспался, видимо, роскошно. Жандармы внизу, а он наверху.
Капитан думал, что вытрясет из старосты душу. Схватил его за горло. Голова у старосты болтается.
— Почему не донес?! — ревет капитан.
А староста? Ухватил капитана за рукав и твердит добродушно, с ясными глазами:
— Господин офицер! Да разве можно было? У вас, верно, есть маменька, господин вахмистр женат, остальные господа жандармы тоже. Он бы перестрелял вас, ружье-то ведь при нем.
По приказу капитана, старосту отвели в кутузку.
Вы подумайте! Их семеро, а Шугай один, и он перестрелял бы их всех. Эта деревенщина с ума сошла. И капитан скоро сойдет с ума, — как пить дать, сойдет! Все сойдут с ума.
Капитан нервно бегает по комнате. Его душат ярость и смех.
— Нет! — взвизгивает он и ударом ногой отшвыривает неповинный стул. Потом выпивает две рюмки коньяку и садится писать, стараясь соблюдать деловой слог.
«…Едва достигнув леса, который начинается здесь за каждым гумном, преступник в полной безопасности, ибо, при расчлененности и малой населенности края, планомерная облава невозможна. Подчиненный мне отряд вынужден рассчитывать главным образом на благоприятный случай. В сговоре с Шугаем находится в большей или меньшей степени все местное население, каковое под влиянием систематического, упорного и организованного подстрекательства со стороны еврейских элементов крайне недружелюбно относится к представителям власти.
При таком положении вещей я полагаю, что первоначальный план — захватить бандита живым и таким путем выловить всю шайку — является нереальным. Целесообразнее будет пока что удовлетвориться устранением Шугая, что я считаю возможным осуществить единственно объявлением его вне закона и назначением елико возможно высокой награды за голову преступника.
Что касается полученного Краевым управлением анонимного письма, в коем младший жандарм Георгий Власек обвиняется в принятии 19/VII взятки в сумме тридцати тысяч крон, за каковую он якобы допустил побег арестованного Шугая, то данное обвинение при расследовании не подтвердилось. Допрошенная Эржика Шугай, ее отец Иван Драч и брат Юрай Драч заявили, что скота на означенную сумму они в то время не продавали, и в деревне никому об этом ничего не известно. Допросить семейство Петра Шугая не представляется возможным, так как все они скрылись. Рассматриваю этот анонимный донос как очередную антигосударственную инсинуацию, коими местные венгрофильские элементы стремятся подорвать авторитет республиканских властей. Личность сочинителей анонимных писем выясняю на месте. Младший жандарм Георгий Власек служит образцово и проявляет большое усердие в розысках разбойников. Ввиду того, что он является одним из самых толковых в отряде людей и, кроме того, превосходно знаком с местными условиями, прошу не изымать его из моего отряда до полного окончания расследования».
Капитан встал из-за стола, выпил рюмку коньяку и снова завалился на кровать.
«Страшно! — думал он. — Я приехал сюда вполне приличным человеком, а сейчас сущий пьяница. Старым евреям показываю на улице язык. Чорт знает что такое! О, проклятое племя! Поубивать бы их всех до единого!»
К мысли о предпочтительности смерти Шугая, впервые высказанной Абрамом Бером, приходило все больше и больше людей: Абрам Бер, Дербак-Дербачек, Адам Хрепта, сержант Свозил, а теперь и сам жандармский капитан. Все они были людьми не слова, а дела. От смерти Николы зависело сейчас слишком многое: безопасность и богатство, честь и карьера, любовь и самая жизнь. Если удастся убедить власти, что голова Шугая должна быть оценена, многое будет спасено.
Данила Ясинко и Игнат Сопко, единственные односельчане и сообщники Шугая, которые по милости Дербака-Дербачка еще не попали в кутузку, мрачны, подавлены. Их гнетет сознание того, что вокруг их атамана с неодолимой силой стягивается кольцо. Пока что только вокруг атамана. Дербаку-Дербачку и Эржике еще выгодно молчание, а Игнат Сопко и Данила Ясинко еще осторожны, они не швыряют денег, никто не догадывается об их роли. Абрам Бер напрасно старается поддеть их коварными вопросами.
Но на что надеется Никола? Сколько раз твердили они ему: «Никола, уезжай! Уезжай в Галицию, в Румынию, в Россию или в Америку. Денег у тебя хватает, заживешь наславу, а Эржика приедет за тобой вслед». Не хочет Никола. Засмеется или сверкнет глазами: «Избавиться хотите от меня?»
Зря испытывает Никола судьбу: ходит в деревню, к жене в гости, суется в трактиры послушать, что болтают о нем люди, гарцует на коне, показывает горы заезжим туристам. Точно он слеп и не видит, какая сила его окружила, точно это только его дело, а не общее, не всех товарищей, чьи жизни зависят от его безопасности. Нейдет Никола далеко от Колочавы. Известно почему: боится за Эржику. Пропадет Никола! Если сам себя не погубит, приведет его к гибели этот волчонок Юрай.
Неужто пропадать вместе с ним? Было время, когда такие мысли не лезли в голову товарищам Шугая. Это было время, когда все они только что вернулись с войны и смерть во всех ее многоликих формах была обыденна и привычна. Никто не знал тогда, что будет завтра, и каждому было все равно — сдохнуть ли с голода, или умереть от пули. Эти времена безвозвратно прошли, мир с тех пор изменился. А Никола не хочет этого видеть. Неужели они должны вверять ему свою жизнь? Их положение иное. Для Николы уже нет возврата, для них… для них, может быть, есть. Как разойтись с ним? Сказать ему напрямик: «Не гневись, Никола, только уж не придем мы тебя побрить, не принесем тебе кукурузной муки, не пойдем с тобой завтра подстерегать почту. Не для нас теперь это дело».
О, они прекрасно знают, что бы из этого вышло: Никола еще никому не прощал. Одно его слово — и они пропали. Действовать, как Дербак-Дербачек, они не могут. Слишком уж много черных дел у них за плечами. Неужто и для них нет возврата? Точно попали они в заколдованный лес, где тщетно блуждает человек и зверь, и нет им выхода…
Данила Ясинко и Игнат Сопко шагают в горы. На плечах у них топоры. В этих краях никогда не ходят в лес без топора. Топор нужен, чтобы, с размаху загнав его в ствол, подтянуться на обрывистом склоне; топором вы проложите себе дорогу в буреломе и нарубите веток на костер или на легкий шалаш от дождя и утренней росы. Топор — это инструмент и оружие, топор — это все.
Данила и Игнат идут на выгон, где пасется колочавский табун. Лесничество снова развертывает работы, нанимает возчиков, и Данила идет за своими конями, а Игнат провожает его. Полуденное солнце печет, приятели идут молча. Каждому из них кажется, что надо поговорить, ведь дело идет об их жизнях. Они немало пережили вместе, каждый знает о товарище всю подноготную. Значит, можно доверять друг другу?
Они прошли узкую долину Колочавки и теперь поднимаются в гору, вдоль порожистого Заподринского ручья.
Лес не шелохнется. В душном безмолвии только слышно, как шумят струйки воды. Даниле и Игнату кажется, что надо остановиться, поглядеть друг на друга. «Так что же, Данила?» — «Так что же, Игнат?» Но каждый боится, что у них обоих не найдется мужества ответить. В глубине души они уже давно пришли к одинаковому выводу, и каждый дал понять это другому озабоченным выражением лица, хмурой репликой или жестом и ругательством по адресу Юрая. «Но нет, что, если я ошибаюсь и у него на уме другое? — думает каждый. — Ведь это не шутка. Дело идет о жизни и смерти».
Размашистой ровной походкой шагают Данила и Игнат по крутому склону. Топоры у них за плечами. Шагают молча, не глядя один на другого. Можно доверять, а?
Вот и пастбище. Но приятелям не хочется выходить из прохладного леса на солнцепек. Они не спешат. Времени хватит, до дому три часа ходьбы. Отбросив топоры, они ложатся в тени на опушке.
На выгоне пасутся кони со всей деревни. Они тоже спрятались от солнца поближе к лесу и стоят по-двое, обмахивая друг друга хвостами.
Ясинко и Сопко лежат, поглядывая один на другого.
«Ну, начни, — точно говорят эти упорные взгляды, — скажи хоть словечко, мы с тобой думаем одно, ты можешь довериться мне, я тебе. Или нет?»
Жара. Крепко пахнет хвоей.
«Так или нет?» — щурясь, думает Данила и, наконец, набирается храбрости.
— Так что же, Игнат?
— Так что же, Данила?
— Плохи дела, Игнат.
— Плохи, Данила.
И здесь, на пастбище, в жаркий полдень, ободренные этими согласными репликами, они, наконец, объяснились. Не только словами и даже меньше всего ими. Они просто убедились, что мыслят одинаково, и почувствовали, что сейчас между ними возник сговор, заложен новый, особый союз не на жизнь, а на смерть. Конечно, они любят Николу, или, вернее, любили его раньше и были готовы итти с ним в огонь и в воду. Немало пережили они вместе с Николой, и больше хорошего, чем плохого. Немалым они обязаны его разбойничьей удаче. Данила Ясинко сейчас состоятельный человек. Когда уйдут жандармы и шум вокруг дела Шугая поутихнет (ах, когда же это будет?!), Игнат Сопко, раньше безземельный бедняк, не вылезавший из долгов, сможет выстроить себе избу и жениться на Аяче Гречина.
Но Никола упрям как бык, его не переубедишь. А с тех пор как между ними и Николой встал этот бешеный щенок Юрай, Никола совсем изменился. Стал подозрителен. Что правда, то правда: они грабили несколько раз на свой страх. Один налет был неудачен, — бр-р… какая мерзость и жуть, у них и сегодня мороз пробегает по спине… Но кто же мог знать, что этот шальной «американец» вздумает отстреливаться? Но зато, чтобы так себе, здорово живешь, в здравом уме и твердой памяти убить из-за курицы бедняка-еврея — этого у них не бывало.
И что к ним привязался Никола с этой ярмаркой и убийством трех лавочников?! Следит, допрашивает в одиночку, точно жандарм. Свидетель бог, что об убийстве на ярмарке им ничего не известно, и Дербак-Дербачек, и Адам Хрепта тоже ничего не знают. Это кто-то чужой работал под николову марку. А Никола злится, грозит виновникам смертью. Под дулом ружья этого проклятого Юрая и в самом деле не чувствуют себя в безопасности лучшие друзья Николы. Какая глупость — грозить товарищам!
И если Дербака-Дербачка жандармы принудили к измене, то как неразумно поступает Никола, доводя его теперь до крайности и отпугивая от себя товарищей! Сейчас, когда так нужны ему верные люди! И какое глупое упорство — оставаться здесь. Пропадет Никола!
Взволнованный Игнат Сопко сел. Данила лежал на боку, упершись взглядом в землю. Он смотрел на сухую хвою, по которой карабкался муравей, волочивший какую-то дохлую букашку. Потом глаза Данилы остановились на топоре. Какая странная это штука — топор… Данила точно впервые увидел его. Топорище лежало в тени, клинок сиял случайным солнечным лучом, пробившимся сквозь ветки. Топор казался раскаленным добела, узкое лезвие переливалось лучами, как алмаз…
Что будет, если Никола не падет в схватке, а возьмут его живым? Сообщники, что сидят в хустовской тюрьме, пока молчат. Молчит и Дербачек. Даниле и Игнату это наруку. Но будет ли молчать перед судом Никола, самолюбивый Никола, который знает, что милости ждать ему неоткуда, и, наверное, захочет быть повешенным только за свои, а не за чужие дела? А Юрай? Он ведь тоже не станет молчать. Что тогда?
Даниле и Игнату не по себе от этих мыслей.
Муравей тащит свою ношу через обломки ветвей. Солнце палит, кони стоят как неживые, только хвосты их в непрерывном движении. Остро отточенные топоры назойливо сияют на солнце…
Никогда не застрелить жандармам Николу. Никто не сможет этого сделать. Заколдован он от пуль. Тайну свою он не выдает, никогда не говорит о ней, на вопросы отмалчивается или улыбается, но вышучивать эту тайну не позволяет никому.
Птица не пролетела бы под таким градом пуль, под которыми стоял Никола. А он оставался невредим и, знай, стрелял сам, убивая других. Данила и Игнат видели это своими глазами.
Но помогут ли николовы чары против другой смерти, против… например… например…
Топор все еще сверкает на солнце, назойливо лезет в глаза…
Например — против топора?
Данила тоже быстро садится.
— Что же делать, Игнат?
— Что делать, Данила?
Они долго и упорно глядят друг на друга. Слово, которое у каждого на устах, так и не высказывает никто.
Колочава приговорила Николу к смерти. Другие селенья, над которыми не висел этот бесконечный, тоскливый страх, еще не знали об этом. Они попрежнему любили Шугая. За его чудесную силу, за смелость и любовь к беднякам, за грустную игру его на свирели. Потому что начал он то, на что они никогда не решались: страхом карал господ, любил угнетенных, у богатых брал, а бедным давал и мстил за всю беду и горе простого люда.
Шугай! Никола Шугай! Забыты разговоры о змеях, тех, что в день благовещения вылетают на свет божий, и тех, что живут за печкой и приносят счастье. Забыты ворожеи и вещуньи, которые табачной примочкой и наговорной силой излечивают любой укус и заколдованным кривым бруском сгоняют опухоль с ужаленного коровьего вымени. И короли змей забыты, — те, что, набросив на пень армяк, умеют особым посвистом вызвать змей и заставить их пролезать в рукава…
В деревнях уже не рассказывают поверья о добрых и злых колдуньях, о ведьмах, русалках, бабах-ягах, колдующих над тремя коровьими следами, насылающих на людей хворобу, а на поле град, а к вечеру оборачивающихся большими жабами. Ибо нет конца разговорам о Шугае, о том, кто зол к злым и добр с добрыми, о ком каждый день приходит какая-нибудь новость.
В Изках, вблизи польской границы, живет молоденькая еврейка Роза Грюнберг. Приятельницы ее необыкновенно уважают, ибо Роза знает Николу Шугая. В конце войны, после того как на фронте был убит отец Розы, она и мать переселились сюда из Колочавы. Здесь они живут у дяди и работают на него.
Когда Роза была еще ребенком, Никола Шугай приходил к ним на двор и играл с ней в жмурки и в «голубя и голубку», а летом они вместе собирали в лесу малину и чернику. Сейчас об этом знает вся деревня. По субботам, — единственный день, когда можно поболтать с подругами, — Роза сидит на лавочке перед дядиной избой, и при каждом новом известии о Шугае девушки заставляют ее снова рассказывать о его детстве. «Какие были глаза у Николы? А он красивый? Славный? Целовал он тебя, когда играли в „голубя и голубку“? Позволял тебе отец водиться с ним? А Юрая ты знала?»
И Роза горда безгранично.
Вчера она получила посылку от замужней сестры из Америки (ах, счастливая Эстер!) — большой пакет поношенного платья, а в нем пара чуть ношенных туфелек из змеиной кожи и шелковые чулки, стиранные, право же, не больше двух раз. Роза в восторге от туфелек. Но перед кем щегольнуть обновкой? Раньше, чем в субботу, это не удастся. В этот день вечером на пыльном шоссе между Изками и Келечнем гуляет еврейская молодежь, переглядываясь и улыбаясь друг другу, затевая первый несмелый флирт и щеголяя нарядами.
Роза не в силах была расстаться с туфельками, когда погнала корову на пастбище. Она взяла их с собой. Корова жевала свою жвачку, а Роза то надевала туфельки, то снимала их опять, приподнимала юбку, поворачивалась на каблучках, делала танцевальные движения и, наконец, поставила свое сокровище перед собой и вообразила, что перед ней великолепная витрина обувного магазина в Мукачеве.
Потом легла на траву и продолжала любоваться туфельками. Понемногу девушку начало клонить ко сну. «…Что это там блестит на солнце, — думала она в полудремоте, — точно коса?.. Но ведь еще не сенокос».
И Роза заснула.
Через минуту она открыла глаза, и сердце в ней упало. Рядом стоял Никола Шугай.
«Пропала корова! — мелькнуло у Розы, — и туфельки!»
В нескольких шагах от Николы стоял Юрай и еще двое разбойников спиной к ней — явно затем, чтобы она их не узнала. Все с ружьями.
— Ты… — сказал Никола и вдруг узнал ее. — Есть в деревне жандармы?
— Нет, не видела, — пробормотала Роза.
— Не врешь, Роза?
— Зачем мне врать, Никола?
Вспоминая, он смотрел на нее с невеселой усмешкой.
— Ты меня боишься, Роза? Ты?
— Почему бы мне бояться… — Роза стучала зубами. — Нет, я совсем не боюсь, Никола. — И она попыталась храбро улыбнуться.
— Убей ее, чего возиться с жидовкой, — проворчал Юрай.
— Гром всех вас разрази! — рассердился Никола. — Сколько раз мы с ней из одной миски хлебали толокно. — И он повернулся к Розе. — Ну, как живешь? Чем кормитесь? Работа есть?
— Сам знаешь, Никола, бедняка руки кормят.
Шугай перебирал листки блокнота. Там была какая-то крупная кредитка, сотенная бумажка и мелочь. Никола взял сотенную, протянул ее Розе.
— Дал бы тебе больше, Роза, да самому сейчас нужны деньги.
И они ушли в лес. Стволы их ружей блеснули на солнце.
Как удержать Розе до вечера эту великолепную тайну, самое великое событие, которое когда-либо случалось в Изках! Кругом ни души. С кем поделиться радостью? Взволнованная Роза с горящими щеками снова и снова вынимала кредитку, повторяла каждое слово их разговора, забыв о туфельках. Скоро ли сядет солнце?! Роза терзалась нетерпением, поглядывая на верхушки деревьев. Наконец солнце спряталось за лесом, и Роза, с туфельками подмышкой, пустилась домой, ивовым прутом погоняя корову.
Первому же встречному подростку она закричала свою новость, и он побежал рядом с ней, открыв рот и глотая каждое слово об этом событии, которое сейчас ошеломит всю деревню. Дома Роза повторила все снова, наслаждаясь своим рассказом, страхом дяди, испуганными глазами матери. Когда все, за немногими исключениями, было рассказано, Роза кинулась к соседям и выложила свою историю там, повторив ее слово в слово и умолчав только о деньгах. Первый раз в жизни ей неожиданно свалилась такая сумма, и нельзя было подвергать себя опасности лишиться всех тех чудесных, замечательных вещей, которые можно купить за эти деньги. Она скажет о них только матери, сегодня, в кровати.
Вечером в Изки пришло известие, которое целиком подтвердило розин рассказ: днем недалеко отсюда ограблены два торговца лесом.
Сегодня пятница, канун субботы. Скоро покажутся на небе первые три звезды. Еврейки чисто подмели избы, вымыли окна. На столах поставлены праздничные пшеничные хлебцы, завернутые в белые салфетки, в комнатах горят свечи в подсвечниках или в консервных банках — по одной на каждого члена семьи, живого и мертвого. Свечи сегодня никто не будет тушить, ибо работать в этот день — грех. Они догорят и потухнут сами, когда все уже будут спать.
Мужчины в праздничной одежде ушли молиться к старому Хаиму Израилевичу, они вернутся через час. На это время к Розе сбегаются все десять подруг и окружают ее на лавочке под светлым окном.
Ой, ой, ой! Это случается с одной из тысячи — видеть Шугая! И только один раз в жизни! Как он красив, ого! Смуглый, как лесной дуб, рот у него маленький и алый, как черешня, брови узкие, черные глаза сияют, как это праздничное окно у них за спиной.
А Юрай, злюка Юрай? Тот еще подросток, но он даже красивее Николы, если только это возможно.
Назавтра, в субботу, в другом конце края, у самой венгерской границы, рабочие на дноуглубительных работах при выдаче жалованья вступили в спор с кассиром и после бурных объяснений, тщетно требуя хозяина и угрожая его служащим, бросили работу. Выстроившись рядами, они отправились в город с плакатом на длинных жердях:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ НИКОЛА ШУГАЙ!
ШУГАЙ ПОВЕДЕТ НАС
Накануне ночью братья Шугай шли по шоссе к Драчову. Никола хотел зайти к Михалю Грымиту, потолковать кой о чем и заодно переночевать у него.
Ночь была ясная. Высоко над узкой долиной шумливой Тереблы текла другая, звездная река — Млечный путь. Никола и Юрай шли не таясь, с ружьями за плечами. Здесь, вдали от Колочавы, они в безопасности; если и встретится патруль — будут двое на двое.
По шоссе прогрохотала телега. Братья укрылись в кусты. Кто это? Никола напряженно вглядывался в темноту. Э-э! Да это вправду он!
Рядом с телегой спокойно шагал Юрай Драч.
Вскипела в Николе кровь. Не от ненависти к Юраю — от мысли об Эржике! В телеге на соломе привязаны две бочки. Юрай едет в Шандрово за соленой водой. Значит, двое суток не будет дома. Эржика останется только с отцом. Николе явственно представились колени Эржики…
Братья дождались, пока телега скрылась из виду. Никола быстро зашагал своим длинным шагом, Юрай едва поспевал за ним. Около избы Михаля Никола сказал:
— Мне сейчас Михаль не нужен. Иди и переночуй у него. Завтра в полдень жди меня на Бояринском выгоне.
Юрай насупился.
Тридцать километров отмахал за ночь Шугай. В четыре часа он был в Колочаве. Бабы уже встали, и одна из них удивленно поглядела ему вслед. Перелезая через плетни, задами и огородами Никола пробрался к избе Драчей.
— Эржика!
Он увидел ее у калитки..
— Эржика, сердце мое!
Никола стиснул ее в объятиях и втолкнул в избу. В сенях он поставил ружье и запер на крючок обе двери.
— Где отец?
— Я одна дома, Николка. — В голосе ее дрожал смех.
— Рыбка моя! — Он увлек ее за собой к постели. Так медведь тащит в логово свою добычу. А она смеялась, глядела ему в глаза широко открытыми глазами.
Кто-то стукнул в дверь со двора.
— Эржика! — сказал голос.
Никола не слышал. Но женщины всегда разумнее и спокойнее в такой момент.
— Постой… Погоди, — прошептала она, отталкивая Николу.
— Молчи! — воскликнул Никола.
Эржика со всей силой уперлась ему в подбородок. Стук повторился. «Эржика!» Теперь услышал и Никола.
— Кто это? — прохрипел он злобно.
— Жандармы! — Эржика побледнела. — Беги!
В голове у Николы точно блеснула молния. Одним прыжком он очутился в сенях, схватил ружье.
Эржика скинула крючок, приоткрыла дверь. В просвете появилась фигура жандарма в полном вооружении. Шугай сжал руками ружье. Эржика хотела выскользнуть во двор, но гость оперся о притолоку и оттеснил ее в избу.
— Иду с дежурства, соскучился, зашел тебя проведать.
Что?! Вихрь взметнулся в душе Николы. Так не говорят жандармы с колочавскими бабами!
Сержант прошел вслед за Эржикой в комнату. Она сжалась в углу, как подбитая птица перед охотничьим псом. Свозил подошел к ней, хотел обнять. Эржика умоляюще протянула руки, сжала их до боли. Первый раз видел он, что ее глаза говорят, кричат, умоляют.
— Что с тобой?
— Молчи, ради бога!
— Что с тобой?
И вдруг он понял.
— Шугай здесь!
— Нету… — прошептала Эржика, чувствуя, что ее не держат ноги.
— Здесь! — загремел Свозил. В нем проснулся жандарм. — Где он?!
— Нету! — взвизгнула женщина, и в ней смешались желания убить его, и умереть самой, и отпираться, и сознаться во всем. — Нету!..
Сержант окинул взглядом избу. Затвор его карабина противно лязгнул.
Здесь не спрятаться. Свозил выскочил через сени к дверям и… Назад он уже не успел. За углом стоял Никола. Эржика услышала выстрел. Как гулко прокатился он между строениями!
Эржика вздрогнула. На дворе звякнуло о камень ружье, тяжело повалилось большое тело. Майданская вещунья!
За окном мелькнуло несколько бегущих жандармов. Кучка любопытных. Кто-то испуганно закричал:
— За хлев побежал, за хлев!
Грянул еще выстрел.
С улицы палили жандармы. Эржика видела в окно, как в огороде среди бобов мелькал Никола. Вот он перескочил через плетень, бежит, скрылся из виду. Эржика закрыла глаза и несколько раз глубоко вздохнула. Ей хотелось сесть и опустить голову на стол.
На улице стреляли, долина наполнилась эхом, кто-то громко командовал, опять гремели выстрелы, но все это уже утратило остроту, казалось чуждым, доходило издалека и не касалось Эржики. Ей хотелось закрыть глаза, опустить голову на стол и заснуть.
Жандармы положили мертвого товарища в школе. При взгляде на его простреленную голову они сдерживали подступавшие к горлу слезы и давали волю бешенству. Бегали по вымершей деревне, наобум палили из ружей, вламывались в избы, избивали жителей.
— Всех отправим на тот свет! Сожжем всю деревню!..
Появляясь в еврейских лавочках, жандармы держали ружья наперевес, рычали, как звери, и готовы были перебить всех.
В казарме из угла в угол бегал бледный как смерть капитан. Опять убийство! И опять допросы тщетны, от арестованных не добиться ни слова. В который уж раз? Капитан сам распорядился прекратить, наконец, «допрос» — эти побои, стуканье головой об пол, удары по ступням. Он уже не в силах был глядеть на все это, крики Василя Дербачка и Михаля были просто невыносимы. О господи боже! А с Власеком — неужели это правда?
Капитан чувствует, что силы оставляют его, он теряет разум и скоро совсем сойдет с ума. Его вдруг охватывает ярость. Почему они промахиваются, эти дурни? Или Шугай в самом деле заколдован?!
Капитан бегает по комнате, рычит, вызывая вахмистра, бросает ему в лицо несколько бессмысленных вопросов, разносит, хватается за кобуру с револьвером.
«Как бы он в самом деле не взбесился», — думает вахмистр, стоя навытяжку, не спуская глаз с капитана и гаркая по уставу:
— Не могу знать, господин капитан… Так точно, господин капитан… Никак нет, господин капитан…
Разглагольствования капитана он пропускает мимо ушей и старается только удержаться, чтобы непроизвольно не пожать плечами.
— Они должны сказать, где прячется Шугай. Должны! Слышите, вахмистр, должны! Если будут молчать, убивайте их! Всех до единого! Я отвечаю! Я приказываю! Слышите? Я велю вам это сделать! Возьмитесь за евреев, это все они, их козни! Организуйте погром, натравите на них мужиков. Бейте их, стреляйте, вешайте на осине!
«Наверно, у него сейчас пена пойдет изо рта», — думает вахмистр, не зная, отнестись к бешенству капитана как к явно нелепым служебным распоряжениям, которые для безопасности надо бы получить в письменной форме, или смотреть на них как на вспышку полусумасшедшего?
— Вы слышали, что я сказал, вахмистр?
— Так точно, господин капитан.
Вахмистр уходит, наморщив лоб. Выйдя на двор, он машет рукой. Может, подать рапорт в жандармское управление? Или завтра все будет в порядке, и его начальник не вспомнит о своих вчерашних приказаниях?
Был это один из тех страшных дней, которых немало пережила Колочава. На дворе соседей Драча навзничь лежала связанная по рукам и по ногам Эржика. Рядом с ней Петр Драч и тринадцатилетний Иосиф. Их схватили сразу же по возвращении с пастбища. Сосед Михаль Драч и его жена Василиса тоже были связаны и брошены на землю неизвестно за что. Видимо, за то, что Никола, убегая, перескочил через их забор. Все арестованные избиты. Лица у них опухли, покрылись синяками, одежда в крови.
Время — под вечер. Солнце уже перестало палить лица пленников. Во двор то и дело заходят жандармы, злые, усталые. При взгляде на пленников у них прибавляется сил ровно настолько, чтобы ударить ногой кого-нибудь из лежащих или наставить острие штыка на грудь.
— Ну-ка, где тебя проткнуть, сволочь?
Только бесчувственную Эржику оставили в покое. Сегодня утром, когда ее во дворе таскали за волосы и били ногами, Эржика увидела среди своих мучителей Власека и заголосила, мстя в его лице всем жандармам:
— Вот этому я дала тридцать тысяч!
Власек с размаху ударил ее кулаком в рот. Опозоренный перед товарищами, желая заставить Эржику молчать, он крепко бил ее по щекам. Но Эржика между ударами упрямо кричала ему в лицо:
— Взял ты… тридцать тысяч… Николу выпустил… Здесь… Год назад…
Власек осатанел. Он бил женщину изо всех сил. Эржика упала, Власек продолжал избивать, крича: «Врешь, врешь, врешь!» Но едва хоть на секунду замедлялись его удары, Эржика поворачивала окровавленное лицо и безумные, ненавидящие глаза и хрипела:
— Взял… у меня… тридцать тысяч… Николу выпустил… развязал веревки…
Ее крики подавил новый град ударов.
Даже жандармы отступили в смущении. В середине двора оставались двое — Эржика и жандарм. И все видели, что она, пленница, нападает, а он защищается. Жандармам казалось, что перед ними царапается, кусается, бьется за свою жизнь бешеная кошка.
«Власек? Неужели? Власек — виновник стольких смертей?»
Старый жандарм подошел к ним, взяв Власека за воротник, заставил встать и уставился в упор в ошалевшие глаза товарища. Видел, как ярость переходит в них в отчаяние.
— Оставь ее! — сказал старший и оттолкнул Власека в сторону.
Ну и день!
Вечером изба Драчей вспыхнула ярким пламенем.
Жандармы бегали по вымершей деревне, готовые разбить голову каждому, кто сунется тушить пожар. Но деревня была пуста и мертва. Жители даже не решились зажечь свет, а еврейские лавочки были заперты еще с полудня.
В пустой и немой темноте сильным, ровным, бездымным пламенем горела изба Драчей — свеча жандармов убитому товарищу.
Вечером Никола очутился в горах у истоков рек Тереблы и Рики над лужайкой с серным источником. Не здесь ли два года назад ребятишки кричали ему: «Шугай, одолжите веточку?» Это воспоминание мелькнуло в памяти Шугая…
Он спустился по склону к устью Рики.
Сегодня он бежал. От кого — он сам не знает, но сегодня впервые в его жизни было настоящее бегство. Куда он шел? Он не знал. Откуда? Мысль об этом глухо ворочалась в мозгу.
Итти, только итти. Одному, не видеть никого, даже Юрая. Внизу мелькнул огонек, другой, третий. Это Вучково. Никола не хочет туда; он свернул и зашагал в лес. Вот он на небольшой просеке над охотничьей сторожкой. Под ним шумит Рика. Сторожка на другом берегу, не больше чем в трехстах шагах. Никола видит высокую крышу и два окна, светящиеся красным.
Никола остановился. Над горами плывет в облаках месяц. Деревья бросают острые густосиние тени. Долина, как мертвая, синеет внизу. Только кроваво-красные глаза сторожки невыразительно глядят во тьму. Кажется, что там внутри что-то мутное, нечистое.
— Га-га! — взревел вдруг Никола. Он сам не знает, почему сделал это. Собственный голос удивил его.
— Га-га!
Лес разнес этот крик оглушительным эхом.
— Га-га! Здесь Никола Шугай! Никола Шугай!
Николе кажется, что это имя — его имя! — вырастает над верхушками леса, заполняет собой долину, поднимается к облакам.
— Слы-ши-те?! Я Никола Шугай!
В домике и в деревне царит безмолвие. Тишина в лесу хороша, она говорит о безопасности. Но тишина вблизи людей ужасна…
Бац! — раскатился по лесу выстрел Николы. Пуля пронзила крышу сторожки.
Бац, бац, бац!
— Га-га-а! Шугай! Я Никола Шугай! Не-у-яз-вимый!.. Меня никакая пуля не тронет!..
Пулю за пулей посылает Шугай в охотничью сторожку, в эту голову с красными глазами.
Окна сторожки погасли. Погасло и несколько огоньков в деревне. Никола расстреливает обойму за обоймой, выстрелы гремят, горы содрогаются эхом. Никола знает, что когда он перестанет стрелять, вновь наступит страшное, нестерпимое безмолвие…
Внизу под покровом тьмы люди вскакивают с кроватей и боязливо выглядывают в окна. Матери тащат за собой готовых расплакаться детей и зажимают им ладонями рты.
Над Вучковым бушует буря. Разгневан могучий Шугай. И в гневе своем он страшен.