Мункенскую виллу пришлось переменить на квартиру в громадном акционерном доме в Сернесе. Слишком была «натаскана». Один из партийцев купил за 90 000 марок пай и поселился в двух комнатах, а три перешли мне.
Мебель была приобретена за мой счет, и на новоселье меня посетили Бергман, Муценек, новый военагент Петров и агент Коминтерна доктор Вельмер-Поляков.
Поляков только что прибыл из Ревеля, где он проживал вполне легально как оптант. Высокий брюнет с холеной бородой, в изящной визитке. В петлице — значок Военно-медицинской академии. Он владел английским, французским, эстонским, немецким и русским языками.
Петров — бывший лейтенант, недалекий хвастунишка, партиец и приятель Раскольникова.
После ужина мы собрались в гостиной и приступили к разработке плана организации вооруженного восстания в Ревеле. Поляков, как делегат эстонского подпольного ревкома, набросал план выступления, надо сказать, до смешного нелепый и «простой».
Бергман слушал насыщенную революционным пафосом речь доктора и, когда тот кончил, сказал не без грубости:
— Так не выступают, товарищ. Детский бред. Я знаю эстонский пролетариат не меньше вашего. Мы должны согласовать действия и дать сигнал к выступлению не раньше учета всех сил. Во-первых, час начала борьбы: по-моему, утренний гудок. Пролетариат надо вызвать в борьбу уже тогда, как ваши ударные батальоны захватят телеграф, штаб, разрубят связь между полицией и охранными частями. Во-вторых, всю предварительную работу надо возложить на присланных из России партийцев, а не на местные силы. Товарищи Анвельдт, Рястас и Корк прибудут и возьмут общее руководство. Я не останусь сидеть тут сложа руки. Выступление надо подготовить внезапное и быстро действующее. Сперва захватить учреждения, разгромить полицию и поднять части гарнизона. Тюрьмы дадут немало бойцов. Оружие должно быть доставлено в ближайшие районы. «Доброфлот» — вооружить. Ваш план выступления во время забастовки не годится. Я категорически против него.
— Но, товарищ, центр торопит, требует активности. Я уже подготовил в этом направлении многое. Предвидится забастовка типографских рабочих, портовых и некоторых заводов, — возразил доктор нерешительно.
— Подождет «ваш центр». Я уполномоченный Коминтерна и сижу тут не зря. Раньше моей санкции ни один рабочий Эстонии не пойдет за вашим ревкомом. Поняли, товарищ? Довольно глупостей и разных скороспелых путчей. Или вы с Анвельдтом хотите послать на расстрел несколько тысяч рабочих и усилить белый террор. Не говорите мне о центре. Анвельдт и Рястас не центр. Если вы, как член ревкома, не дадите мне ответственности за исход выступления, то речь о нем преждевременна. Лучше усильте пропаганду, организуйте забастовки, злите буржуазию, устраивайте мятеж и формируйте отряды. Если нет денег — просите, я поддержу, но не торопитесь на белогвардейский штык, — сказал повелительным тоном Бергман и высокомерно оглянул нас.
Доктор не возражал больше, а, выпив рюмку ликера, спросил:
— Как вы думаете, товарищ уполномоченный, надо ли мне послать доклад эстсекции об отсрочке выступления?
— Ваше дело, товарищ! Я не знаю причин торопить, — ответил Бергман, пожав плечами.
«Заседание» окончилось, Бергман отложил выступление эстонского пролетариата.
Поляков заночевал у меня. За стаканом кофе он объяснил мне причины неприязненного отношения Бергмана к нему.
— Бергман уже раз хотел подвести меня под пулю, но заступничество Кингисеппа спасло меня. Я старый партийный работник, а он из выскочек. Типа чекистов. Ему только расстреливать… Когда он был командиром бригады в Раквере — я был врачом, подчиненным ему. Вся его ненависть ко мне оценивается в бутыль спирта. Он требовал выдачи из полевой аптеки, а я отказал. Прислал помочь отряд своих хулиганов и приказал немедленно дать десять литров. Я отклонил требование. У него пьянствовали тогда Анвельдт и Кунаков. Меня арестовали и приговорили к стенке. Хорошо приехал Кингисепп и меня освободили. Вообще, он жестокий человек. Мое положение идиотское. Послали работать. Организация вооруженного восстания карается по эстонским законам расстрелом. Центр торопит, грозит, требует активности, а ревком спрятался по уездам и никакой работы. Я один в Ревеле с группой толстоголовых партийцев, Бергман, понятно, прав. Скажу больше — выступление будет ликвидировано. Рабочие массы отошли от нас. Вот и работай, — сказал откровенно Поляков, и на его лице легли тени усталости.
— Я их понимаю, этих Анвельдтов, — продолжал, закурив, Поляков, — они берут деньги от Исполкома Коминтерна, врут нагло о настроении масс, врут о бессилии власти и разложении армии. Вдобавок агенты ревкома и партии фабрикуют со своей стороны разные красочные сводки… Их гонит врать боязнь потерять пособие. Гнусно все обстоит в нашей партии. Один только Кингисепп не спекулировал суммами Коминтерна. Не хочу быть пророком, но вот увидите: ни черта не поможет хвастливый Бергман — восстание будет организовано. Но это явится провокационным действием эстсекции.
— Почему вы непосредственно не доложите Коминтерну действительное положение вещей? — спросил я.
— Эге! Непосредственно доложить. Вы разве не знаете, чем пахнет это? По инструкции, я подчинен особоуполномоченному и все доклады должны идти через его фильтр, — ответил доктор.
Он был прав, и мой вопрос вызвал у него сокрушительную улыбку.
Восстание в Ревеле все-таки произошло, но через год после нашего совещания и без руководящей роли Бергмана. Ему пришлось, по примеру многих предшественников, покинуть Финляндию и перебраться под фамилией Вершинина на Дальний Восток в штаб Бородина.
Главари выступления Анвельдт, Рястас и другие идейные товарищи удрали в СССР, а доктор Вельмер-Поляков, оказавшийся фельдшером, по постановлению эстонского военно-полевого суда был расстрелян.
Провокация эстонской секции стоила жизни десяткам одураченных пролетариев, и от руки лидера Анвельдта пали невооруженные прохожие офицеры и постовые городовые. Но на советско-эстонской границе стояли эшелоны Красной армии: на случай захвата власти.
После этого «выступления» пролетариата, Исполком Коминтерна сократил бюджет эстсекции до 200 000 марок, но увеличил суммы Мопру до 700 000 марок на полугодие.
По поводу растрат в Мопре меня командировали на ревизию в Эстонию, Швецию и Данию. Я выехал из Гельсингфорса по паспорту финского коммерсанта-лесопромышленника. До Ревеля как член яхт-клуба, а оттуда на пароходе «Kalewipoeg», пассажиром первого класса.
Первая ревизия в Ревеле дала показательный материал; комитет Мопра состоял из пяти лиц, из коих двое имели уголовное прошлое. Один, по имени Видрик, был осужден за кражу со взломом, а другой, Кару, оказался по справкам, наведенным мною, лишенным прав поджигателем. Трое «неуголовных» были рабочие Доброфлота, форменные портовые босяки.
Растрата превышала 300 000 марок, и на мое требование представить оправдательные документы Видрик дал мне замасленный лист бумаги, на который члены комитета заносили суммы выдач. Сумма выдачи была выписана чернилами, а подпись получателя химическим карандашом.
На мой вопрос, куда делась недостающая сумма, Видрик грубо сказал:
— В тюрьму товарищам-декабристам отдали.
Мне было известно, что в тюрьму посылались за счет Мопра посылки продовольствия и 500 марок месячного пособия, я имел также списки заключенных — налицо была растрата. Я составил протокол ревизии, но никто из членов правления не дал под ним своей подписи.
«Пропащее дело», — подумал я, рассматривая испитую, вздутую рожу председателя Мопра товарища Видрика.
В Швеции дело было чище обставлено: местный казначей Мопра выправил заграничный паспорт, занял с семьей каюту на пароходе «шведско-американской линии» и с 189 000 шведских крон взял курс на Северную Америку…
Даже ревизовать было нечего — акт и подписи других членов.
Наличность кассы состояла из груды расписок и партийного билета.
В Дании партком пополнил растраченную сумму и все члены Мопра были исключены из партии.
Миссия резидента-ревизора окончилась.
Через несколько недель я сошел с парохода в Або. Заехал в отель на набережную и за завтраком развернул номер «Turun Sanomat»
«Новый этап в Рауду.
Арестованы агенты Коминтерна», — прочел я заголовок телеграммы из Гельсингфорса.
Имена арестованных были мне знакомы.
Один из агентов должен был доставить «кое-что» от президиума ГПУ.
Взглянул на часы — до поезда почти четыре часа.
Теперь была каждая минута дорога.
Я поспешно отзавтракал и, наняв автомобиль, поехал в Гельсингфорс.
Вечером ликвидировал квартиры «пять», «три» и «один». «Два» и «четыре» были законспирированы даже от своих товарищей по Разведупру. Переоделся в форму солдата Армии спасения и пошел на квартиру моего уполномоченного, тоже «солдата». Он уже принял меры, так как раньше меня прочел в газетах о раскрытии самой важной сети проводников-курьеров. Военагент Петров был в Риге, и я вызвал к себе его заместителя Рабиновича-Сомова.
— Вам необходимо бежать, — предложил мне Сомов, — те голубчики попали в засаду и ничего не успели уничтожить.
— Куда же мне бежать?
— Ночью мы вызовем из Ревеля наш транспорт. Катите на моторной лодке до маяка и выждите появления «Ильича», — ответил Сомов, видимо встревоженный за мою участь.
— А почему мне именно необходимо бежать? Ведь меня еще не выдали, — произнес я.
— А какая гарантия, что не выдадут? Если бы один влопался, а то целая «шестерка». Начнут допрашивать «перекрестным огнем», обязательно кто-нибудь и ляпнет все, — ответил Сомов уверенно.
— Нет, я останусь на квартире номер два. Там меня сам черт не найдет. Я уйду в подполье на пять-шесть дней. Меня прошу информировать так: помещайте объявления в финской газете «Uusi Suomi» в отделе найма прислуги. Если обо мне будут дурные вести — «Ищите горничную в провинцию» — и подписывайтесь номером 1919, а если воздух чистый, то «Ищите прислугу за все» — и номер 9191. А письма с предложениями пусть лежат в конторе газеты. Пустите глубокую разведку в Выборге, — сказал я, решившись не покидать Гельсингфорса.
Сомов принял мое предложение.
Мы расстались.
Почти неделю в «Uusi Suomi» помещалось условное объявление, говорящее, что мой след пока не обнаружен. Я оставил занимаемую в квартире вдовы пастора меблированную комнату и заявил хозяйке, что еду по делам фирмы в командировку…
Первым делом я послал с посыльным записку Арльсону, прося его прийти вечером в ресторан «Klippan» поужинать.
К условленному времени мой «приятель» явился.
Заказали «сексер», пива и ужин.
— Работы по горло, — пожаловался Арльсон, как-то особенно пристально взглянув на меня, — вот уже дней восемь, как бегаю ищейкой по городу и предместью. Крупного зверя ищем мы. Барон в Выборге, напал на след и потерял.
— Что, опять большевистские агенты работы дали? — спросил я, стараясь придать голосу возможно больше безразличия.
— О да! Нам предписано найти агента разведки, капитана Рудницкого. Черт его найдет! В том-то и беда, что никто не знает, где он живет и какова рожа, — ответил раздраженно Арльсон и выпил стакан пива.
Налил второй и, улыбнувшись, произнес:
— Дрянь, давайте лучше спирта выпьем по стаканчику. У меня есть. Немецкий — дрянцо тоже, но крепче.
— Наливайте, — согласился я, собирая мысли и готовясь к отпору «ударов» со стороны лейтенанта.
«Игра началась, — подумал я, — мой псевдоним известен. Арльсон врет или готовит мне западню? Надо быть настороже».
Он вынул из кармана брюк плоскую бутылку и налил мне четверть пивного стакана, себе же — полный.
— Уже разбавленный? — спросил я.
— Да, наполовину. Вы любите по капельке, а я сразу, — ответил он, улыбаясь, и чокнулся со мной.
Выпили, закусили розовым куском «лакса».
— Что же этот капитан Рудницкий, прибыл из России или проживал тут? — спросил я, предлагая лейтенанту сигару.
— Влопавшиеся ребята не знают никаких подробностей о нем. Фамилию назвали, да и то потому, что у одного нашлась зашифрованная переписка, адресованная капитану. Во всей стране ни одного Рудницкого. Понятно, это псевдоним. Год тому назад в Выборге жил такой капитан, но он уехал в Россию с партией эмигрантов. Начальник обещал нам 5000 мар. наградных за установление личности, но где там… Агенты красного шпионажа меняют шкуру по обстоятельствам дела, и установить их настоящий облик может разве их полпредчик Черных или главарь банды шпионов Петров, — ответил лейтенант, откусив кончик сигары.
— А вы все-таки их чистите здорово, — сказал я, — чуть ли не каждый месяц кто-нибудь из этой банды разоблачается.
— А дальше? Выслали какого-нибудь Бобрищева или Бергмана, через три-четыре дня новый на месте. Недели три тому назад мы получили сведения, что один из важных резидентов шпионажа имел совещание с агентами шведской компартии. Деньги им передал, инструкции и наказы. В ту же ночь мы произвели обыск и, понятно, ни дьявола не нашли. Оказалось, что агенты проживали в «Катр», в одном коридоре с номером генерала Маннергейма. А мы искали где-то в Тээле. Есть у нас и сейчас сведения, что в Гельсингфорсе имеется главный резидент ГПУ. Один из арестованных по делу распространения листовок сообщил о нем кое-какие данные, но их так мало, что на след не напасть, — произнес лейтенант и, наклонясь ко мне, тихо добавил: — Тоже капитан… Смирнов, ваш однофамилец.
— Что вы говорите? — с невозмутимым видом спросил я, чувствуя, как сердце сократилось, будто от воткнутой иглы.
— Фамилия еще не служит доказательством, — продолжал лейтенант, — но, между нами говоря, я одно время подозревал вас.
— Спасибо, лейтенант, — рассмеявшись произнес я, — разве я похож на чекиста?
— Вы простите, но наш долг службы. Все, что поступало к нам, говорило против вас, но тот Смирнов, как оказалось после наблюдения, не владеет ни финским, ни шведским языком. А вы-то настоящий «Soumalainen», — ответил лейтенант с добродушной улыбкой.
— Ах так, — рассмеялся я, — а если я тут, будучи агентом ГПУ, выучил финский и шведский языки?
— О нет! Еще в 1916 году, проживая на Каллиогатан, номер пять, вы знали оба языка. Это нам сообщила ваша старая квартирная хозяйка. Справка из Тавастгустской гимназии подтвердила правдивость заявления многих лиц, знавших вас до революции, — сказал Арльсон, окончательно укрепляя во мне чрезмерность моих опасений.
После ужина я пригласил его кутить за город.
Отдельный кабинет. Коньяк и шампанское… Счет — четыре тысячи марок и «размякшее» тело лейтенанта я доставил к себе…
Бастион, превращенный в тюрьму… За решетчатыми окнами плещется море.
Приговор вынесен — два года принудительных работ. Были смягчающие обстоятельства.
Я изолирован от коммунистов, соучастников процесса.
«Молодец лейтенант, — часто думал я, сидя у окна и глядя на водную ширь, раскинувшуюся перед взором. — Два года ты «играл» приятеля и добивался цели, но мы расстались без обиды и неприязни. Я «разоблачился» раньше, чем тебе понадобилось сказать мне, что двойник Смирнова — «настоящий» suomalainen. Теперь, когда моя маска снята и наша игра кончена, мне хотелось бы сказать тебе, честный противник, что работа подрывная, вредительская и губительная продолжается. Война между азиатской красной звездой и белым крестом христиан не прекращается. Вместо меня твоих соотечественников — воинов, рабочих и молодежь — «покупает», совращает и морально разлагает какой-нибудь новый резидент из легиона легальных и нелегальных слуг Сатаны» — так хотелось бы сказать тому славному лейтенанту, теперь, когда моя «миссия» закончена.
Но я выброшен из общества, — мне надо два года подвергать себя «исправлению».
А там? Не знаю…
За предательство «трудящихся масс» меня заочно приговорили к высшей мере наказания. Но заложникам, моей матери и одному брату, удалось избежать моей участи.
Младшего брата Харьковский отдел Чека расстрелял за принадлежность к организации «экономических вредителей». Мать и брат бежали в Румынию и оттуда в Бразилию.
Однажды в тюрьме, на прогулке, один из преданных мной коммунистов крикнул мне:
— Мы тебя, провокатора, и тут «тихим» сделаем!
Но этих угроз я не боялся, меня «оберегала» тюремная стража, устроив мне прогулки соло. А поместили меня в большую, «комфортабельно» обставленную камеру для двоих.
Иногда вызывали в канцелярию тюрьмы для дачи показаний или распознания влопавшегося товарища.
Маленький, косоглазый террорист — латыш Вейнис, чекист Сайрио, прибывший под новой фамилией, матрос из «особотдела» Носов-Мурашин и еще несколько нежелательных гостей принуждены были покинуть страну по моим «рекомендациям».
Всем «товарищам»: бывшему полковнику императорской армии, лейб-гвардии стрелковой артиллерийской бригады, преданному слуге ОГПУ — А. А. Бобрищеву, жестокому чекисту Яну Венникас-Бергману, резидентам-змеенышам, красной коммунистической кобры — Розенталю, Муценеку, Фишману, Коренцу и прочим наемным слугам шайки интернациональных «политжуликов» напоминаю: все вы «обязаны» мне, что ваша гнусная работа в Финляндии была пресечена властями и перед вами открылась «скатертью дорога» в порабощенную, распятую на кресте безмолвного мученичества Россию…
Одну ночь провел в моей камере молодой эстонец, «коммунист», приговоренный к расстрелу полевым судом. Бывший учащийся средней школы, член комсомола, бросивший бомбу в дом члена правительства, проклинал своих «учителей» Анвельдта и Хейдеманна, растлителей молодежи. Утром он пошел на казнь…
Встреча — неожиданная и печальная. Дружеловский! Осунувшийся, бледный и еще более издерганный.
— Какими судьбами?! — воскликнул он, входя в камеру и увидев меня.
— Два года, — просто ответил я, пожимая его исхудалую руку.
— Предали? Понятно, — это финал нашей работы. Со мной ерунда. Меня просто арестовали за нелегальный въезд. Я уеду в Россию. Идиоты эти шпики. Я активист-антибольшевик, — произнес Дружеловский и, положив какой-то узелок на стол, тяжело опустился на скамью.
— Вы уже давно тут? — спросил он, взглянув на меня лихорадочно горевшими глазами.
— Полгода.
— Ах, что произошло со мной за это время, ужас! Я разоблачил дьявольскую работу большевиков в Софии: взрыв собора. Я опубликовал наиценнейшие документы Коминтерна, а теперь меня сушат здесь. Я не спущу им этого! — истерично выкрикивал Дружеловский, производя впечатление ненормального человека.
— Вы же большевик? — напомнил я ему.
Он растерялся.
— Да… был… Да!.. работал на них. Но меня бросили, бросили, как собаку, в Берлине. Знаете, что Аренс в Варшаве со мною сделал? Ударил по лицу — вместо денег. Я этого им не прощу. Нет, не прощу. Все исполнял по их указке. Провоцировал, а теперь они же изгнали меня из Германии. Кто сфабриковал дело Бора? Я, милостивые государи, я… Меня вышлют в Россию. Как вы думаете: могут они, за ненадобностью, убить меня? — произнес он с запылавшим от волнения лицом.
— Могут, — лаконически ответил я.
Он опустил голову и рассмеялся.
— Ха-ха-ха! Палачи. Они все могут, вы правы. Они взорвали Софийский собор. Ах, что говорить о них. Вы сами знаете, что они могут. Убить меня! Ха-ха-ха! Пусть убьют, но я этой сволочи раньше в лицо брошу все, что накопилось на душе.
— Это им как с гуся вода, — заметил я.
— Да, да, да. Они звери, хуже! Что они? А? — хрипло сорвалось с уст Дружеловского, и он вскочил со скамьи.
Прошелся по комнате, заложив руки за спину. Остановился около окна и, повернув ко мне искаженное злобой лицо, вскрикнул:
— Я знаю, что они меня убьют, как паршивую собаку! Знаю, но я сознательно иду на это. Перед тем как покинуть эту землю, которая терпит этих презренных палачей и убийц, я раскрою карты. Я подведу к стенке кое-кого. Я знаю такие дела, что сам дьявол ахнет. Заплету веревочку, мое почтение. Пусть только начнут допрашивать. Кто убил товарища Гранского в Константинополе, а? Куда делись триста тысяч долларов курьера Ашинадзе? Кто был тот милостивый государь, который отравил старого партийца Лобановского-Ярева в кильской гавани? Я знаю все тайны господ Аренсов, Воровских, Оболенских и прочих потрошителей. Все скажу следователю, все раскрою.
— Знаете что, господин Дружеловский, успокойтесь лучше и не рассказывайте тайн, которые мне также знакомы. Хотите чаю? — произнес я, желая прекратить надрыв больного человека.
Несомненно в это время Дружеловский был близок к сумасшествию.
— Я не могу простить им нанесенной обиды, — пробормотал он и, обхватив рукой решетку, припал головой к железу.
Плечи вздрогнули. Кажется, он заплакал. Через несколько дней его вызвали в канцелярию и сообщили, что ему дана виза в СССР.
Он собрал свои вещи и, простившись со мною, покинул камеру.
Прошел месяц или больше, точно не помню, я прочел в газете дело Дружеловского и финал его бурной жизни. Высшая мера наказания.
«Могут ли они убить меня?» — пришла на память фраза расстрелянного, и я ответил его же словами: да, они все могут.
Еще раз эта фраза напомнила мне о действительном всемогуществе большевистских агентов, а именно в день моего отъезда из Гамбурга в Южную Америку.
Случайно в одном окне каюты первого класса я увидел знакомое, красное, упитанное лицо.
Бергман-Венникас.
У стюарта мне удалось разузнать о знатном пассажире следующее: германский фабрикант Рихард-Карл Миллер, родом из Ганновера, 32 лет, направляется по делам своего предприятия (с образцами трикотажных изделий) в Рио-де-Жанейро.
«Надо подпустить ему «свинью»», — решил я, прогуливаясь по нижней палубе океанского гиганта. Но вскоре я убедился, что мое намерение может стоить мне жизни.
Бергман ехал не один, а в обществе какой-то элегантной дамы, блондинки, и двух молодых брюнетов, не то испанцев, не то итальянцев. Весь путь я избегал попадаться на глаза «фабриканту» Бергману. Издали наблюдал за почтенной компанией чекистов, едущих в заокеанские страны пассажирами первого класса…
Наконец — Сан-Пауло.
«Тени прошлого» стояли около борта парохода — в белых костюмах и махали широкополыми шляпами сошедшей на берег попутчице. Гора кожаных чемоданов, баулы, шляпные картонки погружены мулатом-шассером в автомобиль.
Она кивает затянутой в лайке рукой «фабриканту» и роскошный «роллс-ройс» мчит ее в лучший отель.
Я увидел ее вблизи… Она пронеслась мимо меня — в зеркальном овале я увидел ее глубокие, обрамленные перистыми ресницами глаза. Их я узнал, узнал бы всегда, в толпе тысяч крашеных, подведенных, омоложенных женщин, нашел бы их демонический алмазный блеск…
Гибсон…
На «фазенде» моего брата началась для меня новая жизнь.
Мое прошлое погребено, но сам я не могу еще порвать с красным ужасом; боюсь их мести, ибо они все могут.