АСТРИД

Сколько мне помнится, отец никогда до меня не дотрагивался. Ни из любви, ни в гневе. Он подолгу бывал в отъезде, и в доме, кроме меня, жила только какая-нибудь очередная молодая служанка. А дома отец всё сидел у себя в кабинете. Он почти не обращал на меня внимания, а если и заговорит со мной, то лишь чтобы отдать краткое распоряжение по хозяйству. О матери он даже не упоминал, и я чутьем уяснила, что и мне нельзя. Кажется, я отца толком не видела и не знала — не разбиралась, что он за человек, не понимала его нрав. Но, сдается мне, дети редко понимают, что за люди их родители. Лишь гораздо позже, рассматривая фотографии отца, я толком увидела его. Белокурый, черты лица правильные, нос прямой, рот мягко очерчен. Особенно запоминались глаза — светло-голубые, едва ли не прозрачные, будто льдинка на просвет. Женщине такую внешность — будет красавица, но мужчина этакий вызывал оторопь и даже страх. Слишком уж красивый. Мне часто говаривали, мол, я вся в отца, но я фамильного сходства никогда не видела. И красавицей себя вовсе не считала, даже когда, кажется, и впрямь была хороша собой.

Роста отец был невысокого, сложен не по-крестьянски изящно, да и руки белые, хрупкие — ученого, не фермера. Родители когда-то отправили его учиться в университет в Уппсалу, но диплома, кажется, он так и не получил. В те времена учеба в университете считалась чем-то неслыханным, небывалым. Кто уезжал учиться, был не такой, как все. Но когда захворал дед, отца вызвали обратно домой, присматривать за фермой.

Думаю, с моей мамой он познакомился в университете. Я все пыталась представить, что же их свело, что общего у них нашлось — у слабого, хрупкого юноши и моей высокой, жизнерадостной, полной сил матери. Никак не могу понять. Но ведь раз нам не взглянуть на собственных родителей со стороны, то и отношений их нам не понять. Знаю лишь одно: все прекрасное и благое, что было в маме, здесь умерло. Чувства отца мне не представить. Я помню лишь свое одиночество и горе. Помню, как сижу одна у окна, а мама садится в коляску и уезжает навсегда. Но где тогда был отец?

Всю жизнь он не снимал обручального кольца, а на другой руке, на мизинце, носил золотое кольцо с печаткой. Вечерами он сиживал в кресле у себя в кабинете, со стаканом бренди, и я помню, как позвякивало кольцо, когда он постукивал по краю стакана.

Может, если бы то, что произошло, потом повторялось время от времени, мне было бы легче. Но вышло иначе. После первого раза я жила в нескончаемом ужасе и напряжении, постоянно настороже, прислушиваясь к малейшему шороху в доме. И только когда отец уезжал, я вздыхала свободно.

А случилось всё ранним летом, в самом начале каникул. Мне исполнилось тринадцать. Я набрала ландышей и расставляла их у себя в комнате: одну вазочку на письменный стол, другую — у кровати. И прежде чем я успела услышать отцовский голос, меня словно холодом обдало. А уж потом донесся сам звук. Отец звал меня из своего кабинета. Он редко обращался ко мне и никогда не называл по имени, но теперь отчего-то окрикнул: «Астрид!» Негромко, но мне показалось — оглушительно, показалось, что от его голоса сотрясся весь дом, пошатнулись стены. Цветы выпали у меня из рук и рассыпались по столу. В мгновение ока исчез мир, в котором маленькие девочки вроде меня собирали ландыши. Я очутилась в отцовском мире, чужом мне, безлюдном, если не считать нас двоих.

Я спустилась к отцу в кабинет. Он успел задернуть шторы и сидел в кресле со стаканом спиртного в руке. Я замерла на пороге, вся сжавшись, стиснув кулаки. Отец кивком велел мне подойти. Когда я приблизилась, он уперся в меня своими бледными, льдистыми глазами. В полутьме казалось — они светятся. Не сводя с меня немигающего равнодушного взгляда, он велел: «Раздевайся».

Негнущимися пальцами путалась я в пуговицах и застежках, а он всё наблюдал за мной. Когда я разделась, он не спеша обшарил глазами всю меня, с головы до ног. Молча. В этом новом мире, куда я попала, не было никаких звуков. Прошла целая вечность, потом он приказал мне повернуться спиной. Я покорилась, и взгляд мой упал на догорающее полено в камине. Затем возник один-единственный звук — ритмичный шорох шерстяной материи. Он копошился рукой в штанах. Время тянулось и тянулось. Уходила моя юность, иссякла без остатка.

Лишь когда раздались его шаги и дверь за ним затворилась, я обернулась. Убедилась, что он ушел. Наклонилась подобрать одежду — тело не слушалось, и я поняла, что теперь оно навсегда останется чужим. Ноги онемели, спина затекла, и я с трудом заковыляла к себе наверх, таща в охапке одежду, будто обмякший труп. Каждая ступенька лестницы давалась мне с трудом. У себя в комнате я заперлась на ключ и налила в умывальный таз холодной воды. Обтиралась мочалкой — до красноты, пока кожа не загорелась. Потом я наконец разрыдалась. Села на пол, прижимая губку к лицу, и плакала, плакала, пока слезы не кончились.

…Я лежала в постели, в своей комнате, пропитанной запахом ландышей. Лежала в полнейшей неподвижности, сложив руки на груди. На миг я увидела себя словно со стороны, откуда-то издалека, с высоты. Различала каждую мелочь — и аккуратно заплетенные косы, и узор на одеяле, и белый столик с рассыпанными ландышами. Мне хотелось, чтобы все стало как раньше. Чтобы девочка, которая лежала в постели, вернулась в свой мир, где собирают ландыши летним днем, в начале каникул. Но у меня ничего не получалось. И пришлось покинуть ее там, куда она попала.