Вампиры замка Карди

Олшеври-младший Б.

Часть вторая

НОСФЕРАТУ

 

 

Глава VII

Восставший из гроба

Сначала в замок Карди прибыли солдаты под командованием Августа Хофера. Первым делом поставили серебряные решетки на окна всех помещений, предназначенных для жилья. Провели электричество. Согнали местных жителей для уборки территорий и жилых помещений. Переоборудовали конюшню в гараж. Поставили в молельне стеклянные шкафы, покрытые жестью столы и оборудование для лаборатории. И только потом вызвали доктора Гисслера.

Странную картину являли собой эти немцы, появившиеся в древнем замке Карди июньским утром 1943 года.

Старик-доктор, похожий на сушеную крысу.

Рыжеволосая красавица-ассистентка.

Худощавый, нервный ученый.

Миниатюрная молодая женщина, крепко сжимающая в своей руке ручку худенького черноволосого мальчика.

И высокий, стройный красавец-блондин, словно сошедший с агитационных плакатов.

Они въехали в ворота замка на четырех автомобилях. Рокот четырех моторов затих одновременно, защелкали дверцы, выпуская людей наружу… И воцарилась тишина. Они стояли и смотрели на замок.

Доктор Гисслер — с живым интересом.

Профессор Хофер — с восторженной надеждой.

Магда — с нескрываемой скукой.

Лизе-Лотта — со страхом.

Михель — со странным, почти непередаваемым словами выражением напряженного ожидания.

Правда, на замок смотрели не все: Курт с тревогой и нежностью смотрел на Лизе-Лотту, а генерал Хофер надменно смотрел на своих вытянувшихся в струнку солдат.

Наконец, словно наваждение спало, и все засуетились, забегали, начали расхватывать вещи, и в конце концов отправились на экскурсию по замку. Пыль и паутину солдаты по мере возможности вымели. Удивительно, что большинство вещей сохранилось: книги в библиотеке, поблекшие ковры на полах и на стенах, дивной красоты светильники, резная мебель, даже посуда и мелкие личные вещи! Поскольку к вещам строжайшим образом приказано было не прикасаться, путешественники поминутно находили то хорошенькую фарфоровую табакерку, то изящный веер из костяных пластинок, расписанных узорами, то лайковую перчатку, ссохшуюся от времени, то охотничий хлыст, оставленный где-нибудь на перилах… Этот замок производил странное впечатление. Словно обитатели его покинули внезапно, спасаясь бегством от неведомой опасности, или умерли все в одночасье. Забавно, что истине соответствовало и то, и другое. Кто-то умер, кто-то спасся бегством, а кто-то так и живет среди этих развалин странной, призрачной жизнью, и им не нужны уже табакерки, перчатки и веера.

Некоторые комнаты преобразили для жилья, постели застелили чистыми простынями, солдаты уже перенесли туда личные вещи путешественников. Сами солдаты разместились на первом этаже замка, превратив столовую и парадную гостиную — в казармы. В общем-то, жилые комнаты в замке можно было бы назвать даже благоустроенными… И в любом случае — очень красивыми.

Лизе-Лотта порадовалась, что у них с Михелем смежные комнаты, хотя ее огорчило, что в комнату Михеля можно проникнуть через отдельную дверь.

Магду очень насмешила общая ванная комната, в которой стояла дубовая ванная, а воду надо было накачивать с помощью насоса, и то шла только холодная — горячую нужно было кипятить на кухне и таскать ведрами.

Профессор Хофер завел старинные напольные часы и они оказались удивительно точными — хотя, скорее всего, их не заводили с 1910 года, с тех пор, как последний Карди — наследник из Америки — покинул замок, чтобы вернуться к себе на родину.

Генерал Хофер заглянул внутрь механизма, прочел название фирмы и удовлетворенно сообщил: «Немецкая работа!».

А доктор Гисслер, зайдя в свою новую лабораторию, расхохотался при виде фресок со сценами из священного писания и мраморной статуи пресвятой девы с пронзенным семью мечами сердцем.

Профессору Хоферу не терпелось как можно скорее начать поиск места упокоения вампиров, но доктор Гисслер настаивал на том, чтобы дождаться прибытия хотя бы нескольких детей: если ученым повезет и они обнаружат-таки вампиров, этих вампиров надо будет чем-то кормить. И профессор Хофер, скрепя сердце, смирился. К счастью для него, первые подопытные прибыли уже к полудню следующего дня. Две девочки: одна — хрупкая грациозная синеглазка с длинными, золотыми, как колоски, косичками, другая — похожая на пасхального ягненочка, очень беленькая и нежная, с кудрявой головкой. Девочки жались друг к другу, но истерик не закатывали. Их заперли в подвальчик, преобразованный под жилье для подопытного материала. Вместе с девочками, прибыл тюк с нарядной детской одеждой. Это была идея профессора Хофера: сделать подопытных как можно более привлекательными для вампиров. Магда проклинала все на свете, когда ее заставили рыться в этой одежде. Хотя все было чистым и даже пахло дезинфекцией, было видно, что вещички уже ношенные, разных размеров… Из концлагерей, разумеется. Обычно их там сортируют и отправляют в бедные немецкие семьи. Для синеглазки Магда подобрала голубенькое платьице с кружевным воротничком, для пасхального ягненочка белое тюлевое на белом же чехле. Вампиры будут в восторге, если, конечно, их действительно удастся обнаружить…

Долго спорили: когда вскрывать капеллу, часовню и склеп — днем или ночью? Генерал Хофер считал, что лучше днем: вампиры не так опасны. Профессор Хофер настаивал, что вскрывать нужно ночью: солнце может повредить вампирам. В конце концов, победил профессор и вскрывали ночью, при ярком свете прожекторов.

Два гроба обнаружились в капелле: один — роскошный — на постаменте в середине помещения, другой — на полу у стены, возле вскрытой ниши.

Еще один гроб должен был лежать в склепе, замурованный под полом, если следовать книге, которую не выпускал из рук Отто Хофер.

В склепе пахло сыростью и тлением. Гробы с телами членов семейства Карди выстроились в три ряда на полу. У стены, на каменных постаментах, лежали тела, истлевшие до костей, в обрывках саванов и старинной, богатой одежды. Это были старейшие представители семьи, самые первые Карди, нашедшие упокоение в этом склепе. На многих из них сверкали драгоценные украшения, что привлекло жадное внимание солдат. В стенных нишах покоились юные Карди: скелетики, полуистлевшие и мумифицировавшиеся тела детей — их клали сюда на протяжении нескольких столетий. Перед похоронами их, видимо, обернули саваном, потому что детей не принято было класть в гроб вплоть до 18 столетья, но теперь ткань рассыпалась во прах, и безглазые личики жалобно скалились навстречу вошедшим.

Два гроба стояли чуть в стороне от прочих: огромный свинцовый, скорее похожий на гробницу, частично засыпанный камнями, — и рядом с ним маленький, явно детский гробик.

— Вот он, граф Раду Карди, которого невежественный автор этой книги называл графом Дракулой, — с благоговением произнес Отто Хофер.

— А почему два гроба стоят отдельно от других? — деловито спросил доктор Гисслер.

— Во втором, как я полагаю, лежит тело малолетней Анны-Люсии Карди, правнучки графа Карди, им же убитой.

— Стоит проверить. Ну-ка, снимите с него крышку! — скомандовал доктор Гисслер.

Один из солдат ударом приклада сбил замочек на гробе и сапогом спихнул крышку. Внутри, закрытое с головой кружевным покрывалом, лежало маленькое тело. Доктор Гисслер вынул из кармана пинцет, захватил им край покрывала и отвел в сторону. Под покрывалом лежала девочка лет трех, с пышными золотыми волосами, одетая в нарядное розовое платьице. Плоть на лице ее еще не истлела и можно было рассмотреть черты, но на месте глаз зияли черные провалы.

— О, господи! — простонал Август Хофер. — Я подожду вас наверху…

Доктор Гисслер опустил кружево на лицо девочки и спокойно сказал:

— Что же, по-видимому, вы правы, Отто. Во втором гробу должно быть тело графа Карди. Того, который прибыл из Америки. Это вполне объясняет и выбор гроба. Такие вот свинцовые гробы использовали для длительного хранения и перевозки тел. Давайте, последуем за нашим боязливым другом и посмотрим те два гроба, которые стоят наверху.

— И почему только считается, что солдаты — отважные люди? — вздохнула Магда, направляясь к лестнице, ведущей из склепа. — Мне кажется, только ученых можно назвать по-настоящему отважными.

Доктор Гисслер внимательно исследовал гробы в капелле. Все швы, места прилегания досок, замки — все было замазано какой-то сероватой, крошащейся массой… Доктор Гисслер поскреб сероватую массу ланцетом, потом — ногтем. Под ней блеснул металл.

— Что это может быть, как вы думаете, Отто?

— Святые дары, — дрогнувшим голосом ответил Отто Хофер. — Чтобы пленить их внутри… А под ним — швы закрыты серебряными полосами.

Доктор Гисслер недовольно скривился и принялся намазывать массу обратно. Но она крошилась и никак не получалось ее разровнять.

— Вы должны читать молитву, герр доктор. Это всегда делается с чтением молитв вслух, — улыбнулась Магда. — А кроме того, нужно иметь особое разрешение на использование святых даров и, кажется, индульгенцию.

— Ладно, идем отсюда. Вскрывать гробы будем при свете дня. В конце концов, в склеп свет не попадает.

— Но зато свет попадает в капеллу! — возмутился Отто Хофер.

— Значит, надо перенести гробы из капеллы — в склеп.

Когда солдаты переносили гробы, произошла небольшая неприятность: один из солдат вдруг завопил дурным голосом и выпустил из рук свой угол гроба. Остальные трое с трудом смогли удержать качнувшийся гроб от падения.

— Тебя чего, уже укусили? — недовольно спросил генерал Хофер.

— Никак нет… Но там… Там что-то живое! Оно шевелится! — всхлипнул солдат.

Остальные тоже постарались поскорее поставить гроб и отойти в сторону.

— Судя по всему, это — гроб Марии Карди-Драгенкопф, — пробормотал Отто Хофер. — Второй гроб явно сделан позже и, судя по роскоши отделки, именно его заказал Карло Карди для своей невесты.

— А почему он — Карди, если его отец — Драгенкопф? — поинтересовалась Магда, опасливо поглядывавшая на гроб.

— Таково было условие брачного договора. Дети унаследуют фамилию деда по материнской линии. В знатных аристократических семьях так иногда поступали, в случае, когда не оставалось наследников мужского пола.

Доктор Гисслер подошел к гробу и постучал по нему. Затем прижался ухом. Глаза его расширились счастливым недоумением.

— Действительно, там кто-то скребется! Очень слабо, правда… Будем надеяться, что это действительно наша Мария, а мышиное гнездо.

— Давайте, уйдем отсюда, господа. Выяснять истину все-таки лучше при свете дня, — попросил Август Хофер.

На этот раз никто не настаивал на обратном.

Доктор и профессор сами вскрывали гробы. Генерал наблюдал за происходящим из самого дальнего — ближайшего в лестнице — угла. Курт и несколько солдат держали наготове револьверы с серебряными пулями, Магда шприц с нитратом серебра. Рядом были свалены осиновые колья и вязанки чеснока. Поглядывая на всю эту роскошь, доктор Гисслер время от времени заходился веселым смехом. А на укоризненные взгляды Отто Хофера отвечал:

— Ох, простите меня, простите… Но это так забавно! Я ведь должен бы чувствовать себя персонажем фильма ужасов. Но вместо этого мне кажется, будто меня переселили в комедию!

Начали с самого нарядного гроба. Аккуратно соскребли серую массу святые дары, нанесенные, по-видимому, безумным монахом Карло: лишь он один имел на это право. Оторвали серебряные полосы. Долго пытались открыть замок с помощью слесарных инструментов, но в конце концов пришлось его просто сбить.

— Никогда не понимала: зачем на гробах — замки? Неужели кто-то планировал снова и снова заглядывать туда? — спросила Магда.

— Я тоже не знаю, откуда пошла эта мода. Но в викторианские времена очень модно было в знак вечной скорби носить на шее ключик от гроба любимого человека, — ответил доктор Гисслер. — В прошлом и позапрошлом веках люди вообще были самым удивительным образом склонны к некрофилии. Это извращение носило прямо-таки массовый характер! Все эта гадость — украшения из волос умерших, футляры для локонов в виде золотого гробика, который носили на шее… И ключи от гробов — из той же области. А некоторые пошли еще дальше, например, отец знаменитой французской писательницы Жермен дю Сталь, Жак Неккер, министр финансов короля Людовика XVI, замариновал тело своей преждевременно умершей красавицы-жены в ванне со спиртом. Он, видите ли, хотел вечно любоваться красотой своей Сюзанны. Три месяца он хранил ее тело в стеклянной ванне в своем кабинете. Потом его все-таки вынудили, угрожая церковным отлучением, перенести тело в семейную усыпальницу. Но Неккер так и не предал тело земле: он приказал выстроить в усыпальнице бассейн черного мрамора, наполнил его спиртом и туда опустили тело Сюзанны. Видевшие говорили, что она божественно смотрелась: такая белая, в белой прозрачной рубашке — на черном мраморе! Неккер завещал, чтобы и его положили рядом с Сюзанной в спирт, дабы их малютка-дочь, приходя в семейную усыпальницу, могла навещать папу с мамой в буквальном смысле… И только в 1804 году, когда хоронили саму госпожу де Сталь, тела Неккера и его жены были погребены по-настоящему. Когда усыпальницу вскрыли, выяснилось. что спирт в значительной степени выпарился и тела наполовину разложились…

— Тихо, тихо! О чем вы только разговариваете в такой момент? Вы что, не видите, что мы сейчас его откроем?! — восторженно прошептал Отто Хофер.

— Мы видим гроб и говорим о гробах! — сердито ответила Магда.

Отто зацепил края крышки пальцами и принялся поднимать ее. Медленно, медленно, скрипя заржавленными петлями, крышка поднялась… В гробу лежала юная женщина в голубом платье с роскошным кружевным воротником, расшитым драгоценными камнями. Пышные волосы женщины были скреплены черепаховым гребнем, оправленным в золото и украшенным крупным жемчугом. Гроб изнутри напоминал изящную бонбоньерку: атласная обивка, розовая подушечка, обшитая кружевом, два покрывала — кружевное и бархатное, расшитое золотыми цветами.

— Это Рита! Невеста безумного Карло! — выдохнул Отто Хофер. — Но что с ее волосами?!!

— Она вообще выглядит не слишком-то живой, — проворчал доктор Гисслер.

Волосы молодой женщины были абсолютно седыми. Ни одного темного волоска! Белыми были брови и ресницы, и даже ногти — все словно обесцветилось. Тление не коснулось ее: по крайней мере, тех частей тела, которые были видны — лица и рук. Но она была страшно худа, иссохшая плоть буквально облепляла кости, глаза и щеки ввалились, губы приоткрылись, обнажая сомкнутые зубы. И кожа была белая, очень белая, как бумага, и такая же сухая.

Доктор Гисслер быстро осмотрел тело.

— Ну, что я могу сказать? Ни сердцебиения, ни дыхания не наблюдается. Вообще никаких признаков жизни. Ни видно так же роста волос и ногтей и румянца на щеках, — то есть, тех признаков, которые, если верить легендам, отличают вампира от нормального мертвеца.

— Возможно, причина в том, что она давно не питалась? — с робкой надеждой спросил Отто Хофер. — Румянец отличал обычно сытых вампиров…

— Ох, Отто, боюсь, причина в том, что она вообще перестала питаться, как только умерла… А хорошая сохранность тела обеспечена какими-нибудь особенностями здешней почвы или воздуха. Дайте-ка, я посмотрю ее зубки…

Доктор Гисслер подцепил пальцем верхнюю губу девушки, обнажая крупные ровные зубы… Как вдруг произошло невероятное! Глаза покойницы распахнулись, губы раздвинулись еще шире и она злобно зашипела. Доктор Гисслер в ужасе отдернул руку. Покойница смотрела на него с ненавистью. Тонкие пальцы судорожно скребли ткань платья на груди.

— О, Боже! — простонал Август Хофер.

Остальные молчали, глядя на шипящую и слабо подергивающуюся в гробу женщину. Она словно хотела встать и прилагала все силы для этого… Но — не могла.

Наконец, она затихла. Прозрачные и тоже какие-то странно-бледные глаза ее закрылись. Пальцы перестали шевелиться.

И в тишине раздался голос доктора Гисслера:

— Что же, господа, цель нашей экспедиции можно считать достигнутой. Вампиры существуют. Или, по крайней мере, существуют носферату — неумершие. Теперь наш долг — как можно лучше провести эксперимент…

— Господи! — жалобно выдохнула Магда. — Ведь я чуть было не воткнула в нее шприц с серебром! Так испугалась!

— Вы должны лучше держать себя в руках, графиня! Вы ведь могли погубить ценнейший образец! — взъярился Отто Хофер.

— Вскрываем остальные гробы, — решил доктор.

На втором гробу замка не было, зато сделан он был на славу — из толстого, тяжелого мореного дуба. Похоже, крышку на нем удерживала только полосочка святых даров, полосы серебра, да серебряный крест, положенный сверху. В гробу лежала молодая женщина. Чуть старше той, первой, одетая в легкое белое платье с завышенной талией, сшитое по моде первой четверти прошлого столетия, с распущенными волосами — и в том же плачевном состоянии, что и первая покойница: белые волосы, ногти, ресницы и брови, сухая и белая кожа, ввалившиеся щеки и глазницы. Только эта женщина выглядела еще более мертвой! Но доктор Гисслер не решился к ней прикоснуться.

— Мария Карди-Драгенкопф, — прокомментировал Отто Хофер. — При жизни, судя по описанию, данному в книге, она была темной блондинкой. А Рита брюнеткой. Возможно, длительное голодание именно так сказывается на вампирах. Утратой всех красок.

Крышка третьего гроба оказалась на редкость тяжелой. Когда ее удалось своротить, глазам исследователей предстал мертвец, лежащий в гробу, наполовину заполненном землей. Это был очень высокий и крупный мужчина с породистым профилем и пышными седыми волосами. Он выглядел не так плохо, как женщины, только несколько исхудавшим — но тоже очень, очень белым. Однако его скорее можно было принять за спящего, чем за мертвого. Тем более, что как только свет от ламп упал на его лицо, мужчина открыл глаза. Они были удивительно яркие и желтые. Он обвел взором всех столпившихся вокруг его гроба… Потом приоткрыл рот и потрясенные ученые и солдаты увидели, как из верхней челюсти его, прямо над рядом зубов, из десны, выдвинулись два длинных и острых клыка. Мужчина быстро провел по ним языком. А потом… Молниеносно — так, что никто даже проследить не успел его движения — он рванул на себя заверещавшего Отто и присосался к его шее.

Минуту царила паника.

Магда выронила шприц, он разбился о каменный пол, и теперь она судорожно наполняла нитратом серебра другой шприц.

Солдаты пытались прицелиться — но им казалось, что гроб словно бы тает в полуденном мареве, картина перед глазами оплывает и дрожит… И прицелиться никак не удавалось.

Август Хофер громко молился, вжавшись в угол и не сводя выпученных глаз с вампира.

А доктор Гисслер кричал:

— Не стрелять! Не стрелять! Он нам нужен!

Но вдруг вампир оторвался от шеи Отто, коротко — словно на прощание лизнул ее языком, а потом столь же молниеносным и сильным движением отшвырнул от себя Отто. Несчастный ученый пролетел через весь склеп и рухнул у стены. Вампир с наслаждением облизнулся, насмешливо поглядел на перепуганных людей, потом поднялся в гробу, расправил на себе одежду и галантно поклонился.

— Извините меня, господа, но наслушавшись ваших разговоров, я не мог отказать себе в удовольствии слегка подшутить над вами, — произнес он мягким, низким голосом на хорошем, хотя и несколько устаревшем немецком. Но, согласитесь, я предоставил вам самое убедительное доказательство существования носферату? Благодарю вас за кровь, господин ученый. Правда, я взял слишком мало, чтобы насытиться — но достаточно, чтобы унять самые жестокие муки голода. Как я понял из ваших речей, нынче ночью меня и моих подруг ожидает роскошное пиршество. Бедняжки очень оголодали… Они не так сильны, как я. Боюсь, мне придется приложить все усилия только для того, чтобы они поднялись из гробов. Кстати, ваши выводы верны. Наша бледность следствие длительного недоедания. Впрочем, в этом носферату немного отличаются от людей, не так ли? Кстати, господин ученый может не бояться: он не станет вампиром после одного-единственного моего укуса.

— Это я знаю, — прохрипел Отто, прижимая ладонь к шее слева. — Я уже понял, что, исходя из чистой логики, каждая жертва вампира никак не может становиться вампиром, иначе их… вас… было бы слишком много!

— Приятно побеседовать с просвещенным человеком, — поклонился вампир. Когда-нибудь я обещаю уделить вам побольше времени, дабы вы могли удовлетворить свое любопытство, а я — ваше. Когда-нибудь — обязательно… Но не сейчас. Сейчас я вынужден вас всех покинуть. Я пробыл в заточении тридцать три года. У меня накопилось столько проблем, требующих немедленного рассмотрения… Всего доброго вам, господа. Не обижайте моих подруг — они славные девочки и доставят вам еще немало забавных минут, если вы не станете прямо сейчас пускать в ход осиновые колья! А я вернусь. Обещаю вам, вернусь ночью. Не печальтесь, господа ученые. У нас еще будет возможность познакомиться поближе.

Вампир театрально взмахнул плащом-крылаткой, в котором он почему-то был похоронен… И, к величайшему изумлению всех присутствующих, просто исчез. Остался лишь открытый гроб, полный земли, в которой четко виднелся контур человеческого тела.

— О, Боже! — всхлипнул Отто Хофер. — Они существуют… О, Боже! Вы видели? Он меня укусил! Меня укусил вампир! Вы все сомневались… а я всегда верил!

Доктор Гисслер криво усмехнулся и сказал Магде:

— Подготовьте одну из девочек для сегодняшней ночи.

— Которую?

— Какая вам покажется красивее.

— Мне кажется, им все равно, красива жертва или нет… Иначе он не стал бы кусать Отто.

— И все-таки. Приготовьте хорошенькую. Посмотрим, как это будет. Отто, как вы полагаете, следует выставить стражу у гроба, чтобы посмотреть, как он будет возвращаться?

— Думаю, не нужно. Он может рассердиться. А наша цель — установить контакт. Продемонстрируем ему нашу добрую волю…

— Прекрасно. Итак, с сегодняшней ночи начинаем эксперимент.

Этой ночью в сад вывели беленькую девочку, похожую на ягненка. Она все время плакала, личико у нее распухло и порозовело, что, естественно, нанесло значительный ущерб красоте. Угрозы солдат отлупить ее, если она не перестанет реветь, возымели только обратное действие. А Магду девочка просто боялась. Ее усадили на каменную скамейку и оставили в темном саду. Естественно, следили из дома, из-под прикрытия серебряных решеток. Девочка сидела, лила слезы, терла глаза кулачками. Потом появился вампир. Он сел рядом с ней и заговорил. О чем говорили они — никто не смог расслышать. Но девочка прильнула к нему так доверчиво и бесстрашно! Потом он просто поднял ее на руки и унес. Последовать за ними не осмелился никто.

А утром ее нашли на той же скамейке. Мертвую и бледную.

На следующую ночь вампир появился в саду в сопровождении двоих женщин. Обе преобразились: к ним вернулись все краски. Рита действительно оказалась жгучей брюнеткой, высокой и изящной. Мария — блондинкой с темно-золотыми волнистыми волосами, скорее даже склонной к полноте. Обе вампирши были изумительно красивы, а главное — так и лучились очарованием и жизнью! Увидев их в первый раз — такими, ни один человек не поверил бы в то, что обе женщины мертвы около ста лет.

Вторая девочка, так же дожидавшаяся вампиров на каменной скамье, почему-то испугалась и пыталась убежать… Но ей это не удалось. Вампиры обладали действительно сверхъестественной быстротой и силой!

Генерал Август Хофер был в восторге от увиденного. Если только удастся установить контакт с этими существами и найти способ превращать в вампиров солдат Рейха… О, какие это будут солдаты! Не то что Россия — все континенты падут к их сапогам.

Единственно, что его тревожило: хватит ли вампирам на троих — одной маленькой девочки?

Впрочем, со дня на день в замок должны были привезти еще целую партию подопытных.

 

Глава VIII

Замок, где обитает смерть

Димка проснулся. Поезд стоял и было за замазанным зеленой краской окном темно и тихо-тихо… Почему-то Димка понял, что это остановка конечная, даже до того, как услышал грохот сапог в коридоре.

Первое, что он увидел, когда спрыгнул с подножки на землю — была луна. Большая, белая, круглая. Сладко пахло травой и цветами, оглушающе звенели цикады… Как в сказке или во сне.

Димка задохнулся свежим воздухом, пьянящим не хуже вина после духоты и вони вагонного купе, даже подумалось вдруг, что его привезли в какой-то другой мир. В другую реальность. Поэтому и окна в поезде замазаны краской, чтобы не было видно перехода между мирами… Если бы еще не солдаты с автоматами, периодически пихающие в спину, ощущение нереальности было бы полным. Но увы, увы, если сзади топают сапожищами эсэсовцы — это точно реальность!

Они пошли от железной дороги прямо через поле, через высокую, колышимую ветром траву… Может быть, побежать? Пусть застрелят. Наверное хорошо будет лежать на мягкой траве под светом луны…

— Давай топай быстрее, парень, — эсэсовец слегка подтолкнул его дулом автомата.

После общения с Манфредом Димка понимал немецкий почти так же хорошо, как свой родной язык. На самом деле не было никакого особенного различия в диалектах (Димка теперь его вообще не замечал), просто учительница немецкого в средней школе № 6 города Гомеля не правильно произносила слова.

— Куда мы идем?

— Не болтай.

Их было всего двое! Всего два конвойных! Это просто смешно после лагерной охраны. И грешно не попытаться убежать… вон там впереди лесочек…

От предвкушения у Димки сильнее забилось сердце. Неужели и правда? Ведь ночь… И трава такая густая… Если бы еще не луна! Но можно спрятаться за деревом и затаиться. Стоять тихо-тихо…

Поле кончилось. Между ним и лесом оказалась дорога. Обычная кривая проселочная дорога с глубокими колеями от колес. Огромным черным жуком на обочине дремала машина… Вот так, никакого перехода через лес не будет. И никакого шанса…

У Димки ноги подкосились и пересохло в горле, когда перед ним отворили дверцу машины и пихнули внутрь. Пусть лучше вагон, набитый людьми так, что невозможно сесть, пусть кузов грузовика, в котором швыряет из стороны в сторону — это нормально и понятно! Мальчик крепко сжал кулаки, так, чтобы стало больно. Боль отрезвляет, помогает справиться с паникой, когда уже, кажется, нет сил с ней справляться. Зачем его везли так далеко? Зачем кормили так обильно, что он действительно наедался досыта и даже более того? Зачем его усадили на мягкое обитое кожей сидение роскошного черного автомобиля? Почему все молчат, не говорят даже между собой?! Почему лица солдат и шофера так напряжены?!

«Нет, нет, — Димка на несколько секунд закрыл глаза, — Мне только так кажется. Это из-за лунного света…»

Но они действительно не произнесли ни единого слова, пока садились в машину, и пока ехали — всю дорогу молчали.

Димка уже не мог строить предположения по поводу того, что будет, когда он, наконец, окажется там, куда его везут. У него не хватало фантазии, и знания жутких историй, какие блуждали среди узников Бухенвальда тоже оказалось недостаточно… Никто и никогда не рассказывал, чтобы его возили в отдельном купе, а потом в легковом автомобиле — одного единственного! Как короля! Нет, конечно, не может быть, чтобы Димка один такой, кто удостоился подобной чести… Просто другие — те, кто попадал в такие же обстоятельства, — уже не могли никому ничего рассказать. Только и всего.

В неверном свете луны мальчик не мог хорошо рассмотреть дорогу, по которой его везли, он видел только лес, кусок неба над головой и… кажется, горы.

Горы… В самом деле? Или это просто такие огромные деревья?

Может быть, если бы Димка помнил еще что-то из курса географии средней школы, если бы мог сосредоточиться и подумать, он понял бы, куда его привезли — не так уж много в Европе гор, но он не мог — не помнить, ни думать. Может быть, это инстинкт самосохранения заставил его вычеркнуть из памяти большую часть своей старой довоенной жизни, почти все воспоминания, которые могли бы отвлекать от проблем насущных, напоминать о том, что с точки зрения той прошлой жизни, нынешняя слишком ужасна, чтобы можно было ее пережить. Только картинки остались в голове. Безжизненные, холодные, очень красивые картинки — мама на кухне, готовит обед и солнце бьет прямо в окно, Лилька безжалостно ломает новые димкины карандаши, пытаясь писать на дощатом полу, и солнце играет бликами на обоях, на потолке, на большом календаре за 1941 год, с изображением Красной площади с мавзолея, дворцов и соборов, с огромными золотыми звездами…

В этих картинках нет движения и эмоций — они только символы… Как будто награда, которая будет ждать, если доживешь до конца войны.

Конечно, где-то глубоко-глубоко, там, где все еще жил умненький рассудительный мальчик, который, как и большинство его школьных друзей мечтал стать летчиком и жаждал подвигов, который готов был умереть под пытками, но не выдать «военную тайну» «проклятым буржуинам» — там было известно, что никогда уже не будет так, как прежде, даже если действительно удастся дожить до конца войны, но это знание совсем не было нужно тому мальчику, который ехал на заднем сидении блестящего черного «Хорьха», которому нужно было верить во что-то, к чему-то стремиться. Этот мальчик тоже был умненьким и рассудительным, но это был совсем другой мальчик мальчик, забывший таблицу умножения, географию и историю, забывший благородных героев любимых книжек, зато выучивший в совершенстве немецкий и польский языки, и даже немножко идиш, ставший неплохим психологом, научившийся выживать.

Итак, учительнице географии было бы, наверное, стыдно за него, но Димка так и не понял, куда его привезли, и что это за местность такая дикая и волшебная, где луна, горы и деревья такие огромные, будто росли здесь сотни и тысячи лет не зная человека. В этом лесу можно спрятаться — вот самое главное. И прокормиться какое-то время тоже, наверное, можно. Все-таки лето… И если идти все время на восток, долго-долго…

Может быть стоит попроситься в кустики? Эти солдаты не похожи на лагерную охрану, вдруг пустят?.. Бегает Димка быстро, да и сил у него много после обильных трапез, которые ему устраивали по дороге… Вдруг повезет?

Да… конечно, вряд ли… но ведь умирать не страшно, обидно только и грустно, но совсем не страшно, а вот позволить привезти себя на место назначения — вот это действительно страшно! Чутье подсказывало Димке, что ни в коем случае нельзя этого допускать!

— Герр офицер… — пробормотал Димка жалобно, обращаясь к сидящему от него справа эсэсовцу, тому, что один раз в дороге все-таки удостоил его парой слов, — Мне надо в туалет…

— Терпи.

— Но герр офицер…

Тот, который сидел слева уже поднял приклад, но был остановлен твердой рукой того, который справа. Димка сидел зажмурившись и втянув голову в плечи — слушал. Но охранники не сказали друг другу ни слова, только тот, который слева мрачно выругался.

Ехали долго, все более удаляясь от железной дороги, углубляясь в лес и почти все время поднимаясь вверх. Сильный мотор машины натужно ревел, на крутых подъемах и поворотах извилистой старой дороги, ужасно разбитой, заросшей высокой травой, сквозь зубы ругался шофер, объезжая глубокие рытвины и заполненные водой ямы.

— Могли бы дорогу сделать! — процедил он сквозь зубы, чудом выводя машину из грязи, в которой едва не забуксовали задние колеса, — Столько раз приходится ездить — вечно одна и та же история. А если дождь пойдет?

— Дорогу сделать? — усмехнулся тот, который слева, — Точно, и дорожный указатель поставить.

Ему, как и шоферу, наверное, очень хотелось поговорить — тяжело несколько часов ехать молча, но он все-таки не добавил больше ни слова. Промолчал, только еще раз хмыкнул.

Нет, не может быть, чтобы охранники подозревали о том, что маленький русский мальчик настолько хорошо знает немецкий язык, чтобы понимать их разговор — Димка, по крайней мере, повода так думать о себе не давал, произносил только те слова и выражения, которые были известны любому узнику лагеря, и все-таки они не обсуждали ничего, что могло бы послужить для мальчика какой-то информацией…

«Боятся! — вдруг понял Димка, — Не меня боятся, не приказ выполняют они просто боятся говорить о том, что происходит! Даже между собой… Им страшно…»

Димка крепко сжал кулаки, чтобы не позволить ужасу захватить себя и выплеснуться наружу — он слишком хорошо знал, чем это оканчивается обычно. Он пытался думать, но мысли скакали в голове как шарики для пинг-понга, да и что он мог бы придумать? Как повлиять на свою судьбу? Разве хоть раз у него это получалось?..

Но судьба? Может быть она смилостивится? Хоть единственный разик! Пусть машина застрянет в грязи! Пусть охранники вместе с шофером начнут ее вытаскивать! Пусть у Димки будет возможность сбежать!

…Мотор натужно завыл, машина накренилась вправо так сильно, что едва не завалилась на бок. Димка навалился на охранника, сидящего справа, на него самого навалился тот, который слева, больно ударив его локтем в живот. Еще один отчаянный рывок и — мотор заглох!

Шофер витиевато выругался, ударил ладонями по рулю и полез из машины. Тот, который слева — отправился вслед за ним, а Димка попытался отодвинуться как можно дальше от того, который справа — тот ударился головой о боковое стекло и был жутко зол.

Машина, судя по всему, застряла прочно. Водитель и охранник даже не пытались ее вытаскивать, стояли в сторонке, тихо что-то обсуждая, и тот, который остался с Димкой в машине не выдержал и опустил стекло, стал о чем-то спрашивать.

Ждать чего-то большего было бы очень неразумно. О нем забыли. Всего на несколько секунд, и сейчас — именно в этот короткий миг на него никто не смотрит! А он ведь уже подобрался к самой дверце…

Руки предательски дрожали, ноги были как ватные, сердце колотилось и кружилась голова, и почему-то никак не приходило то спокойствие и уверенность в собственных силах, которое, как считал Димка, приходит всегда в минуту высочайшей опасности. Упуская драгоценные мгновения, мальчик долго искал ручку на дверце, уже понимая, что ему не удастся быстро выбраться из машины, слишком сильно она накренилась, слишком мягким было сидение!

Осторожно он потянул за ручку и та ужасающе громко щелкнула, открывая замок.

Теперь медлить и осторожничать уже точно было нельзя.

Димка толкнул дверцу изо всех сил и одним движением вывалился на дорогу. Упал в грязь и тут же вскочил — в одно ужасное мгновение ему показалось, что ноги откажутся его слушать, и он не сможет подняться, но уже в следующее мгновение он мчался к лесу, согнувшись в три погибели и виляя, как заяц.

Деревья были так близко!

Он ничего не слышал кроме шума своего дыхания, ему казалось, что он бежит уже очень долго — целую вечность и безумная радость нахлынула на него от сознания того, что преследователи отстали, потеряли его, несмотря на то, что он топает, как слон, несмотря на то, что луна светит ярко, как фонарь.

Он даже не успел почувствовать разочарования, когда ему на голову опустился приклад автомата, он просто упал в темноту.

И луна вдруг погасла.

И наступила тишина.

…К боли невозможно привыкнуть, нельзя заставить себя не обращать на нее внимания и пытаться думать о чем-то еще, когда боль это единственное, что заполняет твое сознание. Наверное, есть такие герои, которые молчат под пытками, которые превозмогая боль, вещают что-то пламенное о победе великих идеалов глумящимся над ними врагам. О таких людях пишут книги — красивые, возвышенные истории, от которых слезы наворачиваются на глаза и восхищение переполняет сердце. Все ли они выдуманы? Должно быть, нет, но Димка давно уже забыл свои слезы и восхищение, давно уже перестал причислять к героям себя, наверное, знай он какую-нибудь хоть самую завалящую «военную тайну» он с радостью выдал бы ее только бы избавиться от страха и от боли… Впрочем, сейчас только от боли, потому что кроме боли не было ничего. Даже страха.

Димка очень сильно напугал своих охранников, потому что действительно едва не сбежал, и когда те его догнали, то не смогли сдержаться и избили мальчишку от души. Нет — они не потеряли разума, иначе, вероятно, забили бы его до смерти или уж точно покалечили бы, им просто нужна была небольшая разрядка после пережитых волнений. Поэтому Димка легко отделался и начал приходить в себя уже по дороге.

Он по прежнему полусидел между охранниками и голова его болталась из стороны в сторону, огромная, тяжелая как чугунный шар и такая непослушная, как будто чужая.

— Зря ты бил его по лицу, — откуда-то из гудящей бесконечности слышал Димка, — Магда будет зла, как тысяча чертей.

— Через несколько дней все синяки пройдут, будет как новенький. Не слепая же она, увидит, что мальчишка не доходяга. И зубы все на месте.

По настоящему Димка пришел в себя, когда его выволокли из машины на свежий воздух. Уже совсем рассвело, воздух был прозрачен и удивительно чист. После тяжелой духоты машины он казался густым и сладким как колодезная вода, и таким же щемяще холодным. После первого же глубокого вдоха, отозвавшегося колющей болью под ребрами, Димка со стоном согнулся пополам и его вырвало. После чего стало гораздо лучше. Даже голова почти перестала кружиться.

Мальчик сорвал большой лист мать-и-мачехи, вытер бархатной стороной губы и — замер. Прямо перед ним, всего в нескольких шагах возвышалась каменная стена — именно каменная, а не кирпичная! — высотой в полтора человеческих роста, полу осыпавшаяся, поросшая мхом и кое-где травой, с тяжелыми дубовыми воротами, потемневшими от времени, но на вид достаточно крепкими.

Димке показалось, что верх стены не был защищен даже банальной колючей проволокой, и это открытие почему-то больше опечалило его, нежели обрадовало. Надо знать немцев — если они не позаботились о защите стен, значит даже немного не сомневаются, что никто не сможет совершить побег. А это значит либо то, что за стеной есть укрепление понадежнее, либо то, что у узников просто не будет времени или физической возможности продумать и осуществить побег.

Димка подумал, что и то и другое может быть верно и украдкой огляделся по сторонам. Просто на всякий случай. Конечно, сейчас у него нет ни единого шанса убежать — он едва держится на ногах, и светло уже совсем, и лес слишком далеко и внизу, но знать окружающую местность не помешает. Случай сбежать еще может подвернуться, и он потребует быстрых решений.

— Вставай! — послышался окрик и Димка поспешил подняться, получить еще раз прикладом под ребра было бы крайне неприятно, особенно теперь, когда и без того все болит.

И тут он увидел замок за каменной стеной.

Самый настоящий старинный замок, такой же древний и побитый непогодой, как и окружающая его стена, высокий, увенчанный башенками, до ужаса мрачный и — красивый необычайно!

У Димки дыхание перехватило и как-то вдруг пусто и гулко стало в голове и даже боль ушла, затаилась где-то глубоко, стала незначительной и неважной… Нужно множество испытаний пройти, научиться видеть невидимое и чувствовать то, что еще не случилось, чтобы уметь понять, что эта черная громада и четкими и контрастными в нежных розовых лучах восходящего солнца контурами стен, с узкими бойницами, из которых смотрит мрак, с зарешеченными окнами, в которые свет не проникает даже самым солнечным днем, что это Смерть. Что там живет Она, и там правит безраздельно, и там Ее могущество так велико, что не выйти живым из Ее чертогов, и потому не нужны стены и запоры…

Мальчик жалобно застонал, не в силах оторвать глаз от лица смотрящей на него Смерти, и попятился назад, пока не наткнулся на дуло автомата. И ему показалось, что уткнувшаяся ему между лопатками безжалостная сталь потеряла уверенность и силу, что она дрожит, не в силах не то, чтобы стрелять, но даже ударить или толкнуть.

— Он что-то видит? — тихо спросил один охранник у другого. И в голосе эсэсовца тоже не было уверенности и силы, он тоже чувствовал… или скорее всего, он просто знал.

— Солнце уже встало, — мрачно ответил другой эсэсовец, подошел к Димке и толкнул его в плечо.

— Иди! Быстро!

Димка заставил себя сделать шаг, потом другой — потом стало легче. Смерть ждала, просто ждала, она не собиралась нападать… пока. Потому что солнце уже встало.

Широкий и удивительно ровный, несмотря на то, что замок стоял практически на вершине горы, двор перед парадным входом был чисто выметен и даже как будто посыпан свежим песком, то ли эсэсовцы расстарались, то ли у замка был хозяин. Сразу за двориком начинался парк, на первый взгляд довольно ухоженный и светлый, но почему-то показавшийся Димке еще более мрачным, чем древний лес на склонах горы. Может быть потому, что лес шелестел листьями, и птицы скакали с ветки на ветку, заливались на разные голоса, приветствуя солнце и новый день, а парк молчал — стоял неподвижный и какой-то поникший. Как будто мертвый. Впрочем, может быть, Димке просто казалось все это — от страха, от предвкушения неясной опасности, у которой еще не было имени.

Во дворе у самой стены стояли две машины, черный «Хорьх» почти неотличимый от того, на котором привезли Димку, и крытый грузовик. Никто у машин не дежурил, вообще во дворе было удивительно пусто и тихо. Димка очень удивился этому факту, но еще больше удивились его охранники.

— Черт… куда все подевались? — процедил сквозь зубы тот, что снова был справа, уже поворачиваясь к бледному и какому-то отрешенному часовому, который открывал перед ними ворота, но тут появилась она… Магда.

Грозная валькирия. Немного бледная, но решительная как никогда.

Красавица Магда фон Далау…

— Куда вы пропали?! — вплотную подойдя к солдатам спросила она.

— У нас… — начал тот, который слева.

— Что с ним?

Магда смотрела на Димку в упор светлыми, холодными как льдинки глазами, такими же острыми, как льдинки… и мальчик опустил глаза и крепко сжал зубы, постаравшись чтобы на лице его не было никакого выражения — вообще никакого! Он не раз видел женщин, одетых в форму СС, многие из них были красивы, многие умели следить за собой даже в походных условиях… не было никого страшнее и безжалостнее таких женщин. Правда, на этой рыжеволосой в настоящий момент формы не было. Она была одета в платье — обтягивающее темно-синее бархатное платье. Но Димка был уверен, что где-то в шкафу у нее висит черная форма. И фуражка с «мертвой головой». Потому что глаза у нее были такие… Какие бывают только у тех женщин в форме, которых Димка видел в лагере.

— Он пытался сбежать, — отчеканил тот, который справа.

Он смотрел прямо в глаза Магде фон Далау. Почти с вызовом. Почти сверху вниз. Он боялся, что не успел совладать со страхом, который слишком явно читался на его лице, когда он озирался по сторонам, предполагая… что-то совсем уж невероятное! А Магда в это время уже появилась на крыльце. Магда, которая видит все, замечает все и очень быстро делает выводы.

— Пытался сбежать? — язвительно улыбнулась фрау фон Далау, — У него что, была такая возможность?

— Не было, — тем же тоном ответил солдат, — Но он пытался.

Магда подошла к Димке, с брезгливой гримаской подняла его голову за подбородок, повернула влево, потом вправо.

— Август никогда не ошибается, — задумчиво произнесла она.

И резко добавила.

— Обоим двое суток гауптвахты! А этого отведите к остальным!

— Сука! — пробормотал тот, который справа, со смешанными чувствами провожая взглядом возвращающуюся в замок женщину, чьи бедра — обтянутые юбкой несколько более короткой, чем предписывалось модой, — так волнующе покачивались.

А Димка смотрел в одно из окон замка. Находящееся на втором этаже и тоже забранное решеткой — судя по блеску и свежему цементу недавно поставленной — оно было достаточно большим, чтобы пропускать много света. За ним даже угадывались тяжелые плотные шторы, и какая-то мебель.

В окно смотрел мальчик, того же возраста, что и Димка, может быть чуть младше, сосредоточенный и серьезный. Несколько мгновений, до того, как Димка получил очередной толчок в спину, он и этот мальчик смотрели друг другу в глаза, они как будто разговаривали, без эмоций и жестов — одними глазами. За эти несколько секунд Димка понял, что этот странный мальчик не враг ему, несмотря на то, что тот не узник в этом замке, и еще он понял, что не ошибся, когда почувствовал Смерть, затаившуюся в стенах замка, глаза мальчика у окна полны были печалью и сочувствием, в них совсем не было надежды.

В стенах замка было холодно и сыро. Дверь захлопнулась и отрезала Димку от теплого солнца и запахов леса, все равно как перенесла в другой мир — в старый запущенный склеп, где в каждом углу паутина, и с потолка падают капли. Нет, конечно, не было ни паутины, ни капель, даже пыли не было — так, чтобы на виду, но чувствовалось, что люди поселились здесь совсем недавно, и до той поры замок долгие годы был заброшен.

Димка шел опустив голову, но исподлобья внимательно смотрел по сторонам, пытался понять, куда его ведут. Почему-то в замке, как и во дворе было тихо и пустынно. Мальчик чувствовал напряжение, повисшее в воздухе и понимал — что-то неординарное произошло здесь этой ночью, что-то, что не входило в планы фашистов. Но что? Что бы это могло быть?

И как бы этим воспользоваться?

Стук каблуков по истертым временем камням гулким эхом разносился по огромным пустым залам, отзывался эхом в узких коридорах и на лестницах, тонул во мраке высоких сводчатых потолков. Кто-то наблюдал за ними. Настороженно и внимательно смотрел из ниоткуда — и отовсюду на двоих солдат в черной форме и на грязного прихрамывающего мальчика, одетого в слишком короткие штаны и слишком длинный пиджак — все явно с чужого плеча. Следил неотступно. Все время, пока они шли по коридорам, пока спускались туда, где находился, должно быть, когда-то погреб, пока дежуривший у массивной двери солдат, отпирал замок.

— Ханс Кросснер пропал, — услышал Димка тихий голос часового пока тот возился с ключами, — Они говорят — всему виной отец этой сисястой девки из деревни. Но мы-то думаем иначе…

Димка не видел, но почувствовал, как многозначительно посмотрел часовой на его провожатых.

Потом его пихнули в открывшуюся дверь, и тот час захлопнули ее. А из-за двери уже ничего не было слышно.

 

Глава IX

Пир вампира

Кровь девочки насытила и слегка опьянила графа. Ему было так хорошо сейчас! Это блаженное состояние ведомо только сытым вампирам. Люди пытаются достигнуть его с помощью спиртного, наркотиков или секса, но… Все перечисленное — лишь жалкая имитация. Сытость вампира — вот высшее блаженство.

Граф шел через заросший сад. Ночь была прекрасна. Банальные слова, но они вместили в себя и нежное тепло воздуха, и бархат неба, усыпанного алмазами звезд, и яркое свечение звездочек жасмина, и призрачное мерцание ранних роз на кусте.

Граф упивался ароматами цветов. Сладость жасмина, парфюмерная изысканность роз, и тонкое благоухание невидимых во тьме ночных фиалок, и влажная листва, и земля, и даже пыльца деревьев — все смешалось в единый пьянящий букет. Вот странность: вампиры не дышат — но запахи различают тоньше, чем даже самые чуткие из живых существ. Со стороны старинной мраморной скамьи дохнуло тонким ароматом женщины, живой женщины, недавно сидевшей здесь… И более грубым — яблочного пирога с корицей. Граф подошел к скамейке. На ней лежали бархатная подушечка, книга и тарелочка с пирогом. Граф улыбнулся. Лизе-Лотта! Вот кто тут был! Она забыла книгу на скамейке. Дед позвал ее, и она убежала, бросив недочитанную книгу и еще нетронутый пирог. Непростительная ошибка… Если бы не книга, граф не заинтересовался бы ею.

А книга… Старинное издание Шиллера. «Коварство и любовь». В бархатном переплете, с золотым обрезом, с изысканными гравюрами.

Когда-то он любил книги.

Он уже давно не читал — ему достаточно было читать в крови людей их мысли, их жизни — но сейчас ему вдруг вспомнилось… Как это было, когда он еще не стал вампиром.

Он взял книгу в руки. И почувствовал ту, которая держала эту книгу до него. Она оставила на страницах влажные следы своих пальцев. Невидимые для всех — но ярко-осязаемые для вампира следы. Держа книгу в руках, граф почувствовал эту женщину. Вспомнил, что видел ее мельком, но не заинтересовался… Она показалась ему слишком невзрачной. Но сейчас он ощущал ее всю, как если бы она сидела рядом — нет, как если бы она лежала в его объятиях! Легкость ее худенького тельца, косточки, как у птички, нежную сухую кожу, короткие пушистые кудряшки… Она нездорова — последствия долгого пребывания в гетто и еще более долгого нервного напряжения. Да, она напряжена… Пульсирует от напряжения. Она боится! Да, боится!

Граф невольно облизнулся и почувствовал, как вспыхнул только что утоленный голод.

Для вампира нет ничего слаще страха.

Он наслаждается тем страхом, который внушает жертве его приближение. Но это слабый страх. Как пивной хмель. Обычно на долю вампира достается только такой вот легкий предсмертный ужас…

Страх, выпитый сегодня вместе с кровью девочки, был сильнее и вкуснее. Она почти не испугалась вампира. Потому что она боялась уже до того. Боялась бомб, падавших на ее город. Боялась чужих солдат с мерзкой гавкающей речью, ворвавшихся в ее дом. Когда граф пил кровь девочки, он читал ее прошлое, ее жизнь, ее страхи… Ужас, когда под ударами прикладов упал ее отец и чужие солдаты выволокли его из квартиры. Невыносимое страдание, когда чужие солдаты расстреляли бабушку и младшую сестричку. Мучительный страх в тюрьме. Яростный страх, когда ее разлучили с матерью. Все это придавало ее крови все новые вкусовые оттенки…

Но страх женщины, читавшей вечером в саду эту книгу, был глубже, изысканнее.

Она начала бояться давно, еще в детстве… И не прекращала бояться ни на миг. Вся ее жизнь была непрекращающимся страхом!

Редкий случай. Редкая удача.

Должно быть, кровь ее необычайно вкусна.

Кровь девочки покажется всего лишь игристым молодым вином, когда ему удастся попробовать кровь этой женщины — кровь, подобную драгоценнейшему коньяку столетней выдержки, позабытому в дальнем углу винного погреба, случайно найденному, поданному к столу в золотых кубках, вовсе не предназначенных для коньяка, потому что коньяк следует пить малыми порциями…

Граф почувствовал трепет вожделения, пробежавший по его телу.

До утра оставалось еще много часов.

И он пошел искать женщину.

Ярко горели во тьме серебряные решетки на окнах замка. Страшное, жгучее серебро… Тщетная предосторожность!

По первому же безмолвному требованию вампира, часовые сами открывали ему двери… И тут же забывали о проскользнувшей мимо них тени.

Повинуясь странному чувству, граф сначала навестил библиотеку. Он нашел все книги, которые брала эта женщина. Гете, Гейне, Шекспир… Двое из трех запрещены нынешним немецким правительством. Какая глупость! Зачем жить, если ты не читал ни Шекспира, ни Гейне? А она рисковала, читая эти книги… Понимала, что рискует, боялась, но все-таки не смогла уступить соблазну прочесть их. Не в первый раз, должно быть… Никто не стал бы рисковать ради Шекспира, если бы не читал его раньше.

Да, Шекспир…

Когда-то он сам любил Шекспира.

…Просто войти к ней в комнату? Заставить ее открыть дверь?

…Или лучше вызвать ее в сад?

Да, лучше в сад.

Там спокойнее.

Лизе-Лотта услышала этот зов во сне.

Голос был бесконечно родным и любимым, а зов — таким желанным… Она не могла устоять.

Она выскользнула из постели и пошла: босиком, в ночной рубашке, даже не накинув халат.

Часовые, мимо которых проходила Лизе-Лотта, казались какими-то неживыми, словно манекены. И они ее не замечали. Не пытались остановить. Тем лучше для них: сейчас Лизе-Лотта растерзала бы любого, кто бы попытался остановить ее.

Она шла на зов, звучавший где-то в глубине ее сердца… Или в мозгу? Во всяком случае, слух здесь был не при чем. Она не просто слышала — она чувствовала этот зов всем своим существом: душой и телом!

Она спешила.

Она чувствовала: это зовет ее Джейми. Он вернулся, чтобы жениться на ней и увезти ее в Лондон. Он стоит там, такой же юный и хрупкий, каким она его запомнила, и она тоже снова юная девочка с косами до колен, и не было всех этих страшных лет, ничего не было, только сон, и Джейми вообще-то никуда не уезжал, просто он наконец-то решился сделать ей предложение! Она должна спешить, Джейми даст ей понимание и радость, о которых она давно забыла…

Потом она поняла, что это не Джейми, а Аарон. Он по-настоящему любит ее. Всегда любил. Так сильно, как никто в этом мире. Он пришел сказать, что на самом деле не умер. Он перехитрил своих палачей. Он жив. И Эстер жива. Они уедут все вместе. И Михеля возьмут. И будут жить большой семьей. Да, они снова будут счастливы… Аарон — мудрый, сильный, заботливый — он ждал ее, чтобы заключить в свои объятия! Она должна спешить, Аарон даст ей защиту и нежность, без которых она так долго жила…

Когда она вышла в сад, и зов сделался четче, она осознала, что не Джейми и не Аарон — откуда им здесь взяться? — это Курт зовет ее! Ей бы надо испугаться, как всегда, когда она сталкивалась с Куртом… Но Лизе-Лотта почувствовала, что он изменился. Вернее, не менялся вовсе, никогда не менялся. Нет, он не стал чудовищем с похотливым ртом и жесткими руками… Он был все тем же милым, романтичным, застенчивым мальчиком, так пылко любившим ее, так горячо мечтавшем ее защищать! Она должна спешить, Курт даст ей любовь и страсть, которых она никогда не знала…

И она поспешила в объятия незнакомца, и упала к нему на грудь, и он поднял ее, оторвал от земли, и коснулся ее губ своими ледяными губами, и отчего-то ей стало страшно, хотя у него была улыбка Джейми, у него были руки Аарона, у него были глаза Курта — но почему он был такой холодный?

Лизе-Лотта обняла его, прижала его голову к своей груди, пытаясь согреть… И застонала от внезапно охватившей ее страсти.

Никогда, никогда прежде не хотела она, чтобы мужчина сжал ее в объятиях, целовал, овладел ее телом! Она знала, что этого следует хотеть, но… не хотела. Даже с Джейми. Даже с Аароном. Она просто уступала его страсти и радовалась тому, что может давать наслаждение своему мужу… А потом, когда Курт надругался над ней, после того, как он был так жесток, так груб — она уже больше ничего, никогда не хотела, лишь бы не касались ее больше чужие руки, чужие губы… Она и поверить не могла, что захочет этого снова!

Она забыла обо всем — об унижениях, о боли, о страхе, бесконечно терзавшем ее душу, она забыла о Михеле, забыла об утрате тех, кого она так любила, забыла даже о своих остриженных и не желавших отрастать волосах… Только одно имело значение сейчас: их близость. Его объятия. Его поцелуи, обжигавшие ее, как лед.

И никогда она не стонала от страсти, не извивалась так в объятиях мужчины, как сейчас!

Она хотела его! Скорее, скорее!

Возьми же меня! Мою кровь, мою жизнь, мою душу!

И когда он приник поцелуем к ее шее, такая боль пронзила все ее тело, такая боль, какой она не ведала прежде, какой она не могла себе представить, и боль эта была белым огнем, от которого вскипела ее кровь, и боль эта была наслаждением, высоким и чистым. Боль-наслаждение, наслаждение болью — прежде Лизе-Лотта не поверила бы, что такое возможно — а теперь боль и наслаждение заполняли ее тело, ее душу, ее разум, вытеснив все прочее, лишнее, и все казалось теперь прочим и лишним, главным было это чувства, эта белая вспышка, длившаяся и длившаяся, становившаяся все сильнее, эта пульсация боли, этот экстаз наслаждения, уводивший ее все выше, и выше, и выше, с каждым ударом сердца… А сердце билось все быстрее, так быстро, что Лизе-Лотте казалось — она не выдержит сейчас, она уже не может дышать, она задыхается, но лучше было задохнуться, чем утратить этот белый огонь, эту радость, эту боль!

И она из последних сил цеплялась за плечи мужчины, приникшего к ее шее в долгом-долгом поцелуе.

Она отдавалась ему так, как не отдавалась никогда, никому.

Она хотела принадлежать ему полностью, она хотела, чтобы он не просто взял ее — а потом отпустил, как берут и отпускают мужчины… Она хотела, чтобы он взял ее навсегда, выбрал полностью, вычерпал до последней капли. Стать частью его, раствориться в нем, в этом белом огне…

Она хотела этого, она действительно этого хотела!

Он нужен был ей… С ним она позабыла все свои страхи… Он мог защитить ее по-настоящему, он мог избавить ее…

Избавить от жизни!

Да, да, да! Она хотела этого!

— Возьми меня… Возьми мою жизнь! — шептала Лизе-Лотта, пока граф пил ее кровь: сначала — большими жадными глотками, потом — медленно смакуя, потом — и вовсе по капле… Чтобы продлить удовольствие.

Он наслаждался. Наслаждался по-настоящему. Потому что впервые за столько лет женщина по-настоящему хотела его! Не завороженная голосом и взглядом вампира, не обманутая привлекательным человеческим обликом — нет, она действительно хотела его, хотела таким, каким он был на самом деле. Она сознательно отдавалась ему: не для любви — для смерти. И это давало ему такую радость, и будила в нем такие странные, чудесные, давно позабытые чувства.

Возможно, что-то такое он чувствовал, когда был еще человеком.

Это — нежность?

Нет, наверное, нет…

Это больше, чем нежность…

Ему хотелось выпить всю ее — до капли — тем более, что она сама предлагала ему себя.

Он слышал это не только в ее словах, но и в биении сердца.

Ее мысли текли сквозь его мысли.

Ее чувства сплетались с его чувствами.

Смертные не знают такого единения.

Это много больше, чем их жалкая, слабая любовь…

Граф заставил себя оторваться от горла Лизе-Лотты, когда почувствовал, что биение ее пульса стало угрожающе прерывистым и слабым, а в дыхании послышались тихие влажные хрипы.

Он все-таки был уже сыт — сыт кровью той девочки — а кровь Лизе-Лотты была для него чем-то вроде изысканного десерта.

Трудно оторваться, но контролировать себя он все-таки мог.

Облизнув с губ ее кровь, он заботливо посмотрел ей в лицо.

Она была так бледна, даже губы побелели, глаза закатились… Глубокий обморок, вызванный потерей крови. Деду-врачу придется повозиться, чтобы поднять ее на ноги. Серьезное испытание для его науки.

Из ранок на шее текла кровь. Сладостно-пьянящая кровь! Того, что еще текло в сосудах этого хрупкого тельца, хватило бы еще на несколько глотков… Прежде, чем остановится сердце… Но граф не хотел, чтобы Лизе-Лотта умерла.

Если он убьет ее сегодня, от дивного наслаждения останется лишь воспоминание.

Если же он позволит ей выжить… Позволит и поможет — без его помощи ей не выкарабкаться уже — тогда Лизе-Лотта еще хотя бы раз даст ему ту же радость. А может быть, много раз, если он усмирит свои аппетиты и не будет так жаден.

Граф широко провел языком по ранкам — и они затянулись в мгновение ока. Теперь они выглядели, будто два булавочных укола. Только кожа по краям побелела и разлохматилась.

Настоящий специалист по вампирам — такой, как Абрахам Стокер — сразу понял бы, в чем причина внезапного недомогания прелестной Лизе-Лотты!

Но в том-то и прелесть ситуации, что настоящих специалистов по вампирам здесь нет!

Они только мнят себя специалистами, но на самом деле — в глубине своих гнусных гнилых душонок — они не верят в вампиров… Они вообще ни во что не верят. Кроме как в свое превосходство над другими народами.

Мерзость, мерзость… Оскорбительно иметь таких существ — своими врагами! Еще оскорбительнее знать, что они не враги, а сторонники… Вроде как сторонники?

Граф с улыбкой любовался на Лизе-Лотту, обессилено приникшую к его груди. Теперь он познал ее… И это познание было глубже, чем у мужчины, овладевшего любимой женщиной. Глубже, чем у мужа, прожившего двадцать пять лет со своею женой в добром согласии. Нет, граф познал самую суть Лизе-Лотты!

Он видел ее такой, какая она есть на самом деле.

Не худенькая тридцатилетняя женщина с громадными испуганными глазами и сединой в коротких темных кудряшках, какой она видится остальным, нет, она все еще была девочкой… Десятилетней девочкой с толстыми косами — и такими же громадными испуганными глазами, как сейчас.

Вот она замерла в кресле-качалке… На ней ночная рубашка и шерстяные чулки, спустившиеся к щиколоткам. Она кутается в плед. На коленях — книга.

Она боится…

Боится, что кто-нибудь застанет ее за этим преступным занятием — за чтением глубокой ночью!

Боится, что дед на неделю запрет от нее книжный шкаф.

Боится, что ее отправят в закрытую школу, где вовсе не будет книг, а только бесконечное рукоделие — как и положено благовоспитанной немецкой девочке.

И еще она боится чего-то неосознанного… Она ведь не помнит, как именно погибли ее родители. Кажется, в автомобильной аварии? Так ей сказали. Она знает, как они погибли, — но не помнит. Думает, что не помнит.

На самом деле она присутствовала при этом и воспоминание укрыто в тайниках ее памяти, воспоминание о том, как ссорились отец и дед, как дед выхватил револьвер и снес половину черепа любимому отпрыску, а следом разрядил весь барабан в живот и грудь ненавистной невестке. Он мог попасть в Лизе-Лотту, она все это время прижималась к матери — и упала под тяжестью ее бездыханного тела.

Ей было два с половиной года.

Она все забыла.

Она не забудет никогда…

И сейчас — ей все еще десять лет и больше всех на свете она боится деда.

А ведь ей многое пришлось испытать… Ее английский возлюбленный предал ее. Она пережила гибель близких и заключение в гетто. Потом она попалась этому гаденышу. Он мучил ее своею неистовой любовью. И, кажется, даже не догадывался о том, что для нее его ласки — мучение.

Кажется, он тоже хочет поучаствовать в эксперименте? Из него получится великолепный вампир… Он уже сейчас такой упырь, каких редко встретишь даже среди носферату! Интересно, каков он на вкус? Должно быть, гадок. Да, юный красавчик Курт плохо обращался с бедняжкой. И все-таки деда своего она боится сильнее. Должно быть, выдающаяся личность, этот доктор Гисслер… Стоит познакомиться с ним поближе.

Граф прижал Лизе-Лотту к груди и покачал в объятиях, как младенца. Он все еще чувствовал вкус ее крови на губах. Прелестное создание! Нежное, чистое и страдающее. Идеальная жертва. Нет ничего вкусней страданий. Особенно когда они приправлены нежностью и чистотой. Она так привыкла жертвовать собой ради других. Да, действительно — идеальная жертва! Жертва, привыкшая к самопожертвованию… Да еще и хорошенькая, вдобавок ко всему.

Граф предпочитал хорошеньких жертв. Чтобы не только жажда, но и эстетическое чувство было удовлетворено. И эти ребята, военные и ученые, экспериментаторы придурковатые — они не ошиблись в своих расчетах… Действительно, красивые и юные жертвы — лучшая приманка для любого вампира.

Интересно, как они отбирали всех этих девочек и мальчиков? Постарались ведь… Ангелочки — как с рождественской открытки — на любые вкусы!

Граф хихикнул, вспомнив, как Мария и Рита накинулись на ту девчонку. Это было восхитительное зрелище! Две прекрасные молодые женщины — пышная белокожая Мария с ее длинными золотистыми косами и изящная смуглая Рита с буйными черными кудрями — и девочка, хорошенькая, румяная, русоволосая девочка, безвольно повисшая на их руках. Картина, достойная мастеров прошлого — Буше, Фрагонара, Греза! Правда, они бы в обморок упали от этого зрелища…

Только вот в том, что вампира можно поймать «на живца» и заманить в ловушку, как лисицу в капкан — в этом господа-ученые просчитались. Хотя… Рита, с ее беспечностью, бурным темпераментом и неутолимым голодом — она вполне могла бы попасться.

Но они с Марией не допустят этого.

Все-таки они — все трое — родственники! И в жизни, и в смерти. Их породнила кровь, выпитая друг у друга. И кровь, выпитая у их жертв. И все эти долгие годы сумеречного существования неупокоившихся… Нет, они будут защищать друг друга.

Люди думают, что вампир — примитивное, бессмысленное создание, которому ведом только голод… Пусть заблуждаются. Тем лучше для вампиров.

Мария и Рита — его прекрасные дамы, спутницы его бессмертия…

А у Влада Дракулы таких было три! Две брюнетки и блондинка.

У него пока есть блондинка и брюнетка… Может быть, третьей сделать тоже блондинку?

Магда фон Далау достаточно красива и жестока, чтобы стать его достойной спутницей.

А это бедное создание, лежащее в его объятиях, словно загрызенный ягненочек… Право же, следует поспешить за медицинской помощью.

Если она умрет сейчас, это будет в высшей степени обидно!

Обычно граф оставлял своих жертв на том же месте, где выпивал их кровь.

А если жертве разрешалось еще пожить — он гипнотизировал ее и она сама возвращалась в свою постель.

Лизе-Лотта слишком ослабела, чтобы двигаться самостоятельно…

А бросить ее на мраморной скамье в саду было рискованно: к утру становилось зябко, к тому же ее могли еще долго не хватиться. Никто особо ею не интересуется, кроме мальчишки, но он не выходит из своей комнаты без разрешения матери. Матери… А ведь эта женщина никогда не рожала! Но она могла бы родить, она хотела бы родить! Граф это точно знал. Он чувствовал, что, вопреки своему хрупкому облику, Лизе-Лотта была до краев полна той самой энергией, благодаря которой женщины жаждут материнства и проращивают в себе даже самое слабое, даже случайно зароненное семя и дают жизнь детям. Она могла бы дать жизнь четверым. Каждой суждено какое-то количество детей… Хотя далеко не всегда женщины выполняют свое предназначение. Но Лизе-Лотта выполнила бы, если бы могла. Ее материнская энергия была действительно сильной. Она пульсировала в ее крови…

А этот мальчик — он не был ее сыном. Но она любила его даже сильнее, чем могла бы любить своего ребенка. Она любила в нем свою покойную подругу и своего покойного мужа. Она любила в нем свою счастливую юность. Она выстрадала этого ребенка.

Граф нес Лизе-Лотту по лестницам и коридорам замка, мимо застывших часовых, которыми в тот миг, когда вампир проплывал мимо, на миг овладевала какая-то странная сонливость…

Граф нес Лизе-Лотту и не отрывал взгляда от ее бледного, застывшего лица. Он выпил ее кровь — и он знал теперь все ее тайны, всю ее жизнь, он первого вздоха, первого крика — до сегодняшней ночи. Для него больше не было в ней тайн… Но от этого Лизе-Лотта ничуть не потеряла для него привлекательности.

Это только смертные мужчины теряют интерес к возлюбленным, когда узнают все их мечты и секреты.

У вампиров все иначе.

Их любовь начинается с первого глотка крови. С первого акта познания. И длится… До последнего глотка. «Пока смерть не разлучит нас…»

Граф уложил Лизе-Лотту в постель, заботливо укрыл одеялом.

Серебряные решетки на окнах ослепительно горели в ночи… Но они уже не смогут удержать старого Карди! Он будет приходить в эту комнату, когда захочет.

Мальчишка в соседней комнате не спал. Граф слышал биение его сердца, испуганное дыхание, чувствовал жар юного тела. Аппетитный мальчишка! В нем тоже было страдание и страх… И еще какой-то внутренний огонь, которого не было в других детях, находившихся здесь.

Но граф решил не трогать этого мальчишку, пока жива Лизе-Лотта.

Неизвестно, как смерть приемного сына скажется на вкусе ее крови!

Надо предупредить дам, чтобы не вздумали приближаться к нему. И последить за Ритой. Мария — та послушается сразу, а вот за Ритой нужен глаз да глаз! Особенно когда она голодна. А голодна она всегда.

Граф вышел из комнаты Лизе-Лотты. По коридору шел часовой. Граф остановился перед ним, посмотрел в глаза… И через миг часовой уже бежал к командиру с сообщением, будто слышал из комнаты фрейлин Гисслер стоны и хрипение.

Через десять минут доктор Гисслер уже входил в комнату внучки со своим черным медицинским саквояжем, а Магда — разрумянившаяся ото сна, с распущенными по плечам золотистыми волосами — позевывая, плелась по лестнице, подгоняемая Куртом, и про себя ругала Лизе-Лотту самыми гадкими словами, какие только знала. Надо же, тихоня умудрилась заболеть! Как не вовремя! Да еще ночью из-за нее вставай… Магда и Вальтер прошли мимо графа, слившегося с тенью в одной из стенных ниш. Граф услышал ее мысли. И еще раз подумал о том, что из Магды получилась бы великолепная вампирша. Она уже и сейчас-то не совсем человек… Осталось только сделать ее бессмертной. Ее и юного Курта. Они здесь лучше всех подходят для «эксперимента».

 

Глава X

За серебряной решеткой

Нет, все в бывшем винном погребе старого замка оказалось совсем не так плохо, как предполагал Димка. Даже хорошо! Вдоль стен стояли двухэтажные солдатские кровати, застеленные серым, застиранным, но вполне настоящим бельем, показавшимся мальчику невозможно роскошным. На каменном полу лежал вытертый и изрядно поеденный молью ковер, в маленькое зарешеченное окошко под потолком попадали солнечные лучи. Туалет в углу скрывался за деревянной ширмой и представлял собой не просто старое ведро, а вполне удобный стульчак.

Сказать, что Димка был ошеломлен — не сказать ничего! Целую минуту он стоял на пороге соляным столбом, вытаращив глаза и разинув рот, пялился на ближайшую к нему аккуратно застеленную шерстяным одеялом широкую удобную кровать, на подушку в изголовье… потом только заметил сидящую на краешке этой кровати девочку, которая так же удивленно и испуганно смотрела на него.

Нет, на самом деле не была она испугана — не было в огромных темно-синих глазах настоящего страха, не было затравленности, тоски и постоянного ожидания худшего, что привык видеть Димка в десятках и сотнях глаз людей, которых ему довелось знать в последнее время.

В глазах этой девочки были чистота и ясный свет.

Эта девочка только думала, что она до смерти испугана, на самом деле она еще и не начинала бояться… не знала, не умела бояться по-настоящему.

Димка смутился этих лучащихся светом синих глаз и даже покраснел, как будто вернулся на миг в стародавнюю довоенную жизнь — стал прежним мальчиком, для которого настоящее испытание достойно выдержать взгляд красивой девочки, которая к тому же совсем уже девушка…

Она и была из другой жизни, милая девочка старшеклассница, одна из тех, кого мальчишки украдкой провожают взглядами, о ком мечтают бессонными ночами, мучаясь неясным томлением плоти. Она была — как пощечина, как ведро ледяной воды на бедную Димкину голову, этот мираж из хранимого, как святыня, на самом дне памяти прошлого…

И одета она была так, как будто полчаса назад вышла из дома на прогулку и вот — невесть как очутилась в бывшем винном погребе старого замка — в серенькую юбочку, в белую блузочку с кружевным воротничком и розовою кофточку.

Она молчала, и Димка тоже не мог вымолвить ни слова, как будто забыл, как это — говорить! Но и молчать уже было нельзя, и без того он уже выглядел полным идиотом!

— Ты… откуда? — промямлил Димка по-польски.

Потом тоже самое на идише. Потом, запнувшись на мгновение на том языке, на котором почти даже не думал уже в последнее время.

— Тебя как зовут? — отрывисто спросил он по-русски.

— Ой! — сказала девочка, и вдруг заплакала.

Заплакала горько, навзрыд, а потом засмеялась сквозь слезы. А потом кинулась к Димке и обняла его так крепко, что у мальчика перехватило дыхание, то ли от ее пахнущих летом волос, то ли от тепла ее щеки, прижавшейся к его щеке.

— Ты чего? — пробормотал Димка, отстраняясь, и чувствуя с досадой, что снова краснеет.

— Ты наш? Советский? — девочка смотрела на него, улыбалась жалобно и счастливо, и слезы все еще текли из ее глаз.

— Ну да… А ты… Тоже?

Ну вот, теперь он не только хлопает глазами и мямлит, но еще и глупые вопросы задает!

— Да… Да… — закивала девочка, — Меня Таня зовут. А тебя?

— Дима…

— Ты откуда?

— Из Гомеля.

— А я из Смоленска! Ой, как же здорово! Я уже сто лет не с кем не говорила! Ничего не понимаю, что происходит! А ты понимаешь? Зачем нас сюда привезли? Говорили — на работу. А где здесь работать? Я ничего не понимаю! Уже два дня сижу здесь и сижу, ничего не делаю, скучно и страшно! Сыро здесь ужасно, особенно по ночам, и мокрицы какие-то бегают, прямо по постели! Бр-р! Ты боишься мокриц? Я просто терпеть их не могу!

Она говорила… говорила… а Димка смотрел на нее и кивал.

— Но по крайней мере здесь позволили вымыться! И мыло дали, и мочалку, и постирать позволили!

Она вдруг замолчала, может быть заметила, что у собеседника какое-то странное выражение лица, потом тихо спросила:

— А ты языки знаешь? Может спросишь у него? Он мне ничего не отвечает.

— Кто? — хотел удивиться Димка, но проследив за Таниным взглядом, увидел сам.

На дальней кровати у самого окна, свернувшись калачиком под одеялом кто-то лежал.

— Когда меня привели, он здесь уже был… Он не всегда так лежит встает, ходит, ест, делает все, что ему велят, но ничего не говорит! Мне так его жалко, Дим!.. И мне страшно… У него такое… лицо!

У него было нормальное лицо! Нет, не нормальное — привычное. Отрешенное, застывшее, с пустыми глазами, на дне которых только туман… туман… Димка заговорил по-польски и на сей раз сразу угадал.

— Здравствуй, — сказал он, стараясь отчетливо произносить каждое слово, — Меня зовут Дима, она — Таня. Тебя как зовут?

— Януш… — прошептал мальчик одними губами.

При этом смотрел он по прежнему куда-то мимо.

Таня подошла, присела на корточки, заглянула в бледное застывшее лицо.

— Что он сказал тебе?

— Его зовут Януш.

— Януш… Поляк?

Димка пожал плечами.

— Он потом все расскажет, Тань… Может быть. Ты не трогай его сейчас, ладно?

Девочка кивнула. Она сидела сгорбившись, засунув ладошки между коленями и крепко-крепко сжав их. Волосы закрыли ее лицо, и Димка откинул темную легкую прядку, заставив себя улыбнуться, заглянул в побледневшее лицо, с закушенной добела губой, с глазами полными слез.

— Да чего ты, Танька? Чего плакать-то? Не бьют, кормят… Кормят?

Таня кивнула.

— Постель смотри какая! С подушкой, с одеялом! Почти как дома. Спать можно сколько хочешь… Чего ты плачешь-то?

Девочка засмеялась сквозь слезы.

— Глупый ты! Ну ведь зачем-то нас сюда привезли! Я боюсь, просто боюсь! Неужели тебе не страшно?

— Не страшно, — соврал Димка, — Чего бояться заранее?

Он поднялся, подошел к ближайшей к окну кровати, подергал за ножку, та даже не шелохнулась, потом забрался на верхнюю койку, свесился с нее, держась одной рукой за железную перекладину и сумел заглянуть в маленькое, закрытое толстыми прутьями окошко.

Он увидел заскорузлый ствол дерева, пучок травы — больше ничего.

— Что там? — с интересом спросила Таня.

Димка покачал головой. Действительно ничего, совсем ничего… Все обыденно, просто, незначительно, и все-таки — что-то не так, какая-то мелочь…

Мальчик сел на кровати, свесив ноги и засунув ладони между коленями, как только что Таня.

Что же показалось ему странным?

Решетка на окне. Такая же новенькая, как во всех окнах замка — она слишком белая и блестящая, железо не выглядит так!

Но что это, если не железо?

С риском свалиться и сломать себе шею, Димка добрался до решетки кончиками пальцев, поскреб ногтем и решетка в том месте засияла просто снежной белизной.

Вот это да! Что же это за металл использовали немцы?!

И главное — зачем?!

Вечером Димку отвели в душ, выдали мыло и полотенце, потом — чистое белье и рубашку.

На ужин дали миску перловки с мясом. И компот!

Сытый, чистый, лежа в мягкой, удобной постели Димка однако долго не мог уснуть, слишком хорошо ему наверное было… непривычно. Он выбрал себе ту самую кровать с которой можно было дотянуться до окошка. Пусть там вечный сквозняк и сыростью веет, зато видно ствол дерева и пучок травы, зато слышно каждый шорох.

«Двенадцать кроватей, — думал Димка, задумчиво глядя на черный прямоугольник густой, вкусно пахнущей свежестью темноты, — Значит привезут еще девятерых. Только детей или взрослых тоже? И НАЧНУТ ли они до того, как все места будут заняты?..»

Начнут… Димка не знал, что задумали немцы, но никаких иллюзий, конечно, не питал. Гигиена, хорошее питание, забота о здоровье — все это не из человеколюбия, все это имеет конкретную четкую цель.

Он уже начал засыпать, когда вдруг проснулся от тихого плача, хотел было слезть, подойти, сказать что-нибудь утешительное мальчишке, но тут услышал шепот Тани.

Девочка стояла на коленях перед кроватью Януша, говорила что-то протяжное, нежное, а Януш, обнимал ее крепко за шею и уже только всхлипывал, все реже и реже.

Димка так и заснул под этот шепот, под это всхлипывание и проснулся, когда уж совсем рассвело от грохота захлопывающейся двери и от громкого, как трубный глас, отчаянного рева.

Их было двое.

Мальчик и девочка.

Ревела девочка, ей было всего-то лет семь или восемь, растрепанная, чумазенькая, в порвавшейся юбочке и спущенных гольфах, однако пухленькая и крепенькая на вид.

Мальчик был чуть постарше. И он не плакал. Настороженно и недоверчиво смотрел то на Таню, то на свесившегося с «верхней полки» Димку, потом, покосился на свою спутницу, поморщился и сказал:

— Поговорите с ней кто-нибудь, а? Я пытался, а она ничего не понимает. Все время ревет.

Говорил мальчик по-польски.

А девчушка, как позже выяснилось, то ли на французском, то ли на голландском… С ней так никто и не смог поговорить, но она все равно успокоилась, когда Таня взяла ее — едва подняла — на руки и покачала немножко, как маленькую, когда погладила по головке и сказала что непонятное для нее, но нежное и доброе. Она больше не ревела и вообще оказалась послушной и сообразительной, и очень хорошенькой, когда Таня отмыла ее и одела в чистое.

Малышка не отходила теперь от Тани ни на шаг, даже спать легла с ней вечером в одну кровать, с большим трудом удалось выяснить, что зовут ее Мари-Луиз — больше ничего.

А мальчика звали Тадеуш, был он родом из Кракова. Немцы везли его вместе с родителями — как он выразился — «в тюрьму», маму с папой повезли во «взрослую тюрьму», а его — сюда. Тадеуш был совершенно спокоен, ничего не боялся и не плакал даже по ночам.

— Мама сказала, — говорил он, — что придется несколько месяцев пожить без нее, зато потом мы все вернемся домой. Ведь война скоро кончится, и немцев выгонят.

Его убежденность, что все будет именно так, не смогло поколебать ничто, даже безапелляционные заявления приехавшего позже мальчика, чеха по имени Милош, что все они умрут и очень скоро, и даже если войне наступит конец, они его не дождутся. Этот мальчик побывал в Дахау. Недолго. Всего два месяца. Но он уже прекрасно понимал, что надеяться на хорошее никогда не стоит, даже когда не все так безнадежно, как теперь — чтобы не слишком разочаровываться впоследствии.

 

Глава XI

Пей мою кровь!

Лизе-Лотта Гисслер умирала.

Об этом знали все.

И прежде всего — она сама.

Она совершенно не боролась за жизнь. Нападение вампира лишило ее последних сил — тех жалких остатков, которые она сберегала на самом длен души, заставляя себя жить ради Михеля! Теперь даже испуганный, страдающий взгляд ребенка не мог всколыхнуть в ней жажду жизни. Она слишком устала. Она больше не могла. Пусть теперь о нем позаботится Аарон… Аарон мертв? Ну, тогда пусть это сделает Эстер. Она — его настоящая мать. А если не Эстер то все равно кто! Лишь бы не Лизе-Лотта, а кто-нибудь другой. Пусть Лизе-Лотту оставят в покое. Пусть ее оставят наедине с ее смертью!

Смерть приходит ночью. Смерть погружает ее в мир чудесных снов. Смерть дарит ей такие наслаждения… О которых в прежней убогой жизни своей Лизе-Лотта и мечтать не посмела бы! Каждый новый день, когда ее пробуждали к жизни, становился для нее все мучительнее. Она с нетерпением ждала ночи. Ждала и надеялась, что эта ночь окажется последней. Смерть победит и возьмет ее в свой мир, где сны и наслаждения уже не покинут ее.

Смерть приходила в образе мужчины.

Мужчины, который любил Лизе-Лотту.

Мужчины, которого она полюбила с первого свидания, с первого поцелуя.

Он был уже не молод, но очень благороден. И безгранично мудр. И бесконечно нежен.

Он звал ее спуститься в сад. И Лизе-Лотта шла на его зов. Его голос божественной музыкой звучал в ночной тишине. Но даже сквозь грохот грозы Лизе-Лотта услыхала бы его…

Он звал ее — и его зов возвращал ей утраченные силы. Она вставала и шла. Никто не мог остановить ее. Никто и не осмеливался!

Когда Лизе-Лотта приходила к нему, она первым делом снимала с себя все эти серебряные цепочки, которые навешивал на нее дед. И бросалась в объятия любимого. Он не любил, когда на ней были серебряные украшения. Только золото, и жемчуг, и драгоценные камни. Он обещал, что все это будет у нее когда-нибудь. И, хотя Лизе-Лотта была равнодушна к украшениям, она была бы счастлива носить драгоценности, подаренные им.

Затем он целовал ее — в шею. Целовал так страстно и сладостно, что ледяное пламя разливалось по всему ее телу, ноги слабели, рассудок туманился…

После он брал ее на руки и уносил прочь из этого мира. Они путешествовали по временам и странам. Веселые празднества Древней Греции — и бесстыдные оргии Древнего Рима, великолепие рыцарских турниров — и блеск версальских балов, молчаливое величие египетских пирамид — и напоенную розами духота персидских ночей, путешествия на крылатом паруснике по бескрайним морям — и полеты в корзине воздушного шара, когда земля простирается внизу, подобно искусно вышитой материи… Все, о чем она когда-либо читала, все, о чем она когда-либо мечтала — все дал он ей.

Она так сокрушалась, когда приходило время возвращаться. Перед тем, как расстаться, они предавались любви — торопливо и страстно. И он вновь и вновь целовал ее в шею, а она сходила с ума от этих поцелуев.

Совершенно истомленная, она возвращалась к себе в комнату.

Потом приходило утро и приносило с собой новые мучения. А ей так хотелось, чтобы ее оставили в покое! Чтобы все, все оставили ее в покое. Не кололи иголками, не лили в рот отвратительные на вкус молоко и бульон, не переворачивали бесконечно ее ослабевшее тело… Она так хотела, чтобы ей позволили спокойно умереть!

Ведь в смерти она соединится с любимым.

И останется с ним навсегда.

Доктор Гисслер был в ярости. Ему пришлось вызвать из деревни фельдшерицу, чтобы та ухаживала за Лизе-Лоттой. Но главное — ему самому пришлось себя обслуживать! Лизе-Лотту заменить было просто некем… Да он и не доверял больше никому.

Он догадывался, в чем причина ее стремительного увядания. Ей становилось хуже с каждым днем. За шесть дней она истаяла, как человек не может истаять и за три недели при самом суровом режиме!

Каждый день он пытался предпринимать какие-то действия для ее спасения. Обширное переливание крови — она явно страдала прогрессирующим малокровием. Витамины. Шоколад, молоко и бульон, который он буквально силой вливал в нее: у Лизе-Лотты совершенно отсутствовал аппетит. Иногда к вечеру ей становилось чуть лучше… Но утром он опять находил Лизе-Лотту в состоянии, близком к коме.

И совершенно обескровленной!

Слабое, нитевидное биение сердца, какое бывает у умирающих от обширной кровопотери… Две крохотные ранки на горле каждый раз оказывались подсохшими и побелевшими. Иногда доктор Гисслер обнаруживал несколько капель крови на ночной рубашке Лизе-Лотты и на наволочке. Всего несколько капель… Тогда как кровь она теряла литрами!

Доктор Гисслер каждый день собственноручно надевал на Лизе-Лотту шесть серебряных цепочек: на шею, на пояс, на запястья и на щиколотки. Но каждое утро эти цепочки исчезали бесследно! Словно истаивали.

Все это казалось бы совершенно необъяснимым, если бы всего неделю назад доктор Гисслер не увидел собственными глазами вампиров, восставших из гроба и высосавших кровь у двоих маленьких полячек, специально для этого выведенных в сад. Если бы на следующее утро доктор Гисслер не вскрывал собственноручно тела девочек… Тела, обескровленные настолько, что сосуды сплющились, а кожа сморщилась, как у старушек! Кстати, ранки на шее у обеих малышек совершенно исчезли. Кажется, в литературе этот загадочный факт был неоднократно описан.

Итак, следовало признать, что Лизе-Лотту убивает вампир. Но каким образом? Ее окно защищено серебряной решеткой. В комнате повешены связки чеснока. Розы и цветы чеснока стоят в вазах. И в конце концов, отчаявшись окончательно, доктор Гисслер разрешил Отто положить у двери комнаты Лизе-Лотты ветви боярышника, хотя уж это-то он считал полной чушью: если можно с медицинской точки зрения допустить аллергию на серебро или на запах определенных растений, то страх перед иголками боярышника необъясним взрослый человек запросто перешагнет эту преграду! И все-таки он разрешил… Но ничего из этих старых надежных средств не помогало.

Лизе-Лотту хорошо охраняли. Сиделка каждое утро клялась, что за ночь ни разу не сомкнула глаз. Ну, ладно — сиделка, могла и заснуть. Но охрана, которую доктор Гисслер выставил у дверей?!! Двое солдат СС, сменявшиеся три раза за ночь. Все отвечают одно: ничего не видели, ничего не слышали… И, естественно, не спали.

Последние две ночи в комнате Лизе-Лотты дежурил обезумевший от горя Курт. Причем со всем арсеналом охотника на вампиров: револьвер с серебряными пулями, парочка осиновых кольев… Выглядел он настолько комично, что, если бы не серьезность ситуации, доктор Гисслер с удовольствием посмеялся бы над влюбленным дурачком.

Но сейчас было не до смеха. Ведь Курт твердил, что никого не видел! И не спал…

А Лизе-Лотту каждое утро находили умирающей.

Доктор Гисслер в своем отчаянии дошел до того, что пытался расспросить Мойше: не заметил ли тот чего-нибудь необычного? До сих пор доктор Гисслер не разговаривал с правнуком. Понимал, что рано или поздно повзрослевшего Мойше придется сдать властям. Так что незачем связывать себя с ним какими-либо человеческими отношениями.

Но, к сожалению, Мойше тоже заявил, что ничего особенного не заметил. Правда, в первый день своей болезни, ближе к вечеру, мама позвала его и отдала ему очень красивый, старинный, усыпанный рубинами серебряный крест на толстой цепи. И велела носить, не снимая. Это было необычным поступком, ведь Мойше воспитывали в традициях иудаизма и Лизе-Лотта никогда даже не заговаривала о крещении… А теперь вот послушный Мойше носил крест.

Не то, чтобы доктор Гисслер искренне скорбел о возможной утрате внучки. Он никогда не любил Лизе-Лотту. Сначала — потому что ее родила ненавистная для него невестка, имевшая настолько сильное влияние на его единственного сына, что тот осмелился даже пойти против отца… Идиот. Доктор Гисслер не выносил, когда ему перечили. И кончилось все очень печально. Он застрелил сына, когда во время очередного скандала глупый мальчишка полез на него с кулаками. Убедившись в непоправимости случившегося, доктор Гисслер отправил вслед за ним и невестку: уж ей-то вовсе незачем было жить — и как виновнице случившегося, и как свидетельнице… Потом ему удалось инсценировать автокатастрофу, в которой оба они якобы погибли. Так что отвечать перед законом за двойное убийство ему не пришлось. Но в душе осталась горечь. Он возлагал большие надежды на сына! А из-за этой твари-невестки доктор Гисслер остался один, с пугливой и плаксивой девчонкой на руках. А потом эта девчонка умудрилась так неудачно выйти замуж… То есть, вначале он считал, что очень даже удачно. Но когда выяснилось, что родство с евреями не может принести ему ничего, кроме проблем, в тихоне Лизе-Лотте неожиданно пробудились отцовское упрямство вкупе с материнской стервозностью! И она предпочла отправиться с Аароном в гетто. Она предала деда. Доктор Гисслер так и не простил ее… По сей день не простил.

Но, как он уже не раз говорил Магде, он старел. И нуждался в заботах Лизе-Лотты. Поэтому он и пытался как-то бороться за ее жизнь. Позволял Курту ночевать в ее комнате. Позволял Отто превращать комнату Лизе-Лотты в подобие декораций для съемок очередного фильма про Дракулу.

Отто радовался: его теория о существовании вампиров получила столь блистательное подтверждение! И с удовольствием ставил все новые эксперименты. Например, рассыпал зерно или монетки на пороге комнаты, поскольку во многих народных версиях указывается на склонность вампира к пересчитыванию одинаковых предметов. Но только ничего не помогало…

Прошло шесть дней.

Лизе-Лотте становилось все хуже.

На седьмую ночь Курт, отчаявшись, разрезал себе руку и насыпал в рану соль. Если даже вампир погружал их в сон так мягко, что они просто лишались сознания, не заметив ни того момента, когда заснули, ни момента пробуждения, — все равно невыносимое жжение в ране не должно было позволить Курту заснуть так уж легко. Он должен был почувствовать хоть что-то!

Жестокий опыт удался.

Курт раскрыл тайну.

Вампир не приходил в комнату к Лизе-Лотте.

Лизе-Лотта сама выходила к нему.

Когда пробило одиннадцать, Курт внезапно ощутил, как все его тело сковал какой-то странный паралич, а в мозгу словно туман заклубился. Его неудержимо клонило в сон. Даже более того: он уснул, уснул глубоко… Но какая-то часть сознания продолжала бодрствовать. Боль в ране притупилась, но не окончательно. И эта боль не давала ему полностью погрузиться в сон.

Сиделка заснула в своем кресле.

Возможно, солдаты у дверей тоже заснули?

А Лизе-Лотта вдруг села на кровати. Словно бы кто-то ее позвал. Глаза ее были широко раскрыты и блестели возбуждением, на щеках проступил слабый румянец и она улыбалась, счастливо улыбалась! Лизе-Лотта блаженно потянулась, как человек, очнувшийся от долгого сна. А потом она встала. Она встала! Тогда как от слабости даже чашку в руках удержать не могла, и сиделке приходилось подкладывать под нее судно для отправления всех естественных надобностей и обтирать губкой ее бесчувственное тело, чтобы не допустить застоя крови… Лизе-Лотта встала и пошла к двери. Перешагнула через боярышник. И ушла…

Курт не мог последовать за ней, он не мог даже шевельнуться. И не знал, сколько она отсутствовала, хотя бой часов отмерял время. Его затуманенное сознание оказалось не в состоянии фиксировать число ударов. Все, на что хватило его сил — это не заснуть до возвращения Лизе-Лотты.

В комнату она вошла, шатаясь от слабости. И рухнула, не дойдя до кровати. Оцепенение тут же спало и с Курта, и с сиделки (причем сиделка после твердила, что не заснула ни на секунду и видела, как Лизе-Лотта упала с кровати). Оба бросились к Лизе-Лотте. Курт уложил ее в постель. Она была без сознания, дыхание слабое. Сиделка побежала за доктором Гисслером. На ее зов явились все, включая Августа Хофера. Доктор Гисслер и Магда осмотрели Лизе-Лотту и констатировали глубокую кому. То, что она могла в таком состоянии двигаться, казалось даже более фантастическим, чем само существование вампиров!

Истерические требования Курта немедленно вскрыть гробы и пробить кольями всех троих вампиров, естественно, не возымели успеха.

А когда Курт бросился в часовню, намереваясь совершить все это самостоятельно — его остановили и на всякий случай заперли.

Сиделка выла, валялась в ногах у всех по очереди, умоляла отпустить ее. Она была совершенно невменяема — так сильно боялась, что «упырь и ее позовет»! Пришлось Петеру Уве вывести ее во двор и пристрелить. Оставлять не имело смысла. Отпустить тоже было нельзя — она всю деревню переполошит…

Курта выпустили только ночью, когда совсем стемнело и уже не имело смысла искать вампиров в их гробах. Курт и сам это понял. И поспешил в комнату Лизе-Лотты. Там он расковырял свою рану и засыпал туда столько соли, что доктор Гисслер испугался — как бы дело не кончилось ампутацией руки. Хотя соль предупреждает заражение… Но не в таких количествах. Теперь эта рана не заживет очень долго. Даже если ее промыть и зашить.

В этот раз Курт, вместо того, чтобы сесть в кресло у двери, лег в постель рядом с Лизе-Лоттой. Обнял ее, прижал к себе. Доктор Гисслер, запирая дверь в комнату Лизе-Лотты, подумал, что выглядит это очень трогательно и, возможно, неистовую любовь молодого эсэсовца к Лизе-Лотте он сам мог бы как-нибудь использовать в своих интересах… Если бы раньше понял глубину этой любви. А теперь было поздно. В том, что Лизе-Лотту живой они уже не увидят, доктор Гисслер не сомневался.

Он оказался прав.

ЖИВОЙ ее действительно больше никто не видел!

Только сам доктор Гисслер это понял слишком поздно…

Ночью Лизе-Лотта пробудилась, услышав зов возлюбленного. Встала и спустилась в сад. Сегодня выпала обильная роса. Ее рубашка сразу намокла и прилипла к телу. Наверное, роса была холодной… Но Лизе-Лотта не чувствовала холода. Она вообще ничего не чувствовала, кроме отчаянного желания слиться с любимым.

Упав на его грудь, прижавшись к нему, Лизе-Лотта разрыдалась от облегчения.

— Знаешь, я так устала! — прошептала она.

Обычно они не разговаривали. Или — правильнее сказать, обычно они ничего не произносили вслух. Он с легкостью читал ее мысли, а его голос звучал прямо в мозгу Лизе-Лотты. Очень удобно, между прочим! Но сейчас у нее вырвались эти слова. Вместе с потоком слез, который она никак не могла остановить. Отчего-то ей вспомнились все страдания, которые она успела перенести за жизнь. Обычно в счастливые часы свиданий с ним, Лизе-Лотта не вспоминала ни о чем плохом. Все плохое оставалось где-то в другом мире… А рядом с любимым царствовала любовь! Но сегодня все было как-то иначе. И Лизе-Лотта действительно чувствовала себя уставшей.

«Да, ты устала. Это я виноват. Я слишком долго тянул… По капле цедил твою сладость… Я измучил тебя. Но сегодня все кончится. Сегодня я подарю тебе покой. И жизнь вечную — если ты сама этого захочешь. Обними меня…»

Лизе-Лотта обняла его и сама склонила к плечу голову, открывая шею для его поцелуя. И он припал к ее шее с каким-то сдавленным стоном. Как всегда, она почувствовала мгновенный укол боли… А затем по телу разлилось наслаждение.

Сегодня поцелуй длился особенно долго. А наслаждение было настолько острым, что Лизе-Лотта вдруг начала задыхаться. Она ничего не могла с собой поделать… Чем выше возносилась она на пик удовольствия — тем тяжелее ей становилось дышать. Перед глазами крутились кроваво-золотые вихри, мелькали белые всполохи. Она задыхалась!

И продолжала задыхаться, даже когда любимый прервал поцелуй.

Он смотрел на нее таким странным взглядом. Вопросительным и нежным одновременно. А еще, кажется, было в его взгляде сожаление. Или ей это показалось? Его лицо закрывала какая-то туманная дымка. Но даже сквозь эту дымку ярко горели его чудесные глаза. Сегодня у него были такие яркие губы! И зубы сверкнули бело и остро, когда он заговорил.

— Ты хочешь этого? Ты хочешь быть вечно со мной? Среди тех, кого прокляли люди? Среди тех, кто проклял людей? Я могу подарить тебе вечный покой. Я могу подарить тебе вечную жизнь. Жизнь — рядом со мной. Что ты хочешь? Я даю тебе выбор. У других этого выбора не было…

Несмотря на странное свое состояние — удушье становилось все более мучительным — Лизе-Лотта несказанно удивилась тому, что любимый говорит с ней. Она впервые услышала, как звучит его голос. Его настоящий голос — а не тот волшебный зов, который манил ее в сад по ночам… Но и этот его голос был так прекрасен и мелодичен!

И еще больше удивили Лизе-Лотту его слова. Какой может быть выбор? Как может она отказаться от счастья быть с ним? Она лишь об этом и мечтает все время с тех пор, когда впервые вышла на его зов… А может, лишь об это она мечтала всю свою жизнь!

— Да! — простонала Лизе-Лотта. — Я хочу быть с тобой! Не покидай меня!

Он улыбнулся. А затем поднес ко рту руку и прокусил себе запястье! Потекла кровь. Несколько горячих капель упали на грудь и шею Лизе-Лотты. Это было неожиданно приятно… А потом прокушенное запястье оказалось возле ее губ и кровь потекла в ее пересохший рот.

— Пей! Пей мою кровь! — прошептал тот, кого она так любила.

Он ей велел сделать это, а значит, быть не может сомненья в том, что так надо, что это — хорошо и правильно…

Тем более, что кровь так горяча!

И так вкусна!

Она утоляла жажду лучше, чем самая чистая родниковая вода.

Она была слаще любого фруктового сока.

Пьянила сильнее любого вина.

Лизе-Лотта присосалась к ране на его запястье и глотала, глотала кровь…

И чувствовала, как тело ее наливается радостной силой!

Она перестала задыхаться.

Вместо слабости явилась дивная легкость.

А еще — ей захотелось спать. Так сильно, что она не справилась с собой…

Она отпустила его руку. Рана на запястье затянулась сама собой — без следа. Только на кружевном манжете осталось несколько ярких пятнышек.

А Лизе-Лотта, виновато улыбнувшись ему, прикорнула прямо на скамейке.

Граф долго сидел, глядя на женщину, в чьем теле умирал человек — и рождался вампир. Он совершал подобное всего третий раз. И каждый раз это было — как чудо, как откровение.

Лизе-Лотта уже не дышала.

Граф заботливо стер с ее губ следы крови.

Потом поцеловал — и растворился в ночной темноте.

День она будет — как мертвая. А следующей ночью она пробудится к новой жизни! Он должен быть рядом с ней в момент пробуждения. Чтобы подержать, утешить, объяснить… И накормить. Ее будет сжигать страшный голод. Так бывает со всеми.

Интересно, что сделают эти люди с ее телом? Своих мертвецов они почему-то не клали в гробы, а просто сваливали в ров у западной стены замка — и забрасывали землей. Но, может, для нее сделают исключение? Ведь она — внучка главного среди них, доктора Гисслера…

А если нет — тоже не беда. Только придется потревожить смертный покой старого Фридриха Драгенкопфа. То есть, попросту вывалить его кости из гроба! Гроб у него хороший. Красивый — и сохранился великолепно. Фридриху гроб, по сути дела, уже ни к чему. Душа его далеко, а тело… Тело истлело. А вот вампиру обязательно нужен свой гроб. Таков порядок. И граф постарается порядок соблюсти. Ради Лизе-Лотты… Она заслуживает. Из нее получится прекрасная спутница в вечности! И очень хороший вампир.

На рассвете Курт с воплями выбежал из комнаты Лизе-Лотты (замок, старательно запертый накануне, почему-то оказался открытым) и, продолжая кричать, заметался по коридорам. Он перебудил всех, кто еще спал… Напугал охрану. Никто не осмеливался его остановить: в руках Курта был револьвер.

Курт ворвался в часовню, сбежал по лестнице в склеп…

Наверное, он имел нехорошее намерение уничтожить «ценнейшие биологические образцы», то есть — троих вампиров.

Но образцов на месте не оказалось.

Они исчезли.

Вместе с гробами.

Только в часовне Курт смог наконец-то связно объяснить, что произошло.

Доктор Гисслер сам допросил его в присутствии обоих Хоферов и Магды.

Все происходило по тому же сценарию, что и прошлой ночью.

Курт слышал, как пробило одиннадцать. Бесчувственная Лизе-Лотта лежала в его объятиях. Вдруг он почувствовал, что ее сердце стало биться сильнее и быстрее. Потом изменился ритм дыхания. Затем самого Курта сковало сонной истомой… Но он видел, как Лизе-Лотта открыла глаза. Высвободилась из его объятий, причем не обратила ни малейшего внимания на то, что он лежит рядом. Приподнялась на локте и прислушалась. Счастливо улыбнулась и — встала. И ушла, разумеется. Курт слышал щелчок замка, который Лизе-Лотта неизвестно как сумела отворить. Последовать за ней он не мог, а вскоре и вовсе заснул самым позорным образом… Проснулся внезапно, на рассвете, словно от толчка. Рана тут же заболела, хотя во сне она его не беспокоила. Лизе-Лотты рядом не было. Курт почувствовал, что может двигаться, вскочил, схватил револьвер и с воплями выбежал в коридор.

Рассказав все это, Курт разрыдался, как ребенок. Он даже не стеснялся своих слез. И зло оттолкнул Магду, которая принялась было его утешать.

Август Хофер приказал будить солдат и прочесывать замок в поисках Лизе-Лотты и исчезнувших гробов.

Солдат подняли, но особенно прочесывать замок не пришлось. Лизе-Лотту нашли в саду. На той самой скамеечке, на которой трое вампиров чаще всего оставляли своих жертв.

Лизе-Лотта была мертва.

Доктор Гисслер не сразу смог приступить к изучению тела своей внучки. Потому что сначала на мертвую бледную Лизе-Лотту, лежащую в мокрой от росы ночной рубашке, накинулся Курт. Последовала сцена, показавшаяся доктору Гисслеру безобразной, хотя кто-нибудь другой, возможно, счел бы ее трогательной. Курт подхватил умершую на руки, принялся осыпать поцелуями, называл всеми ласковыми именами, какие только встречаются в немецком языке, умолял вернуться, не покидать его или взять его с собой… В конце концов, когда окружающим надоело лицезреть эту истерику, по команде Августа трое дюжих солдат навалились на Курта и прижали его к земле, а Магда, ловким движением вспоров рукав, всадила в руку Курта заранее заготовленный шприц с успокоительным. После Курта отнесли в его комнату, где Магда промыла и перевязала его рану. И осталась рядом — стеречь. Август принес бутылку коньяка. Сказал, что по его мнению, пусть племянник лучше напьется, чем застрелится. Но Магда предпочла держать наготове шприц и ампулы с успокоительным.

Один из солдат нашел в нескольких метров от скамейки, в густой траве, целый клубок серебряных цепочек. Их было очень много — видимо, все те цепочки, которые доктор Гисслер надевал на Лизе-Лотту, оказались брошены здесь.

Тело Лизе-Лотты отнесли в лабораторию. Доктору Гисслеру не терпелось приступить к вскрытию. Дело в том, что выглядела Лизе-Лотта совсем не так, как две первые жертвы. Казалось, что, несмотря на бледность, она как-то похорошела после смерти и даже не выглядела такой изможденной, как обычно. Она была почти что красива! Гладкая светящаяся кожа, блестящие мягкие волосы. Никакого трупного окоченения не было и в помине. Она была холодна… Но, если бы не отсутствие пульса, дыхания и давления, ее вполне можно было бы принять за спящую.

Ассистента у доктора Гисслера сегодня не было: Магда сидела у постели Курта и доктор Гисслер понимал, что для него же было бы опасно пытаться заставить ее вернуться к работе. Он сам подготовил ланцеты, пилу для грудины, ванночки для внутренних органов, формалин, раствор для промывания брюшной полости, грубые нитки — чтобы зашить разрез. Все приготовил. Снял с трупа рубашку. Осмотрел кожу — никаких повреждений, даже ранки на шее исчезли. Взялся было за скальпель… И не смог нанести разрез!

Наверное, сказалось напряжение последних дней. И несвоевременно раннее пробуждение. Пальцы вдруг ослабели и скальпель со звоном упал на каменный пол. В голове крутился туман. Тело налилось свинцовой тяжестью. Доктор Гисслер вспомнил, как описывал Курт наведенный вампиром морок. Очень похоже! Но сейчас — десять часов утра. Вампиры спят крепким сном. Во всяком случае, им положено в это время спать! Так что, наверное, сказалась усталость. И возраст.

Доктор Гисслер решил, что вскрывать будет позже. Сначала ему надо немного поспать. Обложив тело ватой, пропитанной формалином, он покинул лабораторию. Когда он вышел на свежий воздух, ему стало несколько легче. Но по-прежнему хотелось спать.

Доктор Гисслер поднялся к себе в комнату, лег на постель — и проспал до глубокой ночи.

Ночью идти вскрывать труп было как-то неуместно: доктор Гисслер старался не нарушать им же самим установленные правила безопасности.

А утром тело Лизе-Лотты из лаборатории исчезло…

Вновь обыскали весь замок. Частично — даже развалины. В подземелья боялись углубляться: там все было сильно разрушено, а планы замка найти не удалось.

Ни гробы, ни тело Лизе-Лотты обнаружены не были.

Отто Хофер высказал предположение, что Лизе-Лотта каким-то образом заразилась вампиризмом. Пока это могло быть только предположением — ведь никто не видел ее ожившей! Но именно это предположение казалось наиболее близким к истине. Оставался вопрос: почему предыдущие жертвы вампиров не стали вампирами? Возможно, вампиры превращают в себе подобных только взрослых особей? Но что защищает детей? Возможно, божья милость, ведь они невинны, а значит — не подвержены разрушающему воздействию зла? И это предположение Отто высказал с невозмутимостью ученого. Бог и Божья милость были для него не более чем явлениями, пригодными для изучения.

Зато Августу Хоферу от этого предположения сделалось жутко. Ведь если есть Бог и Божья милость — значит, есть и гнев Божий, и загробная кара. А если Божья милость распространяется на расово неполноценных детей… Не значит ли это, что гнев Божий падет на головы тех чистокровных арийцев, которые отправили этих самых детей на корм вампирам?

Курт лежал в своей комнате, пьяный и накачанный успокоительными. Он проклинал за все случившееся себя и только себя. Он снова не смог защитить Лизе-Лотту! Он, когда-то мечтавший быть ее рыцарем и защитником, сначала допустил, чтобы Лизе-Лотта попала в гетто… А теперь — не смог уберечь ее от смерти!

Курту очень хотелось умереть.

А перед смертью — еще хоть раз увидеть Лизе-Лотту.

 

Глава XII

Что таится в темноте…

А Ханса Кросснера так и не нашли.

Допросили с пристрастием отца деревенской красавицы, с которой позабавился в свою первую увольнительную бесшабашный Ханс, ее саму, ее мать и младшего брата — все клялись и божились, что не видели милейшего Ханса с тех самых пор, как тот впервые пожаловал в деревню, да и зла на него не держат, а если и грозились кому, так это дочке и ругались на дочку — дуру и бесстыдницу, наговорившую черт знает чего о храбром и честном солдате Вермахта. Не преминули так же и напомнить о своей лояльности и о том, что Румыния союзница Германии, а вовсе не оккупированная страна, в которой позволительно все и все — безнаказанно.

Уходили из деревни солдаты Вермахта — печальными и злыми.

Не нравилось им, прошедшим Польшу, а кое-кому и Украину, когда вот так приходится уходить — все равно как отступать — оставлять за спиной не пепелище, не виселицы, а то же нетронутое благоденствие и покой, что и до их появления, и людей — не мертвых, не отчаявшихся, а только напуганных, да и то чуть-чуть…

Пусть не верили они, что хромоногий и согбенный, совсем седой старик лавочник и его двенадцатилетний сынишка сумели убить здоровенного, сильного как медведь Ханса Кросснера… Примерно наказав их, они исполнили бы свой долг — как могли. И может быть, успокоились бы, перестали бы задумываться куда же на самом деле пропал Кросснер и что с ним сталось. Может быть, перестали бы…

— Дурак он был, — мрачно говорил идущий позади всех коренастый и низкорослый Герберт Плагенс, своему приятелю молчаливому Клаусу Крюзеру, бывшему боксеру, со свернутым набок и неестественно приплюснутым носом, Дурак был — потому что не верил. Не шлялся бы в одиночку по ночам, был бы жив…

— А эта стервоза, дед, смотрел и ухмылялся — уверен был, что выкрутится! Гнида! Проклятый цыган! — вдруг обернулся жилистый, желтый и очень болезненный на вид (только на вид) Петер Уве, у которого руки сильнее чем у других чесались если не пристрелить, то избить до полусмерти горбоносого черноглазого старика, который ему в глаза смотрел — и взгляда не отводил. Чтобы знал! Чтобы знал, что нельзя так смотреть на немецкого солдата!

И Петер Уве сплюнул себе под ноги и сильнее сжал кулаки, смиряя рвущуюся на волю ярость. Он тоже не боялся. Ничего и никогда. И он искренне считал, что не стоило арийской нации унижать себя союзом с этим отребьем, которое ничуть не лучше, чем евреи или славяне, а может и хуже еще — цыгане, гнилая кровь. Что стоило бы повесить в рядок и проклятого деда и его пышногрудую девку и чумазого мальчишку, чтобы видели все в деревне, и правильно всё поняли — и впредь никто не боялся бы ходить ночью где ему вздумается, и никто бы не пропадал бесследно!

— Дед тоже знает! — неожиданно заключил Герберт Плагенс, — Все в этой чертовой деревне знают, что в замке нечисто.

— Конечно, знают, — уныло согласился кто-то впереди, — Всю жизнь прожили в этих местах. Знаете, почему они так нагло ведут себя? Они считают нас обреченными. Как на покойников на нас смотрят!

— А ну заткнись, Вильфред! — оборвал его кто-то из тех, кто шел совсем впереди, — А то попадешь под горячую руку вместо того старика!

Вильфред заткнулся, но тоскливое выражение не покидало его лица до самых ворот замка.

Не покинуло оно его и потом…

Трудно ему приходилось. Очень трудно. Совсем, как когда-то… давно-давно… когда он был самым маленьким, самым слабым — во дворе, в школе, в семье, вечно униженным и избитым. Он думал, что это кошмарное прошлое ушло навсегда, превратилось в ничто — в прах, когда он одел красивую черную форму и фуражку с черепом, когда холодно сказал отцу, что уезжает поддерживать порядок на новых немецких землях, когда увидел в глазах своего старика что-то похожее на уважение, когда красавица соседка Эльза, никогда не замечавшая его, вдруг ни с того ни с сего остановилась поболтать с ним на лестнице, и смотрела так…

Вильфред думал, что сумел победить свое печальное детство, он надеялся, что оно не оставит печати на его взрослой, самостоятельной жизни, он думал, что черная форма СС — это броня, против всех неприятностей и неудач, что никто не посмеет больше смотреть на него с презрением, а когда он вернется с войны — победителем!.. О, это будет настоящий триумф!..

Почему же не получается ничего?

Почему войска Вермахта завязли в проклятой России, и войне никак не настанет конец?

Почему он оказался не в Польше, а в союзной Румынии, с непонятной миссией в чертовом заплесневелом замке, где пробудилась неведомая сила, которая каким-то образом должна послужить победе немецкого оружия, но, кажется, совсем не спешит этого делать и — более того, судя по всему, начинает выходить из под контроля самоуверенного доктора Гисслера, почему-то не удовлетворяясь только приготовленными жертвами.

А начиналось все достаточно весело. Жутковато — но весело!

На небольшой заросшей цветущим репейником и лютиками станции, расположенной где-то почти сразу после пересечения румынской границы, Вильфред влился в дивизию СС, которая собиралась и формировалась прямо здесь из таких же как он, приезжающих из самых разнообразных мест солдат.

Никто не знал ни цели назначения, ни задач, которые будут перед ними поставлены, поэтому домыслов и идей по этому поводу было великое множество… Ни одна не подтвердилась! Слишком уж неожиданным оказалось и место назначение и первый же приказ.

Их привезли в старый, полуразрушенный, пыльный и сырой замок, расположенный где-то в самом сердце Карпат, поселили в наспех оборудованной казарме и несколько дней не обременяли вообще ничем, даже патрульной службой.

Какие-то ободранные личности из соседних деревень прибирались в замке, выметая мусор, снимая паутину, в домике для гостей — который почему-то сохранился не в пример лучше замка — заработала кухня.

Потом приехало начальство.

Некий старичок, в сопровождении офицеров (довольно высоких чинов), двух женщин, одна из которых была очень даже хороша, и мальчишки лет двенадцати, похожего на еврейченка, проследовал в наиболее благоустроенную часть замка, где и расположился. То что глава всего предприятия — именно он, не оставляло сомнений ни у кого. Поговаривали даже, что доктор Гисслер — именно так звали старичка — профессор и светило мирового масштаба, и что работа, которую он намеревается проводить в замке будет иметь невероятную ценность для Вермахта и поможет в самые кратчайшие сроки закончить затянувшуюся компанию в России.

Работа эта началась с того, что в замок привезли двух маленьких польских девочек, которых заперли в спешно приведенном в жилое состояние подвальчике, а потом — отобрали нескольких солдат, среди которых оказался и Вильфред, и приказали им извлечь из тщательно замурованного склепа три гроба…

Доктор Гисслер сам руководил операцией, впрочем, и все прибывшие с ним, присутствовали тоже и держались торжественно, как при важном мероприятии, жадно следили за работой солдат, как будто боялись упустить что-то важное.

Надо сказать, работенка была та еще!

Вильфред крыл про себя на чем свет стоит неведомых мастеров, которые так старательно, явно рассчитывая на века, клали плотно друг к дружке хорошо отесанные камни, не жалея заливали щели раствором. Семь потов сошло, пока удалось разбить этот невероятно прочный раствор и еще семь — пока удалось раскачать хоть немного огромный серый камень.

Не было даже мысли вынуть этот камень, с невероятным усилием, так что мышцы затрещали, удалось только столкнуть его внутрь.

Когда камень ухнул вниз, в темноту, оттуда вырвалось облако затхлой пыли, окатило всех присутствующих, накрыло с головой и никто не мог сдержаться, чтобы не закашляться и не отпрянуть.

Вильфреда даже едва не стошнило, но, надо заметить, он находился к провалу ближе всех.

И он первый взглянул в темное чрево старого склепа, и он первым ощутил на лице прикосновение чего-то невероятно холодного, что как будто толкнуло его сильно и зло, вырываясь на свободу.

Может быть, он даже был единственным, кто почувствовал это прикосновение, потому что остальные только отплевывались и смахивали пыль с одежды…

А Вильфреду было не до пыли, совсем не до пыли… Он еще сам не понимал, что же произошло, и отказывался понимать — разумом, но он почувствовал — душой, глубинной памятью предков… услышал, это вырвавшееся на свободу Нечто, в одно короткое мгновение затопившее его всего целиком, оглушившее, ударившее… И пронесшееся мимо, растворяясь в бесконечных коридорах, отражаясь от сводов и потолочных балок, исчезая, превращаясь в Ничто. Какое-то безумное, дикое сонмище призраков — боли, ярости, нечеловеческого голода, тоски, страха, ненависти… Стонов, криков, проклятий, жалобной мольбы, всех невероятных нечеловеческих страданий, которые годы, долгие, долгие годы собирались внутри этого склепа.

И тоска вдруг сжала сердце железною рукой, как будто свершилось самое худшее, как будто страшный сон, превратился в явь, как будто сбылось древнее проклятье, в которое давно уже никто не верил.

И Вильфред смотрел в темноту не отрываясь, забыв дышать, замерев. И мыслей не было, разве что одна, да и та оказалась скорее импульсом, дрожащим бьющимся в панике, безумным огоньком. «Их положили в гроб живыми. Оставили умирать тех, кто не может умереть… На вечные муки… Думали, что причиняя страдания нежити, совершают благое дело… Если бы они слышали то, что слышал я, они поняли бы, что прокляты… И не только силами тьмы…»

Потом наваждение рассеялось.

Доктор Гисслер самолично отодвинул Вильфреда от провала и заглянул в него.

— Прожектора! — потребовал он, — Направьте свет внутрь, я ничего не могу разглядеть!

Позже, когда стена уже была разрушена окончательно, и внутренности склепа ярко осветили прожекторами, обнаружились все три покрытых толстым слоем пыли гроба — один в самом склепе (он был замурован в пол), два в капелле, которую от склепа отделяла полусгнившая, висящая на одной петле дверь. Пол, что в склепе, что в капелле был завален высохшими цветами какими, теперь уже невозможно было определить, и тоненькими веточками, которые хрустели под ногами, превращаясь в прах.

На тех гробах, что стояли в капелле, лежали большие серебряные кресты, на том, что был замурован в самом склепе креста не было, он лежал на камнях, довольно далеко от места, где замурован был гроб, он показался Вильфреду как будто немного оплавленным по краям и слегка погнутым.

Что делали со странными гробами дальше — Вильфред не знал. Порядком измученных разламыванием стены солдат, сменили другими, а их отослали отдыхать, и все четверо, не сговариваясь вышли во двор и устроились прямо на траве, в том месте, где солнце светило особенно ярко и не было поблизости никаких даже самых бледных теней.

И вроде бы жарко было, и, вместе с тем, почему-то очень холодно — как после долгого пребывания в ледяном погребе, когда холод успел пробрать до самых костей, затаиться там и уцепиться коготками, никак не желая выходить.

Вильфред лежал на траве, подставив лицо солнцу и закрыв глаза. Горячее, красное марево расплывалось под веками, успокаивая и пусть медленно, но все-таки согревая.

Уже не было чувства обреченности и острой смертельной тоски, солнце прогнало страхи, превратило их снова в то, чем они и должны быть — в странные образы снов, в смутные тени. Осталась только неприятная горечь во рту и желание подольше побыть на солнце… Но это, наверное, от того, что он наглотался пыли.

Однако, как странно! Что это за научный эксперимент со старыми гробами и, должно быть, основательно истлевшими телами? Зачем надо было ехать в такую тьмутаракань и разрушать столь добротно замурованный склеп, когда подобных склепов и гробов в самой Германии сколько угодно?!

Загадка…

Но, к счастью, раздумывать над ней нет никаких причин. Пусть раздумывают те, кто затеял всю эту историю — солдату положено выполнять приказы, даже тогда, когда они лишены всякой логики… Как сейчас.

Ночь прошла спокойно и тихо.

И следующая за ней.

А потом…

Потом начали происходить события. Странные… или просто невинные… или довольно зловещие… Которые в совокупности сложились в совершенно невероятную картину!

Собираясь ночью в казарме, солдаты рассказывали друг другу, о том, кто что видел, кто что слышал, делились предположениями о происходящем.

После того, как привезли двух первых девочек и открыли склеп, началась настоящая работа — патрулирование местности, поездки по разбитой и размытой дождями дороге на станцию, где иногда притормаживали поезда, вытряхивая из душных, вонючих вагонов маленьких перепуганных ребятишек, которых везли в замок, запирали в подвале, готовили… Начались дежурства в замке с приказом смотреть в оба, ничему не удивляться и о всех замеченных странностях незамедлительно рассказывать офицерам.

…А Нечто поселилось в замке в первую же ночь, после вскрытия склепа, но сначала Оно никак не проявляло себя — Оно наблюдало.

Жизнь научила Вильфреда безошибочно чувствовать Силу и отчетливо понимать, когда пора удирать, сверкая пятками, не обращая внимания на насмешки.

Потому что Сила — безжалостна и беспощадна, потому что с Силой тщетно бороться, потому что противостоять Ей — занятие глупое и безнадежное.

Сила проснулась всего несколько дней назад.

Внезапно.

В ту ночь Вильфреду приснился жуткий кошмар — душный и тяжелый, он проснулся в поту и почувствовал, что из темноты на него смотрит кто-то, повернул голову и увидел два мерцающих, как угольки, темным рубиновым светом глаза… задумчивых, изучающих… Так хотелось закричать, но Вильфред все-таки смог сдержаться, он смотрел в рубиновые угольки, чувствуя, как застывает душа, как пробирается в нее сырая, пахнущая плесенью тоска, как сжимает сильными пальцами… Потом — как будто легкое дуновение ветра, как будто шелковое касание тонкого крыла по щеке и — все! И тут же спало оцепенение, и воздух со свистом ворвался в легкие и тоска отпустила… Почти. И тишина вдруг взорвалась — бормотанием, храпом, скрипом пружин, обычными ночными звуками казармы, заставив Вильфреда содрогнуться от осознания невероятной неестественности той ушедшей тишины, заставив понять, что это сама Смерть смотрела на него так задумчиво и печально, Смерть, которая почему-то пощадила его.

В ту ночь Вильфред больше не уснул, не смог, потому что стоило ему закрыть глаза, ему чудились наблюдающие за ним нечеловеческие рубиновые глаза, мерцающие уголечки как будто прикипели к сетчатке его глаз, выжгли на ней клеймо, как выжигает его солнце, если смотреть на него ничем не защищенными глазами.

В ту ночь умерла первая жертва.

Маленькая девочка с двумя тоненькими косичками, одетая в коротенькое кружевное платьице. Девочку оставили в парке на ночь, потом обнаружили утром на скамейке — как будто спящую, с улыбкой на губах, со склоненной на бок головкой, с двумя аккуратными дырочками на шее, через которые у нее высосали кровь.

Всю, до последней капельки.

Клаус Крюзер рассказывал, как нес невесомое тельце девочки в лабораторию доктора Гисслера, удивляясь, до чего же белое у нее было лицо как у Снегурочки.

Так не бывает — говорил он.

После той ночи Вильфред почувствовали Нечто, которое появлялось пока только по ночам, которое наблюдало, следило — провожало леденящим взглядом. Никто не говорил об этом, но Вильфред знал, что не он один чувствует этот взгляд — все чувствуют, и все боятся. Но трусом почему-то считают только его!

И сегодня, когда измученные бесплодными поисками солдаты входили в замок, Вильфред снова почувствовал этот холодный внимательный взгляд.

Совершенно отчетливо.

А ведь до вечера было еще ой как далеко, и солнце светило вовсю, проникая даже в узенькие окошки старого замка, кидая на выщербленные темные камни пола пыльные золотые пятна, разгоняя мрак по углам, загоняя его под самые своды потолка, далеко-далеко…

Неужели Нечто теперь не боится солнца?

Димка и Януш сидели, поджав колени, на димкиной кровати у окна, Димка кусал губы, глядя куда-то перед собой, Януш смотрел в зарешеченное окошко, за которым подрагивали от легкого ветерка тоненькие стебельки травы.

— Сначала они увели Марыську, на следующий день Зоську. И никто из них больше не вернулся…

Голос у Януша был глухой и пресный, как будто он говорил во сне, без чувств и эмоций, хорошо заученный текст.

— Когда меня привезли, они были здесь вдвоем, а до них, похоже, не было никого… Что они сделали с ними, как думаешь?

Димка пожал плечами.

— После того, как увели Зоську, — вздохнул Януш, — я целый день был один, ждал, что и за мной придут, но почему-то не пришли, вместо этого привели Таню, потом тебя… Потом этих всех.

Мальчик посмотрел вниз, в темноту, откуда доносилось посапывание, похрапывание и бормотание.

— Я думал, с ума сойду от страха, когда один здесь остался. Особенно, когда темнеть начало. Теперь не так страшно… Ты как думаешь, почему они больше никого не уводят? Может передумали, делать это…

— Делать что? — спросил Димка.

— Не знаю… Это.

Януш замолчал и довольно долго просто смотрел в темноту за окошком, как будто надеялся что-то увидеть.

— Когда я остался один, — произнес он вдруг, — Я все время молился, не переставая. Может помогло?

Димка громко хмыкнул.

— А я думаю, что помогло… Ты знаешь…

Януш вдруг замолчал на полуслове и вздрогнул так сильно, что качнулась кровать.

Димка удивленно посмотрел на него, напрягшегося, как-то странно вытянувшегося и забывшего закрыть рот, потом проследил за остекленевшим взглядом мальчишки и сам застыл в ужасе.

Из-за блестящей решетки, склонившись к самой земле так низко, что даже прижав щекой реденький кустик травы, на мальчишек смотрела… смотрело какое-то жуткое не похожее ни на зверя, ни на человека существо, смотрело горящими рубиновым светом глазами — огромными, безумными глазами на невероятно бледном, искаженном будто непереносимой мукой лице.

— Ах-х! — произнесло существо, быстро облизнуло ярко-алые губы и вдруг потянулось к решетке длинными тонкими пальцами.

Мальчишки невольно отпрянули, но существо только коснулось блестящего металла и тот час же с яростным шипением отдернуло руку.

Еще раз блеснули рубиновые глаза, громко клацнули острые белые зубы с невероятно длинными клыками и — существо исчезло. Очень быстро и бесшумно. Как призрак.

Еще несколько мгновений мальчишки смотрели в опустевшее окошко, потом обоих одновременно будто по команде сдунуло с кровати вниз, прижало к стене, так, чтобы их только не видно было из окошка.

Януш клацал зубами, Димка трясся, как будто в нервном припадке и никак не мог остановить крупную дрожь, бьющую тело словно электрическими разрядами.

— Упы… Упы… — пытался выговорить Януш непослушными губами.

Он схватил Димку за руку, сжал так сильно ледяными пальцами, как только мог, но Димка не почувствовал боли.

— Упы… рица, — наконец произнес он, — Это упырица!!!

Димка от удивления перестал трястись.

— Кто-о? — прошептал он.

— Ты клыки видел?! А когти?! Дурак, ты чего не знаешь, как упыри выглядят?

— Не ори, перебудишь всех! Ты сам дурак, не бывает никаких упырей! Понимаешь — не бывает!

— А кто это, по твоему, был?!

Димка не знал, что ответить. У него не было ответа… даже самого дурацкого предположения не было.

— Это фашистская упырица, Димка! — все еще клацая зубами шептал Януш, Может они этих упырей разводят, чтобы ночами у нас в городах выпускать?! Чтобы боялись все?!

— А нас привезли сюда, чтобы кормить их… — неожиданно для себя проговорил Димка.

Они с Янушем посмотрели друг на друга и, хотя было так темно, что лиц не различить, они увидели друг друга, и друг в друге себя — как в зеркале.

И оба поняли, хотя и не поверили еще до конца.

— Ты никому не говори! — глухо сказал Януш.

— Не скажу, — пообещал Димка, потом добавил с мукой, — Все равно никаких упырей не бывает, Януш! Не бывает, я точно знаю! Все это можно объяснить… Как-то можно объяснить! Может быть нас просто пугают, а?

— Кто?! — возмутился Януш, — Для чего ИМ нас пугать? Зачем?!

— Надо выяснить, — едва слышно прошептал Димка, — Мы должны…

Они просидели прижавшись друг к другу и к стене под окошком до самого рассвета, тихо споря по поводу существования упырей и иных подобных ночных тварей. Димка упирался, не желал признавать очевидного и это страшно злило Януша, который в наиболее напряженные моменты пихал оппонента острым локтем в бок. Оппонент не оставался в долгу и пихал его в ответ, начиналась возня, прерывающаяся в конце концов шиканьем друг на друга и примирением. Тогда начинали строиться догадки, одна другой фантастичнее, что же такое задумали немцы… если страшное чудовище вообще их рук дело!

Когда же наступило утро и стали просыпаться другие обитатели бывшего винного погреба, мальчишки разошлись в разные стороны, бледные, серьезные и молчаливые.

Димка свернул свою постель и перенес ее подальше от окошка на одну из свободных еще кроватей почти у самой двери, возле которой воздух был более спертым и пахло уборной, но откуда окошка не было видно совсем! И — что самое важное — его самого не было видно из окошка!

Больше мальчишки не говорили о случившемся той ночью, может быть потому, что так и не пришли к общему мнению относительно жуткого видения, а может быть — просто потому, что ночью было слишком страшно вспоминать, а днем — слишком нестрашно.

Днем можно было смотреть в окошко, пожимать плечами и уверяться, что не было никой упырицы, что привиделось и придумалось все, а ночью залезать под одеяло с головой и дрожать, уговаривая себя, что через решетку с серебряными прутьями никакая упырица не заберется, не зря ведь она руку отдернула, словно обжег ее белый металл!

Оказавшейся из всех детей самой старшей, Тане пришлось стать для них если не мамой и не воспитательницей, то кем-то вроде пионерской вожатой (так, по крайней мере, Таня думала об этом про себя).

Так уж получилось.

О маленькой Мари-Луиз нужно было заботиться, утешать, укладывать в постель и держать за руку до тех пор, пока та не засыпала. Мальчишек необходимо было заставлять поддерживать порядок — не разбрасывать вещи, не ссориться, не спорить. Хуже всего приходилось с Милошем и Тадеушем, эти двое как будто терпеть друг друга не могли, постоянно ругались — один на польском, другой на чешском и почему-то очень хорошо при этом друг друга понимали.

Таня была в отчаянии — она не понимала ни того, ни другого и чтобы как-то объясняться с мальчишками прибегала к помощи Димки или — просто к оплеухам. К счастью двоим сорванцам было всего лет по десять и Таня еще могла запросто справиться с обоими.

Януш и Димка таинственно молчали, не говорили ни того, о чем знали, ни того, о чем догадывались. Таня видела по их бледным и напряженным лицам, что они хранят от нее какую-то страшную тайну, но почему-то совсем не торопилась расспрашивать их, что-то выяснять. Не хотела она ничего знать!

День прошел… Другой прошел.

Два тихих и мирных дня, с четким распорядком дня, с маленькими необходимыми заботами.

«Тюрьма для маленьких», — говорил Тадеуш.

Как бы хотелось на это надеяться! Как бы хотелось, чтобы вот так жили они все в этом погребе с мокрицами и вечным сквозняком, с сырым каменным полом и облезлым ковриком — долго-долго… пусть даже целый год, лишь бы только ничего не менялось, лишь бы только не ждать каждый день, каждый час, каждую минуту, что за кем-то из них — а может быть сразу за всеми — придут!

Таня училась бояться.

Таня училась бояться по настоящему — без слез, без жалоб, без истерик, сосредоточенно и напряженно. Она могла улыбаться, болтать ни о чем, утешать кого-то или ругать, даже спать — и при этом она не переставала бояться.

Может быть Тане было бы легче, если бы к вечеру третьего дня пришли за ней… Да, наверняка, ей было бы легче.

Двое крепких эсэсовцев, с закатанными до локтя, как у палачей, рукавами, пришли, когда дети уже укладывались спать.

Тадеуш и Милош тихо спорили (тихо, потому что только что Таня отвесила обоим по подзатыльнику, чтобы не шумели) кому в завтрашней игре изображать охотника, а кому медведя. Таня укладывала в постель Мари-Луиз, раздумывая над тем, какую бы на этот раз рассказать ей сказку — Мари-Луиз не понимала по-русски ни единого слова, но почему-то все равно слушала танины сказки и быстро засыпала.

Януш лежал, укрывшись с головой одеялом — то ли спал уже, то ли размышлял над чем-то, Димка готовился слушать сказку — Таня рассказывала интересно.

Немцы пришли в неурочное время, когда их ждали меньше всего, поэтому их появление вызвало шок и настоящую немую сцену — с разинутыми ртами и широко раскрытыми глазами, с постепенно вытягивающимися и бледнеющими лицами.

Это была хорошая, правильная реакция, доставившая несомненное удовольствие Клаусу Крюзеру и Герберту Плагенсу, которые не особенно уверенно чувствовали себя в последние дни после исчезновения Ханса Кросснера — которого так и не нашли.

Власть над чужими жизнями упоительна, она пьянит как крепкое вино, она доставляет удовольствие сродни сексуальному, крепкое, острое, всегда богатое какими-то новыми ощущениями и оттенками.

Как приятно видеть неподдельный, искренний страх на лицах людей, глядящих на тебя как на божество, как на демона смерти, как на воплощение самого страшного своего кошмара, перед которым каждый чувствует себя обреченным, потому что знает — пощады не будет.

Клаус Крюзер никогда не любил фотографироваться с трупами, его всегда безмерно удивляла эта странная забава, улыбаться на фоне перекошенного синего лица повешенного или расстрелянного, он предпочитал фотографироваться рядом с еще живыми. К примеру, нежно обнимать юную девушку, на глазах которой только что были убиты какие-нибудь ее родственники или молодую женщину, которая смотрит и не может оторвать взгляда на распростертого поодаль ребенка, застреленного или заколотого штыком.

У них такие глаза!

У них такие лица!

На фотографии потом приятно посмотреть — как будто возвращается снова и снова то сладостное чувство, будоражащее кровь, вызывающее ошеломительную до звона в ушах эрекцию.

Плагенс — существо простое и примитивное, ему до всех этих тонкостей нет дела, он схватил бы, не долго думая, первого попавшегося, чтобы отвести к доктору Гисслеру — как можно более быстро и точно выполнить приказ, поэтому когда тот отправился уже было к одному из мальчишек, тому, кто был к нему ближе всех, Крюзер остановил своего приятеля.

— Черт тебя возьми, Клаус, что ты… — проворчал Плагенс, но Крюзер оборвал его.

— Не видишь, у мальчишки еще синяки не прошли?

Он не спеша прошел по камере до самого окна, посмотрел внимательно на каждого из притихших ребятишек.

Кто?

Ты?

Нет…

А может быть, ты?

Крюзеру вдруг вспомнились собственные школьные годы, когда сидя на задней парте, сгорбившись, втянув голову в плечи и вперив взор в раскрытую тетрадь и — ничего в ней не видя, он истекал потом, холодел и морщился от мучительной боли в животе, когда садистка учительница немецкого языка, медленно водила кончиком ручки по странице из классного журнала вверх-вниз, вверх-вниз… повторяя как будто в задумчивости: «Отвечать пойдет… отвечать пойдет…»

Может быть, и она наслаждалась, как он сейчас, этой невероятной почти мистической властью, этим сладостным ужасом, исходящим от напряженно замершего класса, заставившим оцепенеть этих маленьких детишек, на грани… На грани чего? На грани между раем и адом…

Крюзер останавливался перед каждым, чувствовал, как у порога закипает гневом его приятель Плагенс и все-таки никак не решаясь прервать этот мистический акт — между раем и адом… между жизнью и смертью…

Потом он вдруг оттолкнул в сторону высокую, уже совсем оформившуюся девочку, застывшую как свеча у одной из кроватей, прижавшую к груди сцепленные мертвой хваткой руки, закрывающую собой сжавшуюся в комочек пухленькую малышку, что лежала в постели уже только в маечке и трусиках, совсем готовая ко сну.

Схватив пронзительно завизжавшую малышку за руку, Крюзер хотел было выдернуть ее из постельки, но тут вдруг взревел от внезапной, острой боли.

Ни у кого из детей не было ни пилочек, ни ножниц, никто не мог подстричь и привести в порядок ногти. Мальчишки просто обгрызали их под корень, а Таня никак не могла решиться на столь неэстетичную и негигиеничную процедуру. Она была почти уже готова к ней, почти… но еще не успела.

Таня всегда гордилась своими ногтями, крепкими, красивыми… Она метила эсэсовцу в глаза, но ярость, затуманила ей взор черными и красными кругами, поэтому Таня не видела, куда точно вонзились ее ногти, поняла только, что попала, что достала до мясистых щек, до рыхлой, нездоровой кожи.

Только бы добраться до глаз!

Таня не чувствовала боли, когда ее лупили кулаками, потом прикладом, потом ногами, перед глазами ее была тьма, в ее душе была только ярость и невероятное превышающее все другие чувства и желания — желание убивать.

Потом тьма… тьма… тьма…

И редкие вспышки молний, где-то далеко-далеко…

Восхитительный полет над горами, над лесом, над облаками, над небом.

Потом боль… боль… боль…

И пустота.

Димке показалось, что все произошло так быстро, что, наверное, одной вспышки молнии хватило бы, чтобы осветить всю сцену от начала и до конца.

С безумным и каким-то нечеловеческим криком Таня кинулась на эсэсовца, вцепившись ногтями ему в лицо.

Эсэсовец заревел, отпустил оглушительно визжавшую Мари-Луиз, нелепо взмахнул руками, потом стал колотить ими по повисшей на нем девочке, тщетно пытаясь оторвать от себя.

Таня была сильнее. Таня — была уже не Таня, это был демон или зверь, но совсем-совсем не Таня…

Оставшийся у дверей эсэсовец несколько мгновений только хлопал глазами, потом бросился на выручку орущему приятелю, тоже сперва пытался оторвать от него девочку, потом начал бить ее в лицо прикладом.

В дверь сунулся часовой и так застыл, не зная, то ли бежать за помощью, то ли кидаться на выручку, то ли просто оставаться на посту.

Недолги были его терзания.

Маленькая серая молния метнулась к нему, белое до синевы, оскаленное личико, вытаращенные глаза — черные-черные, и…

Немец согнулся пополам от невыносимой, гасящей сознание боли в паху.

Наверное, сработал инстинкт, данная самому себе давным-давно установка бежать как только обстоятельства сложатся нужным образом.

Обстоятельства сложились.

Благодаря неожиданному помрачению рассудка у Тани, вдруг ринувшейся защищать чужую ей в сущности девочку, как родного ребенка.

Благодаря растерянности слишком уверенных в своем превосходстве эсэсовцев.

Благодаря ненужному любопытству часового.

Димка юркнул в дверь, побежал по коридору, что было духу.

Верх по лестнице, направо, вперед, где совсем темно и пахнет плесенью, потом снова вверх, потом в темную нишу, чтобы зажав ладонью рот и уткнувшись лицом в колени, судорожно перевести дыхание, успокоить сердце, прислушаться.

Услышать тишину, увидеть в узком окне, расположенном в стене напротив и чуть справа — темно-синее вечернее небо и черные острые верхушки елей, ошалеть до головокружения от внезапного осознания своей свободы.

От того, что все-таки вырвался!

Димка плакал, судорожно глотая сопли и слезы, затыкая себе рот, зажимая нос, чтобы не шуметь, злился на себя, но никак не мог остановиться, словно бурным потоком изливалась из него тьма.

Тьма зловонная, тяжелая, подобная смерти, отравлявшая его организм бесконечно долго… она вдруг ушла. И только после этого Димка понял, что нельзя было жить с этой тьмой, просто ни единого денечка нельзя было выжить с такой отравой! Как же он жил?.. А жил ли?

Тишина сохранялась не долго.

Она сменилась криками — откуда-то со двора, она сменилась глухим топотом — откуда-то из-за стены, и Димка вскочил на ноги, прижался спиной к холодным камням, с ужасом подумав, что его свобода, конечно же, окажется недолгой, что его найдут через несколько минут, потому что в замке он — все равно как в ловушке, из которой выхода нет!

Несколько раз глубоко вздохнув мальчик заставил себя оторваться от стены, осторожно выглянуть из ниши, бросить взгляд — налево, потом направо, потом прокрасться к окошку…

Выглянуть в него и тут же спрятаться, потому что окошко выходило прямо во внутренний двор, через который несколько дней назад Димку вели в замок, потому что по двору сновали солдаты.

Никак не выйти из замка! Никак!

Значит надо спрятаться в замке. Замок старый, запутанный, неужели не найдется в нем маленькой норки, в которую можно забиться?

Тут Димка услышал голоса прямо за своей спиной, кто-то поднимался по той самой лестнице, по которой только что бежал он. Все! Пути к отступлению нет! И в нише отсидеться не удастся — как только заглянут в нее сразу же его увидят!

Тихонько сняв тяжелые, грубые ботинки, Димка на цыпочках побежал вперед — в неизвестность. Но там пока еще было тихо, там быстро сгущалась ночная темнота, торжественная, нетронутая…

Некоторое время Димка бежал по коридору, пока тот вдруг не изогнулся почти под прямым углом и вывел в широкую галерею, казавшуюся вполне обжитой из-за чистого толстого ковра на полу, из-за нескольких уже зажженных электрических ламп, не слишком ярких, но вполне способных разогнать сумрак. Лампы крепились на вбитых в стену крюках, соединялись толстым проводом, один конец которого уходил как раз в тот коридор из которого вышел Димка.

В стене справа были три двери.

В стене слева — две.

Впереди темнел прямоугольник следующего коридора. Бежать дальше? Или попытаться открыть какую-нибудь из дверей?

Бегать от преследователей пока они не загонят его в тупик? Или загнать себя самому в маленькую каморку, из которой уже не выбраться?

Наверное, Димка побежал бы в коридор, в котором все еще жила нетронутая темнота, если бы он не помнил о том серьезном мальчике, что смотрел на него из окна, когда охранники отчитывались перед злобной Магдой.

Где-то здесь это окно… за какой-то из закрытых дверей слева.

Димка прижался ухом к одной, к другой — тишина. То ли нет никого за дверями, то ли слишком толстые они для того, чтобы пропускать звук.

Глубоко вдохнув, мальчик толкнул первую. Сильно толкнул, но дверь не поддалась. А сзади уже слышался топот бегущих ног и голоса!

Димка заметался по коридору как испуганная птичка в сетях, он вдруг понял, что просто не переживет, если его сейчас поймают — сердце не выдержит и разорвется.

Изо всех сил, удесятеренных отчаянием, Димка толкнул вторую дверь, кубарем влетел в укрытую полумраком комнату, споткнулся обо что-то и растянулся, уткнувшись носом в ковер, тут же вскочил, захлопнул дверь и только потом огляделся.

Настольная лампа под зеленым абажуром стояла на массивной, украшенной витиеватой резьбой тумбочке, она освещала только один угол комнаты — угол, в котором стояла столь же массивная и столь же вычурно украшенная, как и тумбочка, огромная кровать. На кровати, прислонясь к высоко поднятой подушке и накрывшись толстенным как пушистый сугроб пуховым одеялом сидел темноволосый и темноглазый мальчик — тот самый мальчик. В момент, когда Димка ворвался к нему, мальчик читал книгу, теперь книга выпала из его рук и упала на пол, сминая страницы.

В очередной раз Димке повезло. В отличие от него, стоявшего столбом и хлопающего глазами, мальчик соображал поразительно быстро. Удивление лишь мельком скользнуло по его лицу, уже через мгновение сменившись непонятной бурной радостью.

Мальчишка молнией выскользнул из кровати, схватил Димку за руку и поволок за собой.

Димка нацелился под кровать, но мальчик остановил его. Он откинул тяжелый край огромного пуховика и без лишних объяснений швырнул Димку к себе в постель. Сам забрался следом, прихватив с полу пострадавшую книгу и уткнулся в нее, как ни в чем не бывало, предварительно как следует пнув ногой Димку, чтобы тот не вздумал ерзать.

Дверь отворилась практически в тот же момент.

Мальчик лежал, согнув ноги в коленях, давая Димке тем самым необходимое жизненное пространство, в котором тот расположился как мог, обвившись кольцом вокруг ступней своего спасителя и постаравшись быть как можно более маленьким и плоским.

Под пуховиком было невыносимо жарко, и абсолютно нечем было дышать. Димка вспотел моментально — должно быть, скорее от страха, чем от жары — и при этом не переставал мелко трястись, очень надеясь, что трясется только изнутри, а не снаружи.

Когда он услышал шум открываемой двери, то перестал дышать.

Совсем.

В комнату мальчика зашли. И судя по всему зашедших было несколько.

— У тебя все в порядке? — услышал Димка прямо у себя над ухом.

— Да, — удивленно ответил мальчик, — А что-то случилось?

— Ты не слышал шум?

Мальчик шевельнулся — видимо пожал плечами.

— Слышал — из окна. А что случилось?

— А из коридора? Может быть кто-то пробегал мимо? Может быть даже заглянул к тебе?

Мальчик вздрогнул как будто от испуга и голос его прозвучал жалобно:

— А кто… там бегает?

Несколько пар ног глухо топали по толстому ковру, устилающему пол комнаты мальчика, грохали дверцы шкафа, промялся пуховик у самого димкиного лица, когда чья-то рука оперлась на него — кто-то заглядывал под кровать.

Димка уже не трясся, перед его глазами плавали черные мушки, звуки уплывали куда-то далеко, сменяясь все усиливающимся звоном, стало хорошо, тепло и не страшно. Совсем не страшно, как будто все, что происходило в тот момент в комнате, ни мало его не касалось…

Глоток свежего сладкого воздуха.

Невыразимо приятный холод на лице и — уже не столь приятные — довольно увесистые пощечины.

— Ну, ты чего… — пробормотал Димка, морщась, жмурясь и выныривая, как из омута, из тошнотворной маслянистой темноты.

— Шепотом говори! — яростно прошипел мальчик.

— Хорошо, — прошептал Димка по-немецки, и добавил проникновенно, Спасибо тебе!

— Не за что!

Димка выбрался из душных объятий пуховика, подошел к наглухо запертому окну, глянул мельком за занавеску, ударился взглядом в непроглядную тьму, в свое кривое, дрожащее отражение с совершенно безумными глазами.

— Не выглядывай, — попросил мальчик.

— Да… извини… Я только хотел посмотреть смогу ли протиснуться сквозь решетку.

— Не сможешь, — покачал головой мальчик, — Да и не нужно этого… Ты здорово по-немецки говоришь, только акцент дурацкий. Откуда ты?

— Из СССР.

— А-а. А я думал — ты поляк. Думал, у них там поляки одни…

— Нет. Там еще девчонка одна — тоже из СССР. А одна вообще из Франции. И чех есть. А поляков всего двое.

Мальчик удивленно хмыкнул.

— Целый интернационал! А первые две девчонки — польки были… Тебя как зовут-то?

— Дима.

— А меня Михель… Хотя на самом деле Мойше.

— Мойше?! — изумился Димка, — Еврей?!

Мальчик кивнул.

— Наполовину. У меня папа еврей… был. А мама — немка. Тоже была… А вообще мне кажется, что она на самом деле не моя мама…

Димка не нашелся, что ответить. Слишком растерялся от такого странного признания. И Мойше не спешил продолжать, сидел на краешке кровати, вцепившись пальцами в пуховик, смотрел в пол — сосредоточенно и хмуро.

— Как это? — пробормотал Димка, наконец, — Я не понял! Папа — не папа, мама — не мама. Что ты здесь делаешь? Что вообще происходит?

Мойше поднял на него глаза, посмотрел долго и пристально. Удивительные глаза были у этого, с виду совершенно благополучного мальчика, спящего в теплой постели, читающего на ночь книжки — еврейского ребенка, пользующегося невероятными привилегиями в набитом эсэсовцами замке! — запутанного, испуганного, очень одинокого маленького человечка. Беспомощного…

— И как тебе удалось сбежать? — вдруг удивился он, — Я думал все время, как отвлечь охранников, как открыть дверь, как вывести вас всех… Я нашел тайное место в развалинах и натаскал туда консервов… Там ты сможешь просидеть несколько дней, никуда не выходя, а потом…

Мойше замолчал, поморщился и потер ладошкой лоб.

— Что-то будет…

— Что здесь происходит? — снова спросил Димка.

— Сам не знаю, — вздохнул Мойше, — Никто мне ничего не рассказывает. Сижу в этой комнате, иногда дед разрешает мне выйти погулять в сад… разрешал. Уже несколько дней творится что-то странное. Прогулки запретили и вообще из комнаты выходить… а самое главное, мама перестала заходить ко мне… Я думаю, ее уже больше нет… мамы… Уж очень странно все о ней говорят… Расспрашивают…

Димка почувствовал, как холодок пробежал по коже, как снова болезненно сжалось в комочек то, что пребывало в приятной расслабленности вот уже несколько минут.

Потом Мойше рассказал все, что знал и выяснилось, что знал он не так уж и мало, несмотря на то, что сидел все время в своей комнате и никто ему ничего не рассказывал.

— Все это затеял, наверное, мой дед, — говорил Мойше, — Доктор Гисслер… Не знаю зачем, но они выпустили какую-то нежить, что была заперта в этом замке. Вампиров… Ты слышал что-нибудь о вампирах?

Димка кивнул. Не время сейчас было заниматься политграмотой и убеждать Мойше, как некогда Януша, что не бывает никаких вампиров, как не бывает бабок-ежек и кощеев бессмертных! И что это… это, наверное… скорее всего…

Димка кивнул, продолжая внимательно слушать.

— Они выпустили вампиров, я так думаю, чтобы попытаться изучить их для пользы Рейха… Может быть, приручить или заставить нападать на кого-то, вампиры ведь очень сильные и практически неуязвимы… И вас всех привезли сюда, чтобы… ну в общем, в качестве приманки.

Хотелось бы возразить — да нечего было. Все слишком хорошо складывалось, слишком просто объяснялось.

Вампиров не бывает… Но никак иначе, чем это сделал Мойше, происходящего не объяснить. Как там говорил Шерлок Холмс? Самое невероятное объяснение может оказаться самым правильным?

— А ты сам-то видел этих вампиров? — спросил Димка.

— Я видел своими глазами, как один из них выпил всю кровь у одной из девчонок. В развалинах постов не ставят. Там можно бродить, сколько хочешь, я и бродил… до того случая. Потом тоже бродил, но уже с этим…

Мойше запустил руку под подушку и выудил большой серебряный крест и серебряную же палку, недлинную и толстую, напоминающую прут от решетки, что стояла на всех окнах в обитаемой части замка.

— Крест мне дала мама… Прут я добыл сам. Вампиры боятся серебра. Не знаю, как насчет креста или чеснока, но серебра действительно боятся.

— Точно, — согласился Димка, — та вампирша, что мы с Янушем видели в окно, только дотронулась до решетки и тут же сгинула с воплем, как ошпаренная.

— Вампирша? — тихо спросил Мойше, — А не вампир?

— Не-е, точно тетка! Я видел ее лицо так же близко, как твое. Жуткое оно было, конечно, но явно женское.

— Значит их несколько… — пробормотал Мойше, — Тем хуже для нас. Тот, которого я видел, был здоровый дядька…

Тут какая-то тень пронеслась за окном, на мгновение оборвав луч уже идущей на убыль, но все еще почти круглой, сильной и яркой луны, висящей над самыми кронами деревьев, светящей прямо в комнату Мойше, и как будто краешек крыла неведомой ночной птицы задел слегка толстый прут серебряной решетки.

Димка в ужасе отскочил от окна, Мойше схватил распятье, выставил перед собой.

— Они? — еле слышно прошептал Димка, вдруг онемевшими губами.

— Не знаю…

Мальчишки заворожено смотрели на плотно сомкнутые шторы, боясь отвести взгляд, боясь даже моргнуть — смотрели минуту, две…

— Надо идти, — вздохнул Мойше.

— Куда?

Перспектива выходить за обшитую серебром тяжелую дубовую дверь, из этой казавшейся вполне надежной, светлой комнаты, огражденной от опасности толстыми прутьями и плотными шторами — в темноту, перед которой они будут беззащитны, совсем не радовала Димку.

— Если ты останешься здесь, тебя найдут как только наступит утро. Сейчас ночь и все затаились, боятся ходить по замку и искать по настоящему, но с рассветом… Они будут искать, пока не найдут тебя… Сам же понимаешь…

— А там… Не найдут?

Димка чувствовал, что снова начинает дрожать, и сильно сжал кулаки, чтобы трястись только внутри, а не снаружи.

— Не найдут, — сказал Мойше уверенно, и Димка подумал, что это нарочитая уверенность, для того только, чтобы его поддержать.

Они вооружились так хорошо, как только могли. Мойше сжимал в руке крест, Димка — серебряную палку.

Они осторожно открыли дверь и вышли в тишину и серый сумрак плохо освещенного тусклыми лампочками коридора, пошли в ту сторону, откуда несколько часов назад пришел Димка.

Шли босиком, чтобы не цокать каблуками по камням, не кормить жадное эхо, готовое подхватить самый слабенький звук, чтобы унести далеко-далеко… Камни были такими холодными, что сводило ступни, не помогали даже подаренные Мойше теплые носки. Холод как будто просачивался сквозь волокна ткани, упорно добирался до теплой кожи, через кожу — до самых костей.

Мойше действительно не терял времени даром. Не так уж давно жил он в замке, а успел изучить его, лучше охранников-эсэсовцев — у которых должно быть не было тяги к исследованиям — мальчик уверенно и очень легко обходил все посты, которых, впрочем, было немного, и шуму которые производили изрядно. Солдаты как будто намерено не желали прислушиваться к тишине, они громко говорили, смеялись, топали, они, должно быть, полагали, что Нечто нападает только в тишине. Как сторож отпугивает трещоткой случайного вора, они отпугивали свой страх. Они все еще верили, что сильнее его.

Жилая часть замка оборвалась внезапно — часть лестницы была хорошо вычищена, а уже следующий пролет дышал пылью, сыростью, древностью и запустением. Опять-таки толстый провод, державший редкие лампы, что тянулся вдоль всех коридоров, здесь обрывался.

Мойше включил маленький фонарик и первым ступил в темноту, Димка задержав дыхание, словно перед прыжком в воду — шагнул вслед за ним.

По тем камням, что приходилось ступать сейчас мальчишкам, давно уже никто не ходил. Десятки лет… не хотелось думать, что может быть даже сотни. На полу лежал толстый слой пыли, с потолка свисали огромные лоскуты паутины, которые никак невозможно было обогнуть и потому очень быстро мальчишки уже были увешаны ею, как саванами. Один раз Димка подхватил паутину с огромным толстым пауком, который забеспокоился, забегал, запутался у мальчика в волосах, и тот едва не закричал, пытаясь сбросить с себя это ужасное плюшевое создание, собравшееся юркнуть ему за шиворот.

Мойше зажал Димке рот пыльной ладонью, помог сбросить паука и прошептал в самое ухо:

— Сейчас нам придется выйти наружу. Я покажу тебе ту скамейку, на которой сидела девочка… ну та девочка, которую убил вампир…

Глаза Мойше таинственно сверкнули, поймав последний отблеск фонарика, который затем погас, отдавая мальчишек непроглядной темноте, столь абсолютной, что у Димки даже заболели глаза, не нашедшие на чем остановиться, и закружилась голова.

Сразу захотелось схватиться за стены, найти какую-то точку опоры, чтобы доказать стремящемуся к панике мозгу, что мир не исчез, не растворился в бесконечности, что склизкие стены, паутина, и пауки находятся на своих привычных местах.

Мойше схватил Димку за руку поволок за собой. Похоже он совсем неплохо ориентировался в темноте и, что особенно удивительно — при данных-то обстоятельствах! — похоже совсем ее не боялся.

Когда-то дверь, ведущая из замка в сад запиралась на замок, теперь дерево прогнило, железо проржавело и засов, к которому крепился замок, очень хорошо снимался вместе с гвоздями.

Легонько скрежетнуло, когда Мойше выдергивал засов, и дверь сама собой, жалобно скрипнув отворилась наружу.

Лунный свет, неожиданно хлынувший в дверной проем показался слишком ярким, даже ослепил на мгновение, сладкий и удивительно чистый воздух хлынул в затхлую темноту, закачал полотнища паутины, сдул куда-то в глубину коридора комок залежавшейся пыли.

Первой димкиной мыслью, когда он увидел тихо шуршащие темные кусты, высокие деревья, когда ощутил на щеках прохладу ветерка была сладкая мысль о свободе, желание побежать через парк, перелезть через стену и углубиться в лес было так велико, что мальчик силой заставил себя удержаться на месте, не кинуться бежать изо всех сил все равно куда, не разбирая дороги.

— Может быть мне сбежать? — прошептал он, — Просто сбежать?!

Мойше схватил его за руку, крепко сжал ладонь ледяными пальцами.

— Как ты думаешь, чего от тебя ожидают немцы? Именно то, что ты как заяц кинешься в лес! Поверь, они найдут тебя. А даже если доберешься до какой-то деревни, где гарантия, что местные не выдадут тебя? Не забывай, что румынам совсем незачем ссориться с немцами.

— Румы-ыния? — выдохнул Димка, — Так это — Румыния?

Мойше тихо засмеялся.

— А ты что, не знал?

Может быть Мойше прав, а может быть и нет… Все димкино существо стремилось бежать как можно дальше от своей тюрьмы, конечно, он был далек от того, чтобы недооценивать эсэсовцев, но все-таки, в огромном лесу его найти будет труднее, чем в замке у себя под носом… но с другой стороны, может быть им и не придет в голову искать его у себя под носом! И потом, в замке остались Таня и Януш, и Мари-Луиз, и эти двое драчунов. Всех их ждет жуткая смерть, и надо как-то попытаться спасти их… ну хоть кого-нибудь!

Ведь если жертв выводят на ночь глядя в сад и оставляют там без присмотра (надо только выяснить, действительно ли — без присмотра), можно будет отогнать вампира серебряной дубинкой и спасти жертву, отвести ее в то тайное место, что приготовил Мойше и спрятать там…

— Пошли! — Мойше потянул задумавшегося Димку за собой, — Тут рядом скамейка…

Не надо было ходить смотреть на эту скамейку!

Надо было скользнуть краешком, по самой стеночке из одной двери в другую, забраться в потаенное место и сидеть тихонечко!

Зачем испытывать судьбу, отправляясь навстречу опасности, глупо и странно это со стороны мальчиков, нахлебавшихся уже этой опасности по самое некуда, набоявшихся на несколько жизней вперед!

Малышка Мари-Луиз стояла на скамейке на коленях, положив головку на плечо одетому в черный плащ мужчине. Тоненькая ручка, обнимающая мужчину за шею была необыкновенно белой, как будто даже светилась. Они разговаривали, но тихо-тихо, так, что мальчики разбирали только голоса — один тоненький детский, другой глубокий, завораживающий.

Димка и Мойше замерли там, где стояли, не в силах шевельнуться, их самих как будто заворожил этот бархатный голос, они стояли и смотрели, и видели все… Видели, как мужчина склонился над Мари-Луиз, будто хотел ее поцеловать и — поцеловал, но не в губы, а в шею. Мари-Луиз засмеялась радостно, как будто серебряный колокольчик зазвенел, потом вдруг застонала, тяжело и утробно, как стонет женщина в миг высочайшего экстаза, выгнулась, сжала тоненькими пальчиками темную ткань.

Минута… другая… целая вечность — и пальчики разжались, дрогнули как будто в судороге, замерли, и обнимавшая мужчину ручка упала с его плеча, безжизненно повисла.

Мужчина прервал свой невероятно долгий поцелуй, посмотрел на бледное личико девочки с нежной улыбкой, как мог бы смотреть любящий отец на своего спящего ребенка, легонько провел кончиком пальцев по раскрытым посиневшим губам, по растрепавшимся шелковым волосам, заглянул в последний раз в остекленевшие глаза и осторожно положил девочку на скамейку.

Он что-то сказал. Достаточно громко, чтобы Димка и Мойше смогли разобрать слова, но им незнаком был язык, на котором говорил мужчина. Может быть это был румынский, а может быть у вампиров был свой собственный, непонятный для людей язык?

А потом он вдруг повернулся к ним.

Повернулся и посмотрел так, как будто все это время знал о том, они стоят не дыша и смотрят… жадно смотрят.

Вампир улыбнулся и рубиновый отблеск сверкнул в его пронзительных черных глазах, потом он медленно поднял руку и поманил мальчиков пальцем. К себе.

Поманил как будто шутливо, понарошку, иначе вряд ли смогли бы ослушаться его мальчишки, вряд ли смогли повернуться спиной и ломануться что есть духу прямо через кусты, не разбирая дороги, грохоча, как стадо кабанов, до ведущей в заброшенную часть замка двери, чтобы ворваться в нее с лету, и нестись сквозь паутину и пауков сквозь кромешную темноту до самого того укромного местечка, заваленного банками с тушенкой, чтобы сжаться на куцем матрасике в комочек, прижавшись друг к другу и к стене, чтобы дрожать и клацать зубами, выставив перед собой крест и палку и все еще видя бледное лицо, ярко-красные губы, растянувшиеся в игривой улыбке и блеснувшие рубиновым совсем уж нечеловеческие глаза…

— С наступлением темноты никто не может оставаться в одиночестве — это приказ! Только в уборной, потому что уборная защищена серебром.

— Ну слава Богу, — ехидно проговорил Петер Уве, — Хоть так…

Прошедшей ночью исчез его напарник, Холгер Котман, двадцатипятилетний юнец, которого Уве, признаться, терпеть не мог и теперь испытывал смешанные чувства, из которых, пожалуй, доминировало все-таки злорадство.

Высокий и статный красавец, в лучших традициях арийского совершенства, Холгер Котман имел (по мнению Петера Уве) дурные наклонности и крайне неприятный характер. Котман почему-то считал себя во всех отношениях совершенством, и сколь не разубеждал его в этом Петер Уве и другие, никак с таковых позиций не сходил. Должно быть, был непроходимо туп.

Когда другие говорили о бабах, о пирушках, о том, как осточертел этот замок, эта чертова Румыния и война вообще, Котман цитировал Геббельса, а то и фюрера, нес какую-то околесицу, которая уже у всех на зубах навязла — о величии арийской нации, о высоких идеалах…

И что за глупость этот дурацкий приказ — не оставаться в одиночестве! Никто и не остается! В эту самую пресловутую уборную, сколь бы смешным это ни казалось, тоже ходят толпой, никто безрассудством не страдает, иллюзиями себя не тешит, у всех есть глаза и уши, и мозги — худо-бедно! Даже у Холгера Котмана… который от Уве не отходил ни на шаг… ни на секунду…

Он все говорил-говорил о чем-то, а потом вдруг замолчал, и Уве тогда вздохнул про себя с облегчением — не пришлось самому затыкать пламенного оратора.

Петер Уве ничего не утаил от своего начальства, когда то потребовало объяснений, куда подевался его напарник. Он сказал чистую правду, когда заявил, что тот просто исчез, растворился в воздухе, перестал существовать.

Был — и нету!

«Вы не заснули?» — нетерпеливо расспрашивал доктор Гисслер.

«Никак нет!»

Разве что на какую-то минутку накатила странная сонливость, руки и ноги налились тяжестью, перед глазами как будто поплыло, и темнота вдруг сгустилась, дохнула в лицо сладкой и нежной истомой.

«Вы видели что-то или… кого-то?»

«Я не уверен, но мне показалось… какая-то тень… Как раз в тот момент, когда погасла лампочка».

«Говорите, говорите же все!»

«Тень… как будто женщины, в длинном платье. Она проскользнула мимо меня».

Он сказал доктору, что кинулся за тенью сразу же, на самом деле он какое-то время просто тупо смотрел ей вслед, медленно и тяжело ворочая мозгами, и даже не пытаясь сдвинуться с места — это было просто невозможно!

Потом, когда ушло это странное оцепенение, его всего, как волной накрыло страхом, жутчайшим страхом, от которого ноги подкосились, и горло свело спазмом. Никогда, никогда доселе Петер Уве не испытывал такого страха, хотя повидать пришлось много всякого!

Присутствие в замке темной, неведомой силы чувствовали все, но никто еще не видел ее воочию, поэтому по возвращении в казарму, Уве пришлось пересказать еще раз то, что он рассказывал доктору Гисслеру, и даже немного более того.

Окруженный всеобщим напряженным вниманием Уве вальяжно развалился на койке. Закинув ногу на ногу, положив руки за голову и мечтательно глядя в потолок, он припоминал:

— Она была красива… Черные волосы, белая кожа, губы яркие, пухленькие, и зубки… хорошие такие зубки, остренькие… А фигурка — просто блеск! И одето на ней что-то такое воздушное, полупрозрачное, развевающееся… Все видно… сиськи… задница… И похоже этой твари нравилось, что все у нее видно.

Уве говорил громко, очень надеясь на то, что его слышат. Еще не стемнело, еще и закат не догорел, но Нечто — оно теперь не боялось бродить по замку даже днем — могло быть здесь. Нечто должно было понять, что Оно не напугало Петера Уве, что Петер Уве смеется над Ним, откровенно и нагло издевается, и если Оно решило, что тот теперь не сможет заснуть — Оно ошибается!

Страху нельзя отдаваться, даже на время, даже чуть-чуть, если только подпустишь его к сокровенной и нежной глубине, он вцепится когтями и не отпустит, он поведет за собой, потащит, и уже не вырваться тогда… Будешь сидеть белый как полотно, как сидит сейчас на своей койке Вильфред Бекер, будешь как он шарахаться от каждой тени, и ворочаться без сна все ночи напролет, умрешь еще до того, как тебя убьют, пойдешь к смерти уже готовенький, уже давно настроенный на то, чтобы умереть.

Нечто действительно напугало Уве, напугало как то исподволь — не набрасывалось ведь оно и не угрожало, а скользнуло всего-навсего тенью, которую тот и не разглядел-то толком — бесплотным призраком, туманом, облачком тьмы, какой не бывает на земле никогда, которая может быть только там… Там в неведомом мире льда и огня, вечного стона, бесконечной боли.

Питер Уве выгонял из себя страх, выбивал, выжигал злыми язвительными и оскорбительными словами, заставлял себя смеяться над страхом, и наверное, у него получилось, потому что говорил и говорил со все возрастающим азартом, и слушатели его уже не были так напряжены, одни хмыкали и качали головами, другие ржали и отпускали сальные шуточки, третьи с разгоревшимися глазами строили предположения, где же сейчас действительно красавчик Котман, и уж не развлекается ли он втихоря с демонической красоткой, пока они тут сокрушаются о его кончине.

Даже Клаус Крюзер, сам похожий на чудовище из-за своей ободранной и покрытой синяками физиономии, ухмылялся, морщась от боли, и осторожно касался кончиками пальцев пластыря под глазом, где царапина была особенно глубокой. Ему тоже пришлось повстречаться с нечистью, с обезумевшей и оттого необычайно сильной девахой, с которой справились еле-еле втроем, из-за которой удалось сбежать какому-то проворному мальчишке, которого искали весь день, да так и не нашли.

Скорее всего, мальчишка был теперь там же, где и Холгер Котман и искать его не было больше смысла.

Жертва не смогла избежать своей участи, только отправилась на заклание раньше времени — то, что ей не удалось покинуть замок было доподлинно известно, потому как следов найти не удалось, а следы непременно остались бы.

 

Глава ХIII

Тайна семьи Карди

Гарри Карди сидел на веранде, в кресле-качалке. Тупо глядел перед собой. Иногда отталкивался ногой от пола, приводя качалку в движение… Но, когда кресло переставало раскачиваться, он довольно долго сидел в неподвижности, и только через несколько минут спохватывался и отталкивался снова. На полу рядом с ним валялись свежие газеты. То есть, свежими-то их можно было назвать весьма относительно… Газеты за последнюю неделю. Одна из газет была сегодняшней. Теперь газеты привозили только один раз в неделю, по четвергам. Поместье Карди было в значительной степени удалено от города и почтовый грузовичок, в виду дороговизны бензина, не мог каждый день кататься туда и обратно.

У Гарри было «право первенства» на чтение газет. Остальные — включая отца — ждали, изнывая, когда же он ознакомится с новостями. Считали, что для него это важнее… Ведь что может быть интереснее новостей? Если хоть что-то и может вернуть Гарри вкус к жизни, то это ощущение бега времени, живого пульса мироздания! Поместье Карди было окутано сладостной дремой — но ведь где-то жил, кипел большой мир! Мир, в котором происходит столько судьбоносных событий! Каждому из обитателей поместья приятно было ощущать себя если не свидетелем, то хотя бы современником этих событий. И каждый жаждал своей очереди взять в руки тонкие, ломкие, пахнущие типографской краской газетные листки! И каждый готов был ждать — ради Гарри.

Потому что никто из них не понимал, что Гарри это уже не интересно. Ему ничего не интересно. И газеты он читает только для того, чтобы доставить удовольствие родственникам. Ведь они так тревожатся за него! И так настаивают на прочтении газет…

Но сегодня претворяться у него не было сил. Вглядываться в мелкие черные строчки, вчитываться в буковки… Нет. Буковки разбегались, как муравьи. Строчки выстраивались в шеренги и уползали за край листа. А листы сами выскальзывали из сонных пальцев.

Гарри дремал с открытыми глазами. Он ждал ночи. Ночью можно будет напиться. Пойти на кладбище. Сесть на могилу Ната. И поболтать с ним от души. Разве пласт земли и крышка гроба могут быть серьезной преградой для двух старых друзей? И велика ли разница между Натом, который — там, и Гарри, который — здесь? Ведь это всего лишь недоразумение… То, что он здесь. Все еще здесь.

Гарри дремал с открытыми глазами и не услышал, как по главной аллее к крыльцу дома подъехал автомобиль. А должен был: неумолчный звон цикад все-таки не заглушил шелест колес по гравию и легкое урчание мотора! В их глуши автомобили были редкостью. А каждый приезд на машине — событием.

Но Гарри как-то умудрился пропустить момент, когда его судьба сделала резкий поворот и жизнь начала меняться к лучшему.

Он что-то почувствовал, только когда служанка, молоденькая чернокожая Бабетта, выбежала на веранду и, задыхаясь от волнения, пролепетала:

— Маса Гарри, вас просит к себе маса Гарри!

И тут же поправилась:

— То есть, вас просит к себе маса Карди-старший!

Гарри кисло улыбнулся, вставая с кресла. Его забавляла эта привычка Бабетты называть хозяев по-старинному «маса» — искаженное «мистер». Забавляло… Но не очень. Не хотелось двигаться. Не хотелось идти. Но Гарри еще не настолько оскотинился, чтобы проигнорировать отцовский приказ.

— Маса Гарри! — окликнула его Бабетта, когда он уже сделал шаг через порог двери, ведущей в дом.

Гарри вопросительно обернулся.

Хорошенькое личико Бабетты выражало мучительное внутреннее борение, но в конце концов, потупив глазки, она прошептала смущенно:

— Маса Гари, у масы Карди-старшего гость… Было бы правильно, если бы вы побрились и переоделись в чистое.

— Спасибо, Бабетта, — ответил Гарри, чувствуя, как краска стыда заливает его лицо.

Он действительно не брился уже несколько дней! А не мылся? Больше недели! И не менял одежду. О, Боже, наверняка воняет от него, как от борова. Как же родные-то терпят? И никто ни слова не сказал. А он… Словно забыл, что живому полагается бриться, мыться и переодеваться! Так и валился спать в чем весь день ходил.

— Спасибо, Бабетта. И, знаешь… Ты напоминай мне, чтобы я все это делал. Это после ранения… Я иногда забываю об элементарных вещах.

— О, маса Гарри! — лицо Бабетты исказилось жалостью, она едва не плакала. — Маса Гарри, бедный вы, маса Гарри! Я обещаю… Я буду всегда…

— А отцу скажи, что я немного задержусь.

— Хорошо, маса Гарри!

Гарри принял душ. Побрился. Побрызгал на лицо и волосы одеколоном. С наслаждением переоделся во все чистое — белая рубашка и светлые холщовые брюки. Теперь он выглядит прилично. Как и положено джентельмену-южанину. Бледен, измучен, черные круги под налитыми кровью глазами… Да еще волосы отрасли сильно и теперь торчат в стороны, как иголки взбесившегося дикобраза. И пригладить их — никакой возможности. Когда он коротко стрижен видно хотя бы, что волосы неправильно растут из-за сетки шрамов. И это неизменно вызывает сочувственно уважительные взгляды окружающих. Да, пора бы постричься. Гарри криво улыбнулся своему отражению в зеркале. И спустился в гостиную, размышляя: кто же это надумал нагрянуть к ним, не предуведомив о своем визите? Наверное, посторонний. Никто из соседей не решился бы так чудовищно нарушить этикет!

В гостиной сидел англичанин.

То, что это — именно англичанин, Гарри понял с первого взгляда. До того, как услышал английский акцент в его речи. До того, как отец их представил друг другу. И дело даже не в том, что гость выглядел — как англичанин с карикатуры: длинный, сухощавый, с длинным постным лицом. Нет, было в нем еще что-то… Что-то очень английское. Невозмутимость? Внешнее безразличие ко всему? Легкая сумасшедшинка во взгляде? Ну, в общем, это был типичный англичанин, и Гарри ничуть не удивился, когда отец представил его лордом Годальмингом. Удивительно было — с чего это лорд надумал к ним нагрянуть. Он был слишком молод для того, чтобы оказаться старым приятелем отца!

— Прошу вас, лорд Годальминг, расскажите моему сыну хотя бы вкратце то, что вы поведали мне. Полагаю, он должен это знать, — попросил отец, когда Гарри сел на диван и изобразил на лице «весь внимание».

— Да, конечно. Сэр Карди, — англичанин обратился к Гарри. — Я сотрудник британской разведки. Тайный сотрудник. И согласился содействовать только во время войны… Поскольку принадлежу к тому слою общества, где осуждается сотрудничество с карательными органами. Но сейчас — особая ситуация. Стране нужна наша помощь. Разных ученых — физиков, химиков, медиков, лингвистов.

— Выше начальство уполномочило вас на этот разговор? — усмехнулся Гарри. — Мне не хотелось бы услышать ничего лишнего… Никаких знаний, за которые я или мои близкие могут поплатиться.

— Если бы я не был уполномочен, я бы не только не разговаривал с вами об этом, но и не появился бы здесь, — невозмутимо ответил лорд Годальминг. Итак, я — этнограф. Не буду вдаваться в лишние подробности, поскольку времени у меня немного. Я впервые услышал имя «Карди», когда прочел роман «Семейные хроники графа Дракулы-Карди». Я понял, что в основу романа легли реальные события. И я заинтересовался историей вашей семьи. Разузнал кое-что… Впрочем, немного. Я предполагал, что автором романа является ваш отец. Оказалось, что в этом я ошибся. Но не ошибся в главном: события романа действительно имели место в недавнем прошлом. Я давно планировал познакомиться в господином Карди. Но как-то все не получалось… Однако, три месяца назад, меня попросили изучить отчеты наших агентов из Германии. Когда попадается что-то странное, не понятное с первого взгляда, а то и вовсе бессмысленное — обычно несут ко мне. Я прослыл специалистом по бессмысленному. Потому что иной раз даже в самом бессмысленном я могу угадать скрытый смысл… Так вот: в отчете я вновь увидел имя Карди. Вокруг заброшенного замка Карди в Румынии начала вестись активная работа. Некая группа ученых добивалась разрешения на проведение там эксперимента. Какого не ясно. Им было разрешено и даже выделены значительные средства. Слишком значительные — это-то и привлекло внимание наших агентов! К тому же охрана, самая серьезная охрана: отряд СС. Все это выглядит непонятно. Но очень серьезно. Возможно, в замке основали новый… Стратегический объект. Будет послана группа для сбора разведданных. В Британской Библиотеке планов замка не обнаружено. И я приехал, чтобы попросить планы и карты местности у вашего отца, если таковые наличествуют, конечно. Приехал лично, потому что то, что на самом деле волнует меня, слишком важно. Я не мог это доверить постороннему. В замке обитают носферату. Ваш отец подтвердил мне…

— Обитает кто? — переспросил Гарри, не слишком-то много понявший в отрывистой и путанной речи англичанина.

— Носферату, — ответил вместо гостя Карди-старший. — Неумершие. Проще говоря — вампиры.

Гарри удивился.

Папа шутит? В такой момент?

Но отец выглядел слишком мрачным… А притворяться он не умел.

— Мне давно следовало сказать тебе. И дать прочесть книгу.

— Какую книгу? Эти дурацкие «Семейные хроники…», которые накропал старина Вейс? Так я начинал их читать… Но бросил. Скучно! И я не верю в вампиров.

— Сейчас у меня нет времени разубеждать тебя, — холодно ответил Карди-старший. — Наш гость завтра утром должен уехать. Просто посиди и послушай.

Гарри, изумленный свыше всякой меры, не осмелился больше ни о чем спрашивать. И принялся слушать.

— Так что стало с ожерельем? — спросил англичанин, видимо, продолжая начатый до прихода Гарри разговор. — С жемчужным ожерельем в виде змеи. У которого была застежка — змеиная голова с изумрудными глазами, кусающая хвост…

Карди-старший улыбнулся.

— Источником этих знаний опять же был выдающийся роман доктора Вейса? Написанный им, кстати, в соавторстве с моим библиотекарем, стариком Чарлзом… Язык не поворачивается называть его «Карл Иванович». Варварское наречие! Чарлз-хитрюга вывез из замка все документы, представлявшие интерес и имеющие отношение к вампирической тематике. А потом, вместо того, чтобы передать их мне, оставил их у Вейса! А на основе их Вейс и создал «Семейные хроники графов Дракула-Карди». Смешно! Почему-то Фридрих Драгенкопф стал у него Дракулой. Что касается ожерелья… Оно погибло. Дело в том, что финальная сцена романа, описанная как беседа на палубе корабля, на самом деле происходила в купе поезда. А в Америку я поехал один. Чарлз должен был последовать за мной через некоторое время — приводил в порядок библиотеку моего друга Райта. И слава Богу… Он бы уж наверняка погиб, если бы поехал со мной. Такое испытание не для старика! Ведь я, следуя своей вечной и неизменной везучести, купил билет на «Титаник». И плыл первым классом!

— Да, я слышал об этом, — сдержанно кивнул англичанин. — Кстати, как вам удалось спастись? Или это не деликатный вопрос?

— Надеюсь, вы не думаете, что я бросился в шлюпку, расталкивая женщин и детей? — оскорбленно спросил Карди-старший и, не дождавшись ответ, пояснил: — Мне удалось не замерзнуть в первые пол часа после катастрофы. А потом меня вытащили. Я застудил почки, но это — сущая мелочь… В госпитале я познакомился с Кристэлл. Она была сиделкой. Так что, если бы я мог забыть обо всех жертвах этой чудовищной катастрофы… Я мог бы сказать, что лично для меня она была — во благо. Я перестал бояться. И женился на чудесной девушке. Которую люблю по сей день.

— А змея исчезла во время катастрофы?

— Утонула, полагаю. Лежит теперь на дне океана, в моей каюте, в шкатулке… Очень надеюсь, что на самом деле это было просто ожерелье! Хотя многие признаки указывали на то, что с ожерельем что-то было неправильно. Но я надеюсь… Что не оно стало причиной катастрофы!

— О, нет! — безмятежно ответил лорд Годальминг. — Причины катастрофы «Титаника» давно изучены. У «Титаника» и у двух других кораблей, построенных по тому же чертежу, была несовершенная рулевая система. И, кажется, все три корабля — затонули. Но катастрофа «Титаника» более всего известна из-за немыслимого количества человеческих жертв. К тому же два других корабля были военными. В общем, сэр Карди, вы можете не беспокоиться насчет корабля. А вот насчет ожерелья… Оно не утонуло. Шесть лет назад некий аноним выставил его на аукцион.

Карди-старший выглядел искренне удрученным.

— Надеюсь, вы не подозреваете в этом меня? — резко спросил он.

— Нет, что вы! Зачем бы вам скрывать свою же собственность? Полагаю, это сделал тот, кто обыскивал каюты первого класса на тонущем корабле… А затем сумел спастись вместе с похищенными ценностями.

— И кто купил это ожерелье? Или — тоже аноним?

— Нет. Ожерелье купил я. И передал в дар Британскому Музею, — все тем же ровным тоном ответил англичанин.

— О, Боже… Надо бы съездить в Англию после войны. Посмотреть на него. Или — нет, не надо. Не хочу больше видеть проклятую драгоценность! вздохнул Карди-старший.

— Вернемся же к вопросу о замке. Что могло привлечь нацистов в вашем родовом имении?

— Что, кроме вампиров, могло привлечь в моем замке кого бы то ни было? — невесело усмехнулся Карди-старший. — Ничего… Не знаю. Там осталось много старых вещей. Но их должны бы разворовать местные жители. Еще во время Первой мировой. Вряд ли бы их мог бы удержать старый монах граф Карло! Разве что вампиров побоялись бы… А если не вещи — то, возможно, архитектура? Опять бред какой-то. Зачем тогда направлять туда отряд СС? Вы сказали — туда поехали ученые. Какие конкретно ученые?

— Разные. И врачи, и этнографы. Это-то и кажется самым странным!

— Вы сказали, первым предположением было — что в замке намереваются оборудовать секретный завод…

— Да, и именно это предположение кажется самым… самым разумным. И самым реалистичным. Это — официальная точка зрения нашего командования. Но вот только — зачем там этнограф? Еще врачи — худо-бедно, но понять можно… Возможно, они планируют проводить исследования для создания вирусного или химического оружия. Но этнограф? Да еще такой известный ученый, как Отто Хофер?! И распоряжение о выделении средств для экспедиции в замок Карди подписано не только Гиммлером, но и генералом Хаусхоффером.

— А кто такой этот Хаусхоффер?

— Известный нацистский мистик.

— А Отто Хофер?

— Этнограф. Особенно интересовался легендами о вампирах…

Воцарилось молчание.

Нарушить которое решился опять-таки англичанин.

— Я добился разрешения на личное участие в операции. Ведь я — тоже этнограф. Хоть и не такой известный, как Отто Хофер. Я добился разрешения на этот разговор с вами. Мне нужны планы вашего замка, граф Карди. Мне нужны карты окрестностей. Для начальства… А для меня самого — мне нужна ваша помощь, сэр!

— Я готов. Всем, чем могу…

— Расскажите мне. Все. Правду! Клянусь — никто не узнает об этом… Без вашего разрешения. Все равно я не смогу сообщить об этом моему начальству. Меня примут за сумасшедшего, вы ведь понимаете… Но я… Я верю в вампиров. Я знаю, что вампиры существуют!

— Боже! — вздохнул Карди-старший. — Тогда вы действительно безумец… Как и я!

Гарри недоуменно воззрился на отца.

Пока отец с англичанином говорили о вампирах, как о вымысле доктора Вейса — Гарри был спокоен, хотя и не понимал, зачем говорить о книжке, не лучше ли сразу приступить к главному вопросу.

Когда англичанин заявил, что верит в вампиров… Гарри удивился. Но только слегка. Он знал, что все англичане — чудаки. Ну, и этот оказался не исключением!

Но вот когда отец заявил, что верит в вампиров… Или Гарри просто неправильно его понял?

— Так вы расскажете? Расскажете мне? — спрашивал лорд Годальминг, подавшись вперед в кресле. — Когда это началось на самом деле? Когда появились первые упоминания о неумерших в вашей семье? Ведь это, как правило, бывает семейной болезнью…

Он весь трепетал и даже нос у него как-то вытянулся, как у пойнтера, учуявшего добычу.

— Не только расскажу. Но и покажу вам кое-что…

Карди-старший стремительно вышел из комнаты.

Гарри, оставшись наедине с англичанином, чувствовал себя очень неловко. Но за время отсутствия отца, лорд Годальминг не произнес ни единого слова. Это было немного обидно — он что же, считает Гарри недостаточно интересным собеседником? Но, с другой стороны… Гарри не представлял себе, как вообще следует разговаривать с человеком, верящим в вампиров!!!

Отец вернулся. В руках у него был свиток пожелтевших листов и две тетради. Листы он положил на стол.

— Это — карты и планы.

Одну тетрадь — толстую, в черной кожаной обложке, с золотыми уголками и изящным золотым замочком — протянул гостю.

Другую — тоже довольно старую, но вполне обычную на вид — оставил себе.

— Это — дневник моего предка. Пра-пра-пра… В общем, первого американского Карди. Приехавшего сюда в начале прошлого столетия и оставившего здесь потомство. Уже сам по себе этот документ был бы интересен… Но главное — именно этот мой предок, граф Раду Карди, был выведен в романе как «американский граф». А иногда мой друг Вейс в запале называл его даже «графом Дракулой»! В этом дневнике подробно описаны события, предшествовавшие превращению Раду Карди в вампира. Если бы не последующие события — те, о которых вы знаете из книги Вейса — этот дневник можно было бы счесть бредом сумасшедшего… Особенно обратите внимание на последнюю запись! Она была сделана уже после того, как Раду Карди официально был признан умершим!

— О, Боже, — вздохнул англичанин и дрожащими пальцами расстегнул замочек.

— Дневник записан на старом румынском. Вы не знаете румынского? Ну, не страшно. Я сделал перевод. Вот он, — Карди старший раскрыл вторую тетрадь и прочел:

— Дневник путешественника Раду, графа Карди, начатый в апреле 1825 года…

Когда Карди-старший закончил читать, воцарилось молчание, прерываемое лишь тиканьем часов и шелестом крыльев ночных насекомых, привлеченных светом ночника. Когда наступила ночь? Гарри не заметил… И англичанин смотрел на ночник с таким удивлением, словно подозревал его сверхъестественное происхождение. Но Гарри-то помнил. что ночник принесла старая чернокожая служанка. Вот только он тогда не обратил внимание, что это — ночник, что за окнами сгустилась тьма, что время ужина уже прошло… Но хорош предок! Настоящий сумасшедший!

— Он был сумасшедший! — решительно заявил Гарри, и слова его взорвали тишину. — Просто больной человек. С богатым воображением. И главное — он же верил в вампиров! И… Он верил, что стал вампиром!

— Да. И еще он выкопал из земли свой гроб, привез его на родину, в замок Карди, и сам приехал в качестве «слуги-сопровождающего». Его старший сын к тому времени умер, умерла и невестка. Внучка Мария, так и оставшаяся единственной, вышла замуж за австрийского офицера Фридриха Драгенкопфа. У нее росли дети: его правнуки — Карло и Люсия. Но, видимо, Раду Карди к тому времени уже совершенно утратил все человеческое… Он убил свою внучку, Марию. И свою правнучку, Люсию. И это — помимо множества других жертв… По округе прошла настоящая волна смертей! Правда, вампиром, из всех убитых графом, стала почему-то только Мария. Позже к ней присоединилась итальянка Рита — между прочим, невеста его внука Карло, лишь чудом спасшегося!

— Очень забавная история, отец, но я не верю… — начал было Гарри.

Но его перебил тихий, скучающий голос лорда Годальминга.

— А вам и не нужно верить в это, молодой человек. Верьте в то, во что вам проще верить. Ну, например, в то, что замок ваших предков нацисты хотят использовать в качестве помещения для изготовления оружия, которое они потом против нас же и направят! Прежде всего — против моих соотечественников, но позже может придти и ваше время, ведь Америка и Англия — союзники… В это вы верите?

— Верю. И мне очень больно это слышать. Но все же, мне кажется, что вы с отцом верите в то, что…

— Это наше дело, Гарри, во что мы верим! — оборвал его теперь уже отец. — Давайте закончим этот бессмысленный спор. У лорда Годальминга очень мало времени. Мы должны изучить карты. Я, конечно, отдам вам копии. И даже оригиналы, если хотите. Но лучше, если первый раз вы их изучите в сопровождении моих комментариев. Я все-таки там был и хорошо помню… Пусть это будет вкладом семьи Карди в наше общее великое дело!

— Вклад уже был, — прошептал Гарри.

— Да. Гибель Натаниэля. И твое ранение. Но это — ваш вклад. Пусть будет и мой… Взгляните, лорд Годальминг, вот этими крестиками на всех картах помечена часовня, где… Ну, вы понимаете?

— Да. Понимаю.

Три головы склонились над картами.

Чуть позже заглянула Кристэлл и предложила поздний ужин.

Но все трое мужчин отказались. Им было сейчас не до еды…

Этой ночью Гарри не напился.

И на кладбище не ходил.