Тюрьма стала привычкой, она не замечалась. Березки вывели из забытья – тоненькие, нежные. Хотелось ласково посмеяться над их молодостью, рассказать про тюрьму, обнадежить: вырастете, увидите вольный мир за оградой! Там плещется Нева и солнечная струя бежит вслед пароходу; там так много жизни; обрывки волны вытягиваются в прозрачные полосы, чтоб рассыпаться полукруглыми блестками, засветиться полумесяцами, собраться в торжественные короны, плеснуться искрами и затрепетать серебристыми крыльями чаек. Но вспорхнули чайки, быстрее мысли обернулись они чашечками ландыша и мгновенно перенесли мысль в даль детства. Забылись наивные глазки тюремных березок, забылась тюрьма. В мыслях другие березки, в забытой роще.

Свисток: раз-два. Будто далеко, далеко. А сколько раз бывало резал он слух и заставлял встрепенуться в тревожном ожидании! Теперь медленно, точно против воли, проникают в сознание знакомые звуки: раз, раз-два. Наш коридор.

Воробей третий раз пропорхнул мимо окна и пискнул с упреком. Там, в роще, по безлистным ветвям, пели когда-то невидимые птахи, и ландыши манили в лесную глубь. Почему не достиг конца той тропинки, что начиналась от раскидистой старой березы?

Далеко загремел засов, кому-то другому сказали:

– Пожалуйте к помощнику!

Ноги перебирают железные ступени. Смутно вижу стол с зеленым сукном.

– Сейчас сообщу вам радостную весть…

Что? Какие тайны открыла извилистая тропинка? О чем прошумел ветер-обидчик?

– Ждете чего-то приятного?

Смешной этот помощник, рыхлый, не похож на офицера. Зачем говорит не как тюремщик?

– Не ждете?

– Журналы? Разрешены наконец?

– Лучше! Вот бумага, прочтите.

Департамент полиции. Согласно прошению такого-то, его жене, административно-ссыльной такой-то, разрешена отлучка в Петербург на неделю.

– Вам дано два свидания. Личные, по полтора часа.

Три часа за три года! Как, однако, смешно радуется за меня рыхлый помощник! Опять в камере.

Бегал бы из угла в угол в радостном волнении, да сердце клинком кольнуло. Сел, и радость ушла в ненасытную стену. Увидимся, когда? Тысяча верст и… три часа. Все-таки… Надо послать телеграмму.

Узнает она, узнает исправник. Вот глаза раскроет! Три года его осаждали приказами: смотреть, не пускать, и вдруг отлучка в Петербург! Воображаю его испуг,- ха-ха! Ха-ха! А товарищи, – там, среди тундр, – тоже изумятся. Сколько беготни! Засыплют поручениями, проводят толпой. И тут же шпион!

Стало так весело, что сел за книгу, которая в тяжелое время бывала в забросе. Кажется, весь мозг заколебался, как река после парохода, и слагается в мысли – круглые, овальные, изогнутые в красную линию. А веселая грудь все ускоряет волнение мозга. Подана лодка. Гребцы взмахнули веслами, на берегу раздалась песня, комариный столб вытянулся над пассажирской. Догадалась ли она запастись сеткой? Пароход, поезд, шум колес и звонки на площади. Где она остановится? Как устроится?

Странно: ведь в самом деле будет свидание! Подал прошение без надежды, так себе, лишь бы успокоить себя. Подал и забыл… Нет, не забыл и только теперь признался себе, что жил надеждой, и надежда часто торопила мысль в прибрежный бор, надломленный горстью серых домишек у безлюдной ненужной реки. Чаще и чаще беззвучная мысль пронизывала розоватыми крыльями дымную даль и пытливо искала покосившееся окно; она прислушивалась к незримым шорохам; быстролетная, в блеске молодого солнца, окидывала она взором широкие отмели и реяла над враждебным бором, все напрасно: ни следов, ни голоса, ни лица!

И вдруг голос, лицо – все будет тут, возле, даже без решетки. Узнает ли она меня? Сильно ли изменился?

Окно открывается внутрь; книгу к стеклу – зеркало готово. Чьи это глаза? Странные искорки, где-то фонарики, не разберешь, близко ли: взор без направления и расстояния. Видел такой у сумасшедшего, бежавшего из больницы и напугавшего меня в подгородной роще. Давно это было, и в зеркале тогда отражался не такой взгляд. Еще что-то было, не могу вспомнить, что-то большое. Вдруг встряхнуло всего воспоминание, ясное и непонятное: многозвучное без звуков, красивое без очертаний, волнующее без настроения; на мгновение воскресло целостное ощущение молодости и бросило в мучительное недоумение. А за оконным стеклом, прикрытым книгой, стоял взор без направления и расстояния, усталый от многолетнего покоя каменной могилы.

Проходили дни, томительные, как бесконечное плавание по ненужной реке. Выехала или не выехала? Когда выедет? Писать ли письмо? Не опрашивал, – рыхлый тюремщик сам великодушно догадался:

– Вы ждете телеграммы? Она получена вчера вечером, но не может быть выдана, – начальник не приехал. Поэтому я пришел объяснить на словах, что жена ваша выехала вчера. Я говорю это к тому, что вы сегодня пишете письмо, так чтобы знали.

– Благодарю вас.

Разорвал начатое. Быстро заходил по камере, – не мешает клинок, что так часто резал слишком бьющееся сердце. Ходил все быстрее. Остановился передохнуть и вспомнил:

Снова в душе загораются Слезы, гроза и смятение…

Годы навалились на плечи, дернули, толкнули к табуретке и вдруг сгинули. Легко стало, весело. Хорошо, что расстояние велико, до приезда успокоюсь. Вдруг мелькнуло изумленное красное лицо исправника, а воробьи за окном окончательно рассмешили: гнались за одним, который нес булку, уронил, на лету подхватил другой, тоже уронил, подцепил третий; крик на весь двор.

Кажется, пора бы приехать. Могут позвать. Это необычное свидание, нет сил отдаться ожиданию, оставаться наедине с собою. В руках два романа: переход одного к другому освежает и дает силу кое-что понимать. Солнце на полу показывает десять, свидание в час, а страницы слишком спешат. Беда, если они пробегут все раньше, чем вызовут на свидание.

Щелкнул замок. Весь насторожился.

– Заявить ничего не имеете?

– Ничего.

Вздумали делать обход как раз сегодня. Не спешите так, страницы! Вдруг свисток: раз, раз-два. Слышится: «Дай номер семьсот шестьдесят пять». Спешно оделся. Руки дрожат.

– Пожалуйте к помощнику.

– Что такое? Зачем?

Расписался под ненужной бумагой. Будет ли свидание? Может быть, она давно в городе? Или еще за тысячи верст? Уже поздно. Опять свисток. Затеплилась последняя надежда и пропала: вызвали другого. Нечего ждать. Роман становится противен. Возмутительный роман: дело близко к развязке, но глупая мисс не хочет ответить, как нужно, а решает ехать на год за границу.

Добровольно! На год! И автор сочувствует решению сумасбродной девчонки!

Со двора доносится шарканье арестантских ног, прерываемое окриками надзирателей. Когда же конец всей этой тюремной муке? Опять свисток…

Затеряли разрешительную бумагу, долго искали.

Отрывистый поцелуй среди толпы тюремщиков. Потом почти один. Надзиратель сел поодаль, старался не смотреть, делал вид, что не слушает. Мы сидели в канцелярии на широкой тахте; чиновник у ближайшего стола занят своим делом, часто выходит озабоченный из комнаты. Мы старались держаться так, точно виделись час назад, ежедневно видимся. Смех, шутки, дорожные приключения, мелочи дня. Больше всего рассмешили шляпки. Когда в городке узнали, что один из обитателей едет в Петербург, и только на неделю, весь тундровый бомонд заволновался: всем понадобились модные шляпки. Попадья, докторша, жена судьи, купчихи – все поднялось. Только бедная исправница не посмела войти в сношения с политической и выместила свое огорчение на невинном супруге. Теперь жене в Петербурге хлопот из-за шляпок по горло. Впрочем, и времени свободного много: в тюрьме придется побывать еще только один раз. В сущности, нужно побывать в департаменте полиции. Там, вероятно, привыкли к просьбам и нарочно дали так мало, чтобы потом накинуть.

Вихрем пронеслись полтора часа. Опять камера. Нет возможности тотчас разбираться в впечатлениях. Нужно раньше успокоиться за романом. Оказалось, что поездка глупой мисс в Германию придумана самим автором только для обстановки. Молодой герой поскакал вслед, и в Мюнхенском музее все разрешилось. Лучшие романы те, где все кончается благополучно. И без романов довольно горя. Сегодня здесь красили купол. На шестиэтажной высоте от окна к окну перекинуты доски. На досках рабочий с кистью. Неловкое движение – смерть. Пол усыпан опилками, чтобы не забрызгать краской; забрызгать кровью не страшно – легко смыть. Сколько нужно было горя рабочему, чтобы ступить на узкую доску?

Тюрьма уже спала, когда послышались долгие стоны. Больного? Вновь прибывшего? Сумасшедшего? В ушах еще стояли недавние крики. Помешанного отправляли в больницу. Он думал, говорят надзиратели, что его хотят убить. Он рыдал, молил, просил, бился в отчаянии. Теперь стоны тише, но им конца нет. Больно за человека, но зачем же он других мучит? Поднимается злоба против больного, против тюрьмы.

– Надзиратель! Кто это стонет? Почему не уберут в больницу?

Изумился, потом сообразил:

– Да это голуби! Налезли в купол через открытые окна и гудят на всю тюрьму.

– Чорт их возьми!

– Нам тоже на нервы действуют.

Утро. Влажными глазками смотрят березки на гуляющих по кругу арестантов. Беспорядочно стучат по плитам десятки ног. Бодрая свежесть переполняет грудь, словно просится наружу. Робкий шопот, и тотчас окрик:

– Чего разговариваешь? Иди в камеру! Намордники на вас нужно!

В тоне окрика – презренье. Вмешиваюсь.

– Арестанты не собаки.

– Да ведь я не вам сказал.

– А я вам говорю!

Надзиратель сделал руки по швам. Он труслив и недалек. Когда подлетают воробьи, чтобы получить булку, этот надзиратель – высокий, скуластый, с заплывшими жиром глазами – не смеет остановить меня: он хватает с земли большой булыжник и пытается убить увертливую птицу. Теперь он трусит, и злится, и думает о мести. Вдруг он заметил мой пристальный взгляд вверх и оживился. Погоди же!

Упорнее прежнего смотрю вверх, и в заплывших глазах надзирателя заиграло торжествующее лукавство. Он уже видит победу, ожидает награды за открытие сношений. Остается только узнать, в каком окне делают мне знаки. Я смотрю на окна и скашиваю глаза, будто боюсь; не могу сдержать улыбки, а она новое доказательство тайного разговора знаками. Надзиратель вертится, рыщет по двору, бежит внутрь, всех поднял на ноги. Трое выходят на двор и следят за окнами, остальные проверяют камеры через дверной глазок. На время перестаю смотреть вверх – надзиратели расходятся, а я вновь начинаю дразнить. Слышится бессильная злоба в окриках, слезы в голосе при докладе старшему:

– Все глядит!

Смешно и тяжело. Приходится вести войну с надзирателем, приходится считаться с окриками: не находи, не разговаривай, не оборачивайся, не сходи с дороги, не смотри вверх, не улыбайся, не… не… Эти бесчисленные «не»! Ими связано каждое движение.

Было еще три свидания. Они прошли спокойно. Говорилось о пустяках, точно виделись недавно и вновь скоро увидимся. Это самое лучшее…

Остается двести тридцать пять дней.