Ранней осенью предгорья, поросшие дикой яблоней, орехом и можжевельником, вспыхивали рыже-золотым цветом с островками киновари. Небо было еще безоблачно и полно хрупкого сентябрьского тепла. Оно походило на купол, выложенный бирюзой. Вода в ручьях становилась хрустальна и льдиста на вкус. Хлопковые поля издалека казались вспененным морем снега. Крестьянские бригады и городская чернь, согнанная им в помощь, едва приступили к уборке. В такую пору молодежь из знатных семей — столичные студенты и чиновники — стремились на прогулки, чтобы, отыскав тенистый уголок, раскинуть шатер и предаться элегическим беседам. Души охватывались грустным томлением.

В пути делались остановки в живописных местах. Вдруг кто-нибудь, чья память особенно чутка к недолговечной красоте природы, медлительно цитировал Бодлера, прощаясь с августом:

Bientôt nous plongeons dans les froides ténèbres; Adieu, vive clarté de nos étés trop courts… [2]

Другой подхватывал, пропустив два стиха:

Tout l’hiver va rentrer dans mon être: colère, Haine, frissons, horreur, labeur dur et forcé… [3]

Он подносил тонкие пальцы ко лбу и смотрел на меня так, будто его действительно ужасала и знобила мысль о тяжком зимнем труде. Я среди них был самый юный — едва четырнадцать лет. Они взяли меня с собой, потому что я гостил и безнадежно скучал в усадьбе председателя совхоза-миллионера, номенклатурного вассала моей бабушки.

Так мы ехали, слегка откинувшись в испанских седлах, пустив лошадей шагом и глядя друг на друга с меланхоличным обожанием. Несколько вездеходов неуклюже переваливались с оси на ось, поспешая за нами. В них были слуги и провизия. Милицейский патруль держался невдалеке. Утренний воздух был розовым от восходящего солнца. Он как будто вздрагивал, по-детски пугаясь прохлады. Тропинка повернула, и мы спустились вдоль нее к краю поля, где чернели согбенные фигуры. Труженики возились с кустами у самой кромки. Грубые руки, привыкшие к работе, проворно собирали хлопковые коробочки в мешки — повсюду в республике горел план. Рядом выхаживал бригадир, опираясь на длинную жердь. Завидев нас, он испуганно присел, и мы рассмеялись.

— Qu’en pensez-vous, Омаров? — ласково спросил меня сын председателя колхоза. — Не кажется ли вам, что там, у горизонта, цвета неба и земли почти сливаются в одну прозрачно-голубую ленту и мы словно стоим посреди чаши?

Я кивнул, взглянув на поле из-под ладони. Вчера вечером он показывал мне свои акварельные наброски, и я из вежливости нашел их весьма обещающими. Везде на них он заворачивал горизонт выпуклой линзой. Но теперь я, кажется, понял его.

— Ах, вы правы, Бекниязов, — прошептал я. — Это действительно завораживает…

— Товарищи, — воскликнула какая-то девушка, — как это поэтично! Чаша земли и неба! Это так по-сентябрьски… Ну же, вспомните еще что-нибудь осеннее! Мне, право, ничего не приходит в голову.

Но комсомольцы смущенно молчали. Лошади лениво прядали ушами.

Вдруг над хлопковыми кустами поднялась голова и произнесла чуть хрипловато:

Les sanglots longs Des violins De l’automne Blessent mon Coeur D’une langueur Monotone… [5]

Мы удивленно замерли. Кто-то даже привстал в стременах, чтобы разглядеть говорившего.

— Не думала, Бекниязов, — сухо заметила девушка, поворачивая свою кобылу, — что ваши колхозники лучше вас знают Верлена.

Бригадир с искаженным от ужаса лицом нырнул в проем между рядами посадки и наотмашь хлестнул незваного чтеца. Я увидел, как его жердь несколько раз, выгнувшись, поднялась и со свистом опустилась над кустом. Как раненые воробьи, полетели сбитые ею коробочки хлопка. Послышались звуки удара и стон. Бригадир рычал:

— Молчи, молчи черная кость! Как ты посмел открыть пасть, песье отродье! Ты знаешь, кто перед тобой?! Молчи и работай! В карьер загоню на всю зиму! План! План выполняй, а не говори, паскуда!

— Довольно… — велел Бекниязов, морщась и подняв ладонь. — Ну же, довольно!

Бригадир оправдывался, белея:

— Простите, товарищи! Это ссыльный! Химик! Прибился к бригаде!

— Поедемте отсюда, — отворачиваясь, сказал второй секретарь местного райкома комсомола, бывший с нами. — Зря мы сюда спустились… Там, выше, есть дивный пруд, а над ним — ивы.

Мы молча последовали за ним. Напоследок я оглянулся и нашел взглядом того, кого бил бригадир. Мне хотелось посмотреть ему в лицо, но я увидел лишь спину, изогнутую такой же горбатой линзой, как горизонт на акварелях Бекниязова. Тогда я тоже отвернулся, ослабил поводья и толкнул свою смирную лошадку каблуками.