На рубеже третьего года все чаще думается о будущей ссылке, пока в самой общей форме: что такое ссылка и чем отличается она от тюрьмы? Когда слышу, что в ссылке живется скверно, порой совершенно не могу понять этого: как же может быть скверно людям, которые могут свободно разговаривать между собой и свободно выходить из дому? Знаешь, что не прав, и все же не можешь отрешиться от представления о ссыльных, как о людях, живущих на воле. Но это бывает лишь в те дни, когда стены одиночки Давят особенно больно. В обычное же время сознаешь, что ссылка – та же тюрьма, только вместо высоких стен и железных решеток там человека окружают бесконечной полосой мертвых снежных равнин и лесов. А посреди этих лесов привязаны к столбу люди с мертвой петлей на шее; они «свободно» могут отдаляться от столба на несколько шагов и, только находясь в пределах этого узкого круга, могут изредка забывать о петле.
Правда, у них, на первый взгляд, большое преимущество: они могут обмениваться мыслями на политические темы и вырабатывать из себя будущих деятелей. Но все ли и всегда ли? Ведь для совместной умственной работы, обоюдно интересной и полезной, нужны одинаковый уровень развития и одинаковая преданность делу. Иначе общение может оказаться помехой для работы над самим собой: придется ограждать свое время от покушений товарищей, придется самому для себя создавать одиночное заключение.
Здесь, в одиночке, видишь целый штат людей, вся забота которых держать меня в таком положении, чтобы я не увидал товарища даже издали и чтобы, – ужасное дело, от которого зависит самое существование государства, – чтобы мы при случайной встрече не сказали друг другу «здравствуйте!». Поневоле привыкаешь смотреть на всякое общение с товарищем как на величайшее благо. Освобождение – это общение с товарищами. В ссылке же судьбы государства российского требуют, чтобы «вредные люди» имели общение исключительно между собой, чтобы они не приходили в какое-либо соприкосновение с обывательской средой. Не создается ли тогда невольное представление о том, что замкнутость среды – худшее из зол и что освобождение – это общение с массой населения?
Временами напряженно стараешься понять состояние человека, только что порвавшего с одиночкой: как действуют первое время присутствие людей и возможность разговаривать? Предстоящая ссылка ставит этот вопрос более узко: как будет чувствоваться в общей камере пересыльной тюрьмы, а также во время этапных странствований? Как долго придется мыкаться по этапам? В газетах сообщают, что Сибирская железная дорога прошла уже до Томска. А рядом известие: почта, доставленная в Томск по железной дороге, возвращена обратно в Омск, чтобы отсюда следовать в Томск вторично, уже на лошадях, «согласно правилам». Не может ли и с нашей арестантской партией случиться нечто подобное? Ведь товарищи по нашему делу, отправленные прямо в ссылку, провели по этапам ровно восемь месяцев при наличии железной дороги. Много скверного говорят об этапном путешествии. А все-таки хотелось бы поскорее самому пережить эти мытарства.
Что будет по прибытии на место? И прежде всего: куда попаду? В Якутскую область – это несомненно. А там? Нужно быть готовым к худшему. Отправляют ли «пятилетников» в северные округа – в Колымский и Верхоянский? Как живут там люди? С напряженным вниманием, почти не отрываясь, проглотил толстый том только что вышедшей книги Серошевского о якутах. Серошевский – бывший ссыльный. Впечатление у меня очень бодрящее. Автор за двенадцатилетние скитания по северу Якутии успел полюбить и страну и людей; книга проникнута верой в будущее. Очевидно, и там есть жизнь!
Серошевский делает частые указания на прежних исследователей страны: Кропоткина, Лопатина, Ковадика, Войнаральского и других, – все политических ссыльных. Это заранее роднит меня с Якутской областью, как Лермонтов и Пушкин породнили русских с Кавказом.
Особенное внимание обращаю в книге Серошевского на обиходные мелочи. Самый важный вопрос предстоящего пятилетия моей жизни: будет ли возможность пользоваться хоть, самой маленькой керосиновой лампой или свечами, или же всю сплошную трехмесячную полярную ночь придется довольствоваться светом дров от камелька? Возможно ли будет завести стол, кровать, сносную посуду? Каковы будут условия жизни в течение короткого полярного лета? Серошевский пугает комарами. Однажды на его глазах комары до смерти заели быка: у животного желудок и легкие оказались битком набиты комарами, которые до того «кровожадны, наглы и так их много, что в комариных местах положительно способны свести с ума, ослепить и задушить человека». Волков там мало, а медведи не отличаются деликатностью: один забрался через окно, поел в избе все, что понравилось, и удалился, открыв дверь изнутри, а другой влез в погреб, пообедал маслом и молоком и тут же расположился спать. При нападении комаров медведь ревет и до боли бьет себя лапой по «физиономии». Воробьи расселяются по области соответственно распространению земледелия.
В общем о ссылке думалось без волнения, пока дело шло о самых общих условиях будущей жизни. Но вот в самом начале последнего года мои посетители стали покупать для меня разные мелочи (белье, письменные принадлежности) «на будущее время». Раз или два показывание этих вещей на свиданиях развлекло меня, а затем вдруг так тяжело стало при мысли об остающемся почти целом годе одиночки, что я поспешил прекратить это «развлечение».
21 декабря я, по арестантскому выражению, «разменял» четвертую сотню дней: раньше оставалось четыреста и больше, а с этого дня – триста девяносто девять. Даже страшно делается при воспоминании, что было когда-то семьсот девяносто девять и даже девятьсот девяносто девять. Но важность дня 21 декабря бледнеет перед тем, что недалеко впереди, и потому я не слишком предаюсь восторгам, хотя настроение в целом очень хорошее. В конце декабря редко вспоминал о числе остающихся дней; 28-го только к обеду вспомнил, что нужно сосчитать: оказалось только триста девяносто два дня, или пятьдесят шесть недель.
Ну и пусть их: я к этому теперь равнодушен, так как есть дела поинтереснее.
И начал писать письмо.
С наступлением календарного нового года вдруг стала все сильнее волновать мысль о моем «новом годе». В день первого января оттоптал ноги, весь день шагал по камере и на другой день чувствовал себя как после очень длинного пешего путешествия. И все-таки что-то подмывало всякую минуту вскочить с табуретки и вновь начать бегать. Задумал было составить список вещей, которые придется впоследствии взять с собой в дорогу, и слишком разволновался при мысли, что этим вещам придется пролежать в тюремном цейхгаузе еще более года.
Все же первая неделя января прошла быстро и хорошо. Вторая была хуже. Спать стал плохо. Воспользовался тем, что свет от фонарей со двора достаточно освещает камеру, и устроил себе двухчасовую прогулку при открытой фортке после девяти часов вечера, когда тюрьма уже спала. Временами останавливался и, приложив газету к стене, наводил на ней карандашом буквы, которых не мог видеть, а утром расшифровывал эти причудливые письмена: буквы бежали во все стороны, строчка наползала на строчку, и было забавно.
23 января не мог освободиться от гнетущей мысли, что осталось больше года. С тем и спать лег. Во сне видел, будто получил три телеграммы с поздравлениями и будто разрыдался над ними, а затем приснилось, будто моя дурацкая газета («Торгово-промышленная газета») подверглась цензурному преследованию за свое постоянное напоминание о пользе грамотности.
Утром проснулся с радостным сознанием, что случилось что-то очень хорошее. Но потом вспомнил, что в пересыльную тюрьму отправляют отсюда после обеда, и с огорчением сказал:
– Все еще больше года!
Часов с двух, после обеда, меня начало разбирать. Вспомнилось все пережитое за сорок пять месяцев, со дня ареста, – не подробности, а целое, и это целое представилось огромной горой. Я еще вплотную около нее, но она уже позади. Иногда оборачиваюсь и, с ужасом глядя на эту громаду, думаю:
«Неужели ты для меня уже прошлое? Неужели возможно, что и остающийся участок будет со временем пройден, что он оставит по себе след только в воспоминаниях?»
При мысли о возможности этого я терял всякую власть над собой…
Отвлекшись чем-нибудь, я вдруг возвращался к мысли, которая камнем давила с самого сентября, и по привычке думал:
«А все-таки осталось еще больше года».
Но тотчас спохватывался и радостно исправлял свою ошибку. В пятом часу вечера получил поздравительную телеграмму, которая меня чрезвычайно обрадовала и в то же время окончательно прорвала плотину…
В седьмом часу вечера на душе стало так хорошо, мирно и спокойно, как давно не было. Тихо улыбался при мысли о недоумении тюремного начальства, когда поздравительная телеграмма «с новым годом» получилась 24 января. Очевидно, справлялись: на телеграмме поставлена справка о том, когда кончается мой срок, и номер дела.
Думал о завтрашнем дне, когда уже с полным правом можно будет говорить:
– Осталось меньше года. Как это будет хорошо!
Раньше побаивался, что, доживши до 24 января, почувствую разочарование, как было 24 июля. Теперь убедился, что это совсем не то. И припомнился давно забытый разговор с товарищем.
– Очень ли рады вы были, когда наступила вторая половина?
– Да. Но вот была настоящая радость, когда осталась последняя треть: это совсем другое – когда знаешь, что прошло уже вдвое больше, чем осталось.
А у меня к этому присоединяется еще мысль, что остающаяся треть составляет полный год, один год. Он будет подвигаться вперед, и -при каждом повороте колеса времени будет являться мысль: это последний раз!
Скоро масленица – последняя масленица! Начнется весна, последняя весна! Как целителя мучительной раны и предвестника воли я буду наблюдать течение этого года. Выше станет подниматься солнце, крыши обнажатся от снега и плотнее лягут снежные дорожки; оживятся воробьи на безлистных акациях, и понесут голуби солому в гнездо, – это будет для меня здесь последний раз! Заиграет потом Нева блестками волн, цветы зажелтеют на тюремной лужайке, появятся неловкие молодые голуби с желтым пушком на спине и раздастся гармоника на неуклюжих барках – в последний раз! А там вновь нависнут осенние тучи, и барки будут скрипеть над волной, и длинные темные вечера настанут – в последний для меня раз! А потом наступление последней зимы: потемнеет хвоя опушившихся инеем елей, потеряют свой золотисто-праздничный вид ноготки, высясь над свежим снегом, и Нева будет снежной пеленой резать отвыкнувший глаз – все в последний, последний раз! И настанет день… Как это возможно? Неужели придет конец одиночке? Неужели вся эта мука окончательно забудется? Каким будет этот день? Не могу думать о нем, – слишком тяжело.
Получил письмо с воли, от товарища: «Вы нередко меня ободряете, когда бывает минута подавленности, и в настоящую минуту мне особенно ярко рисуется ваш стоический образ…»
Если бы он только мог полюбоваться «стоическим образом» в день наступления последнего года!…