Осенние жаворонки

Ольхин Борис Егорович

Рассказы

#i_003.jpg

 

 

Последняя военная зима

Зима в сорок четвертом году началась суровая, сразу проявила свой нрав — и метелями-завирухами, и крутыми морозами. Летом и по осени я возил молоко на маслозавод, а теперь был на вольных работах: то нарядит бригадир съездить за сеном либо по дрова, а то и обойдет. За день я смелю на ручном жернове у соседей две-три горстки ржи или ячменя, поколю дров да воды притащу с колодца, снег от крыльца раскидаю, а к вечеру ставлю на шесток коптилку, миску с горохом, задвигаю в печь широкую доску и с книжкой залезаю в теплое печное нутро. Выбор книжек был невелик, большей частью учебники для восьмого класса, учиться в котором мне так и не пришлось. Прочитанные не однажды, они приелись, и я часто отвлекался, думал о своем будущем. Все надежды я возлагал на потом, когда, может быть, смогу учиться дальше — или в восьмом классе, или в техникум поступлю… Так тянулось до прихода матери; дальше был скудный ужин при свете той же коптилки, иногда ставили самовар…

Понятно, что при такой жизни событием был вызов в контору, к председателю. Это обеспокоило мать.

— Ты гляди там, Федотко, — наставляла она меня. — На лесозаготовки ехать некому. Скажи, тебе только четырнадцать годов, по закону не имеют права посылать!

Заявился я в контору не рано, когда уж совсем рассвело. Председатель, старичок наш Петр Петрович, поздоровался со мной кивком головы и продолжал писать, макая ручку в медную, с откинутой крышечкой чернильницу; временами он устремлял взор свой на дверь и вздыхал.

Ну, подумал я, мне не к спеху, могу подождать — пиши, старина. Заложив ногу на ногу, положив шапку на лавку, я вытащил кисет и начал свертывать цигарку… Он, отодвинув писанину, вынул свой кисет с бумагой и подвинул к краю стола:

— Закури моего, Федот Иванович.

Я был поражен величанием: обычно он называл нас «паря», «сударик» и редко уж когда по имени. А чтобы закурить угостил — этого не бывало! Ну, бумажка у него тоненькая, книжицей, не то что наша газетина, и в кисете не самосад, а фабричная махорка.

— Ты как думаешь дальше жить, Федот Иванович? — спросил он, подождав, пока я управился с самокруткой.

Я поделился своими намерениями: возможно, мол, в техникум поступлю; есть такая мечта — в геолого-разведочный. Он ничего на это не сказал, а взял мой кисет и засмолил самосаду. Покашлял, похвалил мой самосад — ядреный, дескать, вырос.

— Что у вас на огороде еще хорошо уродилось?

— Да ничего такого, — уклонился я, вспомнив тревоги матери. — Как и у всех. Табак разве что… и то одна грядка всего.

— Не прибедняйся, Федот Иванович! Видел я, как у вас на огороде перло. Что капуста, что картошка… Я ведь это к чему? Ну, подашься ты в этот геолого-разведочный. Глушь да каменье? А у тебя душа-то к земле, к хлеборобству повернута. Как у отца покойного… Война к концу, понимаешь ли, и самая пора готовиться нам к мирному труду. Ты у нас в деревне один с семилеткой, верно? Так вот, направим тебя от колхоза на курсы агротехников, в город Вельск. Пора поднимать, понимать ли, сельское хозяйство по-настоящему, на научной основе. И кому тут карты в руки? Вам, молодежи.

Я забыл и о дымящейся цигарке, и о своей самостоятельности.

— Мне шестнадцати годов нету, — пробормотал я подсказанную матерью отговорку.

— Знаю, — сказал он. — Тамо шестнадцать не обязательно. А разнарядка из района вот она. Год проучишься — и полевод-агротехник, понимать ли! Проезд на учебу колхоз оплачивает, чего еще? Хлеба сейчас же выпишу… — Он критически оглядел мое одеяние и закончил: — Так что приводи в порядок амуницию и суши сухари. Ученье, брат, свет…

* * *

Школа агротехников в Вельске была при сельскохозяйственном техникуме; съехалось нас со всей области человек тридцать пять. Не с великой охотой ехал я на учебу, но когда дирекция вознамерилась завернуть меня обратно (минимально допустимый возраст был пятнадцать лет), мне сделалось досадно. В числе прибывших на учебу было четверо фронтовиков, демобилизованных по ранению. И вот один из фронтовиков, по фамилии Зарайский, статный, белокурый (вместо левой руки протез), поговорил с директоршей обо мне, убедил, что сверстники мои и на фронте воюют… И меня приняли.

Жили мы в общежитии, в большой, на шестнадцать человек, комнате: вдоль стены койки с тумбочками, вешалка, стол, печь-плита. В столовке нас кормили раз в день, в обед, по утрам мы гоняли чаи (кипяток из титана), а вечерами после занятий растапливали печь, выставляли на плиту котелки, миски, глиняные плошки с варевом. Самой ходовой едой наряду с картошкой были толченые сухари: залил кипятком, упрели чуть — и готово. А если салом либо маслицем заправишь, то лучшего и не желать!

Тон в общежитии, конечно, задавали наши фронтовики: упомянутый уже Костя Зарайский; низенький танкист на протезе Анатолий Ваганов; артиллерист Павел Швецов, тоже, как и Зарайский, с протезом вместо руки, и разведчик Николаев — у него руки-ноги целы, только прихрамывал сильно. Все они носили солдатское обмундирование, гимнастерки с медалями и нашивками за ранения. И мы, подростки, вслед за ними дежурного по комнате называли дневальным, койки заправляли по армейскому образцу и подчинялись командам: «Приготовиться на занятия!», «Наряд вне очереди!..»

На организационном собрании старостой курсов избрали Зарайского, автоматически он же стал и старостой комнаты. И когда мы после собрались в своей комнате, он оглядел нашу разношерстную команду и усмехнулся.

— Только чур, уговор, — сказал он, — старостой не обзывать! Чтобы обращение было «товарищ старшина»! Всем ясно?

— Ясно, чего там… Один черт, старшина! Так точно, — загалдела наша команда.

— Тогда порядок… в танковых частях!

Так и пошла наша жизнь, весело и бесшабашно, нередко впроголодь, с занятиями в учебных классах, с легоньким и всерьез флиртом с девчатами, они занимали две комнаты наверху в том же общежитии, с хлопотами по быту, с вечерами под трофейный аккордеон, который привез с собой бывший танкист Ваганов.

Армейская дисциплина, которая установилась в общежитии, не только не досаждала нам, огольцам, но как-то оживляла нашу жизнь. И если уж кто начинал жить «не в ногу», фронтовики живо поправляли своевольника.

Наверху в коридоре были окно и дверь на летнюю терраску, сюда мы проходили покурить, побалагурить с девушками, и когда Ваганов приносил свой аккордеон, получалось что-то вроде посиделок или вечеринки.

В тот воскресный день наверху сошлись двое фронтовиков, Швецов и Николаев, двое девушек, да кое-кто мы, огольцы. Фронтовики посмеивались над Коротковым, парнишкой лет шестнадцати, будто он влюблен в Катюшу Никитину, плавно-медлительную красавицу с золотистой косой до пояса. «Никак затишье на сердечных позициях, а, Коротков? — говорил Швецов, перемигиваясь с Николаевым. — Гляди, пока топчешься на месте, перейдут дорожку-то!» — «Точно, перейдут, — поддержал его Николаев. — Уведут подружку. Вон Федотка и уведет, — кивнул он в мою сторону. — Как пить дать, уведет!»

Коротков, видный из себя парень, краснел и сконфуженно отмахивался. А Катюша, посмеиваясь, обняла меня и заглянула в глаза.

— Правда, Федот? Уведи?..

Я растерялся и сомлел. Я и впрямь был влюблен в Катюшу, верил, что и на самом деле покорю, «уведу» ее, и в мечтах рисовал себе, как спасаю любимую, вызволяю из беды при самых невероятных обстоятельствах.

Коротков окончательно смутился и ушел. А Катюша, сразу потускнев, спела частушку:

У канавы во дворе Рякавичка брошена. Отвяжись, худая жизнь, Привяжись хорошая!..

И с этим отодвинула меня рукой, оттолкнула почти. Спохватилась, правда, попробовала снова обнять меня, но я не дался. Все мои мечты и надежды ахнули в прах, мир перевернулся вверх дном! И на меня что-то нашло такое, вроде припадка: оскорбленный до глубины души, я начал хохотать, задирать старших.

Наши фронтовики прикрикнули на меня, чтобы перестал, потом рассердились… Кто-то потряс меня за плечо. Ничто не действовало — свыше моих сил было заглушить в себе смех или хотя бы убежать. Тогда Швецов и Николаев прибегли к более действенному средству — взяли меня за руки, за ноги и вынесли на терраску. «Перестань, Федотко! Последнее предупреждение!» Да где там, хохот у меня не остановить бы, наверно, и под страхом смертной казни. И они раскачали меня и через перила швырнули вниз, целясь в сугроб; целились-то они в сугроб, но инвалиды же — промахнулись они мной, и я шлепнулся на твердь утоптанной дорожки. Боль обожгла бок, плечо. Я перекатился на спину, на бок, но подняться сразу не мог. Они там наверху забеспокоились, видно, — ну как убился мальчишка?.. И позвали: «Вставай. Федот! Ну?.. Мы же не всерьез. А, Федот?..»

Превозмогая боль, я встал. Сверху они крикнули мне что-то ободряющее, я не расслышал. Я помалу приходил в себя. Им, конечно, и невдомек, что мне было легче перенести это падение и потому еще, что думалось, будто я пострадал за нее, за Катюшу… Встрепанный и разбитый, я нашел силы, чтобы помахать фронтовикам рукой, и засмеялся опять как ни в чем не бывало, так что они там изумились. А я с этим будто бы прежним хохотом пошел в комнату общежития; полежать мне после падения все-таки надо было.

* * *

С первых дней учебы я ближе других сошелся с Ленькой Баландиным. Ленька был из невезучих, с ним вечно случались всякие нелепости. Про таких говорят: «Где сто человек пройдут не споткнутся, он ногу сломает». Вот один какой забавный случай с ним запомнился мне. Как-то ночью разбудил он меня, шепчет: «Федотк, слушь, у меня брюхо пучит! Во! Как ты думаешь, не лопнет?» Я хоть и проснулся, но сразу не поверил в явь происходящего, подумалось — во сне это, не иначе. Но Ленька толкал меня под бок — кровати наши вплотную рядом стояли, — тянул за руку и все шептал: «Во, пощупай. Это же с ума сойти! Может, иголкой попробовать проткнуть? Я уж и набок поворотиться не могу…»

Я откинул одеяло и, вздрагивая от ночного холода, приподнялся, пощупал у него живот — его действительно раздуло, как тугой барабан. Мне жутковато сделалось: вдруг вот сейчас лопнет у Леньки пузо, и поминай как звали парня! «Ты чего ел?» — спрашиваю. «Вот, — говорит, — Коротков мне ячневой крупы маленько уделил. Я сварил, да сала кусочек в кашу положил…» «Надо бы в больницу бежать», — мелькнула у меня мысль. Но не успею же, подумалось в отчаянии. Разбудить Зарайского, других?.. Переполох подымется, и Леньке стыдоба же с этим пузом, засмеют потом. Что же придумать, что бы предпринять?.. И тут меня осенило. Наряду с растениеводством, почвоведением, сельхозэкономикой мы проходили основы животноводства, и как раз незадолго перед тем преподавательница рассказывала, что у коров, объевшихся зеленого клевера, может произойти вздутие живота, и в этих случаях им надо давать древесный уголь… Мне подумалось, что рецепт может сгодиться в данном случае. Велел Леньке лежать тихо, а сам к печке, выгреб несколько угольков — и назад к нему: «На, ешь». Он покорно сжевал один уголек, другой… Я лег на свою кровать, укутался и слушал одним ухом, что Ленька. Беспокойство грызло: вдруг еще хуже станет от этих углей? А Ленька вроде ничего: он то ворочался, вздыхал-кряхтел, то пшикал, как проколотая велосипедная шина. Вот, слышно, пожевал еще уголька, повернулся: «Знаешь, Федотк… вроде проходит. Вроде легче». «Ну и ладно. А то выдумал — пузо лопнет!» — проворчал я.

Некоторое время спустя он высунулся из-под одеяла и тихонько спросил: «А ты откуда знал, про угольки-то? А, Федотк?» «На животноводстве же объясняли, забыл?» Он вспомнил, видно, тоже, повозился, утепляясь. «Это ты меня как корову после клевера?» «Спи, — сказал я в сердцах. — Не все равно тебе? А то вот садану — с другого боку опухнешь!»

* * *

Та последняя военная зима на Севере дала знать себя крепкими, до пятидесяти градусов, морозами. В общежитии у нас промерзали углы, вода в бачке у двери к утру затягивалась ледком. Дрова были плохие, осина пополам с сырой елью, и в печи не горели, а тлели. И вот в один, особенно морозный, такой вечер, когда мы все лежали, накинув поверх одеял кто шинели, кто фуфайки и пальтишки, Анатолий Ваганов постучал костяшками пальцев по спинке кровати и сказал:

— Эх мы, золотая рота! Замерзаем. Будто в городе дров путных нету!

Его слова взбудоражили всю команду.

— Навалом дров… на каждом шагу!

— Воровать, что ль, идти?

— Так дрова же, не деньги!

— Лучше мерзнуть, выходит?..

— Вот что, братцы, я знаю один объект. А, старшина? — выделился голос бывшего разведчика Николаева. — Бревнышко можно позаимствовать.

— Далеко? — не сразу отозвался Зарайский.

— Да чепуха, два квартала…

Зарайский поднялся, сбрасывая одеяло и шинель, оглядел слабо освещенную лампочкой комнату, койки, изрубцованные морозом оконные стекла, чадящую квелой головешкой печь — и скомандовал подъем.

— Без шума, гаврики! Веди, Николаев. Ваганов, приготовишь тут пилы, топор и колун…

Мы оделись и вышли в ночь. Улицы городка были пустынны. Сквозь дымку светила луна, и звезды словно летели к земле, нагоняя на нее вселенский холод. Снег скрипел под ногами, дышать можно было только вполвздоха — так сильно обжигал мороз.

Шествие наше возглавлял Николаев; шел он, хромая, пригнувшись, а за ним гуськом мы — одиннадцать человек. В тишине прошли мы квартал, повернули за угол. Николаев впереди подал знак: «Всем стоять». Мы замерли на месте в отдаленье от двухэтажного дома, у него была разобрана крыша и сняты верхние венцы, а бревна и доски сложены в штабеля. Николаев бесшумно подошел к бревнам, наклонился. Что-то хрястнуло там, стукнуло, треск раскатился в морозном воздухе. Мы, замерев, ждали…

И вот он дал знак, и мы вразброд кинулись к штабелю.

— Р-раз-два… взяли! — вполголоса скомандовал Зарайский.

Мы вскинули на плечи длинное, метров на двенадцать, бревно и поперли. Народец под бревном был разнорослый, кто пригнулся, держа бревно плечом, кто скособочась шел, кому-то в меру было или высоко; я упирался в бревно воздетыми над головой ладонями. Слышалось натужное дыханье, и вжикал, поскрипывал под ногами промерзлый снег…

Во дворе у себя без перекура, секунды не теряя, мы взялись разделывать бревно. Азартная, скорая пошла работа — в две пилы с обоих концов резали бревно, и, едва отлетал очередной чурбак, тут же его топором, колуном — только поленья отлетывали! После метелкой расшвыряли и замаскировали снегом опилки. Две ноши дров оттащили наверх, девчатам, а остальное к себе в комнату, И вот весело затрещала наша печь, взявшись ровным и сильным огнем, раскаляя чугунную плиту, и волнами пошло от нее по застуженному нашему жилью благодатное тепло.

Долго в ту ночь не могли мы угомониться, и поутру нежились в постелях — благо дело под воскресенье было — допоздна. До того донежились, что едва не проморгали комиссию, которая сперва обследовала двор, а потом направилась к нам в комнату. Вот тут-то мы и воздали должное предусмотрительности фронтовиков: те поленья, кои пошли в резерв, были рассованы под изголовья — у кого по одному, у кого и по два.

В комиссии были наша директорша Александра Александровна, милиционер с багровым шрамом на посинелой от мороза скуле и пожилой сутулый мужчина в полушубке, в шапке с опущенными наушниками, как мы вскоре поняли — служащий райжилкомхоза. Они потоптались у порога, сбивая с валенок снег, поздоровались, и к столу прошла наша директорша.

— Вот здесь у нас живут фронтовики… и молодые слушатели курсов. Будущие специалисты сельского хозяйства.

— Ну что же, специалисты — это хорошо, — проворчал жилкомхозник.

— Я говорила вам — подозрения беспочвенны. Ну разве можно сжечь такое бревно, как вы уверяете, за одну ночь? — продолжала директорша. Но проскользнул у нее один, еле заметный, косвенный взгляд, беспокойный взгляд по низам, — а не налицо ли улики?

— Не на санях увезли бревно, потому как следов не оставлено, — талдычил свое жилкомхозник. — Два либо три человека такое бревнище не осилят. Значит, группа действовала! Поблизости общежитий больше нет. А здание на ремонте, между прочим, служебное. Спецназначения!..

— Вы так считаете? — проговорила директорша, поправляя выбившийся из-под шапочки локон, и перевела взгляд на милиционера.

Тот не торопился вступать в дискуссию. Войдя, он подвинулся к печи, потрогал горячий ее бок и потянул носом воздух. Мы напряженно следили за ним.

— А теплынь у вас, граждане, — сказал милиционер остуженным голосом.

— Лучше маленький Ташкент, чем большой Архангельск! — нахально высунулся кто-то из огольцов.

— Однако с ваших дровишек — видели мы — такого жару не нагонишь!

Возникла пауза. Тут и встал одетый по форме и строгий — гимнастерка стянута ремнем, с медалями и нашивкой, с гвардейским значком — старшина Зарайский.

— Товарищи, прошу садиться. И объясните, наконец, в чем дело?

Директорша и жилкомхозник сели у стола лицом к обществу, милиционер остался у печи.

— Бревно утащили, — сказал жилкомхозник несколько потише и стащил с головы ушанку. — Служебное здание, спецназначения…

— Между прочим, печь у нас отменная… в отношении нагрева, — обратился к милиционеру наш старшина. — Да вы садитесь, сержант.

— Спасибо, постою, — отозвался тот, все поглаживая боковину печи и принюхиваясь.

— Объясните, Зарайский, товарищам… — не слишком все же уверенно обратилась к нему директорша.

— Почему решили, что мы? — набирая силу в голосе, обратился к жилкомхознику Зарайский.

— Да некому больше! Это бревно мог утащить разве что…

— Взвод солдат? — подсказали ему.

— Ну зачем же… — замялся он.

— Когда это произошло? — нажимал на него Зарайский.

— Нонешней ночью.

— У вас что, охраны там нет?

Тиская шапку, жилкомхозник объяснил, что морозы-то нонче за пятьдесят, а женщина сторожит пожилая, отлучилась, должно быть, погреться. Поднялся и, стуча палкой, подошел к столу Ваганов. Он оперся рукой в столешницу, взглянул директорше в глаза и негромко, обходительно проговорил:

— Видите, Александра Александровна, какой комуфляж получается…

— Камуфляж, Ваганов, — поправила его директорша.

Тряхнув поседелой головой, словно несогласие выражая, Ваганов так же обходительно продолжил:

— Видите, что получается? Неважнецкие у нас дровишки — и сразу у товарищей подозрение возникло!

Директорша нахмурилась и встала.

— Ну что ж, мы примем меры… для обеспечения топливом.

Поднялся, надевая шапку, и жилкомхозник.

Когда уходили, на пороге задержался милиционер.

— Смотрите, гвардейцы, наперед чтобы, — сказал он, кивком показывая на печь. — Чтобы в пожарном отношении… аккуратнее.

Он кажется, во все проникнул. Он и на изголовья, и на потолок перед этим поглядывал, подозревая, возможно, что остатки дров мы припрятали если не в постелях, то на чердаке. В общем, ладно, что служебный долг свой он исполнял без излишнего рвения. Да и вряд ли с руки ему, тыловику, было сцепляться с нашими бойцами.

Дня через три на подводах нам завезли с дровяного склада не только осину, но и березу, и сосновый сушняк, мы за вечер разделали их, сложили в поленницу — и зажили припеваючи.

Потом нас два раза вывозили на станцию Кулой, на снегоборьбу, а там и кончилась последняя военная зима; летом мы ездили на практику в колхоз, и осенью, закончив курс обучения, получили свидетельства полеводов-агротехников и разъехались по своим весям.

По возвращении с курсов зиму и весну я работал бригадиром, провел и свою первую в бригадирском звании посевную. А вот убирать тот урожай мне не выпало: летом послал документы в горный техникум, на геолого-разведочное отделение, и получил вызов…

Далеко в прошлое отошла деревенская юность. Но и ныне, если случится мне увидеть по осени перестоялое поле ржи, или прибитый октябрьскими заморозками овес, то подступает смутное чувство вины, горечь — как будто это мое давнее поле не убрано, и оттого не стало в назначенный срок зерном, хлебом насущным, зачатием будущей нивы.

 

Поезд в белую ночь

Отправляясь в командировку на Север, Глеб Ильич испытывал волнение — предстояла встреча с местами, где он родился и вырос, где работал до армейской службы. И в Москве, закомпостировав билет на архангельский поезд, он вспомнил, что стоят самые длинные дни лета, и там, на Севере, — пора белых ночей.

Обстановка в вагоне была спокойная, пассажиров немного. В купе с ним ехали муж и жена с мальчиком лет пяти. Мальчику в Москве был куплен детский велосипед о трех колесах, и он не расставался с машинкой, пробовал ездить по купе. Мать любовалась своим ребенком, одергивала с притворной строгостью, чтобы не баловался, не мешал дяде. Но Глеб Ильич не обращал на малыша внимания; он предвкушал встречу со знакомыми местами и словно отступал в прошлое, отдаляясь от привычного — работы, семьи, знакомых, от всего, чем жил.

За Вологдой пошли уже типично северные картины: то хвойный захмурелый лес, то протяженное болото с чахлыми сосенками, то светло проблескивало озеро. В десятом часу вечера солнце стало на закате и долго не могло уйти за горизонт, и вечерняя заря не гасла, а только смещалась, чуть бледнея, на север.

Ближе к полуночи мужчина и малец угомонились, уснули, и лишь женщина все маялась у окна.

— Скоро шесть лет как на Севере живем, а никак не привыкну к белым ночам, — пожаловалась она.

От станции Вожега Глеб Ильич вовсе прилип к окну — отмечал знакомые разъезды, вспоминал, где подъем, где уклон, где мост, — эту дорогу он знал наизусть: в пору молодости водил здесь поезда. Памятью он вернулся в те годы, когда после железнодорожного училища работал на паровозе.

Одна поездка особенно запомнилась ему.

…Стук в дверь среди ночи. Сначала кажется, что это во сне. И нет, стук явственный — отчетливее, громче. Хорошо бы из соседей кто… Или случайный прохожий в дверь барабанит? Хозяйка, тетка Марфена, лежит себе на печи и ухом не ведет, хотя, несомненно, слышит стук. Глеб вместе с одеялом сдирает с себя остатки сна, сует ноги в катанки и, у выхода набросив на плечи шинель, выходит в темные промерзлые сени.

— Кто там?!

— К Лыкову, с вызовом, — доносится снаружи простуженный голос рассыльной из депо.

Чертыхаясь про себя, он открыл дверь, и с морозным облаком и тусклым светом карбидного фонаря вошла рассыльная, в катанках и ватнике, плотно укутанная шалью. В избе на кухне он зажег свет, рассыльная достала из сумки и подала книгу вызовов.

— Явка на три часа.

Он, моргая спросонок, поглядел сперва, расписались ли машинист и кочегар. Роспись машиниста, дяди Саши Авдеева, была, а к кочегару Феде Лапшину рассыльная, видно, еще не ходила… Состояние было неважное, побаливала голова и в плечах ломило.

— Сколько сейчас?..

Рассыльная неуклюже повернулась к свету, поглядела на свои круглые казенные часы.

— Десять минут второго.

— Мороз на улице?

— И мороз, и метет…

Ну что же, тяни не тяни, а расписываться надо. Он коряво расчеркнулся в книге и покашлял, выпроваживая рассыльную. Раз вызов на три часа, теперь больше не ляжешь придремнуть. А ляжешь, проспишь… уф-ф. Вот такие пироги.

Он помылся, поставил на электроплитку чайник. На столе были приготовлены с вечера хлеб, три вареных яйца, оставшаяся от ужина жареная треска и пустая бутылка под чай; это тетка Марфена позаботилась, чтобы ему и на дорогу поесть, и с собой положить. Он дождался, пока закипел чайник, поел и принес к столу «шарманку» — сундучок, какие паровозники брали с собой в поездки и где держали еду и кое-что по мелочи: обтирочные концы, моток проволоки, запасное водомерное стекло, промасленные бечевки для подмотки парящих приборов, шплинты-гайки. Времени до явки было с запасом, ходу ему в депо от силы пятнадцать минут, и он собирался медленно, как полусонный.

— Я пошел, тетка Марфена! — сказал он перед уходом. Хозяйка промолчала. Она все слышала — и приход рассыльной, и сборы Глеба, но такой уж у нее характер, — не реагировала на происходящее, нужды не было.

На снегу еще виднелись следы рассыльной. Он посочувствовал ей — тоже не сахар мотаться по такой погоде всю ночь! — и зашагал к депо, где горели огни: там жизнь не замирала круглые сутки.

К нарядчице в конторку подошли машинист дядя Саша Авдеев и кочегар Федя Лапшин, потом они посидели в «брехаловке», где дожидались инструктажа вызванные в поездку. Дяде Саше за сорок, он нетороплив в движениях и сосредоточен; Федя Лапшин, дерзковатый занозистый парень, спросонок все не мог прийти в себя и был, против обыкновения, молчалив.

Дежурный по депо проинформировал их, какие за последние дни были происшествия по отделению дороги, какие из поездных бригад выбились из графика, кто загнал паровоз в депо на межпоездной ремонт и по какой причине, на что обращать внимание в предстоящей поездке.

— Скалывайте лед с лесенок и площадок, следите, чтобы не замерзли трубопроводы, — прогноз на усиление мороза, по трассе метель. Вопросы будут?

Вопросов у них не было. Дядя Саша сунул сложенный маршрутный лист в карман, взглянул на свою команду.

— Айда к машине, мужики.

Их паровоз СО 17—4236 стоял на запасном пути при депо — черная, без огонька, стальная громада на колесах, чуть дышащая дымком из трубы.

Друг за другом по лесенке они поднялись в будку, поставили «шарманки», дядя Саша повернул вентиль электротурбинки, Глеб щелкнул выключателями — будка осветилась, зажглись передние фары и лампочки под площадками. И паровоз, оживая, задышал; там и сям раздавались лязг и громыхание железа, шуршание сыплющегося угля, всхлипы и бурление пара, из трубы с сипеньем вымахнул столбом черный с искрами дым, это каждый из бригады занялся своим делом: кочегар проверял воду и уголь на тендере, машинист простукивал молотком ходовую часть, а Глеб шуровал в топке, подымая давление пара, подкачивая инжектором воду в котел. Затем он зажег факел и с масленкой прошел по площадке вдоль котла к передним подножкам, спустился на землю, осмотрел и смазал буксы ведущих колес, дышловые подшипники, поднялся в будку по боковой лесенке, еще подбросил в топку угля. Его рабочее место в будке за левым крылом, здесь, у окошечка, и сиденье, а справа лобовой кожух котла с вентилями, инжекторами, регулятором, топочной дверцей, со змеевиками трубок, поблескивающих в свете лампочек. Работа шла пока еще на раскачку, но в постепенно нарастающем ритме, когда одно дело не закончено, а другое уже подпирает и на очереди третье. Он смочил из шланга уголь в лотке, раскрыл дверцу топки и взрыхлил резаком — длинным железным стержнем с крючком на конце — огнедышащий слой кокса под раскаленной аркой, подкачал инжектором воды, взглянул на манометр: 12 атмосфер. К тому времени, как подцепятся к составу, надо чтобы все 14 было. Топку подсменная бригада почистила кое-как, сачки, вряд ли удастся дотянуть до оборотного депо без прокачки колосников. Ну, все ничего, все ладно; погода бы мало-мальски наладилась — пускай бы и мороз, но без метели. Или уж если метель, то без мороза бы…

Поднялся в будку дядя Саша, вытер пучком ветоши руки, высунулся в окошко. Пора подгонять машину к составу — стрелочница впереди помахала фонарем, сигналя на выезд.

— У тебя все готово? — спросил дядя Саша.

— Вроде все, — сказал Глеб.

— Двинулись тогда. Где Федор?

И Глеб высунулся в окошко, поглядел со своей стороны, не копошится ли у машины Федька. Нет, его было не видать. А стрелочница еще помахала фонарем, торопя на выезд. Дядя Саша ругнулся, дал короткий гудок, какой дают при трогании паровоза с места вперед, но регулятора не тронул.

Хлопнув дверцей, с морозным облачком ввалился в будку Федя.

— Эх, прижигает! Выезжаем, что ли?

— Где был, Федор? — спросил дядя Саша.

— Где был, там нет, — под забор ходил! — отрапортовал Федя.

Крякнул дядя Саша, сказал «тьфу» и снова дал гудок. Паровоз окутался паром, пронзительно зашипел и с выхлопами из трубы — «чоух, чоух» — покатил вперед за стрелки, и затем дядя Саша задним ходом подогнал его к составу. Лязгнула автосцепка переднего вагона, и лязг этот покатился по составу, затихая к хвосточной части; учащенно запшикал насос, нагнетая в тормозную магистраль сжатый воздух. И главный кондуктор тут как тут, принес данные о поезде — полновесный, на 1600 тонн; проверили тормоза, Глеб расшуровал в топке до белого каления, выгнал пар на 14 атмосфер, так что предохранительные клапана взревели.

— Поехали, мужики! — крикнул дядя Саша и дал продолжительный отправочный гудок.

Он перевел маховик реверса на передний ход; тяжело отдираясь от промерзлых рельс, вагоны один за другим стронулись с места. Паровоз, шипя и отфыркиваясь, покачиваясь с боку на бок, тащил за собой состав поначалу медленно, потом, за выходными стрелками, быстрее, быстрее, и Глеб лопату за лопатой кидал в прожорливую огненную пасть топки мокрый, глянцевито взблескивающий уголь… Сегодня у него что-то не шла работа — ломило плечи, и каждый раз, чтобы взяться за лопату, ему приходилось делать над собой усилие. А поезд вышел за пределы станции — она отдалялась редкими огоньками — и серой грузной гусеницей тянулся по перегону, просверливая метельную мглу мощным снопом прожектора, и паровоз шипел, стучал колесами, рассыпая во тьме дьявольские искры из трубы.

На подходе к первой станции Глеб кричит дяде Саше:

— Вижу зеленый!

Тот, выдержав паузу и кивнув, откликается:

— Понял, зеленый!

Теперь Глебу спускаться по ступеням из будки, на ходу бросить проволочное кольцо с жезлом и поймать такое же у дежурного по станции, который с фонарем встречает их у путей.

Проехали первый разъезд, второй — дальше гонят. Работа лихо идет, словом перекинуться некогда. Но вот одолели очередной подъем, теперь под уклон ехать, и можно передохнуть, закурить…

На четвертой по счету станции у Глеба вышла досадная осечка: он промахнулся, не зацепил жезл — слишком уж вихрило снегом, завивало паром от цилиндров… Без жезла выезд на перегон запрещен. «Жезла нету!» — истошно закричал Глеб. И пригнулся на лесенке, выжидая, когда поезд посбавит ход, вглядываясь вперед, в быстро несущуюся навстречу сугробистую землю, чтобы не врезаться при соскоке в столбик или стояк стрелочного фонаря… Вот вроде прихватили тормоза, замедляет поезд скорость. Он прыгнул в сугроб, на колено упал. И живо, откуда только прыть взялась, побежал к станционному зданию, к дежурному, чтобы как можно скорее вернуться с жезлом на паровоз. Вынужденная остановка эта скажется на рейсе, пять, не то и десять минут они потеряют, выбьются из графика…

Едва он ввалился в будку с жезлом, дядя Саша за регулятор, и паровоз, пробуксонув, со скрежетом и всхлипами, как обиженный, стронул состав с места и пошел, пошел — дальше, в ночь. И опять продолжалась горячая напряженная работа — к топке, к инжектору, к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха, подставить опаленное жаром лицо секущему ветру, отдышаться чуть — и снова за лопату, швырять и швырять уголь в ненасытную огнедышащую пасть топки… На промежуточной станции Лепша остановка по расписанию — чистили топку, набирали в тендер воду, смазывали подшипники, буксы… Только на оборотной станции, когда отцепились от состава и заехали на треугольник экипироваться — набирать уголь и воду, чистить топку, — смогли они обсудить дорожные происшествия.

— Гляжу, фонарь мелькнул — обруча нет! — вспоминал Глеб, заново переживая критическую ситуацию.

— А я смотрю, помощника на подножке нету!

— И сейчас опомниться не могу — как это я промахнулся!

— Бывает. Не падай духом, а падай брюхом, — утешал дядя Саша. — Под бомбежкой, бывало, так тормознешь — искры из-под колес. Да на контрпар кинешь паровоз!..

Он в войну водил поезда в прифронтовой полосе, был ранен и в госпитале лежал — всякого повидал.

Федя подмел пол в будке, кинул голик на ящик с инструментом и сел на свое сиденье подле машиниста, вытер потное чумазое лицо — скуластое, с широко поставленными глазами и носом картофелиной.

— А я в Лепше чуть с тендера не загремел, обледенело все! — сказал он, включаясь в разговор. — Думал, без воды дальше поедем.

— Скалывать лед надо, Федор, — наставительно заметил дядя Саша.

— Уж я ли не старался поймать этот чертов жезл! — все сокрушался Глеб. — Дежурная тоже, баба… Она раньше времени фонарь опускает, боится, как бы я кулаком в него не врезал. Ну и промахнулся… Скорее бы автоблокировку вводили!

— Доживем, мужики, — сказал дядя Саша, мечтательно щурясь на потолок будки. — Паровозы «Лебедянки» придут, со стокерами — самоподачей уголь с тендера в топку пойдет. Не придется по пять тонн лопатой шуровать!

— Что, пять греферов всыпали? — спросил Глеб. Он топкой да ходовой частью занимался, когда дядя Саша следил за погрузкой угля на топливном складе.

— Пять, — подтвердил машинист. — Так что экономии топлива за этот рейс у нас не выйдет. Скорее пережог!

«Ну еще бы, за одну ту экстренную остановку, да пока потом разгон брали, — килограмм триста лишку спалили!» — подумал Глеб.

— Так вот, на «Лебедянке» не работа, а одно удовольствие, — продолжал дядя Саша. — Сиди у окошечка, воду подкачивай да за сигналами поглядывай. Поезда со скоростью сто километров в час водить будем. За какой-нибудь час доставишь его по назначению — и рук не замараешь!

Они примолкли, представляя себе эту будущую работу. Поставили паровоз на запасном пути у депо. Глеб набросал угля в топку кучами, чтобы дольше не прогорело. И — «шарманки» в руки, пошагали в столовую, оттуда — в комнаты отдыха. Недавно здесь, на «оборотке» открыли эти комнаты с душевой, с кроватями и постельным бельем, так что поспать можно было прилично. Здесь прежде всего дядя Саша позвонил диспетчеру.

— Диспетчер, — говорил он в трубку, — паровоз 36-й, машинист Авдеев. Как мы прибыли? Опоздание на шесть минут? Н-да… Непредвиденная остановка. Когда в обратный рейс?

Он положил трубку, повернулся к помощнику и кочегару.

— Часа два отдыхать, сказал диспетчер. Так что пошли под душ, мужики!..

Услышав про опоздание, Глеб сжался. Вот она, цена его промаха с жезлом — на шесть минут поезд из графика выбили! Да угля пережгли… И поплелся в душевую, еле волоча ноги. Под горячим душем он совсем раскис и на койку рухнул, как подкошенный, и перед глазами багровыми сполохами разверзалась топка, опаляла жаром лицо, и в ушах бился грохот бегущего на всех парах поезда…

Разоспаться им особо не дали. Только, кажется, приклонили головы, как раздался голос дежурной из-за переборки:

— Бригада Авдеева — на паровоз!

Поднимались нехотя. Поели наскоро что у кого было в «шарманке». Глеб на еду и смотреть не мог, лишь попил воды из графина; чувствовал он себя разбитым, сердце билось болезненно, и во рту не проходила шершавая сухость. Оделся кое-как, к депо плелся сзади своих. Что-то с ним было неладно, он с трудом переставлял ноги.

Занимался день, такой же морозный и ветреный, как и ночь. У депо и на станции от паровозов облаками вздымался пар, и в утреннем воздухе гулко звучали гудки, далеко разносился стук колес по промерзлым рельсам… Дядя Саша взбодрился на утреннем морозце, нос и щеки у него закраснелись; он притопывал своими тупоносыми башмаками и их, помощничков, взбадривал:

— Что вы головы повесили, мои соколики?! Кто охоч до «Беломора» — налетай! Сейчас подцепимся, раскачаем составчик — и к полудню дома будем, мужики. Там, Федор, и доспим!

Выехали на станционные пути, подцепились к составу. Глеб тыкался по будке, пошатываясь, часто прикладывался к чайнику с водой, через силу глотал — болело горло. Предстоящий рейс, перегоны, подъемы, станции-разъезды, 150 километров пути — это казалось немыслимым одолеть. И он старался только, чтобы не заметили дядя Саша и Федька, как пошатывает его, как неверны его взмахи лопатой.

Вот дядя Саша, посмотрев на свои карманные эмпээсовские часы, тронул с места состав. Простучали под колесами стрелки. Грохоча, изрыгая из трубы дым, паровоз набирал скорость.

— А, давай-давай, родимая! Соображать надо! — покрикивал на машину дядя Саша.

В будке кидало сильнее обычного, пол плясал под ногами. В глазах у Глеба круги возникали, двоились приборы на лобовом листе. Из-под колес паровоза, из-под вагонов вихрило и завивало снежком, лицо жестко сек морозный воздух. Белым-белый высветился снаружи день, расплывчатым желтым пятном обозначилось на небе солнце. И по сторонам дороги проплывал глухой заснеженный лес.

Опять Глеб хватался за лопату, и Федька перед каждым взмахом успевал распахнуть жаркую пасть топки. Лязг и грохот то нарастали, то вдруг стихали, и Глебу словно уши закладывало ватой. «Наверно, температура, — подумал он. — Ну ничего, управимся…» Он увидел открытый семафор, крикнул: «Вижу — открыт!» И опять за лопату. Перед стрелками он сошел на лесенку. Колючий морозный вихрь рванулся в одежду и словно раздел его догола, стиснул тело холодом. Тут паровоз качнуло на стрелке, одна нога у Глеба соскользнула с обледенелой ступеньки. На миг он завис над лязгающей, несомой под колесами пустотой… Крепче ухватился за поручень. Разглядел впереди, сквозь снежное вихрение, расплывчатую фигурку дежурного по станции, пригнулся чуть. Жезл взял — днем это труда не составляло бы, если бы не это болезненное его состояние. Ладно хоть с подножки не кинуло!.. В будку поднимался через силу, вздрагивая всем телом, перебарывая предательскую слабость в ногах.

Повесив обруч с жезлом, пригнулся к машинисту, крикнул:

— Дядя Саша, пускай Федя жезлы принимает! Мне бы с подножки не загреметь!

Обернувшись к нему, дядя Саша беспокойно спросил:

— Ты, часом, не захворал?

— Да ничего. Слабость какая-то… Дочапаем!

И как выбрался с тендера Федька, сказал ему, чтобы выходил со следующей станции жезл ловить, а сам он, дескать, буксует. Федька понял, что неспроста он об этом просит, кивнул и сказал, что если не против Глеб, то он и потопит какой перегон. Глеб не против был, на душе у него полегчало — все-таки за жезлом не вылезать, да если еще Федька покидает уголь на подъемах, то и доберутся помаленьку.

Дальше пошло с какими-то провалами в памяти. Все чаще подключался топить Федька, оттесняя Глеба на сиденье. Было потом, что и дядя Саша брался за лопату…

Глебу запомнилось, как въехали на свою станцию, — медленно и торжественно-устало втягивался поезд, мимо проплывали вагоны стоявших на других путях товарных составов… Отцепились от поезда, выехали вперед за стрелки, и задним ходом — на экипировку. Он брал пудовый колосниковый ключ, прокачивал колосники, освобождая топку от шлака. Подшипники дышловые запрессовал смазкой. А еще нужно было набирать воду и уголь, песок в песочницу, получать смазку, протирать котел и будку, чистить дымовую коробку. Но это все же не под силу ему было. И дядя Саша сказал:

— Ты, Глеб, шагай-ка в больницу, мы тут управимся. А нашему начальству я мозги ужо накручу: до коих пор без аптечек ездить будем!

Прихватив «шарманку», Глеб поплелся в больницу. Дежурная только градусник ему сунула — красный столбик на 39 выгнался. Еще помнит, как испытывал смущение, когда пришлось снимать свою грязную робу, и все не знал, куда ее положить, чтобы не загрязнить скамейку, пол. А мыться ему было не миновать — что руки, что шея и лицо, все в черной копоти, в мазутных пятнах. И санитарка, пожилая женщина, говорила ему:

— Не стесняйся, паренек, ничего. Вот мыло тут, мочалка… Одного тебя оставлять нельзя, захлебнешься еще.

Признали у него тогда ангину — пролежал в больнице с неделю. Тетка Марфена принесла ему на выписку чистую одежду и мешок под спецовку, и он опять пришел в свою бригаду, к своим дяде Саше и Феде Лапшину…

Он вернулся из прошлого в этот свой летний праздный вагон, когда поезд замедлил ход и остановился. Глеб Ильич узнал разъезд — Бурачиха. Посмотрел на часы — ноль тридцать. Самая глубь ночи… Встал поезд — и время словно остановилось. За окном, в белесом свете белой ночи призрачными выглядели обветшалые избушки разъезда, без признаков жизни в огородах и на дорожках, точно покинутые и забытые; как зачарованные, стояли черемухи и березы, грустно дремал подступавший к избушкам сумеречный лес. И от всего этого у Глеба Ильича стеснилось дыхание и комок подступил к горлу. «Как же все это призабыться могло! — подумалось ему. — Белые ночи, зимние дороги, угольный дымок паровоза…»

Но вот за окном мелькнул бледный огонек фонаря, что-то лязгнуло, тоненько просвистел тепловоз и стронул поезд — очарование спало, время снова пришло в движение.

В Няндоме Глеб Ильич сделал пересадку, поезд Вологда — Мурманск шел в семь вечера. Заночевать он пошел к родственникам, жила здесь двоюродная сестра; и не рано, часов около одиннадцати, надумал пройтись по городу. Вышел на станцию, к вокзалу. Вокзальное здание со станционными службами было то же, что и двадцать лет назад, деревянное, обшитое тесом и выкрашенное охрой, такие же киоски, лишь вместо деревянного настила перрон залит асфальтом. Над железнодорожными путями в самом оживленном месте построен переходной мост. Депо раздалось и обновилось, посветлело, и было оно уже не паровозное, а тепловозное. Глеб Ильич, меланхоличный и чужой здесь, с внутренним сомнением прошел в бывалошную «брехаловку», заглянул к нарядчику. Подумал, о ком бы из прежних знакомых справиться, и спросил о Феде Лапшине. Надо бы по отчеству, но отчества он не помнил.

— Лапшин? — переспросила нарядчица, поглядев на доску, где, как прежде, висели бирочки с фамилиями машинистов и помощников, кто в рейсе, кто на отдыхе. — Есть такой Лапшин, машинист… В отпуске он… Хотя нет, сегодня у него еще один рейс.

Глеб Ильич спросил адрес Лапшина. Оказалось недалеко, минут десять пешего хода от вокзала, в одноэтажном стандартном доме, внешне похожем на станционное здание и так же крашенном по дощатой обшивке охрой. Глеб Ильич поднялся на крыльцо, постучал. И вошел. Оказался он в просторной кухне с белеными стенами, и из комнаты, из-за переборки, вышел полноватый, начинающий лысеть мужчина в спортивных шароварах и майке. Квартира была такая няндомская и мужичок такой няндомский, что Глеб Ильич сразу признал в нем Федю Лапшина. Он назвал себя, поздоровались. Федор надел рубашку, причесал реденькие на темени волосы. Присматривались друг к другу, спрашивали о житье-бытье, о семье, о работе.

— Ты по снабжению, значит? Вот оно… А у нас во как: и днем спим! — говорил Федор, точно хвастался, и Глеб Ильич сейчас определенно уловил в нем общность с тем, прежним Федей. — Ночью приехал. Вел скорый Москва — Архангельск, от Вожеги.

Глеб Ильич с хитрецой прищурил глаза.

— Скорый! В Бурачихе сколько стояли? В Няндому с опозданием на полчаса прибыли?

— Верно! Откуда ты знаешь? У дежурного по депо был?

— Был. Но не в этом дело. Я этим поездом ехал!

Тут и Федор рассмеялся, и они, встав друг перед другом, обнялись наконец. Глеб Ильич разволновался, полез за сигаретами, протянул пачку Федору. Тот отказался — некурящий.

— По такому случаю встречи нам бутылку полагалось бы, — сказал он. — Но мне на семь вечера в рейс. С мурманским до Емцы. И в отпуск иду.

— Ну, везет! Мне этим поездом до Мудьюги ехать. Возьмешь в кабину?

— Об чем разговор. Конечно!

Глеб Ильич спросил, как он отпуск намеревается провести. «Машина у меня, «Москвич», — сказал Федор. Сперва, дескать, махну в деревню к матери, заберу ее — и в Вологду, к теще.

— Пускай старушенции обмениваются мнениями… по текущей обстановке. Так-то, как видишь, — широко живем. Ну а я, как время выпадет, больше на рыбалку ударяю. Умора… Вон, хошь леща?

И вот из этого степенного, отяжелевшего мужчины будто проглянул прежний Федька, шебутной, безалаберный парень. И Глеб Ильич как бы опять вернулся в прошлое, ощутил близость с Федором, обрадовался и сходному у них увлечению. От леща — их пяток штук висело над плитой — он отказался. Спросил, как тут ловится рыба.

— Да как! У нас пока браконьеров не очень шугают. С сеточкой, дак и наловишь.

— Вот как, — сказал Глеб Ильич, посмеиваясь. — Ну, у нас с этим строже. А ты жену-то, выходит, по железной дороге привез… раз из Вологды?

— Знамо дело! — подтвердил Федор.

В армию они вместе призывались, тоже было что вспомнить. А после службы дороги их разошлись. Федор, отслужив, вернулся в паровозное депо, работал помощником и машинистом, повышал квалификацию, переучивался на тепловозника — и вот уж который год водит пассажирские поезда. Опять прежнего Федьку узнал в нем Глеб Ильич, когда тот похвалился, что орденом его наградили — Трудового Красного Знамени.

— Поздравляю! — сказал Глеб Ильич.

И подумал, что судьба Федора — это и его бы судьба.

О семье своей Федор рассказал в нескольких словах: хозяйка на работе, дети у них выросли, поразъехались.

— Ты в свою деревню не собираешься заглянуть? — спросил он.

— Не осталось там родни никого, — ответил Глеб Ильич.

— Значит, в срединной России обосновался? И как там?

— Да как сказать. Все-таки есть в родном краю что-то такое, чего больше нигде уж не встретишь.

Глеб Ильич, взгрустнув, поглядел в окно и спросил Федора о знакомых прежних лет, о дяде Саше Авдееве.

— Помер дядя Саша, — проговорил Федор, и лицо его, широкоскулое по-северному, с носом картошиной, посуровело. — На машиниста тепловоза его переучиваться не послали из-за возраста. Перед пенсией на маневровом паровозике работал. И помер…

Они помолчали. Глеб Ильич засобирался уходить. Условились, что встретятся на станции перед отправлением поезда. Выйдя от Федора, Глеб Ильич постоял на площади перед вокзалом, прислушался к лязганью автосцепок на станционных путях, к усиленному громкоговорителем голосу маневрового диспетчера, свисткам тепловозов. «Не то, не то, — сказал он себе. — Вот мельница, она уж развалилась, веселый шум колес ее умолкнул…» Странное это было состояние: знакомые дома, улицы, мощеные камнем дороги, все то же, — и только люди были не те, не прежние. Другое поколение жило и работало, шло по улицам, а он был тут совсем сторонний человек, транзитный пассажир, и никому до него дела не было… Он попытался разобраться в себе, разобраться, почему из тех далеких лет запомнилась более всего тяжелая, изматывающая работа? Ведь то и прекрасное время было, время юности! Вон за домами видно здание клуба железнодорожников, при нем была веранда, танцы под духовой оркестр… Были ясные вечерние зори, была любовь — пусть любовь без признания, незадачливая, но как освещены ею те годы! Что же его гнетет? Сожаление о молодости? Горечь утрат?..

В половине седьмого он был на вокзале. Прокомпостировал в кассе билет, занял в вагоне место и, оставив свою туристскую сумку, сказал проводнице, что до Емцы, возможно, поедет на тепловозе. Федор с помощником принимали машину. В последний момент Глеб Ильич забеспокоился, что извозит на тепловозе свой костюм. Присмотрелся: комбинезоны у Федора и у помощника аккуратные, без мазутных пятен, как бывало у паровозников, и когда поднялся в кабину, то понял, что опасения напрасны, здесь было чисто, светло. Помощника звали Иваном — молодой паренек, в его возрасте они с Федором вкалывали на паровозах. Федор, немногословный и озабоченный, проверял рукояти управления и приборы, назначение большинства которых Глебу Ильичу было неясно. Он не приставал с расспросами, надеясь понемногу во всем разобраться самостоятельно.

— У тебя все готово? — спросил помощника Федор.

— Готово.

— Отправляемся!

И вот свисток, и тепловоз тронулся с места. Боковые пути набегали сбоку и на стрелках прищелкивались под колеса, за широкими стеклами кабины уплывали назад станционные пристройки, пакгаузы, дома, и все быстрее, быстрее набегали поперечные черточки шпал, пошли мелькать телеграфные столбы с провисающими струнами проводов. Как только выехали, над головой машиниста начал подвывать «ревунок», с равными интервалами через полторы-две минуты, и каждый раз, привставая, Федор нажатием рычажка отключал его. Глеб Ильич поднялся с сиденья у задней стенки кабины, приблизился к Федору. Кивнул на «ревунок».

— Чего он надрывается? Отключить — нельзя?

— Сигнал бдительности, нельзя…

Далеко впереди показалась зеленая звездочка светофора.

— Вижу зеленый! — доложил помощник.

— Есть зеленый, — ответил Федор.

И немного погодя помощник же:

— Входная стрелка по прямой!

— Есть по прямой…

Разъезд миновали без остановки. По сторонам дороги отплывал назад лес, ближние сосенки и ели проскакивали стремительно, а отдаленные будто забегали вперед; вечернее солнце поблескивало на убегающих вдаль рельсах. В кабине ни спешки, ни грохота, как бывало на паровозе, спокойно заняты своим делом машинист и помощник, — могучая сила движения и тяги рождалась позади, за металлической дверцей, где приглушенно гудели дизельные установки. Увидел Глеб Ильич и аптечку, белый ящичек с красным крестом. Поглядел на скоростемер, отметил: за 70 километров. Все было, как и предсказывал дядя Саша Авдеев: и автоблокировка, когда не надо вылезать на ходу за жезлом, и угля никакого не бросать, и скорость под сто километров.

— Эх, сейчас в топку уголька бы засадить… с полтонны, а? — сказал он на ухо Федору.

— Забыли, как это делается, — отозвался Федор. И привстал, нажатием рукоятки прервал очередной завыв «ревунка».

— Отвыкли вкалывать?

— Да, другие ныне параметры.

— Соображать надо? Помнишь, дядя Саша предсказывал? — проговорил Глеб Ильич, опять откачнувшись памятью в прошлое.

Федор снял и повесил над головой форменную, с эмблемой фуражку, пригладил реденькие волосы.

— Бежит время, да. А ты не часто в родные края выбираешься?

— Лет десять не бывал…

Здесь, в кабине тепловоза, его вновь начала точить досада, что изменил первой своей профессии, ушел с железной дороги. Был бы теперь машинист тепловоза, как вот Лапшин, водил бы поезда — и никаких тебе снабженческих командировок…

Справа лесистый холм поднялся. Глеб Ильич с ожиданием, с предчувствием какого-то чуда приник к стеклу. Он не успел вспомнить, что там, за этим холмом, — как во всем великолепии и красе открылось лесное озеро. Плавно выгнутый берег, зеленый взгорок, и по нему хороводом березы, березы… Мостик, лодки возле него. Вьющаяся по косогору дорога, окраина деревни… Вот же, точно, вспомнилось Глебу: это самое место являлось ему в снах, возбуждая потом в душе горечь и грусть. А поблескивающее на солнце полосой ряби озеро притягивало взор, играло и как бы ликовало сдержанно, дразнило близостью — и недоступностью.

Полминуты, не более, длилось это видение, и опять многое из прошлого всколыхнулось в душе Глеба Ильича. Чтобы до боли ощутить утрату родных мест, прошлого, как он сейчас знал, надо было придвинуться к ним вплотную, увидеть и понять их по-новому, с высоты прожитых лет.

А поезд шел дальше на север, и оставались позади знакомые станции со странными на теперешний слух названиями — Шожма, Шалакуша, Лепша…

 

Две судьбы

 

1

Кладбище было на угоре, километрах в двух от города, — обветшалая ограда, памятники и кресты меж темных елей и белостволых берез; Тимофею Никитичу, как шел сюда, больше попалось встречных, чем попутно идущих, припозднился он. Денек выдался солнечный. В зеленеющей траве по обочинам дороги желтели цветы мать-и-мачехи, и над полем уж разматывал причудливую свою трель жаворонок. Весна брала свое, ликовала природа, но, не в лад этому ликованию, мысли Тимофею Никитичу приходили невеселые: самому ему, казалось, как и покойнице-жене, все ближе подходила та черта, за которой остается разве что оглянуться на прошлое и сказать себе: «Все, брат, позади. Все отжито…»

Сперва он прошел, по давнему своему обычаю, к могилам умерших в местном госпитале солдат и офицеров, постоял там с обнаженной головой. Затем направился в другой конец, к могилам матери и жены Антониды. Здесь он саперной лопаткой (водилась в хозяйстве с военных годов) подровнял просевший за зиму могильный холмик… «Так-то, значит, Тоня, — мысленно обратился он к могиле. — Глядишь, скоро и я к тебе… под бочок».

Он положил в сумку лопатку и хотел было распечатать прихваченную с собой бутылку портвейна, как его внимание привлекли близящиеся женские голоса.

— …Баулина ей фамилия, бабушка. До войны еще похоронена. Где-то здесь…

Тимофей Никитич повернул голову и увидел невдалеке женщину в голубом плаще и старушку.

— Тут, видно, матушка. Память-то у меня негодная тоже стала, — говорила старушка.

Тимофей Никитич привстал. Баулина была девичья фамилия его первой жены, и подошли они к могиле ее матери, тоже Баулиной, — кто бы это мог быть?!

Старушка пошла обратно, а эта, в плащике, с легким акцентом сказала:

— До свидания, бабушка. Благодарю вас.

Он встал, не упуская из виду женщину, безмолвно застывшую у той могилы. Подходил медленно, как бы в нерешительности, и выждал чуть, прежде чем заговорить.

— А вы не Ольга… не Баулина в девичестве были?

Женщина обернулась — он увидел ее лицо, ухоженное, приятное лицо с чуть раскосыми, как-то знакомо поглядевшими глазами.

— Вы кто? Бурков, да? — воскликнула она. — Владимир, или… О боже, Тимофей?!

— А я думаю, кто бы это!..

— Поразительно, о боже, — повторяли они растерянно всяк свое.

Обнялись, будто отдавая дань условности, и Тимофей Никитич оглянулся при этом.

— Ты не с того ли света, Тимофей? — воскликнула она, смеясь и чуть не плача.

— Нет, с этого, — сказал он положительно. И вспомнил ее отчество — Семеновна.

— Ты одна? — спросил.

— Одна, — сказала она. — А ты?

— И я… Жена тут похоронена.

Они постояли у могил, помолчали, и Тимофей Никитич собрал наспех свою сумку — пошли к выходу с кладбища.

— А я, как похоронку на тебя получили… тоже на фронт ушла, — сказала Ольга Семеновна.

— Ошиблись. Ранен был… А в том же, сорок втором году, и на побывку приезжал…

 

2

Он избегал воспоминаний, особенно тех, что связаны с военными годами. Безжалостно, нещадно прошлась по нему война. Вот и той весной сорок второго, в жаркий по-южному день, их рота вошла в прорыв и затем вынуждена была отступить, чтобы не попасть в окружение, и он, сержант Бурков, с ручным пулеметом прикрывал отход… Был ранен, чудом избежал плена, и после партизаны переправили его через линию фронта, попал в госпиталь. Госпиталь размещался в заброшенных каменоломнях, тут поставлены были железные койки и подведено электричество. После операции Бурков две недели лежал без движения, все тело болело и ныло, как изрезанное на лоскутья (военврач говорил, девятнадцать осколков из него было вынуто!). Днем он обильно потел, и сильно зудела нога под гипсом. Однажды какое-то движение началось в «палатах», и Бурков обеспокоился вместе с другими, — нашу оборону, что ли, прорвали фашисты? Оказалось, которые раненые могут передвигаться сами, тем нужно идти к железнодорожной ветке, на посадку в эшелон. «А тяжелые как? Нас что, под немца?!» — раздались голоса. Врачи и сестры объясняли, что для тяжело раненых попадут специальный транспорт, а пока всем соблюдать спокойствие… Конечно, думал Бурков, двум смертям не бывать, это с одной стороны, а с другой — под лежачий камень и вода не течет… Затосковало у него сердце, не мог он больше тут оставаться. Насилу поднялся со своей ногой в гипсе и рукой на перевязи, да с повязкой на груди, похожий на кокон, с костылем, — и поковылял к сестре за медицинской картой. Она ему выговаривать: «Вы, Бурков, не самовольничайте! Вы не транспортабельный, и надо ждать…» А он взял-таки и ушел; но как ему дались те полтора или два километра до железнодорожной ветки, где стояли бледно-зеленые вагоны с красными крестами по бокам, да по жаре, под палящим солнцем, это он по смертный свой час не забудет!..

— Говорили потом, оставшихся там не успели эвакуировать, — заключил Тимофей Никитич свой рассказ о первом ранении. — Немцы той весной по всему фронту в наступление перли, как бешеные.

Кладбище осталось позади. Тимофей Никитич посматривал сбоку на идущую рядом несколько огрузневшую женщину и все не мог свести ее воедино с той Олей, своей женой, которую не застал в сорок втором, когда после госпиталя дали ему двухнедельный отпуск. И состояние у него было двойственное — радость и возбуждение от встречи мешались с тоскливым любопытством, с пониманием невозвратности былого.

— Ты знал ведь, — говорила Ольга Семеновна, — мамаша у нас суровая была. Натянуто ко мне относилась… Сперва на отца твоего пришла похоронная, а тут и на тебя. Беда! Так она на меня глядела, будто я во всем виновата, — и что похоронки пришли, и что война!

— С характером была мамаша, царство небесное, — подтвердил он.

— Пришла я в военкомат, и направили меня сперва на курсы связистов, а там, оказалось, контингент набран, и нас — в части ПВО.

— А я, как приехал, хожу в военкомат — куда Буркову Ольгу отправили? Ничего толком сказать не могут. Дали номер полевой почты в конце концов, написал я, но уж ответа не дождался, — надо было в часть возвращаться.

Они шли одной улицей и другой; впереди виднелись корпуса текстильного комбината, многоэтажные дома.

— Вроде мы не туда идем, Тимоша? Разве там?.. — спросила она.

— Того нашего дома давно нету. Квартира у нас, — пояснил он, не понимая, отчего это в голосе у него проскальзывают снисходительные нотки. И спохватился вдруг, что до сих пор не спросил у нее о самом главном. — А ты, Ольга… какими судьбами сюда?

Она засмеялась, придержала его за локоть. И он приостановился, повернулся к ней, выжидательно прищурил глаза.

— В санатории здесь отдыхаю, на Волге. На могилу к маме, город посмотреть приехала. А тут, видишь, такая неожиданность… Я ведь писала тогда домой, спрашивала, нет ли о тебе каких известий. И не было ответа.

Он кивнул с таким видом, будто хотел сказать: «Так я и думал!» Пошли дальше, и она, продолжая говорить быстро и с акцентом, рассказала, что живет в Риге, работает мастером в швейном объединении, и что муж у нее умер три года назад…

 

3

Тимофей Никитич жил в одноэтажном доме на две квартиры, вход в каждую отдельный. Ольге Семеновне понравилось, что проулок тихий, без машин, и огород под окошком. В квартире с хорошей мебелью, с коврами на полу и на стене, с цветами на подоконниках заметно все же было, что порядок наводит мужская рука: убирается и протирается то, что на виду, а в углах и под диваном, под кроватью скапливаются пыль и сор, стекла в окнах мутноватые, давно немытые… Гостья удивлялась всяким пустякам — кошке, составленному на пол цветку в горшке, широченному полотенцу, какое вынул хозяин, предлагая ей умыться, — и невпопад смеялась. Тимофей Никитич все силился вспомнить нечто важное, хмурил брови и морщил лоб, и седоусое, в резких морщинах лицо его то становилось озабоченным, то по-детски удивленным. Он переоделся в спальне, вышел в наглаженных брюках и свежей рубашке, вынес и повесил на спинку стула праздничный пиджак. За это время гостья посмотрела фотографии на стене, спросила:

— Это жена твоя? Это дети? Где они?

— Дочь замужем, отдельно живет. Сын на рыбалку уехал, — объяснил Тимофей Никитич, потирая ладонью щеку. — У тебя тоже, поди, дети большие?

Легкая тень легла ей на лицо.

— Нет. Детей не было у нас, Тимоша.

Возникла потом неловкая пауза, и хозяин, опомнясь, захлопотал.

— Ну, соловья баснями не кормят. Если не против, Оля, то помогай… Сообразим на стол, что там у нас наберется.

Она пошла за ним на кухню, просторную, но тоже призапущенную. На кухонный столик хозяин выложил яйца, зеленый лук, сметану, банку рыбных консервов; Ольга Семеновна поставила варить яйца и стала нарезать лук. Тимофей Никитич взялся чистить картошку. Подумал, удобно ли будет поставить на стол ту бутылку портвейна, которую брал на кладбище; надо бы купить хорошего, марочного вина, а может, Оля сухое предпочитает, но не решился идти до магазина, — из опасения, что вдруг она заторопится, и нарушится все их сближение.

— Ты как чистишь картофель, Тимоша! — прозвучал у него над ухом озабоченный голос Ольги Семеновны.

— А что? — спросил он непонимающе.

— Много кожуры срезаешь!

— Так старая же картошка, шелухи лишку! Ростки вот…

— Глазки это. Их выковыривать нужно, — смеясь, говорила она.

А ему вспомнилось, как в том, сорок втором году, приехал на побывку домой.

— Тогда, — помнишь, Ольга? — картошку подкапывали. Рукой в землю под куст зароешься, нащупаешь картошинку покрупнее, выдернешь и заровняешь после, чтобы дальше дорастала. Так вот, вхожу я, а мамаша у грядки картошку подкапывает. Поздоровался я, а она мне и говорит: «Кого тебе, солдатик? Никого у нас нету…» — «Да это я, — говорю, — мама. Я». Она так на грядку и села…

— Огород мы в том году по весне еще вместе копали, — вспомнила Ольга Семеновна. И пригорюнилась тоже.

Разговаривали они и на кухне, и когда накрывали на стол — беспорядочно, о всякой всячине.

— А ты сам, Тимоша, не любитель рыбалки? — спрашивала она.

— Да серединка на половинку. И день нонче такой, на кладбище надо было наведаться. Зато, вишь, какая встреча! А то бы и не повидались, пожалуй.

— Спросила бы кого о Бурковых.

— Знают многие. Вся жизнь тут…

— Городок-то наш! Все тот же будто — и не узнать. Боже, было время — гуляли, на танцы бегали.

— Идет жизнь, да. Ну что ж, за встречу? Твое здоровье, Оля! Как говорится, дышим глубже.

— Твое здоровье, Тимоша!..

Они сидели за столом, напротив друг друга, как добропорядочная семейная чета. Тимофей Никитич теперь подробнее рассмотрел гостью — и какая у нее нарядная кофточка под жакетом, и кулон на цепочке, прическа такая, что и молодой бы к лицу, волосы подкрашены, конечно, и руки белые, с маникюром.

— Я бригадиром электромонтажников работаю, на комбинате, — расповедал о себе Тимофей Никитич. — Ребята в бригаде хорошие, дружно живем. Ну и в остальном тоже… ничего. Уж дважды дед — у дочери двое детей. Осталось сына женить, да пенсию себе оформить — и совсем вольный казак!

— Тебе, Тимоша, уж полгода как надо бы на пенсии быть? Что же?..

— Пришлось повременить. У нас в цехах реконструкция идет — дело тонкое. Понимаешь, можно так светильники установить, что с меньшим числом их добиться наилучшего эффекта. То есть на каждом рабочем месте находить оптимальный вариант…

Он не договорил, одернул себя: «Что это я, будто на собрании выступаю!..» Расправил плечи, тронул ус и взглянул на нее с тонкой усмешечкой.

— Да что я тебе расписываю? Что доказываю? Ты сама уж года три как должна бы на этом самом, на заслуженном!

Она усмехнулась.

— Ах, Тимоша, кому как не тебе знать-то годы мои!..

Посмеялись, взгрустнули. Ольга Семеновна поглядывала на него кротко, ласково и с некоторым сомнением, как будто не признавая до конца.

— Будешь вольный казак, Тимоша, либо отпуск возьмешь — приезжай ко мне погостить, — сказала она.

Он кивнул и встал, вышел из-за стола.

— Это обязательно, Оля. Адрес твой вот запишу. Да, и фамилия твоя… как?

Она назвала свою фамилию — Паульс, и Тимофей Никитич, смутясь отчего-то, подумал, что запоминать эту ее фамилию проще простого, на «Паулюс» похоже. И предложил ей остаться, заночевать.

— Санька мой разве что завтра заявится, во вторую смену ему. Ляжешь в его комнате, — сказал он. И сконфузился.

— Нет, Тимоша, — подумав, отказалась она. — Меня в санатории хватятся. В общем, пора на автостанцию, автобус скоро.

— А то осталась бы — уже безо всякой надежды проговорил он. И по стародавней солдатской привычке рубить напрямую, добавил: — Нашей вины друг перед другом ни в чем нету. Все война смешала…

 

4

На автостанции они купили билет и в ожидании автобуса присели на лавочке под навесом. Словно утомленные негаданной встречей, они говорили сейчас мало, сдержанно.

Мимо автостанции по шоссе с шумом проносились машины. Голубой майский вечер наплывал на городок — зажигались окна в домах, и к парку, откуда доносилась музыка, шла молодежь. Тимофей Никитич представил себя и Ольгу молодыми, только недавно поженившимися… И обнял ее легонько, а у самого резко сбилось с ритма сердце, и заныло, затосковало.

— Ты вот, Тимоша, всю войну прошел, — проговорила она вполголоса, осторожно. — А что наград… никаких?

Чуть разве что дрогнула у него рука на ее плече.

— Были, Оля. Две медали «За отвагу», орден Красной Звезды. И лишили потом, в сорок четвертом… Я тогда в штрафную роту попал.

— О-о, — только и вымолвила она.

— Я старшиной роты к тому времени был, — продолжал он. — Отвели нашу часть с передовой на пополнение и на отдых. Поехал на армейский склад за обмундированием. Получили, что надо было. И вот, на обратном пути напросился к нам попутчик, мужик один, в гимнастерке, с палочкой. Ну как не взять — свой брат, бывший солдат. Инвалид. По дороге в одном городишке остановились, и попутчик наш, в благодарность за услугу, водки раздобыл. И что, думаю, — живыми из боев вышли, и в тылу вот, не стреляют, ни бомбежки тебе, тишина. Выпили, придремнуть надумали. Шофер в кабине, мы с попутчиком в кузове, на тюках с обмундированием. Проснулся я через час какой-то, хвать — нету нашего попутчика. И двух мешков не досчитался: одного с брюками-гимнастерками, другого с сапогами. Вот, так-перетак, по приезде в штабе со мной разговор короткий: в особый отдел! Под трибунал!.. Притупление бдительности, на руку врагу — группу диверсантов под наших бойцов обмундировать можно!.. Мне крыть нечем, один ответ: «Виноват!» Трибунал по-военному живо дело разобрал: лишили наград, разжаловали — и в штрафную роту.

— И как же, Тимоша? — спросила Ольга Семеновна чуть слышно.

— Да как! Ну, и в штрафной роте — живут, воюют. Привезли под конвоем, сдали… На довольствие поставили. Перед боем оружие выдали. Кровью смыть вину, значит… Пошли на исходный рубеж, ночью. Атака — на рассвете. Предстояло нам взять железнодорожную станцию, сильно укрепленную. Ну, двум смертям не бывать, опять же, а с одной… с одной еще потягаемся, думаю себе. Лежу в цепи, — автомат с запасным диском, нож, две гранаты… Дыши глубже, в общем. Дали артподготовку, потом красная ракета, — пошли короткими перебежками. Били по нам из всех видов оружия, н-да. Ничего, ворвались на станцию. А немцы шустро отступили, знали, видать, что не устоять противу нас. Да, откатились, значит, — и ка-ак жахнут из пушек да минометов по пристрелянной этой станции — дым столбом, земля на дыбы!.. Рвануло возле, помню, стена огня вымахнула, отбросило меня — и кирпичами, землей присыпало. Как говорится, одним махом. Станцию наши, однако, удержали, и дальше немца отбросили. А на второй день саперы и железнодорожники, что пути да станцию восстанавливали, откопали меня, видят — живой вроде. И с первой оказией в госпиталь. На этот раз я месяц цельный между жизнью и смертью висел. То приходил в сознание, то… уходил. Два месяца потом ни рукой ни ногой…

Он умолк. Ольга Семеновна выждала немного, заметила:

— Выпало тебе в жизни, Тимоша…

— Да кабы мне только, ладно, — отозвался он. — Мамаше покойной тоже. На троих нас она четыре похоронки получила. В том сорок четвертом — опять на меня, и на брата Володю. Тут уж совсем она сдала. Вроде как умом повредилась. Все в дорогу куда-то укладывалась. Это, Антонида мне потом рассказывала.

— Так и не дождалась тебя с войны?

— Нет. На мое письмо из госпиталя уж Антонида ответила.

— Это жена твоя Антонида… была?

Он молча кивнул.

— Как вы жили-то с ней, ничего?

Что тут скажешь, — непроста была для совместной жизни супруга, к душевности мало склонная, а в последние дни и замкнутая. После похорон уж дочь отдала ее пальто перелицевать, и за подкладкой нашли сберкнижку на 600 рублей…

— Ничего, жили, — сказал он. — Дети вот выросли. Все бывало.

Ольга Семеновна погладила ему плечо и встала, вышла из-под навеса посмотреть, не подходит ли автобус. Возле автостанции собрались еще пассажиры, мимо с шумом пробегали машины, посвечивая фарами, мигая красными огоньками.

Вернувшись под навес, Ольга Семеновна тихо сказала:

— Детей бы твоих поглядеть. В тебя или… в нее?

— А, можно сказать, ни в мать, ни в отца — в проезжего молодца! — сказал он так, точно похвастался. — А у тебя, что, Оля, — совсем не было?

— Говорила тебе, ай нет… — сомневаясь точно бы в чем-то, отвечала она. — У мужа диабет был в сложной форме, рука ампутирована. Я тоже после ранения… часто болела. Так и не обзавелись.

Он склонил голову. Подумалось, что вот и переговорили обо всем, расстанутся теперь — и останется вспоминать только встречу.

— А здесь у тебя, Оля, в санатории, — корпус какой? Ежели приехать мне? — проговорил он неуверенно.

— Отчего же, Тимоша. Приезжай. Корпус два, комната 35.

— Вишь ты, — сказал он одобрительно. — Тридцать с лишком лет как после войны живем — и впервой сюда в отпуск выбралась!

— Да так вот, и впрямь. Ну и то сказать, в родные-то края больше всего к старости тянет.

Говорила она уже вовсе как-то без акцента, по-местному совсем. Тимофей Никитич взглянул на нее искоса, с усмешечкой под усами.

— Полно тебе, Олюша, о старости! Как у нас прежде говаривали, помнишь ли? — хоть запрягай, да паши!

И смутилась, и улыбнулась разом она.

— Ты скажешь уж… Озорник все!

И он разгладил усы свои, вправо и влево, с таким видом, будто подтвердить намеревался, что да, озорник, и еще ей-ей маху не даст.

Легким, неощутимым почти жестом она коснулась его груди, расстегнутого ворота рубашки.

— Свежо. Не прохватит тебя, Тимоша?

Эта как бы нечаянная, вскользь, забота глубоко тронула Тимофея Никитича, так что горло перехватило.

— Нет, ничего, — ответил сдавленным, враз севшим голосом.

Среди дожидавшихся пассажиров произошло движение, и Ольга Семеновна обернулась к дороге. Светя круглыми глазами фар, желтея окошками, к остановке подруливал автобус… Они спешно, с вновь нахлынувшим волнением стали прощаться, говорили необязательные, случайные слова, какие обычно говорят при расставании, и из автобуса она еще глядела на него, и рукой помахала…

 

В конце полевого сезона

Домой Арнольд Иванович вернулся позднее, чем предполагал. Еще в прихожей он услышал нервическое покашливанье Ларисы Евгеньевны и почувствовал себя неуютно: в таком умонастроении она будет шпынять его за старое, за новое, и на два года вперед!

В большой комнате сын Женька, восьмиклассник, смотрел футбол по телевизору, младшей дочки было не видать. Переодевшись, Арнольд Иванович на минутку задержался перед телевизором — играли «Спартак» и «Динамо» — и спросил, какой счет.

— A-а, нули, — отозвался Женька.

— А где Лорка?

— Уроки делает. «Гуся» из школы принесла.

— Двойку, что ли?

— Ага. Мама ей показала «гуся!»

— Ну, дела, — продолжал Арнольд Иванович, оглядываясь в сторону кухни. — Значит, адмирал на кухне?

— Ага. Пусть консулы будут бдительны!

Отец кашлянул и решительно, но неспешно направился на кухню. Лариса Евгеньевна намеренно не вышла к нему в прихожую и сейчас в упор не видела Петрова, как называла его в домашних разговорах.

— Давай, корми меня, — расположительно обратился к ней Арнольд Иванович.

Она сунула на стол сковородку.

— Вот макароны, вон — чай на плите!..

Она дождалась, пока муж приладится с едой за узким кухонным столиком, и натянуто спросила:

— Ты дольше не мог?

— А что? Разве так уж поздно?

— Ничего! Дети от рук отбились…

— Да я чего затянулся — следователь вызывал. Завтра с ним на место поедем.

— Ну, Петров, ты даешь! — воскликнула она. — Не живется по-человечески! На поиски какого-то бродяги непременно ему идти! Пускай сами ищут, если надо.

Арнольд Иванович две недели назад вернулся из экспедиции, и после на трое суток уходил с поисковой группой, из-за этого Улитина, с которым повстречался в тайге и который пропал, можно сказать, у него на глазах.

— Что же мне, молчать было, если я последним человека в лесу видел?

Видя, что муж вот-вот сорвется, она переменила разговор.

— Ты обещал что ли Женьке, что на следующее лето возьмешь его в экспедицию?

— А отчего бы не взять? Что ему в городе болтаться без дела!

— Загубишь парня, Петров! Мошка, гнус… еда всухомятку!

— Еда у нас, можешь не сомневаться, не хуже домашней.

— Так условие бы хоть поставил, чтобы он без троек учился!

— А если не идет у него, чтобы на четверки и пятерки? Парень и так старается, чего еще!..

Перед сном Арнольд Иванович принес из кладовки свой вместительный рюкзак, и они с Женькой стали укладывать продукты и снаряжение, так чтобы, по словам отца, было в нем все необходимое — и ничего лишнего.

Следователь милиции капитан Кокорин пришел в райотдел в 6.45 утра, одетый по-походному, в плаще с капюшоном и сапогах. Получая у дежурного по райотделу старшего лейтенанта Афанасенко личное оружие, поинтересовался происшествиями за ночь.

— А, рядовая дребедень, — сказал Афанасенко. — Две пьяных драки, домашний скандал… А ты что это нынче ни свет, ни заря? Да оружие берешь?

— На место происшествия еду, — сказал Кокорин.

Он засунул пистолет в кобуру, застегнул плащ. Широкоскулое, с черными, на взлет к вискам бровями лицо сделалось решительным, точно он уже изготовлялся вступить с кем-то в борьбу.

Полчаса спустя он вышел из дежурной милицейской машины у электромеханического НИИ и в сумеречном свете утра увидел Петрова — тот, в сапогах и штормовке, с рюкзаком за плечами, стоял, как и было условлено, неподалеку от автобусной остановки.

— Как спалось, Арнольд Иванович? — здороваясь, спросил он.

— Ничего, благодарю. Сон странный приснился: будто назначили меня на руководящую должность. И вот стою я в кабинете и страх берет: хоть убейте не знаю, как руководить!

— А зачем вам ружье, Арнольд Иванович?

— Как я понимаю, нам предстоит нечто вроде следственного эксперимента, — словоохотливо продолжал Петров. — Вот и взял. Пострелять все равно надо будет — вдруг да этот Улитин возле тех мест кружит!

— Затяжной у него круг-то получается! Сколько уж прошло, четырнадцать дней?

Петров кивнул.

— Две недели. Я читал, человек без пищи может выдержать до тридцати пяти суток. В лесу же ягоды, грибы. Не должен он сквозь землю провалиться!

Кокорин поглядел, не видно ли подъезжающей машины, «уазика», которую обещали дать в институте, и спросил:

— За день, полагаете, не обернемся?

— Навряд ли. Заночуем, — сказал Петров, поправляя и без того ладно сидевший на спине рюкзак. И придвинулся ближе к спутнику, понизил голос: — Я по вашему ведомству, Константин Васильевич, в каком качестве прохожу? Подследственный? Или как свидетель?

— Свидетель, — поспешнее, чем надо бы, ответил капитан Кокорин. — Только как свидетель.

— Ну то-то. Я под судом и следствием не был. Правда, раз товарищеский суд предупреждал. За срыв объявления.

— Как же вы удосужились, Арнольд Иванович?

— Да как! Думал, старое. Больно бумага хороша была. Плотная. На пыжи.

Кокорин посмеялся, опять огляделся. Светало понемногу, на улице и в домах множились огни, и к подъезду института шли сотрудники, стали освещаться окна здания. Он искоса взглянул на Петрова — орешек тот еще, видать. Ну, ладно…

Подошла машина, «уазик» с брезентовым верхом, и бородатый молодой шофер, высунувшись, спросил:

— Вы из милиции будете?

Кокорин назвал свои звание и фамилию и пропустил в темное нутро машины сперва спутника, потом и сам влез на заднее сиденье; дождь и ветер, и серый рассвет, и уличное движение остались снаружи. Шофер дал газ, поехали.

В машине они долго молчали. Петров, похоже, дремал. Константин Васильевич думал о своем. Чем дальше, тем больше не нравилось ему это дело, «пустышка», как называли подобные дела у них в райотделе. Он ходил в комнату Улитина с участковым и соседом-понятым. Продолговатая, с одним окном комната была порядочно захламлена; на трех полках — книги по электротехнике и научная фантастика, тетради с формулами и чертежами; у дивана с неубранной постелью стоял магнитофон, перед окном — верстачок с тисками, под ним — ящик с инструментом, мотками проводов и радиодеталями.

Отзывы руководителей в институте об Улитине были сдержанно положительные, вырисовывался скромный, исполнительный, несколько замкнутый человек. Но — мог и сорваться, нагрубить товарищам или начальству. Побывав в институте и по месту жительства Улитина, Константин Васильевич встретился с его бывшей женой Альбиной, продавщицей промтоварного магазина. Она не знала, что Улитин пропал в лесу, а услышав, что его безуспешно искали, сказала:

— Я так и знала, так и говорила ему: Улитин, ты плохо кончишь! Он себя выше всех ставил. Изобретатель, непризнанный гений! До семьи ему дела не было.

Задал Константин Васильевич и вопросец щекотливого свойства: была ли в последнее время у бывшего ее мужа близкая женщина?

— Вот уж чего не знаю, того не знаю, — ответила Альбина. — Вряд ли, в общем. Он ведь невидный. Ни одеться, ни подать себя не умеет.

— А не бывало у него такой обмолвки, что хочет покончить с собой?

— Что вы! Он хоть и скептик, но жизнелюб был. Все хвалился, что идет на взлет…

От встречи с нею у Кокорина осталось чувство досады; он, не одобрявший разводы, в данном случае принял сторону Улитина.

За городом путники несколько развеялись, заговорили о непогоде, о том, что во второй половине сентября полагалось бы бабьему лету быть, а тут зарядило сплошное ненастье. Шофер-борода тоже включился в разговор:

— Развезет совсем дороги. Эх, прежде такие ли сентябри бывали!

Увидев, что шофер из разговорчивых, Кокорин обратился к нему с вопросом, слышал ли о пропавшем Улитине и знал ли его.

— Как же, слышал, — отозвался Борода. — Но не знал. Возить его не приходилось, не та категория. Говорили, развелся он в прошлом году.

В разговор включился и Петров, — стали излагать свои взгляды на причины возрастающей нестабильности семьи. Борода признался, что он, между прочим, второй раз женат. И ничего, дескать, не жалеет.

— Да ведь если дети, — сказал Петров. — Их как со счета скинешь?

— Есть и такие категории, как долг, верность, — заметил Кокорин.

Он с удивлением отметил про себя, что между ним и Петровым совершенно исчезла дистанция, неизбежная во взаимоотношениях следователя с подозреваемым.

Шофер вдруг подвернул к обочине, остановил машину. Сходил посмотреть заднее колесо и, вытаскивая из-под сиденья монтировку, сказал:

— Перекурим, мужики. Баллон менять надо.

Они выбрались из машины. Петров довольно толково взялся помогать шоферу. Капитан Кокорин курил в стороне, наблюдал за их работой. Петрову, кажется, можно верить — держится естественно, как человек, которому нечего скрывать или темнить. Хотя что-то вроде бы и есть, какая-то недосказанность, или наоборот, излишняя бравада, но это нюансы…

Колесо наладили, поехали дальше.

За полдень уже они добрались до 126-го километра. Петров показал, где остановиться. Борода развернул машину, крикнул им на прощанье:

— Ни пуха, ни пера!

— К черту, — ворчливо отозвался капитан Кокорин.

— К дьяволу, — добавил озабоченно Петров.

Он вынул из чехла ружье, зарядил его.

— Здесь надо быть готову к неожиданностям, — сказал он, как бы разом давая понять, что с этой минуты руководство берет на себя. И капитан Кокорин согласно кивнул.

Петров пошел впереди по еле приметной тропе; к ней подступали с боков березы и ели, кусты ивняка и ольхи. Невысокий, горбатый от рюкзака, он шагал споро, легко и даже напевал: «Что мне ветер, что мне зной, что мне дождик проливной, когда мои друзья со мной…» Капитан Кокорин хотя и был ходок не из последних, но ему нет-нет да и приходилось ускорять шаг до рысцы. Заметив это, Петров сбавил шаг. В лесу он вообще преобразился — стал общительнее, благожелательнее; показывал то на задир по стволу березы, то на вытоптанную лужайку с обломанными деревцами, то на вывернутое комлевище ели и еще на несколько поверженных деревьев и через плечо давал пояснения:

— Вот Михайло Потапыч озорничал. Тут лоси весной схватывались — кто кого! Самцы… Это буря прошлась! Эвон, вроде опилки, тут дятел поработал: древесные пилильщики елку заели.

Он говорил так, словно знакомил гостя с собственной квартирой: «Тут у нас кухня, это спальня, здесь дети занимаются, это кладовка, балкон…»

Капитан Кокорин слышал не все — он начинал заметнее отставать. У него росло раздражение на спутника, и вернулась та дистанция отчуждения, которая было сошла на нет в машине. Он вспомнил свой визит в геологическое управление. На просьбу охарактеризовать Петрова начальник изыскательской партии Рудаков спросил:

— А что он натворил?

— Почему вы решили, что натворил?

— Да он такой. Не скажу, что шизофреник, но какой-то уклон у него есть. Как что заберет себе в голову, так уж ничем не выбьешь. А так ничего он. За природу болеет…

Кокорин поинтересовался, почему Петров в конце сезона вернулся к исходной точке маршрута. Не было ли у него какого особого, личного интереса?

— Наверно, был, — отвечал Рудаков. — Он из тех, кому больше всех надо! Во сне и наяву видит, как личное месторождение открывает! Конкретно с моей стороны характеристика ему положительная — при отсутствии наличия с его стороны нарушения законности. А то мы вашего брата знаем: потом же и обвините, что преступному элементу положительную характеристику дали!..

Константин Васильевич уверил его в непричастности Петрова к нарушениям, и после путался — при отсутствии наличия? Или при наличии отсутствия?.. Такую иной раз эти чинуши выдадут формулировочку, что ни с которого конца не ухватишься.

Дремучие сосны и замшелые ели качались и шумели под ветром, изредка доносился то будто чей вздох, то скрип. Лес прерывался, шли болотиной, увязая по щиколотку в топкой жиже, то продирались сквозь кусты. На редколесье Константин Васильевич догнал спутника, окликнул:

— Арнольд Иванович, покурим, что ли?

— Можно, — с готовностью отозвался Петров. И остановился, сбросил рюкзак. — Вы говорите, за день обернуться, — где там! Часам бы к четырем нам до места добраться.

— Так далеко?

— Километров двенадцать. Немеряных.

Они закурили. Шумел ветер, шелестела опадающая листва. Неподалеку вспорхнула птица, шорох ее крыльев заглох в чаще — и опять слышался монотонный шум ветра, прерываемый порой стоном или скрипом дряхлеющего дерева.

— С начальником партии, Арнольд Иванович, не очень ладили?

— Нет, почему же, — возразил Петров. — Больше другие с ним сцепляются. Он такой… У нас про него говорят, что все был Дураков, как на геолога выучился — стал Рудаков. Суматошный мужик.

Капитан Кокорин усмехнулся. И Петров, насупясь, притоптал окурок, вскинул рюкзак на спину — двинулись дальше.

До места они добрались около четырех часов пополудни, когда день начал переходить в сумерки. Это было небольшое каменистое плато, круто спускавшееся к реке, а с других, пологих сторон окруженное ельником и кустами. На опушке под высокой елью стоял двускатный шалаш с пожелтевшей хвоей и настланным внутри лапником, с кострищем перед входом. Петров сбросил рюкзак, поставил ружье и широким гостеприимным жестом предложил спутнику располагаться. Тот оглядел шалаш и окружающее пространство, спросил:

— Здесь вы, значит, встретились? И ночевали?

— Здесь, ага, — ответил Петров, отводя глаза. Отстегнул от рюкзака спиннинг, огляделся торопливо. — Отдыхайте. А я на речку, пока не стемнело, — авось на уху поймаю.

— Хорошо, — согласился капитан Кокорин. — А где здесь Улитин движок держал?

Петров показал на куст неподалеку и ушел к реке. Оставшись один, капитан Кокорин взглянул на часы, отмечая время прибытия на место, затем лег навзничь и, раскинув руки, расслабился. Минут десять ему понадобилось, чтобы восстановить силы. Встав потом, он прошелся по поляне, трогая носком сапога каменья, а те, что помельче, и переворачивая. Вещи Улитина поисковая группа доставила в институт: рюкзак, плащ, топорик, карман с отвертками и гаечными ключами, а также бензиновый моторчик с генератором и двумя рефлекторами. Капитан Кокорин вынул из внутреннего кармана бумажку — техническое заключение специальной комиссии института о возможном предназначении этих приборов: «…Не исключено, что предназначались для обнаружения спутников и других космических объектов. Не исключается вероятность использования прибора для обнаружения сигналов из Космоса (так называемых инопланетных цивилизаций) на любительском уровне». Он перечел это заключение экспертов, убрал в карман. «Что же вело тебя — и куда — Улитин? — думал он. — Какую цель ставил перед собой? Зачем-то ведь тащился сюда! Да не с пустыми руками. Чепуха все это — спутники, братья по разуму. Надо поискать, поискать…»

Он взял ружье Петрова и ходко зашагал к реке.

Петров увлеченно забрасывал спиннинг. На кукане в воде плескалась некрупная щученка. Заслышав шаги, он оглянулся, оступился.

— Что, Константин Васильевич?..

— Ничего. Я так, проведать, — сказал капитан Кокорин в замешательстве, поправляя на плече ружье. — Вы уже с уловом!

— Да ну! Вот, не могу перебороть себя: как примусь кидать блесну — за шиворот не оттащишь!

Испытывая чувство неловкости, капитан Кокорин стал разглядывать берега речушки; нет, напрасно ему вообразилось, будто Петров под видом рыбалки ушел прятать концы в воду, замести следы.

— Это страсть простительная, Арнольд Иванович. А не встречались тут следы промывки золота?

Обернувшись к нему, Петров пожал плечами.

— Нет, у нас не моют. Когда-то жемчуг — добывали.

— Понятно, — сказал капитан Кокорин. И добавил, что пройдется немного по берегу.

— Осторожно, тут места топкие есть, — остерег его Петров.

Пока капитан Кокорин ходил по берегу, Петров почистил рыбину, набрал в котелки воды. К шалашу на плато они пошли вместе. Капитан Кокорин шел с ружьем сзади, словно конвоируя спутника, и Петров как бы почувствовал это: споткнулся на подъеме и оглянулся.

У шалаша капитан Кокорин попросил повторить рассказ о встрече с Улитиным.

— Он вон оттуда шел, — начал Петров, показывая на противоположный край поляны. — Хромает, гляжу. Ну, окликнул, спросил, что случилось. Ногу вроде сломал, говорит. Велел ему снять сапог, посмотрел ногу. Перелома не было — вывих или растяжение связок. Перебинтовал ему ногу, помог добраться в шалаш. Ну и пока возились, темнеть начало…

— А движок у него работал на тот час?

— Трещал.

А было так.

Услышав треск движка, Арнольд Иванович (он сперва хотел обойти это плато стороной) поднялся по склону и остановился, потрясенный: метрах в полуста над землей летало на крыльях человекоподобное существо. Сперва Арнольд Иванович принял его за доисторического ящера, потом у него мелькнуло другое предположение — это шпион. Он выступил из кустов с ружьем наизготовку и крикнул:

— Эй, приземляйся! Стрелять буду!

Человек в воздухе воздел крылатые руки, точно сдаваясь, и по крутой траектории кувырнулся наземь. Подбежав к нему, Арнольд Иванович наставил ружье.

— Встать! По-русски понимаешь?

— А, иди ты!.. — внятно выругался незнакомец. — Помоги встать.

Он отстегнул крылья и оказался тщедушным мужчиной лет тридцати, одетым по-спортивному — куртка, вязаная шапочка, трико, кеды. Он ступил шаг, охнул и опять присел, пробурчал:

— Вот, ногу сломал… по твоей милости. Откуда ты взялся на мою голову!

— Да вот, мимо шел, — ответил Арнольд Иванович с виноватой ноткой. — Гляжу, летает кто-то…

На стоянке Арнольд Иванович достал бинт, перевязал летуну ногу, и они познакомились: летун назвался Валерием Улитиным, научным сотрудником НИЭМИ. Арнольд Иванович остался на ночевку. Он занялся костром, разогрел ужин и сварил кофе. Улитин, питавшийся тут, видать, чем придется, отдал ужину должное, и скоро отношения у них сделались самые приятельские.

Разговорились. Арнольд Иванович сказал, что, по его предположениям, здесь должны быть выходы железной руды.

— Я тоже, думаю, должны быть, — подтвердил Улитин. — Есть магнитная аномалия. Я вообще-то электромеханикой занимаюсь. А в свободное время, не по плану, ищу новые источники энергии. Это должны быть, на мой взгляд, сила вращения земли, солнечная радиация и гравитация. Кое-что, кажется, наклевывается…

Пока разводили костер и варилась уха, капитан Кокорин поражался сноровке и предусмотрительности Петрова. Тот и костер развел по-своему, с одной спички, и в рюкзаке у него оказалось все необходимое для ужина и ночлега; к ухе вынул две ложки, огурцы и помидоры, фляжку тоже, наполнил из нее две пластмассовые стопки.

— Это ром, Константин Васильевич. Врубим для профилактики.

«А, дадим по язве! — с шалым отчаянием решился капитан Кокорин. — Если рассчитывает усыпить бдительность, то номер не пройдет!»

Уха оказалась отменная, по телу от рома разлилось блаженное тепло, и Константин Васильевич подумал, что только из-за ухи, из-за этого костра в ночи стоило мерить сюда дорогу. Впрочем, не за тем ли и тащатся черт-те знает куда рыболовы да охотники!..

За ужином они обменивались незначащими замечаниями, а когда закурили, Петров попросил капитана рассказать что-либо из судебной практики.

— А то мы в тайге, в отрыве от жизни.

— Голос предков, — отозвался рассеянно капитан Кокорин.

— Что-о? — не понял Петров.

— А вот эта тяга к костру. К огню, к теплу и свету, — пояснил Кокорин, протягивая перед собой руки с раскрытыми ладонями. Он помолчал и обескураженно усмехнулся, точно запутался в собственных мыслях. — А из судебной практики, что же… Вот раз в пруду на городской окраине мальчишки нашли утопленника. Экспертиза показала: сперва человек был убит, и произошло это полтора года назад, зимой. Подняли дела за тот период. Некий Марков, по заявлению родственников, ушел в выходной играть к приятелю в карты — и не вернулся. Розыск в то время результатов не дал. Дело возобновили. Допросили Антипкина, к которому хаживал пропавший Марков. Жил Антипкин один, в своем доме. Встречу с приятелем в указанный день он отрицал. Прошли по соседям. Выяснилось, что у одних Антипкин брал как-то вечером санки, якобы дров привезти. Наутро вернул. И узел на веревке, который привязан к трупу колосник, был характерный — морской. Выяснилось, что когда-то Антипкин в Морфлоте служил.

— Я тоже на флоте служил, а морской узел вязать не умею, — сказал Петров.

— И другие улики нашлись, так что убийца признался.

— Получается, если хорошо упрятать труп, то убийцу не разоблачат? — подивился Петров.

— Это главная проблема всех убийц, — со значением, с нажимом проговорил Константин Васильевич.

— За что же Антипкин этот дружка своего… пришил?

— Картежная игра, пьяная ссора.

— Придурки!..

Они сидели у костра, и время как будто замерло. Константин Васильевич сомлел. И в эти минуты разнеженности в нем снова проснулся голос совести: целый день провел с подозреваемым, на месте осмотрелся, а по делу не продвинулся и на шаг.

Петров наклонился вбок, взял длинный прутик и пошевелил уголья в костре — взлетели искры, сильнее вымахнул дым. Он пощурился и вдруг запел: «Напрасно старушка ждет сына домой…» И оборвал песню, сообразив, что вышло нехорошо — вроде вызова капитану-следователю.

— Много у вас на памяти историй всяких, Константин Васильевич? — спросил он.

— Да уж лучше бы поменьше, — отозвался капитан Кокорин. — Не слышали недавний случай в леспромхозе? Двое, дружки закадычные, пошли на охоту. И один другого застрелил… По оплошности.

— Ну и что? — спросил Петров настороженно — что-то в тоне капитана ему не понравилось.

— А ничего. Суд был, и ничего. Квалифицировали как непреднамеренное убийство. Непредумышленное. Из-под стражи освободили.

Капитан Кокорин проговорил это с подчеркнуто душевным расположением к собеседнику, но на Петрова его слова подействовали неожиданно — он крякнул и, отбросив прутик, вскочил на ноги.

— Не убивал я его, черт возьми! Ни оплошно, ни с умыслом! Вижу ведь: подозреваете меня. Прощупываете. Улики эти самые ищете… Неужели не понимаете — не мог я этого сделать! Или вот спрашивали, почему я в одиночку сюда воротился. Почему сам и сообщил, что Улитин пропал… Я же знаю себя: если не проверил бы еще раз здешние приметы на месторождение — совесть не на месте…

— Вы напрасно, Арнольд Иванович, — заговорил капитан Кокорин негромко и сдержанно. — Я абсолютно вам верю. Конечно, ни вины, никакого злого участия с вашей стороны не предполагаю. Но ведь мне такое объективное заключение дать надо, чтобы другие не усомнились. И обоснованное. Чтобы и тени подозрения на вас не пало. А вы вон как — на дыбы!

— Да понимаю я, — остывая, сказал Петров. — Но и в мое положение войдите. Разве приятно доказывать, что ты не верблюд… и никогда им не был!

Они покурили, сходили в кусты и стали укладываться в шалаше на ночевку. Прилаживаясь уютнее на лапнике, капитан Кокорин поправил кобуру с пистолетом и снова испытал неловкость за подозрения на спутника. Впрочем, тотчас же и подумал: «А вот усну, треснет он прикладом по башке, и будьте здоровы! Тут до воды стащить пара пустяков. И ищи-свищи…»

Мерцающие отсветы костра слабо освещали внутренность шалаша.

— Да, вот еще, Арнольд Иванович, — подал голос капитан Кокорин. — Такую бы информацию к размышлению: не говорил ли Улитин в ту ночевку с вами, какие у него на завтра планы были?

Вялым, скучным голосом Петров ответил, что Улитин тоже домой собирался, вместе условились идти. Только проснулся он утром, а Улитина и след простыл.

— Странное исчезновение, — как бы сам себе сказал капитан Кокорин.

— Да, — отозвался Петров совсем уже сонно. — Давайте спать…

Самому Арнольду Ивановичу не до сна было. Вспомнился тот вечер, у костра, и слова Улитина, объяснявшего свой полет. «Я с детства мечтал летать подобно птице. Клеил воздушные змеи, конструировал планеры, авиамодели. В авиацию служить по состоянию здоровья не взяли — такая была обида! Еще сильнее потянуло летать. Если ты думаешь, Арнольд, что я просто к этому пришел, то ошибаешься. Одиннадцать лет искал простой и надежный способ. Семью оставил… Сколько крыльев переломал! И вот, добился. Нашел!.. У меня, если заметил, на груди и под коленями алюминиевые пластинки, вроде щитков. Генератор дает импульсы — возникает магнитное поле с ослабленой гравитацией. А здесь эффект дает еще и магнитная аномалия. Ну и восходящие воздушные потоки, характерные для этого плато…»

Упоминание о магнитной аномалии укрепило Арнольда Ивановича в предположении, что железная руда здесь непременно есть, надо только копнуть поглубже, может быть, и он уже более ни о чем другом и думать не мог… Утром выяснилось, что нога у Улитина в порядке, и ему вздумалось продемонстрировать свою способность летать. С утра дул ветер, но это не остановило экспериментатора. Он запустил движок, пристегнул крылья, немного попрыгал, как выпавший из гнезда вороненок, — и взлетел. Арнольд Иванович в восторге глядел на него, радовался и завидовал разом, а потом крикнул:

— Не надо высоко, Валера! Снижайся!

А парящий в небе, машущий крыльями Улитин откликнулся тоненьким, как у цыпленка, голосом:

— Ерунда! Высота… птичьего… полета!

И тут произошло непредвиденное: то ли вихрь налетел, то ли смерч, подхватило его там, закружило…

Арнольд Иванович долго потом кричал Улитина, стрелял из ружья — все было напрасно.

Утром они отправились по своим маршрутам: капитан Кокорин — в лес, Петров с ружьем и сумкой, где у него были геологические инструменты, — в распадок.

— В тот день тоже ветер подул, — сказал перед расставанием Арнольд Иванович.

— Да? — отозвался капитан Кокорин, не придав значения этим словам.

Нынче тоже было ветрено. Низко над лесом тянулись облака, угрюмо раскачивались макушки елей и вершины сосен.

Петров вернулся к шалашу за полчаса до назначенного времени. Когда подошло к двенадцати, он обеспокоился. Походил по краю плато, прислушиваясь, затем, приложив ладони рупором ко рту, крикнул:

— Ко-ста-тин Васи-лич! О-го-го!

И замер, вслушиваясь. Шумел лес — и не слыхать было ни голоса, ни иного звука. Тогда он выстрелил… Раскатилось эхо, и, казалось, еще угрюмее зашумел лес. Он еще дважды, подряд, выстрелил. Прислушался и сел на камень, не зная, как быть дальше.

Но вот послышался изнедалека знакомый голос:

— Ay, Петров! Вы где?..

Скоро из лесу выдрался и сам капитан Кокорин — с палкой в руке, потный, взъерошенный.

— В честь чего салют, Арнольд Иванович? — спросил он.

— Время вышло, — объяснил, радостно улыбаясь, Петров. — Думаю, заблудился… Это бы меня в городе сразу под стражу: куда капитана девал?!

— И верно, спросили бы, — подтвердил капитан Кокорин. — А я направление потерял: компас врет напропалую!

— Еще бы ему не врать! — вставил Петров.

— Да ветер… — заговорил было далее, но не докончил Кокорин. И вспомнил чертежи крыльев в тетрадях Улитина. — Тэ-эк-с вот, — после паузы продолжал он незначительным голосом. — В тот раз, говорите, Арнольд Иванович, куда ветер дул?

Петров показал на юго-восток.

— Туда дул.

— А вы не обратили внимания — не было ли у него дельтаплана?

— Кажется, что-то было подобное. Да я значения не придал…

Капитан Кокорин поглядел на юго-восток — и круто обернулся к спутнику.

— А вы никак что-то открыли?

— Да вот… нашел, — нервозно посмеиваясь, ответил Петров. И вытащил из карманов штормовки несколько рудных обломков. — Видите, магнетит. Железная руда. Мощный пласт… и неглубокого залегания. Можно вести разведочное бурение!

— Тэ-эк. Значит, не исключено, будет тут со временем… Петровский карьер?

— Это уж как начальство снизойдет, — неудержимо улыбаясь, проговорил Арнольд Иванович.

— Достигли своего?

— Ну. Объявится Улитин — бутылку коньяку ему ставлю! В пять звездочек. Он укрепил меня в мысли, что есть тут руда.

— Может, он тоже полезные ископаемые искал?

— Да уж надо думать… не вредные. И вот бы поиски-то организовать в том направлении, Константин Васильевич. — Он показал рукой в юго-восточную сторону. — Вертолет привлечь, да подальше бы. Километров на двести прочесать!

— Надо будет и эту версию отработать, — согласился капитан Кокорин.

Они перекусили и собрались в обратный путь. Петров опять пошел впереди, сдерживая шаг, насвистывая. Вот обернулся к спутнику, ободряюще, весело воскликнул:

— Ну, теперь нам осталось, как когда-то говаривали: сапоги дорогу знают, только ноги подымай!

Капитан Кокорин, еле поспевая за ним, мысленно составлял протокол с места происшествия. «В результате выхода на место последнего пребывания гр-на Улитина В. П., — напишет он, — признаков насилия не установлено. Свидетель Петров А. И. подтвердил прежние показания о том, что Улитин В. П. не объяснил свои намерения и причину ухода. К дальнейшему розыску целесообразно привлечь вертолет…»

Петров тоже слагал в уме документ — рапорт начальнику геологического управления о найденном месторождении железной руды, которое может иметь промышленное значение, и слова этого рапорта выпевались у него, как заветная светлая песня.

 

Дороги одного дня

Проехав по деревне с ветерком, так что куры шарахались от дороги, Криулин резко остановил свою автоцистерну у дома. Он заглушил мотор и вылез из кабины — в распахнутой, с короткими рукавами клетчатой рубахе, спортивных брюках-трико и сандалиях.

Соседский Мишка, сорванец лет десяти, был уж тут как тут.

— Же-э, обрыжгай меня! — шепеляво вскричал он, приплясывая.

— Ты и так хорошо растешь! — откликнулся Криулин.

Он принес из дому банку белил, кисть и картонку с вырезанной звездочкой. Одна белая звездочка уже была на левой дверце кабины. Приложив трафаретку к дверце, Криулин начал малевать вторую. На боку цистерны крупными буквами было написано «ВОДА»; Криулин, недавно освежая надпись, дописал рядом, в скобках и помельче, «Н2О»…

— Же-э, вожьмешь меня ш шобой? — спросил Мишка.

— Такой возможности не предвидится.

Криулин отступил и посмотрел, ладно ли приложилась к первой вторая звездочка. Смуглое от загара, конопатое лицо его выразило полное удовлетворение от содеянного.

Мишка отскакнул на одной ноге в сторонку и пропел:

Удивительный вопрош: Почему я водовож?..

Криулин повернулся к нему и, дирижируя кистью, ответил:

Потрясающий ответ: Ты дурило, а я нет!..

И посунулся резко вбок, делая вид, что хочет схватить мальчишку. Тот кинулся наутек.

Колобком скатилась с крыльца жена Криулина Зоя, плотно сбитая, с заметно круглившимся животом. Лицо у нее заспанное, но косметика свежая — губы в помаде, ресницы и брови подчернены и под глазами наведены синеватые тени.

— Ты чего сегодня рано? — спросила она.

— Надо было, — ответил он. — Мать позавтракала?

— Она сказала, после поем…

— А ты куда?

— Как куда? — с недоумением проговорила она. — На работу же!

— А я думал, в драматический театр, — съязвил Криулин. И тотчас, смягчая невольный выговор, добавил: — Смотри, тяжелое не поднимай.

Зоя потупилась. Затем, увидев на подножке машины банку с белилами, изумленно сморгнула.

— Ты что это, белила открыл?!

— Надо было…

— Собирался же рамы покрасить!

— И покрашу. Я немного извел.

— Меня не подбросишь?

— Не по пути. Мне в Высоково, и Лапшин просил его захватить. А ты что же — зонтик бы взяла!

— А что, дождь будет?

— От солнышка! — сказал Криулин и засмеялся.

— Да ну! — отмахнулась она, надувая губки. — Сегодня опять дотемна не приедешь?

— По обстоятельствам… — сказал Криулин с важностью и понес банку с белилами в сени.

— Помидоры, не забудь, вечером полить надо! — крикнула она ему вслед.

Маршрут жены Криулину известен: зайдет за Любкой, потреплются, и на пару постегают на центральную усадьбу. Любка там в контору, нормировщик она, а Зоя — на склад, на приемку зерна.

По улице к машине шел главный агроном Лапшин, немолодой грузноватый человек с отечным лицом. Шел он, прихрамывая, нес пиджак перекинутым через плечо. Он был не из местных; лет шесть как приехал в совхоз и жил один на центральной усадьбе, в доме, отведенном для молодых специалистов и приезжающих.

Человек вежливый и тактичный, Лапшин поздоровался с Криулиным за руку, поинтересовался самочувствием матери.

— Неважное, — сказал Криулин. — Лежит.

Сочувственно кивнув, Лапшин оглядел машину, приметил свежую звездочку на дверце.

— Что, Евгений Васильевич, в звании машину повысил?

— Пробег сто тысч кэ-мэ.

— Вот как! Ну, поехали?

— С-час, — сказал Криулин.

Обойдя машину, он отвернул сзади вентиль и подставил голову под хлынувшую из патрубка воду. Фыркая, брызгаясь, он сполоснул лицо, и затем, взяв заводную ручку, направился к радиатору.

Прокруток десять он сделал, прежде чем заработал мотор.

— Ты что по старинке ее заводишь? — спросил сидевший уже в кабине Лапшин.

— Аккумулятор садится. И стартер чего-то барахлит. Нагонять сто тысяч по нашим дорогам тоже не шутка!

Машина работала на малых оборотах. Криулин вытер краем рубахи лицо и за ушами, взялся за рычаг передач.

— Ну и жара стоит, все равно что на юге, — сказал Лапшин, — Даже не похоже, что август.

— Сухота, — подтвердил Криулин.

— Для уборки хорошо, а вот для картофеля… На пару деньков дождя, и клубни бы еще в рост пошли!

— В лесу тоже — ни гриба!..

Криулин откинулся на спинку сиденья и отпустил педаль сцепления, машина рывком взяла с места. Вздымая за собой шлейф пыли, они выехали за околицу. Криулин еще наддал ходу.

— Люблю, негодяй, быструю езду! Руки мало оторвать! — весело и как бы жалуясь, воскликнул он. — Зойка говорит: поедем в город жить. Ну и поехали бы, что! У меня там автоинспекция живо права отберет! А жить где?! Знаю я эти частные квартиры!.. Жизни не рад будешь.

— У тебя же мать больная! — сказал агроном. — Дом тоже здесь, хозяйство… А сам ты где бы хотел жить?

— Я-то? Весной и летом бы в деревне, а зимой — в городе!

— А осенью? — уточняюще и строго, как для протокола, спросил Лапшин.

— Осенью тоже, понятно…

Криулин не закончил фразу, пригнулся к рулю.

— Ты из Высокова куда? — спросил Лапшин, поправляя на коленях свернутый пиджак.

— В совхоз, и по бригадам.

Совхозом называли центральную усадьбу, где была контора.

— Меня захватишь.

Неопределенно мотнув головой, Криулин круто вывернул руль, объехал рытвину. Лапшин нашарил в кармане пиджака папиросы, закурил.

Подъезжали к лесу, и там на опушке увидели двух мужчин в форменных фуражках лесного ведомства.

— Третий раз их встречаю, — поделился недоумением Криулин. — Чего крутятся?

— Учет зверей и дичи ведут, — пояснил агроном.

— Чево-о? — пробормотал Криулин. И, сбросив скорость на самую малую, расхохотался. — Во дают, а?! Ну, работка! Это они зайцев и уток считают?

— И кабаны у нас есть, и лоси.

— Нет, во классно! Это как же они их считают? Вдогонку за каждым, что ли?! Да какой дура-зверь им на вид покажется?.. Ну, работка!

Лапшин на это возразил, что есть специально разработанная методика учета фауны, то бишь зверя и дичи, на что Криулин только головой покачал.

— Это они с неба могут любую цифирь взять, и докажи поди, что неправильно! И потом, звери народ шустрый, нынче здесь, завтра там!

— Нет, Евгений Васильевич, это ты неправ. Всякий зверь к своей местности очень даже привержен. Если уж стихийное бедствие, мор или пожар, — тогда уходит.

По лесной дороге, с глубокими вымоинами и узловатыми выступами корневищ, Криулин повел машину ровнее, то и дело притормаживая. Он прикидывал в уме, как бы было, если бы его назначили на такую должность — считать в лесу зверье и птиц. Ему же по лесу ходить — первейшее удовольствие!

Лес расступился, открылось поле, и на взгорке две избы, ферма в стороне. Раньше деревня насчитывала восемь дворов, но жители частью уехали в город, частью перебрались на центральную усадьбу, и осталось две семьи, да свиноферма. В жаркое это лето один колодец высох совсем, а в другом, который ближе к ферме, тоже воды было чуть-чуть, так что все хозяйство здесь держалось на привозной.

— Осенью порешим этот филиал! Избы перевезем на центральную усадьбу, ферму по боку как нерентабельную! — проговорил Лапшин, когда на подъем дорога пошла ровнее.

— Жаль все-таки! — откликнулся Криулин. — Люди тут жили-были…

— А что делать? Вот сломается, допустим, твоя машина…

— И сели-запели! — вскричал Криулин.

И тормознул, и завертел руль, поворачивая к ферме.

Свиноферма была старая, скособоченная, с маленькими оконцами и просевшей местами крышей. Все поголовье — вислоухие щетинистые свиноматки, розовые кубыши-поросята — бродило в загородке, валялось в тени под стеной. Тяжелый навозный дух, как только Криулин распахнул дверцу кабины, разом забил запахи бензина и пыли.

Не вылезая из кабины, Криулин придержал Лапшина за локоть.

— Чуть не забыл, Иван Сергеевич! Претензии у меня, прошу учесть.

Претензия состояла в том, что шофер бензовоза Ошурков включен в состав уборочной бригады, и заработок у него больше, хотя рейсов выходит не ахти.

— Я в те же бригады воду привожу, однако оплата наособицу — оклад, и никакого коэффициента. А вода сейчас, между прочим, на вес золота!

— Поговорю с бухгалтером по этому делу, — пообещал Лапшин.

Держа пиджак на руке, он открыл дверцу со своей стороны и неуклюже встал на подножку, оглядел ферму и избы в отдалении.

К машине вышла заведующая фермой Клавдия Трезубова, в сером халате и белой косынке. Лапшин шагнул ей навстречу, и пока они о чем-то толковали, Криулин подогнал машину к двум большим чанам, стал сливать в них воду.

Наблюдая, как плещет вода из шланга в чан, он посматривал и на занятых разговором Лапшина и Клавдию. Клавдия была женщина с биографией, повидавшая свет, — в молодости она подалась в город, покатала по стройкам и воротилась к стареющим родителям незамужняя, но с ребенком. И возникло у Криулина предположение, что не только поля поглядеть ехал сюда Лапшин, очень возможное дело.

Между тем Лапшин шутливо толкнул Клавдию локтем и пошел в поле, напомнив Криулину:

— Так подождешь меня, Евгений Васильевич!

— Ладно, — отозвался Криулин.

Клавдия шла к машине, сощурив в щелочки глаза, и смеялась.

— О чем он тут? — спросил Криулин сурово, начальственным тоном. — Всю деревню нарушить обещает? Он нездешний, ему не жалко!

— Да и правда, скорее бы уж, а то всякое терпенье лопнуло, — сказала Клавдия. — Как на необитаемом острове живем, беда прямо. Ни электричества, ни телевизора… ни той же воды! В магазин сходить — всякий раз проблема.

— Кругом проблемы, коряво дело, — согласился Криулин, одним махом перебрасывая шланг в другой чан.

— А у тебя как дела? Склоняет Зоя в город податься?

— У нас это не заржавеет!

— Она же первая и спохватится. Ты парень видный, в городе раз-два — и закрутишь с другой. Вот и останется на бобах!

— Тоже не лыком шиты, — без тени скромности подтвердил он.

— Она думает, верно, в городе на всем готовом живут. А нет, матушка, и за картошкой, и за кочаном капусты — все в магазин беги!

— Коряво дело, — подтвердил Криулин. И повернулся к разномастному поголовью, что изнывало в загородке. — Значит, решение окончательное — искореним свинство в общесовхозном масштабе?

— Ферму ж новую строят!

— Там для крупного рогатого!.. — выставив рогами два пальца, назидательно проговорил Криулин.

Клавдия засмеялась и пошла к чану. Взяла ведро, зачерпнула воды.

— Жара такая стоит — хрюшки у меня совсем сонные. Сейчас я их обрызну!

— Любят водичку?

— Хоть по уши заливай!

Она потащила полнехонькое ведро в загородку и выплеснула там, где было кучнее, на разомлевших от жары поросят. Поросята подняли визг, началась суматоха. Криулин подошел к загородке.

— Слышь, Клавдия! — распорядительно крикнул он. — Ты в таком случае по осени подберешь мне порося поздоровше, я выпишу у директора!

Она недоверчиво пощурилась на него.

— Так уж ты в хозяйство и запряжешься! Корову и ту порешил.

— Корова другое дело — ее доить надо, и за сеном наломаешься. А из поросенка я такой эскалоп выкормлю, будь здоров! — И он повысил хрипловатый свой, с начальственной интонацией голос: — Понимать должна: если у меня свое мясо будет, от совхоза выписывать не стану. Так что государству от этого плюс… в общесоюзном масштабе!

— Да ладно, мне-то что, выписывай… хоть не одного, — сказала Клавдия. И обернулась в сторону изб. — Нашим воды завезешь?

— Завезу, — ответил Криулин.

Он завернул вентиль, уложил в ящик сбоку цистерны шланг и полез в кабину.

— Да к вечеру еще привези, мы эту вычерпаем!

— Больно вы шустрые, — отозвался Криулин то ли с одобрением, то ли осуждающе.

Две оставшиеся в Высокове избы стояли рядком, будто удерживаемые друг при дружке одной судьбой, и вид имели запущенный. От Трезубовых к машине выбежала девчушка Клавдии с ведром, сказала, что бабушка сейчас выйдет.

— Ты чего как плохо растешь? — сказал Криулин. — Давай я тебя полью!..

Он забрал у девочки ведро, взял еще ведро и у старухи, вышедшей из сеней, и стал носить им воду — в оцинкованную ванну, в ушат. Запаслись водой и из соседней избы.

Потом он оплеснулся опять из-под вентиля, залил воды в радиатор. Обошел вокруг машины, поглядел в поле — Лапшина нигде не было видно. Криулину сделалось тоскливо и одиноко — он не любил и не умел ждать.

Он завел машину и поехал по заросшей травой дороге к лесу. Остановился у лесного мысочка, здесь негусто росли березы и елочки, настил был малотравянистый, с кочками, отороченными белесоватым мхом. И трава, и мох, и кустики здесь были зеленее, свежее, чем в остальном лесу.

Криулин вылез из машины и зашел в этот лесок. В прошлые годы он за один заход собирал здесь до сотни белых, они кучками и вразброс стояли там и сям, темношляпые и плотные, знающие себе цену мужички-боровички. В этом году дожди поначалу выпадали, а с конца июля как отсекло, ни дождинки, и по лесу пошла сухота. Дней десять назад, как начаться бы грибной поре, Криулин и замыслил эксперимент. Каждый день он заезжал сюда, поливал участок соток на шесть, и все ждал не пойдут ли грибы. Но и после его поливов гриб не шел, вылезала лишь кое-какая ерунда — краснушки, валуи, поганки да мухоморов с пяток краснело пестрыми шляпками.

Он снял из-за кабины ведро, набрал воды и, углубясь немного в заросли, широким взмахом расплеснул воду под кусты…

На центральной усадьбе совхоза Криулин подгонял машину к пожарному крану, присоединял шланг; напор в водопроводе был слабоват, и когда он подключался, вода в квартиры не шла. И если случались перебои в водоснабжении по иным каким причинам, жители привычно уж ворчали: «Опять этот Криулин воду набирает!..»

Иногда он устраивал для ребятишек небольшое представление — зажимал конец шланга ладонью, и вода сквозь пальцы разбрызгивалась на ребятню десятками струек.

Набрав воды, он съездил на строительство нового восьмиквартирного дома, на строительство фермы, на полевые станы бригад, где эти дни работала на уборке вся техника, заехал и на склад к жене, а оттуда домой на обед. На выезде с центральной усадьбы разминулся было с директорским «газиком» и, увидев отмашку того шофера, остановился. Из «газика» вылез директор совхоза Вострецов. В эти знойные дни заштатная машина Криулина обрела вдруг особую значимость — спрос на воду возникал в самых непредвиденных местах, и потому Криулина нисколько не удивило внимание директора.

— Товарищ Криулин, строители жалуются, водой плохо снабжаешь!

— Здравствуйте, Влас Нилыч, — уклоняясь пока от ответа, проговорил Криулин.

— Здравствуй, здравствуй, — отозвался директор рассеянно.

Он всегда разговаривал с таким рассеянным, отвлеченным видом, и Криулин подозревал, что директор непрестанно думает о севе или уборке, о технике, о запасных частях, о гектарах и тоннах…

— Строители эти сами неровно воду расходуют! У меня же, кроме них, ездок по горло, — сказал Криулин. Подумал и добавил: — Напряженный график.

Его занимало одно предположение, будет или не будет директор отчитывать за то, что оставил в Высокове агронома. А может быть, Лапшин еще не успел пожаловаться? Или не захотел жаловаться?..

— Имей в виду, строительные объекты у нас самые важные, — сказал Вострецов.

— Слушаюсь! — по-военному четко отрапортовал Криулин и увидел, что такой ответ директору понравился.

Директор повернулся было к себе в машину, но Криулин остановил его, сказав, что есть личный вопрос. И выложил такую просьбу, что ему бы с семьей надо квартиру на центральной усадьбе.

— А если вашу перевезти сюда?

— Да у нас изба-то к перевозке не гожа, — сказал Криулин. — Раскидать если, то и собирать нечего будет.

— Напиши заявление, — разберем на месткоме.

— И еще такое дело: меня бы в комплексную уборочную бригаду включить. А то получается, вроде я кустарь-одиночка, ни к селу, ни к городу!

— Добро, Криулин. Учтем, — пообещал директор.

И, низко наклоняясь, полез в «газик».

Криулин сколько ни встречал директоров, все они были представительные, рослые, и у него сложилось убеждение, что их специально выдвигают по комплекции, как в армии правофланговых. «Значит, мне в директорах не бывать, рост не тот! — подумал он, садясь за баранку. — Если только на механика… Ладно еще, Зойка со мной не поехала, а то бы опять, коряво дело, на заметку попал — жену на обед возит, господа какие!..»

Он и сам лучше бы пообедал в столовой, да надо было проведать мать.

Все в избе у них обветшало — сени ходуном ходили, пол подгнил и прогибался, стены осели. Кровать матери стояла за печью, а кровать молодых — в передней, здесь было посветлее, занавески на окнах и цветы, телевизор «Рекорд», на стенах фотографии — из журналов и собственные Криулина, на которых были изображены то Зоя в различных ракурсах, то грибы.

Едва Криулин вошел в избу, мать включила электроплитку, поставила разогреть щи. Годами мать была не стара, но здоровьем сдала — болели у нее ноги в суставах, и сердце слабое стало. Всю жизнь она работала, и после смерти мужа троих детей поднимала одна. Старший сын, Андрей, окончил военное училище и служил на Алтае, замужняя дочь Татьяна жила в городе, Геня вот только и остался при ней, дома.

— Что, Зоя не будет к обеду? — поставив на стол миску с хлебом, спросила мать.

— Некогда им, зерно на склад везут и везут, — сказал Криулин. — В столовой пообедает.

— Тебе, Геня, самовар ставить? Или квасу попьешь?

— Квасу, конечно.

— Что ли поругались поутру-то?

— С Зойкой-то? Не-е… Пораньше приехать сказала, помидоры полить.

— Насчет города не поминает уж?

— Где мы там квартиру найдем? И ты как тут одна останешься?

— Да я что… Вам бы хорошо было.

Он вспомнил свой разговор с директором, рассказал о нем.

— Да уж, нашу избу трогать, одна труха выйдет. На дрова разве что, — отозвалась мать, печально кивая головой. — И то, не вековать вам здесь.

У Криулина сердце сдавило — до того ему жаль стало старенькой избы своей.

А у матери на уме свое было. Зимой она и сама поговаривала, чтобы молодые переезжали на житье в город. Там бы Геня поступил в фотографию, карточки у него хорошо выходят, и работа в тепле, не то что здесь — с утра до потемок мотать на машине… Но он уж такой, что в голову заберет, на том и поставит.

После обеда Криулин взял с собой на центральную усадьбу Мишку — отношения у них все же были приятельские. Мишка уселся в кабине, привычно, и сразу начал протирать боковое стекло.

— Что будешь в совхозе делать? — спросил Криулин.

— В магажин шхожу. Погляжу, какое кино будет. А обратно ты меня вожьмешь?

— Возьму, если дождешься.

У пожарного крана они расстались: Мишка побежал по своим делам, а Криулин, набрав в цистерну воды, поехал по второму разу на строительные объекты, далее в третье отделение. По дороге в его машину едва не врезался вылетевший на мотоцикле из-за поворота совхозный механик Чебаков — тоже любил носиться на сумасшедшей скорости.

Чебаков остановил мотоцикл и выскочил из седла, точно катапультированный.

— Привет, Аш-Два-О! Ты чего, нос-в-разнос, уборочную срываешь?

Криулин подождал, пока уляжется на дороге пыль, открыл дверцу кабины. Встал на подножке и, глядя на механика сверху вниз, протянул:

— Интересно-о… каким образом?

— Главного агронома в Высокове оставил?

— А, из ума вон, — сказал Криулин. И сам ринулся в наступление: — А график?.. Меня директор ругал — на стройках вода с перебоями! А ты в курсе, Чебаков, что у меня аккумулятор садится? Стартер не работает? А вентиляторный ремень когда дашь?

Он все повышал голос, а Чебаков слушал да улыбался — ему как будто даже в удовольствие были эти наскоки.

— Лады, — сказал миролюбиво. — Твоя машина в ремонт — на первую очередь.

— Не, нечуткий ты руководитель, Чебаков, — продолжал Криулин, прикрывая дверцу кабины так, чтобы видны стали механику нарисованные одна к другой звездочки. — Видишь, какое событие — сто тысяч кэ-мэ без капремонта! Что по этому случаю полагается?

— Может, бутылку раздавим?

Криулин наморщил нос.

— Не тот масштаб! Тут если не на медаль… то на премию тянет!

— Лады, — согласился Чебаков. — Подам директору докладную.

Он сплюнул, вынул из кармана мятую кепку и нахлобучил на припорошенные пылью лохматые волосы, из того же кармана достал папиросы, закурил.

Дымок от папиросы Чебакова тянулся колеблющейся ленточкой и почти не развеивался в застоявшемся знойном воздухе. Этот дымок напомнил Криулину что-то давнее, беззаботное, захотелось прилечь где-нибудь под кустами, в тени, и ни о чем не думать, смотреть в небо… Он поводил плечами, стряхивая разнеженность, и сказал:

— Надо бы мне на машину насос поставить.

— Зачем это?

— А видел в городе, у поливальных машин? — проговорил Криулин с азартом, соскакивая на землю. — Напор — что надо! Воду сливать чтобы в два счета. И на случай пожара…

— Это, знаешь, всю машину переоборудовать надо. И всякий пожарный приклад: брандспойт, рукава.

— Ну тогда прицеп дай, — попросил Криулин, вновь забираясь на подножку.

Чебаков поглядел на него с веселой озадаченностью.

— Зачем тебе прицеп?!

— Домашнюю живность заведу, так чтобы сена когда привезти, соломы… дров тоже. Или соседи о чем попросят, разве плохо одолженье сделать?

Чебаков взглянул на криулинскую автоцистерну, вообразил ее с прицепом, и руки в бока — ударился в смех.

Из третьего отделения Криулин приехал к гаражу, заправил машину. Встретившийся у мастерской слесарь Краев приветственно кивнул ему, крикнул:

— Ты, говорят, в пожарники надумал по совместительству?

Не в правилах Криулина было оставлять без ответа насмешку или вздорное замечание, но на сей раз он отмолчался, лишь мысленно погрозил Чебакову: «Трепло! Привесят кличку за здорово живешь, и докажи поди, что зазря!..»

Он завел машину, сел за руль. Солнце уж на закат клонилось. На стройках и в третьем отделении воды он слил немного, можно было не добавлять; он всегда, не заглядывая в горловину, знал, сколько в цистерне воды. Проезжая по совхозу, он увидел Мишку, тормознул.

Мальчик влез в кабину, с упреком сказал:

— Ты что как долго?

— На заправку ездил. Масла долил. У нас старшина автороты говорил: жена любит ласку, а машина — уход и смазку!

— А теперь куда поедем?

— На склад, Зойку захватим.

На этот раз Зою на складе они не застали, умотала домой. И по дороге не догнали.

Когда Криулин остановился у дома, она вышла к машине.

— Что не дождалась? — спросил у нее Криулин.

— Тебя дождешься! Еще куда поедешь, что ли?

— До Высокова мотнусь.

— На ужин сделаю лапшевник с яйцом.

— Подходит, — одобрил Криулин.

— Ты недолго, смотри!

— Мигом! — с подъемом заверил он. — Одно колесо здесь, другое там!

Он ходко рванул машину с места и лишь тогда вспомнил о Мишке, который сидел, затаясь, жался к дверце.

— А ты, Миха, что — не накатался? Дома же попадет!

И вопрошающе поглядел на мальчика.

— Нет-нет, — запротестовал Мишка. — Я дома шкажалша.

— Ну, гляди. Посадят под домашний арест, пеняй на себя.

Мишка помолчал, глядя на дорогу.

— Почему он тебя Аш-Два-О жовет? Чебаков-то?

— Это он технически. По формуле, — туманно пояснил Криулин.

Мишка обдумал своим умом это обстоятельство — и еще вопрос задал:

— А тебя правда, Женя, в милицию шажали?

— Было такое коряво дело.

— На школько шуток?

— На десять. В прошлом году это было. И в самое неподходящее время — я в аккурат жениться собрался… — сбавив скорость, начал Криулин; на этот счет его хоть хлебом не корми, а выступить дай повод — такую пулю отольет, что и себе на диво. — А вышло как? Приехал в город, там на площади то ли развернулся не так, то ли остановился не тут, черт его знает!.. И с ходу ко мне автоинспектор, будто меня специально и дожидался. «Ваши права!» — говорит. А я ему вежливо отвечаю — пошел ты, говорю, подальше… Ихнего брата знаю: живо штрафонут либо дырку в техталоне проткнут, и чешись потом! В общем, начал он ко мне придираться, трубочку стеклянную вынул. «Дыхни», — говорит. Я ему и отрубил: «Сам дыхни в свою трубочку! Она у тебя не только посинеет, а позеленеет!» Вот так, слово за слово, сцепились, тут его напарник подошел. Прижали меня — и в милицию, вместе с машиной. Я-то знаю, что ни пива, ни вина и накануне не нюхал, думаю, докажу свою правоту. Ну, задерживаться мне не с руки было, и я там на них попер, коряво дело…

Он отнял одну руку от баранки и потер затылок. При въезде в лес еще сбавил скорость, уселся поудобнее. Мишка был весь внимание.

— Ну, составили протокол такой, что ого! — и к начальнику. Я думаю, все начистоту ему выложу, поймет же. Да где!.. «Товарищ майор, — говорю, — виноват, готов понести любое наказание, но не лишайте свободы: жениться мне, в загс назначено. Все счастье жизни может нарушиться!» А он мне разъясняет: «Вот мы тебя сейчас так женим, что вперед неповадно будет…» Говорю еще: «Сообщите хоть директору совхоза товарищу Вострецову, что по непредвиденным обстоятельствам задерживаюсь!» Иди, иди, говорят. И в суд меня, приговор — десять суток. Сижу, значит. Настроение самое прискорбное, но духом не падаю. Тут друзья по несчастью, которые за мелкое хулиганство отбывают, как узнали, какое мероприятие у меня срывается, — и давай заводить. Ну, я когда в прошлом году молодой был и еще неженатый, то особо не терялся. Они мне слово, я в ответ пять, да такое заверну, что все впокатушку. На третий день моей отсидки Зойка пристегала, проведать мое умонастроение. Нас в аккурат на машину выводили, — дело в апреле, по улицам снег и грязь убирать. Да, стоит, значит, Зойка, глаза как луковицы, на последнем пределе терпения, и губы кусает. «Вот, — кричу ей, — коряво дело, посадили! Ну, ненадолго, жди! В загсе скажи, чтобы отсрочку дали… по семейным обстоятельствам!» Помахал ей рукой, и до свидания. Думаю, если в амбицию ударится, куда денешься — и дальше буду холостым жить…

Он примолк. Лес кончился, и впереди, освещенные предзакатным солнцем, стали видны строения Высокова.

— И што потом?

— А потом ничего. Срок подошел, выпустили. Зойка подулась, конечно, и простила. Свадьбу сыграли. Как видишь — живем!..

Подъехали к свиноферме. От своей избы к ним торопилась Клавдия. Криулин заглянул в один чан, в другой — и Клавдии:

— Что они у вас, текут?

— Текут… ведро за ведром!

— Ну, дольем. Лапшин-то как отсюда, пешком ушел?

— На тракторе уехал.

— Ругался?

— Еще бы!

— Деловой мужик, — подытожил Криулин. — Завтра его еще, что ли, привезти и оставить?

Клавдия со смехом замахнулась на него прутиком, и он притворно испугался, отступил к кабине.

У фермы Криулин не задержался и лишней минуты. На обратном пути он дал Мишке немного порулить — тот пришел в полный восторг.

— Получаетша у меня, Женя, да?!

— Ну! Будет из тебя классный шофер!

От развилки Криулин повернул к заповедному тому лесному мыску.

— Пошарим грибов? — сказал он Мишке.

Тот шустро выпрыгнул из кабины и зашуршал по кустам.

Криулин открыл воду, а сам метр за метром начал обследовать поливанные не раз места. По низам и в кустах было уже сумеречно; и нет, за день тут ничего не выросло более.

Дремотно, заброшенно было в лесу, бесшумными тенями вступала в него ночь, и от мягкой ее, застойной духоты ощутимее делались запахи хвои, грибной прели, отошедшей земляники и сохнущих трав; зудели и ныли комары, где-то пострекотывала сорока.

— Же-еня! — с отдаленья донесся крик Мишки.

— Давай сюда! — отозвался Криулин.

Мишка выбрался из кустов, виновато сказал:

— Нету грибов… Ты, што ли, в лешу больше вшего грибы любишь?

— И грибы, конечно, — сказал Криулин. — Знаешь, это такая гвардия, ого! Я этта в прошлом году набрал корзину белых и сел отдохнуть. Дело под вечер, тишина тоже. И слышу вдруг, шепчутся: «Ушел этот?.. — Ушел вроде. — Хто уцелел, братцы, отзовись! — Нас не нашли… — А ты че толкаешься? — Я не толкаюсь, я рашту. — Вы, молодежь, шустры больно! Не торопитесь высовываться, силенки сперва наберитесь!.. — У меня под шляпкой шешется. И пить охота… — Потерпи, ночью дождик будет…» И сверху откуда-то писклявый такой голосок: «А меня белка уташшила, на сучок нацепила!..»

Мишка таращил глаза, и они полнились какой-то страстной, завороженной мыслью.

— Это што же, грибы ражговаривали?

— Кто же еще, — сказал Криулин. — Ну, поехали.

И лишь сейчас он отметил, что не слыхать бульканья воды из цистерны. Пошел проверить — и точно, вся вытекла. Вот, полил помидоры, привет!..

Зоя ожидала его, сидя на крылечке. Криулин сел рядом, обнял ее.

— Вот, как я и говорила, — опять дотемна! — с упреком сказала она.

— Понимаешь, машина заглохла. Пока искру нашел, то да се…

— Ври больше! Ужинать будем, или сперва помидоры польем?

Криулин отодвинулся и схлопнул ладони.

— А нету воды. Понимаешь, коряво дело, клапан отошел… Вытекла по дороге.

— Нет, Криулин, ты вообще бесшабашный человек! — сказала она с горечью. — Никакой заботы о домашнем хозяйстве. Как будем дальше жить, не представляю!

Криулин вскочил и мелко зашагал, замаячил перед нею, возбужденно взмахивая рукой. Нет, он не оправдывался — он наступал. Рассказал, что директор обещал на центральной усадьбе квартиру с удобствами, велел заявление написать. А осенью он на курсы комбайнеров попросится, так что с заработком дело наладится. Значит, соображать надо, если не на следующий год, то через два года свои «Жигули» у них как пить дать будут!..

— Что еще? — спросил он себя, для лучшего вспоминания приставив палец ко лбу. — Да, с Клавдией договорился: у них ферму ликвидируют, поросенка мне подберет. Породистого, от рекордистки. Я сам кормить его буду, по науке, чтобы в хлеве не поворачивался. Рюшкой назовем, во, коряво дело!

Она слушала, недоверчиво качая головой, и, оглянувшись, сказала тихо, удрученно:

— В город переезжать… ты уж насовсем крест поставил?

Словно ногу подвернув, Криулин неловко ступил и боком опустился на ступеньку крыльца.

— Это мы еще обсудим, Зоя. Это от нас не уйдет. И что мы все вокруг да около… Во, рефлекс! Вспомнил — рефлекс!

— Какой рефлекс? — недоуменно спросила жена.

— Условный! — радостно объявил он. — Это у нас рефлекс выработался, чтобы поливать только из цистерны. А другие-то носят с колодца, ничего! Что мне, тяжело десяток ведер с колодца притащить?

— Ох, Криулин, Криулин! — проворчала она.

Они примолкли. На деревню исподволь опускалась ночь — в сгустки темноты обращались березы и липы вдоль улицы, мягким серебристым свечением, от включенных телевизоров, выделялись окна домов. Нисколько не посвежевший к ночи воздух отдавал пылью и пахнул огурцами и укропом, пересохлым навозом. Брякнуло ведро, стукнула дверь, взлаяла собака, пощелкало и протяжно посипело в радиаторе машины, и снова сделалось тихо.

В синей бездне неба высвечивались звезды. Одна звездочка сорвалась и полетела, вычертив в небе светящийся след.

Зоя досадливо ахнула:

— Опять не успела загадать желание! А ты?

— Ну! — сказал Криулин. Наклонился к ее уху, шепотом добавил: — Чтобы у нас сын родился!

Зоя засмеялась, прижалась к нему располнелым теплым боком.

Они помолчали еще немного, затем Криулин помог супруге встать, обнял ее за плечи, и они пошли в избу.