#img_9.jpeg
Итак, в связи с описанием изюмского базара уже упоминалась буфетчица тетя Мотя — необъятных размеров женщина, которая играла такую выдающуюся роль в базарном обществе, что заслуживала отдельного или, как говорят в разных присутственных местах, персонального разговора. Что ж, время для этого настало и даже сам момент созрел, тем более что тетя Мотя недавно умерла, хотя дело ее, ходят слухи, находится в довольно надежных руках и живет.
Тетя Мотя была буфетчицей в чайной возле базара, известной больше в Изюме (подлинном или слегка литературном — да мало ли у нас Изюмов?!) как кафе «Цыганское солнце», или пообыденней — «У тети Моти». К слову сказать, в этой чайной никогда, с самого дня ее основания, никакого чая не было. Во-первых, потому, что Изюм находится, допустим, не в Средней Азии, и единственное, что было в этой торговой точке среднеазиатского, так это кокошник на голове тети Моти, напоминающий чем-то самаркандский минарет. Сооружение это было самым настоящим кокошником, расшитым для красоты цветным стеклярусом, по происхождению, должно быть, из новогодних елочных украшений, и досталось оно в качестве подарка вместе с барабаном от барабанщика Кости из заезжего коллектива художественной самодеятельности. А во-вторых, никакого чая — ни грузинского, ни краснодарского, ни цейлонского, ни черного, ни зеленого, ни плиточного, даже индийского со слоником на пачке в Изюме не различают и не пьют почти. Тут в каждом доме всегда под рукой ведерная кастрюля компота, или по-местному узвара, ну пьют еще кофе или какао, нередко называя и то и другое одним объединительным словом какава. Короче говоря, чай в Изюме пить не принято, а то, что не принято, требовать у тети Моти, сами понимаете, по крайней мере, неуместно. Что же касается иных напитков, то в Изюме их пьют так же, как везде, и в этом отношении тут уж город самый типичный. Так что можно не сомневаться: за всю многотрудную и достойную жизнь тетя Мотя исключительно редко слышала что-либо о чае.
Всякое предприятие, как тонко замечено наблюдательными людьми, имеет свою историю. Пусть в данном случае здесь всего лишь торговая точка, но и тут тоже так. Даже нуль — и тот величина, хотя и бесконечно малая, а тут целая точка. Так вот, вначале точка была бочкой, самой обыкновенной пивной бочкой, из которой жаждущие пива мужики вышибали пробку, ввинчивали насос и сами для убыстрения торговли качали, а тетя Мотя, тогда еще просто Мотя, только покрикивала на них:
— А ну качни! Качни, качни!
А Мотя была веселая, румяная и круглая — такой сдобненький колобок. Липли к ней мужики и парни — надоели им, видно, тощие и плоскогрудые, а Мотя вся пышная и сочная, должно быть, укусить ее каждому так и хотелось. Но насчет баловства у нее — ни-ни, и в мыслях не было, — руководила краном насоса, мыла кружки, угощала мужиков и парней, и нравилось ей быть в самой гуще народа (это потом, устав от трудов и жизни, станет она называть многих своих торговых партнеров «опивками»), а тогда по душе было всеобщее внимание и легкая работа, которую никак невозможно было сравнить ни с какой другой — не с лопатой и не с тяпкой день в день, не за станком на заводе и не с ломом или киркой на железной дороге. Нравилось ей и то, что люди, приходя к ней, попадали как бы в зависимость, и хотя она не знала, что эта самая зависимость одна из самых ерундовых ценностей на земле, тем не менее могла кому-то налить кружку пива, а могла и не налить. Пьян, например, или жена просила посодействовать в укороте, или вообще оскорбляет при исполнении, или же, не будучи взаимно вежливым, не так попросил — да мало ли при желании причин найдется? Может, даже кто мордой, по ее разумению, не вышел, и если не дать или закрыть кран перед носом — жалуйся и злись, хоть лопни, те же услужливые и заискивающие «опивки» простым большинством мнения поставят тебя на место или вообще выставят за дверь. Впрочем, дело до такого тетя Мотя не доводила, она считала себя все-таки сознательной старого закваса, не могла. Могла, но не доводила — надобности не видела.
Затем ей построили пивной ларек — летом красота, прохладно, сухо, опять же помещение — закрыла-открыла, не то что с бочкой под открытым небом. И качать не надо было — поставили электрический насос. Нажала кнопку — само качается! Зимой она уходила в официантки в столовую, потому что в те времена люди не додумались до самообслуживания, или даже в ресторан, где перетерпела немало обид от подгулявших мужиков, но и сама училась — как к ним подойти и как отойти, чтобы самой не остаться внакладе. Молодая ведь была, хотелось одеваться получше — все-таки если будет идти судьба, так она обратит внимание и на наряд, а не только на одну фактуру.
Судьбу Мотя ждала, не искала или высматривала, а надеялась на нее, ждала скромно и достойно — ведь ее судьба никуда от нее не денется. В войну Мотя была эвакуирована на Урал, работала там на заводе, на парней не заглядывалась, было не до них, а вернулась в Изюм — тут и оказалось, что девушек много и упали они как бы в цене, а парней мало, и кривые, и хромые, и слепые тоже за мужиков считались. Одно дело — фронтовики, тут уж святое бабье дело утешить, приласкать, приголубить — человек за всех страдал, кровь проливал, а то ведь подойдет какой кривоглазый, всем известно, в уличной драке бельмо поставили, так ведь нет, туда же — фронтовик…
Мотя встречалась с парнями, причем со многими, но не могла долго понять, почему это никто из них о женитьбе и не заикается. Себя она блюла, но думала, что черт их поймет, может, слишком недоступна она, а с другой стороны — кому же захочется бывший в употреблении товар брать, из комиссионки… Только потом до нее дошло — в Изюм они переехали перед самой войной, купили домик, в войну отца и мать проглотила лихая година, ни слуху ни духу, и выходило, что ее никто тут не знал, а здешние женихи такие собственники, что ни за что не возьмут в жены девицу неизвестного роду-племени.
Обстоятельство это, можно допустить, сыграло неважную роль в судьбе Моти — однажды в новую, только что построенную чайную вошли два посетителя: огромный, десятипудовый, вечно отдувающийся и обильно потеющий силач кузнец Вакула (под таким гоголевским именем он выступал в Изюме, но были еще, как выяснила потом Мотя, такие имена: Орт, Фавн, Тель или Тиль — и все они употреблялись Костей на выступлениях со словами «знаменитый», «сильнейший», «непобедимый») и, конечно же, вторым был сам Костя — парень-жох, балабон и проныра. На Косте были клеши, тельняшка, морская фуражка с кокардой, в несвежем белом чехле, а Моте подумалось тогда, какая зашорканная у такого знаменитого человека эта картузная наволочка. Вакула и вовсе был невозможной известностью, он разгибал подковы, крестился двухпудовой гирей, поднимал разные тяжести зубами, устраивал на себе карусель для множества народа, боролся с желающими из публики — о нем говорил в те дни весь Изюм, его везде и всюду сопровождала толпа восхищенных изюмских пацанов. И для Моти это были люди из другого, таинственного и, должно быть, очень высокого мира. Она их усадила за лучший отдельный стол — у нее в те времена еще не было уютного отдельного кабинета для нужных людей и начальства, острова домашности в ее заведении, где самообслуживание не могло привиться, так как из передовой торговой методы могло сразу превратиться в человеческое оскорбление, — принесла дорогим гостям два по сто пятьдесят с прицепом, то есть с кружкой пива. Вакула пыхтел, ему понадобилось еще дополнительных пять прицепов, а Костя балаболил, заигрывал с Мотей и подначивал приятеля, жаловался ей, дескать, ох как дорого ему напарник обходится, и она поняла, кто верховод в этой компании, прониклась уважением к Косте и готова уже была собственноручно выстирать ему картузную наволочку.
Так оно и вышло — она стирала ее уже следующей ночью. Пригласил ее Костя на концерт в клуб паровозников, посмотрела она на силищу Вакулы, на этюды какой-то пары акробатов в черных костюмах, послушала, как играет Костя на поперечной пиле, на деревянных ложках, расческе и губной гармошке, как выбивает костяшками пальцев и локтями на барабане разные мелодии, посмеялась, когда он пересыпал номера анекдотами, и пошла после концерта на танцплощадку. Там он и нашел ее, проводил домой и само собой как-то вышло, что она его пригласила в дом, угостила и сама угостилась. Костя был умный и красивый, умел обнимать и целовать как никто прежде, разволновал Мотю до того, что у нее возникло такое духовное состояние, словно она решилась на очень большую растрату. Теперь он храпел на ее новой никелированной кровати с панцирной сеткой, удивленный тем, что Мотя оказалась девушкой, а она стирала ему в тазу ту картузную наволочку и тельняшку, роняла слезы в мыльную пену, не зная, к счастью они льются или к несчастью.
Поутру, как только он проснулся, она заспешила к нему со стопкой и соленым огурцом. Костя выпил полулежа, в положении с локтя, крякнул, похрумкал, закурил и сказал:
— Послушай, мурмулька, ты хитрованка или блаженная? Наповал меня срезаешь, меня, человека в высшей степени чувствительного. Или у тебя надежду кормит принцип: взял за руку — женись? Но я человек свободной профессии, жениться — не про меня роскошь, у меня жизнь — гастроли.
Мотя прилегла с ним рядом, обняла, он отозвался, стала целовать его исступленно, приговаривая:
— Хороший ты мне, ой какой сладкий! Ой!
Била Мотю любовная лихоманка, каждую ее клеточку корежила, и такое облегчение каждый раз наступало — словно в рай попадала, и такая страсть схватывала ее снова и снова, что в чайной на базаре был срочно объявлен санитарный день, а очередной концерт заезжего коллектива художественной самодеятельности чуть-чуть не сорвался. То же самое грозило следующему дню, но Костя категорически стал утверждать, дескать, не надо дело путать с чувствами и подменять одно другим, и, встретив понимание со стороны Моти, пригласил ее на дальнейшие гастроли.
— Ты, мурмулька, джинн в бутылке, — выражался он не совсем понятно, — и, как это ни странно, прошу тебя: полезай в бутылку обратно, займись делами. Но как человек интеллигентный, я не могу лишать тебя первого, хотя и, увы, безбрачного медового месяца, стало быть, тебе нужно ударить челом начальству в направлении отпуска и — поедем по городам и весям. Я сделаю тебя администратором и ассистентом. За дело, мурмулька?
Мотя в начальство не лезла, однако слова «администратор», «ассистент» были из того самого высокого мира, к которому она причисляла Костю. Ну что такое простая буфетчица по сравнению с ними? Лишь потом, когда она, поверив балабону, уволилась с работы и поехала с ним на дальнейшие гастроли (кстати, барабан свой он оставил дома у Моти, так как тот не влезал в такси, а Костя заявил, что он может играть на любом ящике стола, только был бы у него фанерный низ), поняла, какую дала промашку. Администратор, оказывается, должен был продавать билеты даже в тех клубах, где в это время сидели, бездельничая, кассирши, сдавать до копейки выручку Косте, что вообще было против ее убеждений, должен был договариваться с клубными работниками, устраивать труппу в гостиницы или просить теток о постое, потому что коллектив Кости почему-то предпочитал небольшие городки, поселки, села; надо было выстаивать очереди на вокзалах за билетами или доставать транспорт, расклеивать афиши; ассистент обязан был подавать Косте с дурацкими ужимочками и глупым видом, после его вопроса к залу «На чем бы вам сыграть?», поперечную пилу и другие инструменты, например, волоком подтаскивать Вакуле гири, посылать из зала записки примерно такого содержания: «А правда, что Вакула сын Ивана Поддубного?», чтобы Костя мог загадочно-беззастенчиво ответить: «Он маму помнит, а папу нет». По понятиям или торгово-общепитовским меркам получалось, что администратор и ассистент у Кости все равно, что зальная, та, которая в столовых собирает грязную посуду, да вдобавок, можно сказать, сценная, да еще прачка на четырех мужиков, если учитывать еще акробатов, которые, к облегчению и радости Моти, скоро куда-то исчезли.
К счастью, гастроли Моти совершались летом, но впереди по законам природы были осень и зима, и ей при мысли, что они так будут мыкаться в слякоть и стужу, становилось зябко и тревожно, а когда забеременела, то и вовсе почувствовала себя скверно, позабыт-позаброшенной, затосковала о своем изюмском домике с огородом и садом, которые надо доводить до ума — там пропали уже клубника и смородина, на огуречной ботве наверняка висят одни желтяки, помидоры гниют, и сливы, и яблоки, и груши стоят нетронутые, — о чайной на базаре, о спокойной привычной жизни, в которой тебе ясно твое место, людям понятно, кто ты, и они тебе понятны, как и ты им. На гастролях так не было, как в Изюме, даже Костя частенько говорил, что в Изюме изюмительно, но когда она поделилась с ним своими мыслями, он как-то равнодушно отнесся к будущему ребенку, к ее желанию вернуться домой и только с вдохновением пообещал в скором времени посетить столицу юмора — Одессу. И Мотю это как-то утешило, в основном потому, что она никогда не видела моря.
В Одессе он снял комнату, повел Мотю сразу в оперный театр, но ей всякие представления надоели, и поэтому она не ахала, как надлежало бы делать, а Костя возмущался, хотя и говорил при этом: «Я ж не одессит, я ж с Таганрога». Город ей понравился, а говор нет, такая тарабарщина, хуже изюмского, а вот море совсем свело ее с ума, завладело ею, как в первые дни Костя. Она купалась, жарилась на солнце целую неделю, не жалуясь на здоровье и какое-либо недомогание, и вела бы дальше курортный образ жизни, если бы Костя не сказал однажды, что он познакомит ее с небывалой женщиной, имя которой на устах у всей Одессы и которая научит, как дальше жить.
С Костей творилось что-то непонятное, он был все время мрачен и молчалив, куда-то уходил, не говоря ни слова, и возвращался не каждую ночь. Мотя попыталась из ревности устроить скандал, но Костя пресек попытку фразой, отбивающей всякую охоту к возражениям, сказанной угрожающе, врастяжку, чуть не по буквам:
— Ша, мурмулька, ша…
Мотя согласилась познакомиться с небывалой женщиной больше из-за слабой надежды на то, что с Костей у нее все наладится, говорят же не зря: стерпятся-слюбятся, заживут они если не хорошей жизнью, то хотя бы сносной, и, конечно, из любопытства — она к тому времени надумала, пока не поздно, вернуться домой.
Костя привел ее к какому-то кафе недалеко от порта, слово «кафе», обратила внимание Мотя, с буквой «е», а не с «э», как у нее на чайной, подошел прямо к буфетчице, немолодой женщине, с пышными и красивыми седыми волосами, за спиной которой вся стена была уставлена причудливыми, невиданными Мотей, заграничными бутылками с красочными наклейками. Здесь торговали водкой и вином, подавали горячие блюда — это Мотя сразу определила наметанным глазом. В зале сидела притихшая скромно парочка, с виду влюбленные студенты, да мужская компания на троих.
— Привел? — спросила буфетчица, и Костя неожиданно перед ней сник, заулыбался подобострастно, он, который чувствовал себя хозяином любой ситуации.
— Это тетя Утя, — сказал он Моте.
— Выпьешь? — спросила тетя Утя Костю. — Нам надо поговорить с ней. Так что тебе, соточку и заливное?
— Сто пятьдесят и заливное, тетя Утя, — уточнил Костя, показывая характер.
Тетя Утя хмыкнула и, заняв делом Костю, толкнула дверь рядом с буфетом, за которой была винтовая железная лестница, ведущая вниз. Сделав три четверти оборота, они оказались в уютном, всего на шесть столов помещении, обставленном куда богаче, чем лучший ресторан Изюма. Здесь была старинная дореволюционная мебель, стены обшиты богатым деревом, висела тяжелая люстра — сотни хрусталин, на столиках стояли хрустальные пепельницы и вазы цветного стекла, правда, сейчас без цветов, но то, что они к вечеру появятся, можно было не сомневаться.
— Сколько, девочка, работала в торговле? — спросила тетя Утя, присев за крайний стол.
— Восемь лет, — подумав, ответила Мотя.
— А буфетчицей в своем, как его, Изюме-Кишмише?
— Считайте, пять лет.
— Почему — считайте?
— Пивом торговала бочкой год, нет, вру, почти два, потом пивом в ларьке, погодите, сколько же, да кладите два, а последнее время — буфетчицей. Официанткой еще зимами в столовой и ресторане была…
— Недостачи, растраты случались?
— Не-е, я аккуратная.
Тетя Утя достала из передника папиросы «Герцеговина Флор», постучала мундштуком по коробке, вытряхивая из него предполагаемые табачинки, закурила и, вскинув голову вверх, выпустила дым и посмотрела на Мотю как бы сверху, примеряя ее к своим мыслям. Мотю это не смутило, она увидела на шее старческие поперечные морщины, но глаза у тети Ути были молодые, и фигурка, подумалось ей, как у двадцатилетней, — когда впереди спускалась по лестнице, можно было подумать, что идет девушка, только вся седая.
— А умеешь ты, девочка, кипяток держать во рту? По глазам вижу: не поняла, хотя пытаешься понять. Думаешь. Это, девочка, когда новость какая-нибудь или сплетня, или то, что ты узнала, прямо-таки кипят у тебя во рту, жгут язык, а вот надо удержать этот кипяток, и он обязательно остынет. Потому, что ошпаришь прежде всего себя, а затем кого-то другого, ошпаришь того человека, который тебе доверился, поверил в твою добропорядочность. Не зря же один мудрец сказал: «Слово — серебро, а молчание — золото».
— Так он, наверно, в торговле работал, — сказала Мотя.
— Молодец! — воскликнула, засмеявшись, тетя Утя, и глаза у нее прямо-таки засверкали. — У тебя есть чувство юмора! Ты сколько в буфете зарабатывала? Имеется в виду, разумеется, оклад.
Мотя назвала цифру.
— Хочешь у нас поработать временно? Константин говорил, что ты собираешься вернуться в этот свой Изюм? Поработаешь месяца два-три официанткой?
Мотя почувствовала, что она задает вопросы вразброс неспроста — для себя что-то решила, но испытывает дальше, боится передовериться, и поэтому решила не соглашаться сразу, да и соглашаться ей было ни к чему, разве что подзаработать денег на обратные гастроли — с Костей она все свои прожила.
— Пятнадцать соток огорода и сада у меня, тетя Утя, а живу одна. Пропадает там все.
— Ты мне все больше и больше нравишься, Мотенька. У тебя хорошие задатки. Как сказал бы мой покойный муж: бьешь иногда сразу на две лузы да еще думаешь: «Может, и в третью шар закатится?» Хорошо, что цену себе поднимаешь, похвально, что необдуманно не решаешься, что вспомнила о своей делянке — люди возле земли всегда основательные, я намек поняла, поняла и то, что ты можешь потерпеть убытки, согласившись на мое предложение. Да ты тут сразу в четыре лузы шары положила, а я-то думала — в две. Но и я не простушка, тоже кое-что припасла. Давай поговорим по-нашему, по-бабьи. Тебе ведь хочется ясности в отношениях с Костей? Хочется. Для этого время нужно? Нужно. Так вот я тебе предоставляю возможность разобраться в ваших делах. Я буду тебе в три раза больше платить, чем ты зарабатывала в буфете. Почему? Вот в какие я лузы намерена забить шары. Во-первых, на два-три месяца трудно найти человека, а официантка, которая работает, здесь, внизу, не только забеременела, но уже и родила, да еще заболела. Во-вторых, ты не новичок в торговле, учить какую-нибудь девчонку у меня нет времени и желания. В-третьих, я не буфетчица, а директор кафе, не могу все время стоять за стойкой. В-четвертых, мне очень необходимо взять тебя потому, чтобы сделать из Константина человека. Если я ошиблась в нем, то я должна исправить свою ошибку. А как? Лучше всего влиять через тебя и даже сделать из вас двоих нормальную семью — это уж я даю тебе подставку, извини, девочка, за бильярдные слова. Почему я должна быть благодетельницей Кости и тебя? За два-три месяца я человека из него не сделаю, это ясно самому распоследнему босяку, но верное направление его жизни успею дать. Он стал ходить по обложке уголовного кодекса, мне его проделки с Вакулой известны. Он достал где-то фальшивых билетов, брал все деньги за выступления в карман, не учитывая того обстоятельства, что есть какие-то правила ведения дел, что есть финорганы, которые бдят. Он делал так, как делает жулик, босяк. А я не хочу, чтобы ему опять захотелось прыгнуть на обложку, потому что зацепит ее невзначай штиблетом, и кодекс откроется на какой-нибудь странице. Тогда мы, девочка, проиграем. Ты потеряешь Костю, а я деньги, которые он мне должен. Костя задолжал не так много, но мне не хотелось бы иметь таких знакомых, которые тебе должны и сами не знают, когда вернут долг. Это не в моих правилах, у меня как раз подобные случаи исключаются: я несу моральную ответственность за тех, кто мне должен. Я им устраиваю жизнь, воспитываю из них мужчин, умение жить красиво, с достоинством, в достатке. Мой муж не сумел отдать вовремя бильярдный долг и пустил пулю в лоб, оставив меня вдовой, а я им прощаю, терплю.
— А сколько он вам должен? — спросила Мотя.
— Костя? Двенадцать тысяч осталось с копейками.
— Двенадцать тысяч?! — воскликнула Мотя. — За что?
— Это ты у него спроси, если скажет. Потом поймешь, разберешься.
— Значит, я буду у вас как его заложница?
— Не заложница, а союзница, Мотенька. Неужели ты ничего не поняла? Не бойся, его долг я с тебя не потребую. Если бы я так хотя бы раз в жизни сделала, мне распоследний портовый бич мог глаза заплевать, и был бы прав. Ребенку отец нужен, хотя бы такой, который алименты платит. А из Кости еще можно человека сделать, он ведь орел, ему летать высоко, так давай же парню поможем. Рискнем, Мотенька?
— Мне подумать надо, тетя Утя, я сразу решиться не могу. Боюсь теперь Костю, вот, кажется, до разговора с вами любила его, а сейчас боюсь. Зачем от меня так много скрывал?
— Нечего бояться. Немного запутался парень, и ему помочь надо. Может, ты думаешь, что он сам привел тебя сюда? Как бы не так — я его заставила привести и познакомить. У него еще много ветра в голове, а он может вот-вот стать мужчиной. Трудно ему, понимаю, без нас еще будет трудней. Или ты боишься меня? — засмеялась тетя Утя. — Так я не страшная, а добрая. Спроси у любого, кто меня знает, а знает меня вся Одесса. Я предлагаю тебе чистое, благородное дело.
— Тогда почему же вы в три раза будете платить мне больше, чем я получала? За хорошие глаза, что ли?
— Тебя не удовлетворило мое подробное, как на одесском базаре, объяснение? М-да, — сказала тетя Утя и снова закурила папиросу. — Ко всему прочему, я буду платить втрое больше потому, что здесь, внизу, ты очень редко будешь получать чаевые. Мои клиенты их никогда почти не платят.
«Тут что-то не так, она меня куда-то впутывает, — подумала Мотя. — Надо уехать в Изюм, и пропади вы здесь все пропадом».
— Сомневаешься? — спросила тетя Утя, в третий раз закурив «Герцеговину Флор». — Я советую тебе, как старшая по возрасту, как мать, если ты не против, согласиться или в крайнем случае серьезно подумать. Конечно, наш город всегда отличался всякими штучками. Вот, например, недавно одна старая дева из дворянок села в тюрьму совсем, казалось бы, за безвинное дело. Она устроила салон для тех, кому трудно выйти замуж или жениться. Собирались там люди старше тридцати, интеллигенты, как правило, вели светские беседы, музицировали, танцевали, играли в лото, пили шампанское и кофе, сухое вино и коньяк, фрукты кушали, знакомились и, надо сказать, частенько женились. Она брала с желающих вступительный взнос. Если человек не находил в течение месяца себе пару, хозяйка возвращала ему половину взноса, а если находил, это был ее гонорар. Посадили за сводничество. И взносы там были не такие уж большие, гонорары невелики, так, старушка больше развлекалась среди взрослой молодежи сама, но закон есть закон, с ним шутить нельзя… Я повторяю: у меня чистое, благородное дело.
«Ой, какая она штучка! — удивлялась Мотя. — И так ко мне подойдет, и эдак…»
— Если надумаешь, приходи сразу с медицинской справкой, — сказала тетя Утя и поднялась из-за стола. — Жаль будет, если ты не придешь, жаль, — сказала она на прощанье.
Кости наверху не было, и Мотя, разобиженная тем, что он не удосужился ее подождать, отправилась на пляж, размышляла там, купаясь и загорая до вечера, о предложении тети Ути, о своей судьбе, ставшей враз запутанной и непонятной. «Как мягко мне стелила эта Утя, и не поверить нельзя и поверить тоже. Господи, если все правда, то она хороший человек. Но с какой стати ей швыряться деньгами да и за какие вши? Может, она шпионка какая?»
Нелегкие думы так утомили Мотю, что она, возвращаясь домой, дважды, почувствовав тошноту, сходила с трамвая. Измученная, она еле поднялась на пятый этаж, где они снимали комнату, открыла дверь и, к удивлению своему, увидела на кровати Костю. Он курил, на полу стояла недопитая бутылка, тут же лежала на бумаге селедка и огрызок хлеба.
— Здравствуйте, я ваша тетя, — встретил Костя сердито. — Ждешь ее здесь, ждешь, а она где-то гуляет.
— Не только тебе одному гулять, — ответила она.
— Ладно, сменим пластинку. — Костя сел на кровати, едва не угодив ногой в селедку.
— Что ты тут накидал, как блатняк, — смягчилась и Мотя, но не настолько, чтобы предложить мир первой.
— А я и есть сейчас блатняк, кто же я еще? — с горечью сказал Костя, и Мотя подумала, что тетя Утя права — из него еще может выйти человек.
— Какими новостями обрадуешь? — спросил Костя.
— Для тебя мои новости все старые, а вот для меня твои «старости» на самом деле новости, — ответила Мотя, убирая с пола бутылку и закуску. — Встань, пожалуйста, я лягу, меня так рвало сегодня, так рвало…
— Да, мурмулька, я всегда тебе говорил, что мне только этого не хватало, — сказал Костя и подсел к ней, когда она легла, стал играть ее тяжелой косой, брал на руку, как бы пытаясь узнать, сколько она весит, потом начал распускать виток за витком.
— Не дыши только на меня, ужасно противный запах, — попросила Мотя, отвернувшись к стене.
— Не отворачивайся, я не буду, — сказал Костя.
Мотя подумала, что сейчас самый момент узнать у него, кто такая тетя Утя, если удастся, выпытать, почему он столько задолжал. Поговорить с ним серьезно, без его фокусов, не на сцене ведь. Да и что ты за человек, Костя? Задала себе она такой вопрос и так горько, так горько пожалела, что поздно пришел он ей на ум, что расплакалась. Костя утешал ее, принес воды, гладил по волосам, и Мотя снова почувствовала, что любит его, что он дорог ей и самый близкий человек, не считая того существа, которое нарождается в ней. И тут она подумала, что если она потеряет Костю, то никогда не расстанется с новым существом — пусть растет, радуется жизни, пусть будет самым родным человеком, а там, гляди, от него пойдут люди, станет Мотя богатой на родню. Эти мысли легли ей мягким теплым покрывалом на душу, и она заулыбалась.
— Ну чего ты лыбишься? — ласково упрекнул ее Костя.
— Это я так, для себя, — мечтательно ответила Мотя и прикрыла веки.
— Спать будешь?
— Нет, не буду, — встрепенулась Мотя и легла на бок лицом к Косте. — Расскажи, пожалуйста, что за человек эта Утя? Только серьезно, без выкрутасов.
— Она тебе все рассказала обо мне?
— Если бы она все рассказала, я бы не спрашивала тебя, — ответила она, вспомнив тети Утин совет о кипятке.
— Она тебе предложила что-нибудь?
— Работать у нее.
— Работать у нее? — удивился Костя. — М-да…
— А разве ты не знал, о чем мы будем говорить?
— Нет, конечно.
— Ну, рассказывай про тетю Утю.
— Подожди минуточку, выпью воды, изжога замучила, — сказал Костя, и видно было, что такого поворота событий он не ожидал. Он принялся расхаживать по комнате, заложив руки в карманы широченных клешей.
— О тете Уте, значит, как на духу, так? — Костя на секунду остановился и поклонился Моте. — Что же, хотя бы для себя постараюсь выяснить, кто она. Представь себе, что ее знают все, но никто по-нас-то-я-ще-му! Это человек, окруженный легендами. Одни говорят, что она дочь какого-то богатого промышленника, другие — что она бывшая графиня. У нее был муж моряк, офицер, капитан первого ранга, который якобы застрелился, не отдав большого долга, то ли был убит на дуэли перед первой мировой войной, кстати, не простив кому-то нелестного отзыва о своей жене, то есть нынешней тете Уте. Кстати, настоящего имени я ее не знаю, Утя, ну и Утя, какое мне дело, что это значит. Одни говорят, что она дочь какого-то известного адмирала, чуть ли не Колчака, но это настолько нелепо и маловероятно, что даже камбала кривоглазая хохочет над такими слухами. Другие говорят, что до революции она жила в Петрограде, у нее было два сына-близнеца и готовились они стать тоже морскими офицерами, учились в военно-морском училище. Перед революцией сыновья-гардемарины, это было такое звание морское, с другими выпускниками вместе отправились в кругосветное плавание. Пока они шли вокруг шарика, на лучшей его части произошла революция, иными словами, отправились они из одного государства, а возвращаться надо было в другое. Начальник училища не спешил с возвращением, не принял сторону ни белых, ни красных под тем предлогом, что он не для них, а для России готовит морских офицеров. То ли Утя знала, что гардемарины должны были прийти в Одессу, то ли она оказалась здесь вместе с бежавшими буржуями, но во всяком случае она обосновалась здесь. После гражданской войны начальник училища хотел привести крейсер в Одессу, но он боялся и не понимал красных, да ему и не удалось бы это сделать. Потопили бы в пути. Да гардемарины не очень многие хотели возвращаться — в основном они были из семей потомственных морских офицеров. За несколько лет плавания они здорово намаялись — сами зарабатывали себе довольствие, нанимаясь матросами на другие корабли, работая докерами в портах. Короче говоря, на прощанье начальник училища, продав какому-то судовладельцу за бесценок старый крейсер, пошил оставшимся с ним гардемаринам форму, разделил деньги и отпустил на все четыре стороны. Кое-кто из гардемаринов вернулся на родину, вот тетя Утя якобы всю жизнь и ждет своих сыновей. Такая ходит о ней легенда.
— Сколько же ей лет?
— Можно сосчитать. Если верить легенде с гардемаринами, в семнадцатом году им было по семнадцать, пусть она вышла замуж в шестнадцать-семнадцать лет, как раньше было принято, следовательно, ей около семидесяти.
— Ей с трудом можно дать пятьдесят. В семьдесят лет так люди не выглядят, — убежденно сказала Мотя и опять подумала, что тетя Утя наверняка какая-то шпионка. — А у тебя с ней какие дела?
— Придется как на духу, — усмехнулся Костя. — Может, как раз и надо так, — и он опять заходил по комнате. — Я был курсантом мореходного училища, и однажды меня старшекурсники привели к тете Уте. Выпили, закусили, потанцевали. Потом еще раз привели, потом еще… Они не рассчитывались ни разу, меня это удивило. «А мы в долг берем у тети Ути», — ответили они и тут же предложили: «Хочешь тоже брать в долг?» Я спросил, а когда же рассчитываться? «Когда окончите училище, постепенно рассчитаешься. Процентов она никаких не берет, разве что с заядлых неплательщиков, дань берет натурой — привезут они шмотки, тетя Утя заявляется на судно чуть ли не перед таможенниками и забирает их. Но учти, — сказали мне, — за тебя надо поручиться двум человекам, которых знает тетя Утя. Если ты не сможешь заплатить ей, придется платить им». За меня поручилось двое старшекурсников, в свою очередь я успел дать рекомендации нескольким друзьям, а надо сказать, что тетя Утя открывает кредит только курсантам нашего училища. Мне рассказывали как-то ребята, что она потом особенно доверенным своим клиентам говорит имена и фамилию своих сыновей, может, им удастся встретить их в каком-нибудь порту. Во всяком случае этого она мне не говорила… И вот я ходил к тете Уте года два, задолжал, но это чепуха. А дальше у меня история, как у мичмана Панина. Я встретил очень красивую девушку, землячку. Она училась в консерватории, воздушное такое создание. Я приводил это создание к тете Уте, а когда приехали домой на каникулы, вообще у нас заполыхала любовь. И тут бац! — узнает она, что у меня дед был золотарем, дерьмовозом проще сказать, и батя пошел по этой линии, только назывался ассенизаторщиком и ездил не с бочкой, а на машине с цистерной. Тебе, как торговому работнику, надо знать, что раньше даже были булочки золотарские, такие, с большой дыркой посередине, с тонкой ручкой. Дед в Харькове работал, говорил, что они утром часов в шесть едут на бочках и жрут булочки эти. Романтика! Да-а-а… И сказало мне воздушное создание, мол, папа и мама против наших встреч. Елки зеленые, думаю, отчего же это? Батя мой на фронте не его возил, а боеприпасы, да и я захватил войну, у меня четыре боевые награды. Ах вы, гады, замараться побоялись!.. И думаю, как же им устроить веселую жизнь. И надумал. Батя на обед приезжал домой на машине, после обеда спал немного — он израненный весь был, слабый. Приехал он как-то с полной цистерной, а ставил ее подальше от домов, соседи ругались. Я сажусь в машину, подкатываю к их дому и, зная, что воздушное создание принимает на пляже солнечные ванны, а папа-мама на работе, открываю форточку, вставляю туда шланг и на полном газу вливаю им две с половиной тонны подарка в жидком виде. Да-а-а… У мичмана Панина, да не смейся ты, не для одного смеха это сделал, закончилась история благополучно, но не у меня. Скандал был жуткий. Но я его не застал, мне оставаться в родном городе не следовало. Приехал к тете Уте, рассказал ей все, она хохотала минут двадцать, потому что знала воздушное создание, и дала мне пятнадцать тысяч рублей на компенсацию убытков папы-мамы. Тетя Утя сказала: «Даю тебе потому, что эта история могла стать гордостью флота, будь у него корабли такого класса, как у твоего отца автомобиль». Был суд, денег этих не хватило, доплачивал батя. Но и это чепуха. Главное то, что батя, боясь за меня, сам выкачивал подарок, пошел на мировую с ними. Они после этого совсем озверели, обнаглели до того, что у них якобы чуть не каждая пара обуви была бриллиантовая и вонючие половики шиты золотом. И это не страшно. Они написали в училище и потребовали исключить меня из него. Начальство пыталось замять скандал, договорилось с папой-мамой, что они примут мои извинения, мол, сделано это в состоянии аффекта, по молодости, молодой человек влюблен в вашу дочь, и кто знает, чем это все закончится. Папе-маме потребовались мои извинения. Я сказал начальству, что тут обоюдное оскорбление и неизвестно, какое из них сильнее и обиднее. Они получили деньги за все, я же не получил ничего и поэтому извинюсь только после того, когда они первые принесут мне свои извинения. Но из этого ничего не вышло, мне пришлось уйти из училища. Вот как все было, мурмулька, удовлетворена?
— Не получится у тебя жизни с твоим характером, нет, — тяжко вздохнула Мотя. — И я, дура, с тобой связалась. Зачем?
— Знать бы мне самому — зачем? — сказал Костя, и подсев к ней, опять стал гладить волосы.
— Теперь-то я знаю, что ты меня не любишь. Но зачем ты тогда позвал меня с собой, не любя? — спросила Мотя и отвела от себя Костину руку.
— У вас, у баб, все любовь да любовь. Куда ни шагнете, везде вам мерещится любовь или нелюбовь. Мир сложнее! Зачем позвал? Да потому что ты чистая еще душа, добрая, отзывчивая. Не нужны мне эти воздушные создания, понимаешь? Мне нужен нормальный человек, с нормальной психикой, здоровыми привычками, и я надеялся, что полюблю тебя. Вот и я думаю уже как ты! Но этого пока не случилось, не выходит, понимаешь? — Костя последние слова уже кричал. — Не выходит! Потому что я надел на себя маску шута горохового, как моллюск раковину, и привык к ней, и не могу без нее, неуютно! И, думается, не выйдет, привык к раковине, привыкли и ко мне в ней, вылезу — начнут заталкивать.
— А тетя Утя верит в тебя…
— Она блаженная, тетя Утя. Помешана на вере, она удивительная, гениальная женщина, и быть ей начальником пароходства, а не сидеть в кафе. Она знает лучше, чем в пароходстве, когда, и где, и какие суда находятся и будут находиться. Не в пароходстве спрашивают, а у тети Ути!
— Она шпионка, наверно, — высказалась Мотя.
— Хотел бы я всю жизнь иметь дело с такими шпионами!
— Но откуда же у нее тогда берутся деньги, если она дает столько в долг?
— Не знаю. Частный сектор в государственном предприятии, который она завела, вряд ли дает ей какие-либо доходы. Скорей всего, легенда имеет какую-то основу, а тетя Утя имеет основу материальную. Должно быть, осталось у нее с дореволюционных времен золотишко, камешки, ну и решила играть роль попечительницы морских волчат. Да и что ей делать одной на белом свете? Чудит старушка и тем тешится. Не возьмет же она богатство свое на тот свет?
— А мне что делать, что? — спросила Мотя, растерявшись после невероятных этих историй, среди непонятных ей людей.
— Скажу правду: не знаю. Советую, извини, только одно: делай, как знаешь. Не могу я брать на свою ответственность твое решение. Если бы знал, я бы сказал тебе. Поверь мне…
Мотя не спала ночь, первую и последнюю такую ночь в своей жизни. Она пыталась разобраться в людях, в себе, однако у нее ничего путного не выходило, и она под утро пришла к твердому мнению, что в ней тетя Утя ошиблась — нет у нее никакого ума, нет той чистоты, которую разглядел в ней Костя, нет у нее своей судьбы, которую бы она направляла собственными руками, останавливала, если она не туда катится, подталкивала, если она вздумает остановиться. Ничего у нее нет. Ни прошлого, ни будущего особенного, так, срединная какая-то часть, оказавшаяся посередине многих жизненных путей, как в паутине. Но в Косте, думала она, тетя Утя не ошиблась до конца, он с характером, с неважным, но с характером. Был бы такой характер у нее, у Моти, горы бы своротила, а нет характера, так пусть горы будут в покое, не ее они, чужие. И коль так, то нужно не торопиться, обождать нужно, посмотреть, как дела пойдут, подумать хорошенько о своих интересах, не так о своих, как — того неведомого человека, который уже дает о себе знать, растет в ней, требует к себе внимания. Нужно ей пока пойти на работу к тете Уте, не шпионка та, а просто чудачка.
Так и сделала. Она понимала, что у тети Ути ей ничего не грозит, хочет она платить за курсантов — на здоровье, пусть платит, какое ей дело до этого? И еще она пустилась в бабью хитрость — раз назвал ее Костя чистой, доброй, отзывчивой душой — прямо-таки замурлыкала Мотя, ластилась к нему, ублажала его. А как же иначе? Пусть он не разочаровывается, напротив, пусть убеждается в том, что увидел в ней. Украшала Мотя временное свое гнездо, будто собиралась в нем прожить всю жизнь, возбуждала своей хозяйской сметкой и заботой мысли в Косте основательные, постоянные, прививала ему привычки такие же, хотя он поддавался на это с трудом. Ничего, надеялась Мотя, мягкая, ласковая вода, а твердый камень точит.
Однако такому образу жизни Моти было суждено продлиться немногим более трех недель. Как-то Костя не пришел ночевать один раз, не явился на второй день, на третий. Мотя ждала его, но появился в кафе какой-то уркаган, весь в синих наколках, отозвал в сторону и сказал:
— Ты, мурмулька, шмара Кости? Стукнул он из приюта: линяй. Чеши в Кишмиш. Акробаты суками оказались, заложили вас с требухами. Спросит кто: ничего не знаю, любовь крутила. Не знаю, мол, отстаньте от меня! Усекла? А вкусная ты, как мармелад, может, у меня пока перекантуешься? А-а, ты уже с икрой…
— Пшел, — ответила Мотя и сама удивилась, как здорово у нее вышло.
Тетю Утю это известие тоже сильно огорчило, она тут же рассчитала Мотю, посоветовала возвращаться в Изюм и дала денег на дорогу, на подарки будущему ребенку и даже как бы оплатила ей декретный отпуск со словами: «Разбогатеешь, отдашь, а не разбогатеешь — добрым словом вспомнишь».
Она вернулась домой, попросилась на работу в ту же чайную и пережила тогда самое трудное время для себя. Родилась девочка, — Людмила, Людмилка, счастье и горе ее, утешение и позор, безотцовщина. Затаилась Мотя, дрожала в чайной, когда туда заходил участковый милиционер присмотреть за порядком или купить пачку «Бокса», который она приберегала для него.
Но шло время, участковый перешел на «Спорт», а затем на «Прибой», «Норд», «Север», а когда стал покупать «Шахтерские» и «Беломорканал», Людмилке исполнилось семь лет, и Мотя успокоилась окончательно, повела ее в первый класс. К пятому Людмилкиному классу она уже растолстела, стала тетей Мотей, той тетей Мотей, которая запомнилась всем: важная и уважаемая, имеющая вес и влияние в Изюме.
Она завела особый зал по примеру тети Ути, но не внизу, потому что у чайной не было низа, вынуждена была распространиться по горизонтали. Не нашлось у нее старинной мебели, и дорогого дерева никакого в Изюме не произрастало, но все-таки кабинетик стал уютным и привлекательным. Он не давал никакого дохода, а давал возможность увеличивать свое влияние среди влиятельных лиц. Отдельный вход вел не только в кабинет чайной, но и в другие кабинеты и двери. Когда пошла мода на разный дефицит, тетя Мотя завела свой дефицит, можно сказать, держала всегда ящик или бочку пива под прилавком, имела запас хороших колбас, консервов и других продуктов, которые распределялись среди нужных людей. А если тебе человек не нужен, зачем же его баловать, рассуждала тетя Мотя, будешь ко всем доброй и приветливой, так и уважение нужных людей потеряешь.
Романтические гастроли с Костей давно потускнели, порой тете Моте казалось, что они приключились с другой, а не с нею, и только дочь своим существованием подтверждала их былую реальность. Иногда тетя Мотя горевала, что у нее так с Костей вышло, но это были минуты слабости, после них она всегда радовалась своей свободе от сложного и непонятного мира, куда она однажды влетела, как в омут головой. Хорошо, что так вышло, хорошо, что так спокойно, и хорошо, что все так обошлось.
Нельзя сказать, что у тети Моти не было долговой книжки, куда, как она выражалась, брала на карандаш тех, кто покупал у нее в долг. Не было в этом деле у нее широты тети Ути, не было того взлета, но и клиенты тоже были не те, так себе, шушера одна, опивки, до получки возьмет две бутылки, а потом придет с пятеркой в кармане и приволокет полмешка пустой посуды. Тетя Утя ставила на людей с будущим, помогала им в жизни, а тетя Мотя вынуждена была возиться с теми, у кого будущего не было, даже настоящее и то через пень-колоду, от пьянки до похмелки. Да и возилась с ними больше из-за жалости, народ все же, смотреть страшно, как он поутру трясется.
Однажды в очередную кампанию борьбы с пьянством тетя Мотя ввела в своей чайной новшество. Приволокла из дому Костин барабан, повесила на стене и объявила определенной части торговых своих партнеров, что отныне, если кто попытается попросить у нее в долг, пусть ударит столько раз, сколько рублей он просит, а если, скажем, четыре неполных рубля, например, три шестьдесят две, то надлежит ударить три раза громко, а четвертый раз потише, то есть на шестьдесят две копейки, а уж потом сама тетя Мотя решит, заслуживает он ссуды или нет. И еще она объяснила этим партнерам, что приблизительно такой порядок был у писателя Толстого, и хотя ей, конечно, с Толстым не равняться, и она не равняется — у него били в колокол желающие попросить денег, а у нее пусть бьют в барабан. Для того, чтобы знали, кто пьет, когда у него уже и денег нет…
И как ни странно, конец этому обычаю положил истинный владелец барабана. Вначале неожиданно пришел перевод на три тысячи в новых деньгах, тетя Мотя догадалась, что это от Кости, а затем появился и он сам. Зашел прилично одетый, в белой сорочке с галстуком, тетя Мотя и не узнала его — так он изменился, облысел весь, усы завел, да и в темных очках был. Сидит и сидит в углу, тетя Мотя забеспокоилась — не ревизор ли какой незнакомый, а тут, как назло, один опивок ударил три раза громко, а четвертый потише и лезет чуть ли не за прилавок за ответом. Подумал опивок, что тетя Мотя не расслышала, и опять пошел лупить.
— А зачем этот гражданин в мой барабан бьет, мурмулька ты моя? — подошел Костя и снял очки.
— Ой, Костя! Не узнала — богатым будешь или стал уже, — залепетала тетя Мотя, не зная, радоваться гостю или нет. — Да это, Костя, просит он так на бутылку. Надо же их как-то воспитывать.
— Ах вон оно что! Унижаешь человеческое достоинство, нехорошо это, Мотенька. Ты сними его да отдай лучше какому-нибудь оркестру. Барабан классный.
— А может, ты его себе заберешь или ты теперь не шут гороховый? — съязвила тетя Мотя, потому что Костя не успел заявиться, а стал указания раздавать, как же, его указания ждут тут не дождутся.
— Нет, Мотенька, не шут я, а рецидивист.
— Всего-то навсего?
— А тебе что, мало этого? Однако у вас запросы, мадам. Ладно, когда у тебя закрывается шалман? Хочу поговорить о дочери. Покажешь или нет?
— Так, товарищи, прошу всех покинуть зал. У меня ревизия! — властно объявила татя Мотя, и посетители, с опасной поглядывая на Костю, освободили чайную.
— Возьми с собой бутылку коньяку, закуски хорошей, надо же отметить как-то встречу, — попросил Костя.
Тетя Мотя выполнила просьбу, села напротив и, подперев руками щеки, умильно смотрела на него и думала: «Ах ты, паразит проклятый, я думала, что твои и косточки сгнили, ведь не написал ни разу, а его еще земля носит. Сколько зла моей жизни причинил, а теперь пьет спокойно, закусывает, о дочери ему хочется поговорить!»
— А откуда о дочери знаешь? — спросила она.
— Да с одним земляком с твоим встретился, он и рассказал. Назвала ее как?
— Людмилой.
— Хорошо назвала. Обо мне она расспрашивала, что ты ей говорила?
— Ну, а как ты думаешь, ребенок не интересуется, кто его отец? Рассказывала, — сказала тетя Мотя протяжно.
— Она как… Ну да ладно. Покажешь ее или нет? — повторил вопрос Костя.
— Покажу, должна после школы зайти ко мне.
— В каком она классе?
— В восьмом.
— А учится как? — спросил Костя, отхлебнув полрюмки коньяку.
— Ничего. Ты что-то стал мало пить? — спросила Мотя, потому что почувствовала свой черед задавать вопросы.
— Язва, Мотенька, проклятая замучила. Приходится воздерживаться.
— Почему же раньше не объявился?
— Видишь ли, милая, не сложилось. Дали мне тогда пять лет, отсидел я с зачетами три, вышел немного при деньгах, хватило только отдать долг тете Уте. А она через три месяца возьми и умри. Везуха! Как в мультфильме каком — шырь-пырь, кому-то смешно, а мне тошно. Вспомнила она тебя в последнею нашу встречу, говорила мне: «Возьми свои деньги и поезжай к Моте, обрадуется. Мне все равно скоро умирать, зачем они мне?» Но я же гордый, не могу, отвечаю ей, чувствовать себя должником. Люблю возвращать долги. «Ну и дурак», — сказала она и была права. Ох, как ее хоронили, — покачал, причмокивая, головой Костя. — Сотни моряков шли за гробом, а когда опустили в землю, не сговариваясь, суда в гавани простились с нею гудками. Надрался я в тот день, сел в такси и поехал к одному из тех акробатов, сделал его инвалидом. Если возвращать долги, так возвращать. К тебе ведь нельзя мне было ехать — без денег, без профессии, как пес, с поджатым хвостом? Нет уж, увольте.
— Ну и дурак, тогда бы, может, было бы все по-другому. Ох, какой же ты дурак, — сказала тетя Мотя.
— А сейчас? — напрямик спросил Костя, и тетя Мотя увидела, как у него под кожей на скулах заходили желваки.
— Сейчас не надо, Костя. Перегорело все, зачем. Разбитое как ни склеивай, а трещина останется.
— Да, ты права, — медленно произнес Костя. — Да-а-а. Ради интереса расскажу дальше. Отделывая того субчика, я не рассчитал кой-чего и заработал десятку. Вот и разбогател. Ты, кстати, деньги получила?
— Как же, спасибо. Можешь забрать обратно. Мне твоих денег не надо, может, опять ты кому должен.
— Не дури хоть ты. Будет дочь выходить замуж — гарнитур мебельный ей купишь или внесешь деньги на кооператив. У меня еще есть деньги. Вот возьми, — сказал Костя, подавая ей зеленые бумажки. — Это аккредитивы на предъявителя.
— Не возьму я их, не нужны они мне! — повысила голос тетя Мотя.
— Нет, возьмешь, — сказал страшным голосом Костя. — Я прибью тебя тут, если ты не возьмешь их. Ты же знаешь, мне все равно теперь…
Тетя Мотя, перепугавшись насмерть, — а что ему, ему ничего не стоит прибить человека, вон какой свирепый и страшный, — взяла дрожащей и непослушной рукой бумажки со стола и, словно бомбу, сунула осторожно в карман передника.
— Матери бы их лучше отдал, — с опозданием нашлась тетя Мотя.
— Нет у меня никого, — ответил Костя и на этот раз хлобыстнул целый фужер, а потом сидел молча, нахохлившись, как сыч.
Так они и сидели напротив друг друга, онемевшая, парализованная страхом тетя Мотя и рецидивист Костя, передумывавший заново свою жизнь и не находящий в ней какого-то большого смысла, какой-нибудь нужной и полезной цели. Он надеялся на какое-то добро, на какое-то теплое движение ее души, которое бы ему вернуло веру в людей, сделало бы его человеком. Он понимал, что несколько минут назад, как бы ни был извилист у него путь, все-таки поднимался вверх, ногтями цеплялся за острые камни, а полз, и когда достиг этой точки, то она оказалась вершиной его жизни, и если это так, а это именно было так, то впереди бездна, пропасть, в которой он по всем законам притяжения должен побывать. Нет, у него не кружилась голова от высоты, его вершина на поверку оказалась тоже ямой. Мысль его работала четко, он даже чувствовал, как она стучится наружу, как стремится воплотиться в материальную форму, и он знал теперь окончательно, как ему дальше жить.
В это время кто-то застучал и задергал нетерпеливо входную дверь. Костя полуобернулся, увидел беззаботное девичье лицо, в котором угадывалась молодая Мотя и были, несомненно, какие-то и его черты. Мать пошла ей открывать, Костя встал, обрадовался и заулыбался, не зная, что он улыбается, а только чувствуя, как вдруг с появлением этой девочки, его дочери, стала расти вершина его жизни, закрывая собой бездну, только что открывшуюся перед ним во всей своей страшной и неумолимой пустоте.
Люда впорхнула в чайную, в своей школьной форме похожа она была на мотылька, и Костя удивился, какая у него уже взрослая и красивая дочь. Если бы он знал, мелькнуло у него в голове, что у него такая дочь, никогда бы не поехал к Витьке-акробату, никогда бы не отказался от великодушного предложения тети Ути, и все бы у него действительно сложилось по-другому.
— Девочка, а ты знаешь, кто я? — спросил он с сияющим от счастья лицом, но слово «девочка» он произнес так неумело и грубо, словно обращался к уличной шлюхе.
— Мама, кто это? — испугалась Людмила, глядя чистыми, наивными глазами то на мать, то на него.
— Я отец…
— Костя, замолчи! — закричала тетя Мотя. — Людмилка, твой отец погиб!
— Нет, девочка, я, к сожалению, твой отец, — произнес Костя и почувствовал, как неумолимо, словно во сне, почва уходит из-под ног, теперь уж бесповоротно, и добавил: — Я сидел в тюрьме и хочу, чтобы ты знала об этом. Да, это жестоко, но правда.
— А я думала, что вы, папочка, у меня героическая личность, — вдруг неузнаваемо изменился голос и обличье Людмилки. — Знаете, мамочка мне рассказывала, как вы утонули в море в большу-у-у-щий шторм?
— Перестань, паршивка! — прикрикнула на нее тетя Мотя, никак не ожидавшая от дочери такого издевательского презрения к отцу, какому там ни было, но отцу, и чуть было не дала ей пощечину.
Людмилка взревела, бросилась из чайной на улицу. Непроизвольным желанием Кости было ее догнать, успокоить, однако он подавил его в себе, повернулся к тете Моте и сказал:
— Спасибо хоть за это. Прощай и, если можешь, прости за все. Кто знает, может, и не увидимся… — Он поклонился ей и уже в дверях, обернувшись еще раз, добавил: — А барабан сними, нехорошо…
После ухода Кости тетя Мотя кинулась домой. Людмилка рыдала в кровати. Тетя Мотя утешала ее, проклинала Костю, проклинала и себя за ложь, которой хотела приукрасить судьбу дочери. Затем стала рассказывать все, как было, а Людмилка перестала рыдать, слушала, не отрывая лица от подушки. Выслушав мать, поднялась и ушла куда-то. Тетя Мотя извелась, страдая от неизвестности и боясь, как бы та ничего не надумала, трепетала так, как тогда, по возвращении в Изюм. Но Людмилка вернулась, на радостях тетя Мотя снова стала просить у нее прощения и снова наткнулась на холодное, каменное молчание.
— Ух, проклятая же ваша порода! — вырвалось у нее в сердцах.
— Разве ты не знаешь, что яблоко от яблони недалеко катится? — наконец заговорила дочь и усмехнулась.
Отношения у них наладились, но тетя Мотя поняла, что Людмилка подчинила ее себе и больше никакого послабления ей давать не будет. Она закончила школу, поступила в торговый техникум, работала в Харькове в универмаге и училась в институте. Тетя Мотя не могла не нарадоваться: дочь умница, красавица, одета всегда как с иголочки, в самое модное, самое дорогое, не было только настоящей теплоты в их отношениях, никакого родного чувства. «Неужели она не может мне простить, что я ей соврала про отца? Но должна же понять меня, как было трудно ей, маленькой, объяснить все. Она же понимает, все равно я бы рассказала, так зачем же мучить меня? Или она не понимает, что мне может быть больно?» — раздумывала тетя Мотя в часы досуга и приходила к выводу, что пора ее выдавать замуж, обабится — подобреет, все они, пока молоды и беззаботны, вертихвостки и — без жалости.
Людмилка вышла замуж, по мнению тети Моти, очень удачно. Валентин был красивым, сдержанным и приятным молодым человеком, работал тоже в торговле, был начальником, и тетя Мотя, обрадовавшись такому жениху, подарила ему деньги на «Жигули», добавив свои к тем, которые когда-то прислал и насильно заставил взять Костя. Естественно, она скрыла их происхождение, и, как следовало ожидать, жених сразу зауважал тещу.
Тетя Мотя ждала, не могла дождаться внука, а пришел опять перевод от Кости. «Мать моя родная, он опять, никак, вышел? — всплеснула руками тетя Мотя. — Что же теперь будет, что будет?»
Она стала поджидать гостя, и он заявился. На этот раз в чайную вошел старик, начисто лысый, только с седыми хвостиками над ушами — встретила бы на улице, ни за что не узнала, прошла мимо.
— Мурмулька, здравствуй, хе-хе, — сказал он дребезжащим голосом. — Укатали сивку крутые горки, был Костей я когда-то, а стал паханом — самое почетное звание там, ну ты сама знаешь где.
— Неужели ты всю жизнь будешь маячить перед моими глазами? — взмолилась тетя Мотя. — Всю жизнь вот так присылать переводы через семь-восемь лет, заявляться сюда и мотать мне нервы, портить жизнь?
— Нет, мурмулька, честное слово, в последний раз. Будь великодушной. Ей-богу, нехорошо встречаешь. Нет там у тебя чего-нибудь мягонького, вроде кашки манной, а? Паровые котлетки согласен употребить, маслица несоленого, а?
— Не диетическая у меня столовая, дорогой мой гостенек, — ответила тетя Мотя, выходя из себя от возмущения.
— Тогда давай чайком побалуемся, — предложил Костя.
Это был первый случай, когда у тети Моти попросили чаю, она даже взвилась от нервов:
— Да его у меня сроду не было!
— Как, разве у тебя не чайная?
— Чайная, но без чая!
— Тогда давай поговорим вприглядку, в последний-то разок. Уж больше не придется, верь мне, — продребезжал Костя и направился к столу, за которым всегда сиживал, и стал поджидать тетю Мотю.
Она тоже села, снова подперла руками щеки, теперь уж совершенно тяжелые. Смотрела она на Костю как на своего мучителя, который всю жизнь ее преследует, и не мелькнуло в ее душе в эти минуты ничего молодого, ничего доброго, даже сожаления.
— Опять кого-нибудь прибил? — спросила враждебно.
— Прибил.
— Кого же? Может, и меня когда-нибудь прибьешь?
— Что ты, милая? Ведь ты у меня как светлое пятно в жизни. Поверь…
— Да-а-а… — сказала тетя Мотя и мощно вздохнула. — Наверно, тогда, в последнюю встречу, сваляли мы с тобой дурака, — неожиданно призналась она.
— Твоя правда, мурмулька. Я же давно на свободе не жил, не обращался с юными девицами, не знал, как к ним подойти. Тебя, помнится, учил: не путай дело с чувствами. Учил ведь? Учил, а сам сорвался. Напортачил себе и тебе. Господи, неужели у тебя нет хотя бы водички? В горле першит, пересохло. Ну дай минеральной, только не щелочной, или фруктовой, но свеженькой, — капризным голосом наказывал Костя тете Моте, которая направилась к прилавку. — Ну тогда просто из крана…
— Да угомонись ты, сейчас молока принесу, — отозвалась тетя Мотя из-под прилавка.
— Молочко — это хорошо. Попью с удовольствием. Спасибо, я всегда тебе говорил: добрая ты душа, — сказал Костя, поднимая стакан. — А не холодное?
— Ох и занудой ты стал, не приведи господь, — покачала головой, а вернее, зашатала верхней частью туловища тетя Мотя.
— Пенсию хочу хлопотать, — сказал Костя, хитро сощурив глаза. — Всю жизнь работал, правда, под конвоем. Только не знаю, по какому министерству идти. По строительному ведомству проходил, по лесоповалочному, по горному, по дорожному, по деревообрабатывающему, с коэффициентом, учти, работа, — на этот раз он дребезжаще засмеялся. — Это я так, для настроения. Не нужна мне пенсия, не нужна как последний срок, жить мне осталось, чувствую, месяца два-три. Еле жив курилка. Так-то, — на минуту он замолчал, чтобы отхлебнуть глоток молока. — А коль так, то поехал я навестить родную свою дочь, Людмилку нашу. Хорошенькая обстановочка у них, Валентин так, ничего, вроде философ, заумник своего рода. Не обрадовались они мне, Людмилка так прямо и врезала: «Вам, папочка, что, тысячу рублей дать за то, что вы меня зачали? Валентин, достань ему тысячу рублей и пусть убирается вон отсюда!» С характером особа. А я вспомнил старый анекдот о том, как мичман-белогвардеец в Париже уходил от проститутки поутру на цыпочках, а она ему вослед: «Мосье, а деньги?» И рассказал ей анекдот и ответил Людмилке, как тот мичман: «Мадам, русские моряки денег не берут!»
Тетя Мотя побагровела вся, запыхтела, задохнулась прямо от возмущения:
— Так… я… по-твоему… Проститутка?
— Что ты, Мотенька, мурмулька моя, упаси тебя бог! Это же анекдот такой, при чем здесь ты? — взмолился Костя.
— Шут гороховый, — только и ответила тетя Мотя, сообразив, что действительно он рассказывал анекдот, не имея в виду ее.
— Неужели ты забыла, мурмулька: я же говорил, что это как раковина у моллюска! — воскликнул Костя, воздев руки к небу. — Забыла… Но вернемся к нашим деткам… Когда крикнула это Людмилка, Валентин не побежал за деньгами, а пригласил меня, угостил меня хорошим чаем, прощупал я его аккуратненько-аккуратненько, он хитрый, а я дошлый. Пофилософствовали мы, о материях высоких покалякали. Расстались мы по-доброму и спокойненько, — Костя язвительно произнес и растянул это слово «спокойненько», — так хорошо на душе у меня стало. Еду на лифте, подумываю, что, наверно, и на том свете теперь лифты есть, и подумалось еще: «И отчего это Мотенька моя не сделала тогда аборт?»
— Зачем ты явился, скажи мне? — обессиленно спросила тетя Мотя.
— Да попрощаться же с тобой, мурмулька.
— Прощай тогда.
— Прощай, — Костя поднялся и ушел.
А тетя Мотя прожила еще несколько лет, дождалась внучку. Но тоже заболела и поехала впервые в жизни в санаторий. У нее от тяжести тела стало неладно с венами и сосудами на ногах. Надо было ехать в санаторий и принимать там ванны.
Пришла она в ванное отделение в первый раз, села на диван, ждет вызова. Выскочила нянечка, взглянула с удивлением, должно быть на ее размеры, прощебетала:
— Заходите, я там все приготовила.
Тетя Мотя вошла в ванную, увидела на столе две бутылки кефира и темные очки, разделась, выпила спокойно, маленькими глотками кефир, потому что не раз слышала, как это полезно, надела очки и осторожно, потому что плескалось, устроилась в ванной. Пузырьки воздуха отрывались от стенок ванны, обволакивали тело тети Моти, покрывая его серебряным туманом, который приятно собирался на коже в блестящие шарики.
Хлопнула дверь, вошла, наверно, нянечка, послышался вдруг ее голос:
— Кто же кефир выпил?
— Я, — отозвалась из-за полиэтиленовой шторы тетя Мотя.
— Зачем? Я же купила себе, на обед собиралась идти.
— А я думала, что это процедура такая, — сказала тетя Мотя и, отодвинув штору, явила нянечке свое лицо в ее темных очках.
Та с невообразимым хохотом бросилась вон, побежала по коридору, как полоумная, наконец, шатаясь от бессилия, ввалилась в сестринскую, и оттуда через несколько минут шел жизнерадостный, многоголосый от удовольствия визг. Спустя полчаса весь санаторий потешался над тетей Мотей, везде, где бы она ни появлялась, никто, даже хотя бы приличия ради, не мог сдержать себя от хохота.
Разъяренная тетя Мотя собрала вещи, нашла напоследок нянечку. Это была девчонка лет шестнадцати, проходящая практику учащаяся медучилища, и стояла она перед тетей Мотей, как провинившаяся школьница, но прыскала время от времени в кулак, распаляя ее до совершенной невозможности.
— Да я же не знала, что этот кефир не мне и что очки не надо надевать! Я же первый раз пришла на процедуру, — услышав слово «процедура», девчонка даже передернулась от рвущегося наружу хохота. — Ты мне объяснила? Нет. Так над чем же ты смеешься?
— Но вы так были смешны! — оправдывалась нянечка.
— Ах, смешны! Да ты знаешь, сколько я тебе этого кефира могу привезти? Целый МАЗ, вставить вам в окно шланг и залить к чертовой матери им ваш санаторий!!!
Такого оскорбления и такой насмешки тетя Мотя вынести не могла. Она вернулась домой совершенно больной, в тот же день ее отвезли на «скорой помощи» в больницу, откуда она уже не вернулась.
Год спустя Людмилка, Валентин и маленькая Надежда ехали через Изюм к морю. Они свернули с дороги, пришли на могилу тети Моти — та сильно осела, и Людмилка, взяв в машине саперную лопатку, собственными руками поправила холм, даже всплакнула, возлагая на него букетик цветов. Неизвестно, что она думала и чувствовала в тот миг, возможно, со стороны ей виделась она сама, такая сострадательная, такая заботливая и печальная, красивая молодая женщина.
Они ехали и в следующем году на юг, к морю, но не завернули на кладбище — надо было делать крюк от трассы, туда семь километров да назад семь, да еще не по очень хорошим изюмским дорогам.
Они очень торопились жить, потому что считали одним из самых больших, ко всем прочим, удобств жизни — ее скорость.