1.1. Философская антропология Макса Шелера
«Положение человека в Космосе» — так называлось сочинение Макса Шелера (1874–1928), опубликованное в 1928 году. Оно представляет собой краткое резюме философско-антропологических воззрений, которые автор в течение многих лет излагал в своих лекциях.
В этой небольшой работе предпринимается попытка «дать новым опыт философской антропологии» (Шелер 1988: 32). Сущность человека исследуется на самой широкой основе.
а) Проблематичность человека
Прежде всего констатируется наличие трех несовместимых типов представлений о человеке в европейской культуре. Первым круг идей связан с иудейско-христианской традицией. Второе направление — это философское понимание, возникающее в эпоху античности. Третий образ человека предлагает современное естествознание, так сказать, естественно-научная антропология.
Но поскольку, заметим, сейчас появились социальная, культурная, политическая, юридическая, психологическая, лингвистическая и другие антропологии, то можно говорить в общем о наличии конкретно-научной антропологии.
Принимая эту общую классификацию, можно указать еще на восточный круг представлений, например, буддизм. Если допустить, что в начале двадцатого века восточная мудрость была редкостью для образованного европейца, то сегодня в Старом Свете происходит активная ассимиляция альтернативного опыта. Тем не менее следует согласиться с Шелером, что все известные интерпретации не дают целостной концепции: у нас нет единой идеи человека. По-прежнему актуальна оценка философа: «еще никогда в истории человек не становился настолько проблематичным для себя, как в настоящее время» (Шелер 1988: 32).
В этой связи имеет смысл отметить и то негативное понятие человека, которое выражается известной формулой «Человек — ошибка природы». М. Шелер рассказывал о нем в статье «Человек и история» (см.: Шелер 1994: 86–93).
Отрицательная версия настаивает на неизбежном декадансе человека в ходе его десятитысячелетней истории и причину этого декаданса видит в самой сущности и происхождении данного существа. На вопрос «Что такое человек?» подобная антропология отвечает: человек — это дезертир жизни, жизни вообще, ее основных ценностей, законов, ее священного космического смысла. По определению Теодора Лессинга (1872–1933), «человек — это вид хищных обезьян, постепенно заработавший на своем так называемом „духе“ манию величия» (цит. по: Шелер 1994: 86). В действительности же человек есть тупик и болезнь жизни.
Homo sapiens мыслит, создает науку, государство, искусство, орудия, язык и еще многое другое только из-за своей биологической слабости и бессилия, из-за фатальной невозможности к биологическому прогрессу. Все его творения происходят из неспособности создать привычными средствами жизни и на основе ее эволюционных законов живое существо, которое превосходило бы человека.
Эта теория, которую М. Шелер называет странной, пессимистичной, ложной, оказывается, однако, «логически строго последовательной», если, по объяснению автора, разделять дух (соответственно, разум) и жизнь как два метафизических начала, но при этом отождествлять дух с техническим интеллектом («интеллектом, лишенным мудрости» — см.: Шелер 1994: 104), а ценности жизни делать высшими ценностями. В таком случае, считает Шелер, дух и жизнь — не два последних взаимодополняющих принципа бытия: здесь они становятся двумя антагонистическими враждебными силами. Дух (и сознание) являет себя как некий метафизический паразит, который внедряется в человека, чтобы подорвать его. Дух тогда — это демон, сам черт, сила, разрушающая жизнь и душу. Таким образом, дух предстает как принцип, который попросту уничтожает жизнь, то есть самую высшую из ценностей (см.: Шелер 1994: 89).
В соответствии с этим взглядом человеческая история есть лишь необходимый процесс вымирания заведомо обреченного на смерть вида, уже рожденного обреченным. Фазы развития этой болезни жизни, которая зовется человеком, в структурном отношении те же самые, какие проходят все стареющие и умирающие существа: прогрессирующее преодоление жизненной силы посредством автономизации механизмов, которые сам организм высвобождает из себя по мере старения. Об этом свидетельствует созданная человеком цивилизация, которая становится все более автономной, отчужденной, все более неуправляемой. Разумеется, различные культуры прийти к своей смерти могут в разное время, утверждает отрицательная концепция человека (см.: Шелер 1994: 89–90).
Оригинальная теория Макса Шелера возвышается над всеми названными парадигмами. Он стремится доказать особое метафизическое положение человека (см.: Шелер 1988: 32). Его не устраивает простое определение человека как высокоразвитого животного. Каким бы поразительным ни был биологический прогресс, существо по имени «человек» не только остается подчиненным понятию животного, но и составляет малую область животного царства. К тому же человек есть «морфологически окончательно фиксированное существо». Но если прогрессивная биологическая эволюция земного человека представляется совершенно невероятной, то еще менее вероятным кажется его биологический декаданс, считает антрополог (см.: Шелер 1994: 102–103).
б) Биопсихика и человек
В противоположность этому «естественному» пониманию М. Шелер выделяет «сущностное понятие» человека. По его мнению, особое положение человека может стать ясным только на фоне устроения биопсихического мира.
Граница психического совпадает с границей живого вообще. Существенным признаком живых единиц является тот факт, что они суть не только предметы для внешних наблюдателей, но и обладают для себя- и внутри-себя-бытием, в котором они являются сами себе. Таким образом, психическое объективно (вовне) представляется как «живое существо», а субъективно (вовнутрь) — как «душа». Одновременно это тот «пар», которым движимо все, вплоть до сияющих вершин духовной деятельности, и которым сообщает энергию деятельности даже самым чистым актам мышления и самым нежным актам доброты.
Нижнюю ступень психического образует бессознательный, лишенный ощущения и представления «чувственный порыв» растений. У них наблюдается только общий порыв к росту и размножению. «Поэтому растение яснее всего доказывает, что жизнь по своей сути не есть воля к власти (Ницще)…» (Шелер 1988: 35).
Как показывает уже само слово «порыв», в нем еще не разделены «чувство» и «влечение», которое как таковое всегда обладает специфической целенаправленностью на что-то, например, на пищу, половое удовлетворение и т. д.; простое «туда» (например, к свету) и «прочь», безобъектное удовольствие и безобъектное страдание суть два его единственный состояния. Но чувственный порыв уже четко отличается от силовых полей и центров неорганических тел, за ними ни в каком смысле нельзя признать внутри-себя-бытие (см.: Шелер 1988: 34).
Растительная, вегетативная жизнь есть порыв, направленный вовне. Поэтому применительно к растению Шелер говорит об «экстатическом» чувственном порыве, чтобы обозначить тотальное отсутствие свойственного животной жизни обратного сообщения состояний органов некоторому центру, это полное отсутствие обращения жизни в себя самое, какой-нибудь даже самой примитивной re-flexio, какого-нибудь даже слабо «осознанного» внутреннего состояния. Ибо сознание начинается лишь с примитивной re-flexio ощущения, а именно выступающего по тому или иному поводу сопротивления первоначальному спонтанному движению. Автор отмечает: «Все сознание основывается на страдании, и все более высокие ступени сознания — на возрастающем страдании» (Шелер 1988: 36, примечание). На наш взгляд, в этих словах имеет место преувеличение. Более того, философ противоречит сам себе, когда в дальнейшем говорит о креативной сущности человеческого духа. Сознание не исчерпывается страданием и рефлексией, поскольку обладает творческой природой.
Второй сущностной формой души (после экстатического чувственного порыва) считается инстинкт. Инстинктивное поведение имеет следующие признаки.
Во-первых, оно является смысловым, то есть оно целенаправленно, полезно либо для данной живой единицы, либо для других. Во-вторых, оно происходит в некотором ритме. В-третьих, оно реагирует лишь на такие типично повторяющиеся ситуации, которые значимы для видовой жизни как таковой, а не для особого опыта индивида. Инстинкт всегда служит виду, своему, чужому или такому, с которым собственный вид находится в важном жизненном отношении. В-четвертых, инстинкт в своих основных чертах прирожден и наследствен. Наконец, инстинктивное поведение не зависит от числа проб, которые делает животное, чтобы освоиться с ситуацией; в этом смысле такое поведение можно охарактеризовать как изначально «готовое». Правда, инстинкт может быть специализирован опытом и обучением, как это можно видеть на примере хищных зверей, которым прирождена охота за какой-то определенной дичью, но не искушенность в ее успешном осуществлении. То, что дают здесь упражнение и опыт, всегда соответствует только вариациям какой-то мелодии, а не приобретению новой. Отношением инстинктов животного к структуре окружающего мира a priori определено, что оно может представлять и ощущать (см.: Шелер 1988: 38–43).
Третью психическую форму М. Шелер называет ассоциативной памятью (мнеме). Эта способность вовсе не свойственна всем живым существам. Ее нет у растений, что верно увидел уже Аристотель. Ассоциативная память присуща тем существам, поведение которых медленно и постоянно меняется, причем меняется таким образом, что каждый раз степень осмысленности находится в строгой зависимости от числа опытов или так называемых пробных движений. То, что животное позднее повторяет движения, оказавшиеся удачными для удовлетворения какого-нибудь позитивного влечения, чаще, чем реакции, не приведшие к успеху, и есть тот основной факт, который называется принципом удач и ошибок. Там, где находят такие факты, говорят об упражнении или дрессировке.
Основу всей ассоциативной памяти составляет условный рефлекс. Принцип мнеме действует в какой-то мере у всех животных и представляет собой непосредственное следствие появления рефлекторной дуги, отделения сенсорной системы от моторной. Но в его распространении имеются сильные различия. Животные с пластической, нежесткой организацией демонстрируют его с наибольшей четкостью (млекопитающие и позвоночные).
Действенность ассоциативного принципа при построении психического мира означает вместе с тем упадок инстинкта. Она означает, далее, все возрастающее освобождение индивида органического мира от привязанности к виду и от жесткости инстинкта. Ибо лишь благодаря прогрессу этого принципа индивид может приспособиться ко всякий раз новым, то есть нетипичным для вида ситуациям. Человек как пластический тип млекопитающего, отличающийся наивысшим развитием интеллекта и ассоциативной памяти, имеет сильно редуцированные инстинкты (см.: Шелер 1988: 42–48).
Четвертая сущностная форма психической жизни — практический интеллект, еще органически скованный, поскольку внутренние и внешние действия живого существа служат влечениям и удовлетворению потребностей. Интеллект называется практическим, так как его конечным смыслом всегда является действие, благодаря которому организм достигает или не достигает своей цели. По замечанию антрополога, этот же самый интеллект у человека «может быть поставлен на службу специфически духовным целям, лишь тогда он возвышается над изворотливостью и хитростью» (Шелер 1988: 48, примечание).
Если иметь в виду психическую сторону, то практический интеллект можно определить как «внезапно возникающее усмотрение предметного и ценностного обстояния дел в окружающем мире, не только недоступного непосредственному восприятию, но и никогда не воспринимавшегося прежде…» (Шелер 1988: 48).
Это «усмотрение обстояния дел» реализуется на основе системы отношений, фундамент которой отчасти дан в опыте, а отчасти дополняется предвосхищающим представлением. Для этого продуктивного, а не репродуктивного мышления всегда характерно предвосхищение, предварительное обладание новым, никогда не переживавшимся фактом.
Отличие от ассоциативной памяти здесь очевидно: ситуация, которая должна быть понята и практически учтена в процессе поведения, не только нова и нетипична для вида, но прежде всего «нова» и для индивида. Такое разумное, объективно осмысленное поведение является, кроме того, внезапным и совершается до новых проб и независимо от числа предшествующих попыток. Эта внезапность проявляется даже в выражении, например, глаз, в том, что они загораются, что В. Келер толковал как выражение «ага!»-переживания.
Шелер полагает, опыты В. Келера ясно продемонстрировали, что результаты деятельности животного не могут быть полностью выведены из инстинктов и примыкающих к ним ассоциативных процессов, но что в некоторых случаях налицо подлинно разумные действия.
Здесь возникает решающий вопрос: если животному присущ интеллект, то отличается ли вообще человек от животного более, чем только по степени? Есть ли еще тогда сущностное различие между ними? Философ указывает на два противоположных объяснения. Первое оставляет интеллект и выбор за человеком и отказывает в них животному. Сторонники другого взгляда отвергают существование какого-либо окончательного различия между человеком и животным именно на том основании, что уже животное обладает интеллектом. Они в какой-то форме следуют теории «homo faber» и не ведают «никакого метафизического бытия и никакой метафизики человека, то есть никакого отличительного отношения человека как такового к мировой основе» (Шелер 1988: 52).
Учение о «homo faber», по оценке антрополога, вообще отрицает особую специфическую способность человека к разуму. Здесь не проводится существенного различия между человеком и животным: имеются лишь степенные отличия; человек есть лишь особым вид животных. С этой точки зрения между умным шимпанзе и Эдисоном, если рассматривать последнего только как техника, существует, хотя и очень большое, лишь различие в степени.
Сам Шелер утверждает: сущность человека «возвышается над тем, что называют интеллектом и способностью к выбору», и не может быть достигнута, «даже если предположить, что интеллект и избирательная способность произвольно возросли до бесконечности» (Шелер 1988: 52). Философ развивает собственный подход, согласно которому сущность человека качественно отличается от всех известных психических форм и благодаря этому человек занимает особое положение в мире. С этой точки зрения встречающаяся оценка теории Шелера как биологизаторской концепции выглядит явным недоразумением.
в) Дух человека
На уровне homo sapiens появляется совершенно новым принцип, которым противоположен «всей жизни вообще» и которым обеспечивает становление человека. Греки такой принцип именовали логосом, разумом; Шелер предпочитает слово «дух». Этот термин обозначает, во-первых, разум, то есть «мышление в идеях» и «созерцание первофеноменов или сущностных содержаний»; во-вторых, сферу чувств, эмоций, воли, например, доброту, любовь, раскаяние и т. д. Деятельный центр, то есть наше Я, «в котором дух является внутри конечных сфер бытия» (см.: Шелер 1988: 53), называется личностью. Личность в человеке есть «индивидуальное уникальное самососредоточение божественного духа» (Шелер 1994: 34).
По Шелеру, первым признаком духа является его «экзистенциальная независимость» от органического, от жизни и всего, что относится к жизни. Духовное существо свободно, оно больше не привязано к влечениям и внешнему миру. Всю объективную реальность (в том числе физиологическое и психологическое состояние собственного существа) дух способен возвысить до уровня «предметов» и постигать «чтойность» этих предметов.
Все, что животное может постигнуть и заметить из своего окружающего мира, заключено в границах структуры данного мира. Биологическая единица взаимодействует с внешней средой, и ее познание находится в рамках этого взаимодействия. Она не может осуществить своеобразное дистанцирование и субстантивирование объективной реальности.
Человек же в отличие от животного выходит за пределы своей непосредственной практики. Он, так сказать, преодолевает ее, возвышается над ней. Его познание включает в себя бесконечность или момент бесконечности. Поэтому можно считать, что человек способен дистанцироваться от окружающего мира, уходить в бесконечность. Кроме того, личность может субстантивировать мир, в том числе бесконечность. Тем самым человек прикасается к бесконечности, он принадлежит ей.
Феноменологически особым статус человека легко идентифицируется высокой метафизикой. В самом деле, какой еще живой организм способен вопрошать: «Где же нахожусь я сам? Каково мое место?» По мнению Шелера, человек больше не может сказать: «Я часть мира, замкнут в нем», ибо актуальное бытие его духа и личности превосходит формы существования реального мира в пространстве и времени.
Философ полагает, что таким вопросом человек всматривается как бы в ничто, то есть в отсутствие своего конкретного, точно определенного местоположения. Этот взгляд открывает человеку как бы возможность «абсолютного ничто», что влечет его к дальнейшему удивлению: почему вообще есть мир и каким образом вообще есмь Я? В тот самый миг, когда человек осознает вообще внешний мир и себя самого, он должен открыть поразительный для воображения факт, что «вообще мир есть, а не, напротив, не есть» и что человек «сам есть, а не, напротив, не есть» (см.: Шелер 1988: 90–91).
Позже Мартин Хайдеггер так формулировал основной вопрос метафизики: «…Почему вообще есть сущее, а не, наоборот, Ничто?» (Хайдеггер 1993: 27). Воистину подобное вопрошание составляет «благочестие мысли», оно выделяет человека среди земных тварей и придает ему несравненное величие в этом подлунном мире и во всей Вселенной.
Вторая характеристика человеческого духа, по Шелеру, заключается в самосознании, которого нет у животного. Животное слышит и видит, не зная, что оно слышит и видит. Самоосознание свойственно лишь человеку.
Философ перечисляет четыре сущностных ступени, на которых все сущее является нам в своем внутреннем и самостоятельном бытии (см.: Шелер 1988: 56). На первой ступени находятся неорганические образования, которые вообще не имеют внутреннего и самостоятельного бытия. На второй расположены растения, которые уже обладают внутренним бытием вообще, то есть одушевленностью. Третий уровень принадлежит животным, у которых наблюдается ощущение, сознание и обратное сообщение о состояниях их организма. В результате животное дано себе уже второй раз (по сравнению с растениями).
Высший уровень занимает человек, который дан себе еще «и третий раз в самосознании и способности опредмечивать все свои психические состояния». Таким образом, личность человека следует мыслить как «центр, возвышающийся над противоположностью организма и окружающего мира» (см.: Шелер 1988: 57). Человек определяется как «существо, превосходящее само себя и мир» (Шелер 1988: 60).
По Шелеру, центр духа (личность) характеризуется тем, что он сам не может быть частью опредмеченного мира, поскольку не имеет никакого определенного «где» и «когда»; «он может находиться только в высшем основании самого бытия» (Шелер 1988: 60), то есть в Боге. Другими словами, дух можно сравнить с лучом света, исходящим из некоего источника. Этот свет касается, пронизывает, наполняет человека, но не рождается в нем. С кончиной, аннигиляцией нашего материального тела луч далекого источника по-прежнему остается парить в бескрайних далях бытия. С этой точки зрения отдельный человеческий индивид представляет собой локализованное пространство, в котором реализуется уникальная концентрация «луча света», благодаря чему личность оказывается способной не только улавливать (отражать) вибрации бытия, но и принимать участие в их творении.
Итак, третье важное определение духа, на которое указывает М. Шелер, заключается в следующем: дух есть единственное бытие, которое не может само стать предметом; дух есть «чистая и беспримесная актуальность, его бытие состоит лишь в свободном осуществлении его актов» (Шелер 1988: 61).
Поскольку центр духа (личность) не является ни предметным, ни вещественным бытием, человек может лишь самососредоточиться, но не может объективировать это бытие, полагает философ. Другие личности также не могут быть предметами! Достигнуть участия в них мы можем, лишь осуществляя вслед за ними и вместе с ними их духовные акты, «идентифицируя» себя с эмоциями, чувствами, мышлением какой-нибудь личности и, следовательно, с нею самой.
Таким образом, личность понимается Шелером в качестве своеобразной непроницаемой монады. Центр духа — это реальность, не доступная непосредственному восприятию какого-либо субъекта. В самом деле, как можно почувствовать боль, гнев или радость другого, пусть даже самого близкого человека, если мы сами никогда не были во власти этих ощущений, если нам по собственному субъективному опыту не знакомы подобные переживания? Как можно восхититься закатом солнца, о котором вам только что рассказали? Как насладиться свежестью горного воздуха или красотой морского пейзажа, о которых вы много слышали, но не имеете личных впечатлений?
Наконец, как можно «попасть», к примеру, в мышление Платона, если мы сами не рассуждаем в терминах его метафизики, если нам не доступны волнения и логика его духа или вибрации Космоса, уловленные доктриной античного философа? Да и где оно, это мышление Платона: в книгах, во внешних сферах или в студенческой аудитории, слушающей лекцию о его учении? Коротко говоря, мы не можем чувствовать чувствами другого лица, мы не можем мыслить мыслями другой персоны. Мы можем только со-участвовать в этих ментальных процессах посредством собственного переживания и размышления, осуществляя, как говорит Шелер, вслед за личностями и вместе с ними их духовные акты, то есть идентифицируя себя с другими.
Отсюда вытекает весьма примечательный вывод. Если мы хотим попасть в мышление Аристотеля, Декарта, Канта или Шри Ауробиндо, у нас имеется только один путь: приобретать собственный опыт духа, мысли и чувств и развивать свой разум до уровня этих личностей. Мы «попадаем» во внутренний мир какой-либо личности, только обретая собственное внутреннее бытие, жизнь своего духа. Более того, развитием личного духа достигается не только эта, скажем, — прагматическая цель (например, адекватное постижение дискурсов Платона). В результате внутренней духовной эволюции происходит становление собственно человека как особенного существа, отличного от животных.
г) Акт идеации
Для пояснения своеобразия духа М. Шелер указывает на акт идеации. Идеация означает «постижение сущностных форм построения мира на одном примере соответствующей сущностной сферы, независимо от числа совершаемых нами наблюдений и от индуктивных заключений» (Шелер 1988: 62). Так, Декарт на кусочке воска пытался понять essentia (сущность) тела.
Акт идеации полностью отличается от всякого технического интеллекта. Когда у нас болит рука, то интеллект решает конкретные вопросы: как возникла эта боль и как ее снять? Но ту же самую боль можно рассматривать и как пример того сущностного обстоятельства, что мир этот вообще запятнан болью, злом и страданием. Тогда вопросы будут поставлены иначе: что есть боль вообще, боль как таковая, то есть в чем заключается сущность боли? Каким должно быть основание вещей, обусловливающее феномен боли?
М. Бубер, анализируя данное рассуждение, говорит, что сущность боли познается не путем отстранения от нее, но лишь в фактическом ее раскрытии. Дух должен погрузиться в самую гущу действительной боли, тогда и сама боль как бы позволит ему познать себя. «Постижение совершается не в акте снятия реальности, но через проникновение в конкретную действительность, то есть через проникновение такого рода, когда сущность постигается в самой глубине реального» (Бубер 1993: 143). Такое проникновение Бубер называет «духовным».
Кроме того, критик не согласен с самой формулировкой вопроса у Шелера: «Что же, собственно, есть сама боль, помимо той, которую я испытываю теперь и здесь?» Согласно Буберу, никакого «помимо» вообще нет. Моя конкретная боль откроет мне и сущность боли как таковой. Когда дух касается боли, та «как бы поверяет ему себя на некоем демоническом языке» (см.: Бубер 1993: 143). Именно близкое соприкосновение с болью дает знание ее сущности, которое впоследствии дух переводит на язык идей.
Для Бубера первичным является раскрытие бытия в приобщении к нему, из этого раскрытия происходит «всякое философское понятие». Он полагает, что в сущность боли проникает только тот, кто на последней глубине собственной боли и без всякого «помимо» приобщится в своем духе мировой боли. Но совершить это можно, если личность действительно узнает всю глубину боли других существ, что предполагает уже не «соболезнование», а великую любовь (см.: Бубер 1993: 144).
Замечания Бубера интересны, однако в целом его критика не достигает цели. Трудно спорить с тем, что именно погружение в предмет исследования, глубокая сосредоточенность на нем способствует раскрытию его сущности. До сих пор также по достоинству не оценена и мысль о значении «великой любви» для познания. Кстати говоря, эта идея встречается у разных авторов. Мы согласны с тем, что любовь действительно чудодейственным образом многократно умножает силы нашего разума. Именно любовь (а не ненависть или холодное безразличие) помогает увидеть истину о человеке.
Что касается претензий иерусалимского философа к Максу Шелеру, то они, на наш взгляд, несостоятельны. По Шелеру, идеация обеспечивает познание сущности, но этот вид познания не может обойтись без абстракции, без отвлечения от всего многообразия конкретного явления, например, той же боли. Погружение в собственную боль, приобщение через великую любовь к боли других людей и всего мира не отрицает, но с необходимостью предполагает абстракцию, то есть, по словам Бубера, отстранение от реальности.
Сущность присутствует в конкретной действительности, пронизывает, касается ее, но всецело принадлежит тому миру, которым по традиции именуется идеальным. Поэтому можно полагать, что сущность постигается как «в самой глубине реального», так и в сфере объективно идеального. Идеальное не сводимо к реальному (миру вещей), а абстрактное не растворяется в конкретном. Вот почему возникает сомнение, что «всякое философское понятие» происходит из раскрытия реального бытия путем приобщения к нему. Философские категории, как правило, фиксируют универсальные свойства и связи, поэтому требуется вознесение мышления над миром конкретного, над совокупностью отдельных предметов и явлений в царство всеобщего, в область устойчивых отношений между единичными образованиями, то есть в ареал идеального, к Логосу.
Таким образом, «помимо здесь и теперь» все же имеет место в порядке бытия. Более того, попадание в это «помимо» составляет, по Шелеру (и совершенно справедливо), экстраординарную особенность человека. Благодаря этой метафизической способности человек приобщается к бесконечности, благодаря ей он становится человеком. Знания, полученные на основе идеации, имеют силу за пределами нашего чувственного опыта и по традиции называются «a priori». По любопытному замечанию Шелера, «… тот, кто отрицает у человека способность к априорному суждению, сам того не ведая, низводит его до уровня животного» (Шелер 1994: 30).
По Шелеру, знания о сущности выполняют две функции. Во-первых, они дают позитивным наукам высшие аксиомы, указывающие им направление исследования. Во-вторых, они образуют для метафизики, по меткому слову Гегеля, «окна в абсолютное». При этом конечная цель философии определяется как «познание абсолютно сущего бытия». По мнению Шелера, ни одна подлинная сущность, находимая разумом в мире, не может быть сведена к конечным эмпирическим причинам. Действительная сущность может быть приписана «лишь одному сверхъединичному духу как атрибут сверхъединичного сущего Ens a se» (Шелер 1988: 63). Иначе говоря, мир сущностей принадлежит Богу.
Идеация связана с «феноменологической редукцией» (Гуссерль), то есть с отвлечением от мира вещей, чтобы достигнуть их essentia. Животное целиком находится в конкретной действительности, где всегда имеется, во-первых, определенное положение в пространстве и времени («здесь» и «теперь»), а во-вторых, случайное так-бытие (So-sein), представленное каким-нибудь своим аспектом в чувственном восприятии. Человек же способен бросить мощное «нет» этому виду действительности. Это знал Будда, которым говорил, что прекрасно созерцать всякую вещь, но страшно быть ею. Это знал Платон, связывавший созерцание идей с отвращением души от чувственного содержания вещей (см.: Шелер 1988: 63).
Сказать «нет» конкретной действительности — значит дереализовать, «идеировать» ее, то есть снять, аннигилировать этот мир, целостное впечатление реальности. Этот акт может совершить только дух. Таким образом, человек предстает как «аскет жизни», как вечный протестант против всякой только действительности. Человек, пишет Шелер, — это вечный Фауст, никогда не успокаивающийся на окружающей действительности, всегда стремящийся прорвать пределы своего здесь-и-теперь-так-бытия и окружающего мира, в том числе и наличную действительность собственного Я (см.: Шелер 1988: 65).
Если говорить об эвристических достоинствах идеации, то они могут все же оказаться весьма сомнительными, поскольку дереализация объективной конкретности легко переходит в обычную фантазию, в безудержным субъективизм. В итоге данная мыслительная операция теряет свою познавательную ценность. Тем не менее наш дух снова и снова прибегает к помощи идеации, словно интуитивно чувствует в ней какую-то потаенную, магическую силу.
Вспомним, к примеру, Сиддхартху из одноименной повести Германа Гессе. В конце своей жизни этот ищущий истинного пути сделался перевозчиком и обнаружил особые свойства у обыкновенной реки. Та могла говорить, петь и смеяться. Более того, реке была присуща мудрость мира. Однажды Сиддхартха узнал от реки ту тайну, что время не существует. Дело в том, что река одновременно пребывает в разных местах: у своего источника и в устье, у водопада и у перевоза, у порогов, в море, в горах везде в одно и то же время, и для нее существует лишь настоящее — ни тени прошедшего, ни тени будущего.
Когда Сиддхартха понял это, то оглянулся на свою жизнь и увидел, что и жизнь похожа на реку, что мальчика отделяют от мужа и старика только тени, а не реальные вещи. Точно так же и прежние воплощения Сиддхартхи не были прошедшими, а его смерть и возвращение к Брахме не представляют будущего. И далее следует предельно общее заключение: «Ничего не было, ничего не будет: все есть, все имеет реальность и настоящее» (Гессе 1990: 74). У Шелера данное откровение описывается в терминах идеации.
По всей видимости, Гераклит также идеировал мир, когда в реке увидел модель Космоса. Если на входящего в одну и ту же реку текут все новые и новые воды, если в одну и ту же реку нельзя войти дважды, то экстраполяция данного наблюдения на универсум осуществляется без больших затруднений: «все вещи движутся словно потоки», ничто никогда не «есть», но всегда возникает, становится.
С тех пор утекло много воды, и сегодня едва ли перспективно мыслить лишь примером Гераклита. Для плодотворной идеации имеет смысл понимать человека как образ Вселенной, как микрокосм. Всматриваясь в него, мы сможем уловить сущность Космоса. В человеке светится сущностный лик природы. Человек — наиболее полная манифестация Космоса. Выражаясь религиозным языком, можно сказать вместе с Шелером: «…Бытие человека как микротеоса есть также первый доступ к Богу» (Шелер 1994: 12). Другими словами, бытие человека как микрокосма есть также первым доступ к Космосу.
Постулат «Человек — образ Вселенной» мы рассматриваем в качестве рабочей гипотезы. На наш взгляд, он более продуктивен для интерпретации мироздания, чем представление о реке. Река — более простой, неадекватный символ Космоса. Понимая человека как микрокосм, мы получаем шанс уловить многомерную сущность бытия. Например, исходя из этой идеи, можно полагать разумность природы, то есть бесконечное множество разумных цивилизаций. Конечно, идея множественности миров может иметь и другие обоснования.
Кстати говоря, сам автор этих строк пришел к выводу о разумности Космоса благодаря иным логическим операциям (о чем речь впереди), а не в результате напряженного созерцания человека. Трактовка человека как микрокосма также явилась для нас заключением из определенных рассуждений, а не первой аксиомой. Вместе с тем мы не видим препятствий для того, чтобы взять принцип человека-микрокосма в качестве исходного и использовать его в методике идеации. Эвристичность такого подхода может оказаться высокой.
д) Человек как философ
В целом, при рассмотрении концепции Шелера может возникнуть то же впечатление, какое сложилось и у М. Бубера. По его мнению, если ранний Шелер (теистического периода) утверждал, что истинный человек начинается с «богоискателя», то в своих последних антропологических сочинениях, основанных уже не на теизме, а на идее становящегося Бога, человек заменяется «философом». Другими словами, истинный человек есть философ. Философия оказывается самой глубокой и самой подлинной сущностью человека.
Для Бубера оба понимания человека неприемлемы. Так, он полагает, что «человек начинается не там, где ищут Бога, но там, где страдают от того, что Бог далеко, хотя и не понимают причины страдания» (Бубер 1993: 146–147). М. Бубер разделяет чрезвычайно популярное представление об исключительности философа. Для него «философ — в высшей степени ценная разновидность человека, но он представляет собой скорее диковинный и особый случай духовной жизни, нежели основную ее форму». Поэтому попытка вывести, по примеру Шелера, сущность человека и его духа из характерных свойств и внутренних переживаний философа — дело совершенно безнадежное (см.: Бубер 1993: 142).
Мы же, напротив, разделяем позицию Шелера. Устойчивое и, очень может быть, приятное во многих отношениях заблуждение, что философия (и философ) есть уникальный случай духовной жизни, наносит большой вред и философии, и ее служителям. При таком подходе философия легко превращается в «игру в бисер», в изощренные интеллектуальные упражнения для узкого круга посвященных, которые могут быть счастливы разве лишь тем, что их никто не понимает. Философия для философии — вот удел подобной интенции духа.
Однако этот (как и всякий) нарциссизм губителен прежде всего для философии. Все ее дискурсы круто заворачиваются на себя, она трансформируется в совершенно замкнутую сферу, в черную дыру, из которой нет никакого выхода. Философия превращается в фантом, в пустышку, претензии которой на какую-либо значимость могут вызвать разве что веселый смех Ф. Ницше. Таким образом, ставка на эзотеричность философии и ее знания есть ставка на ничто, на ее самозабвенное умирание.
Конечно, не хотелось бы, чтобы это удивительно прекрасное качество человеческого духа (то есть философия) когда-нибудь атрофировалось. Тогда человек навсегда останется калекой. Он уже никогда не сможет возвыситься над миром вещей, потому что сам окончательно станет вещью, механизмом и растворится в среде постоянно текущих и мелькающих объектов. Человек с ослепшим духом перестанет быть человеком. Сущность бытия покоится в бесконечной сфере объективно идеального, то есть в сфере универсальных устойчивых мировых отношений. Вступая в эту область с помощью философских категорий, человек прикасается к бесконечности и принимает участие в творении бесконечного Космоса. Человек же без философствования не выходит за рамки растительного и животного существования.
М. Шелер в своей философской антропологии исходил из определенной метафизики. Так, по его оценке, основное заблуждение, из которого возникает так называемая классическая теория человека, глубоко, принципиально связано с образом мира в целом: оно состоит в предположении, что этот мир, в котором мы живем, изначально и постоянно упорядочен так, что формы бытия, чем они выше, тем более возрастают не только в ценности и смысле, но и в своей силе и власти.
В свою очередь, философская антропология также оказывает влияние на реальную жизнь и ментальность социума. Та же классическая концепция человека, которая исходит из греческого понятия духа и господствует почти во всей философии Запада, есть учение о «самовластии идеи», ее изначальной силе и деятельной способности. Эта доктрина стала основным воззрением большей части европейского бюргерства (см.: Шелер 1988: 70–71).
Макс Шелер разрабатывал свое понимание человека. На наш взгляд, его феноменология и религиозные представления значительно обогатили теоретическую картину человека. Практически все его идеи до сих пор сохраняют исключительный интерес как для философской антропологии, так и для метафизики.
1.2. Потребность в новой метафизике
Рассматривая проблемы философской антропологии, невозможно обойти вопрос о метафизике, с позиций которой можно было бы получать адекватную интерпретацию сущности и существования человека. Как писал В. С. Соловьев, «Кант не открыл для ума новых миров, но поставил самый ум на такую новую точку зрения, с которой все прежнее представилось в ином и более истинном виде» (Соловьев 1990: 441).
По всей видимости, пришла пора экзаменовки многих исходных постулатов. А время анализа первых принципов есть время философии. И потому сегодня снова можно ожидать рождение высокой философии.
Рассказывая о приключениях идей, А. Н. Уайтхед справедливо отмечал, что теории зиждутся на фактах, однако описания фактов сплошь и рядом наполнены теоретической интерпретацией. По его мнению, история, свободная от эстетических пристрастий, от веры в метафизические начала и от космологических обобщений, есть плод воображения. Понятие «чистая история» вымышлено историками. Исторические объяснения зависят «от неявно принимаемых предпосылок» (Уайтхед 1990: 393).
Думается, подобная детерминация имеет универсальное распространение. Всякая теоретическая и практическая деятельность зависит так или иначе «от неявно принимаемых предпосылок», которые, разумеется, не являются предметом повседневного внимания. Анализ исходных постулатов есть дело философии. Поэтому когда люди задумываются о первых началах своей жизни и деятельности, они волей-неволей становятся философами. Потребность в оценке фундаментальных принципов связана, в частности, с необходимостью повышения эффективности научных исследований и, в конечном счете, с требованием истины. Истина взывает к философии, в ней она надеется обрести себя.
В начале прошлого века Макс Шелер, используя оригинальную рефлексию, создавал свою философскую антропологию. Он стремился получить качественно новое знание о человеке на основе религиозных представлений и синтеза достижений различных наук. В начале нынешнего столетия метафизическая и научная картина человека представляется еще более пестрой. Видимо, вновь пришло время обсуждения первых принципов философской антропологии.
Очевидно, трактовка природы неизбежно накладывает свою печать на понимание самых разнообразных явлений: человека, общества, истории, политики, власти, морали. Многие философы, рассуждая о природе (Космосе, материи), мыслят ее как некое пассивное образование, которое для своего нормального бытия требует обязательного приложения к ней внешнего активного начала. Сама природа не способна творить, творческий компонент элиминируется из нее, не допускается в нее. Такое разделение имеется уже у Аристотеля в его идее об активной форме и пассивной материи, оно же практикуется и в дальнейшем. Каковы же последствия того взгляда, которым лишает природу живой основы и видит в ней одну косность?
Витторио Хёсле в своих московских лекциях отмечал, что основная иллюзия метафизики нового времени — «ослабление принципа бытия благодаря усилению Я». По его мнению, именно философская недооценка природы приводит в конечном счете к экологическому кризису. Поскольку сегодня эта теоретическая тенденция сохраняется, «…требуется остановить и повернуть вспять нарастающую субъективистскую трансформацию природы». Мы должны научиться «метафизическому уважению к природе...» (Хёсле 1992: 11, 170, 164).
Из представления о производном характере природы рождается соответствующий образ общества и человека (как части этой природы). К примеру, с этой точки зрения лишь героические личности, талантливые менеджеры, выдающиеся интеллектуалы (наделенные кем-то духом творчества) могут дать людям истинные ценности, даровать им подлинное счастье, делать историю и реконструировать инертную жизнь. Как писал Дж. Беркли (1978: 41), «если допустить, что мир состоит из материи, то красоту и пропорциональность ему придает ум».
Другой пример. Если в XVIII веке Ламетри рассматривал человека в качестве машины, то это объясняется в частности тем, что природа для него была таким же механизмом. Современная картина мира значительно изменилась, однако нередко природа по-прежнему воспринимается как механическая реальность, но только более сложная. Когда сегодня появляются заявления типа: «Я не компьютер» (см., например: Walter 1993: 22–24), то в этих словах слышится не только протест против модернистского отождествления человека с машиной, но и несогласие с методологией, принижающей природу.
Все аналогичные факты будут свидетельствовать о том, что неадекватное понимание природы обусловливает неадекватное толкование человека (существует и обратная зависимость); теоретическая парадигма униженной природы формирует идеологию униженного человека. Поэтому чтобы получить «нормальную» философскую антропологию, нам нужна «нормальная» метафизика, то есть метафизика уважения к природе.
Один из признаков этой philosophia prima — отсутствие в ней трансцендентного абсолюта. Подлинное метафизическое уважение к природе и человеку не нуждается в сверхъестественной субстанции. Эта метафизика понимает саму бесконечную природу в качестве абсолюта, как causa sui. Только при таком подходе природа избавится от своего униженного положения. Поясним данную мысль.
Мы исходим из того, что понятие абсолюта возможно благодаря понятию бесконечности. Когда употребляют термины «абсолютная истина», «абсолютное время, пространство» и т. д., то их непротиворечивая интерпретация означает: «бесконечная истина», «бесконечное время, пространство» и т. д.
Natura naturata есть реальность, зависимая от запредельного абсолюта: она есть тварное и страдающее бытие. Природа подчинена абсолюту, она несвободна и потому не имеет достаточных оснований для должного уважения к себе. Если абсолютом является некий трансцендентный Spiritus, то природа, рожденная Им, оказывается продуктом второго сорта, поскольку Дух будет всегда превосходить свое творение. В таком случае подлинное метафизическое уважение мы испытываем только к этому Spiritus'у. Конечно, можно заставить себя уважать и природу, однако наше уважение к ней будет в значительной степени напоминать снисходительное отношение к ущербной реальности. К примеру, правила хорошего тона могут требовать от господина внешнего уважения к рабу, но несмотря на то, что хозяин вынужден подчиняться этой искусственной регламентации, его раб по-прежнему остается рабом.
Таким образом, субъективизм (крайний вариант представлен Дж. Беркли) и спиритуалистический объективизм (например, идеализм Гегеля) конституируют хроническую неполноценность природы и, следовательно, ее изначальную униженность. Находясь в рамках подобной парадигмы, человек привыкает пренебрежительно относиться к окружающему миру. В конце концов эта дурная привычка приводит к столь серьезным последствиям, что под угрозой оказывается сама жизнь человеческого рода. Все призывы о необходимости уважения к природе остаются пустыми словами, поскольку философская традиция униженной природы способна вызвать лишь видимость, иллюзию такого уважения.
Однако если мы хотим выбраться из экологического кризиса, от иллюзий лучше освободиться. Если же мы не желаем расставаться с милыми нашему сердцу фантазиями, тогда наступает день, когда у природы иссякает терпение и она предъявляет свой счет людям. Экологический кризис — это testimonium paupertatis, вызванное природой интеллектуальной традиции униженного бытия.
В. Хёсле справедливо считает, что субъективизм недооценивает внешнюю реальность и на практике ведет к ее разрушению. Стремясь найти выход, философ создает свою версию объективного идеализма, дополненного теорией интерсубъективности. По его мнению, «только абсолют может служить основой единства природы и духа» (см.: Хёсле 1992: 164, 156, 170–171). Можно согласиться с тем, что объективный идеализм смягчает мировоззренческую ситуацию; однако он не устраняет окончательно пренебрежение материей, которая с самого начала (то есть с момента своего рождения сверхъестественным абсолютом) оказывается страдающим бытием. И от этого страдания не спасает никакая теория интерсубъективности.
В. Хёсле не сомневается в превосходстве духа над природой и полагает, что это «легко доказать трансцендентальными аргументами: именно дух, а не природа способен поставить вопрос о самом отношении духа и природы» (Хёсле 1992: 164). Между тем «легкое доказательство» легко опровергается. Во-первых, способность разума поставить один из основных вопросов философии еще не означает его превосходства над природой.
Во-вторых, именно природа посредством человеческого разума мыслит самое себя и вопрошает о различных интересных вещах, в том числе об отношении духа и материи. Космос рождает разумные цивилизации, чтобы подтверждать свое бытие и понимать себя. Природа становится тем, чем она становится. Поэтому она не знает себя, но желает знать. Разум человека есть вместе с тем разум Космоса. Мышлением человека материя познает себя.
Но даже при таком подходе мы бы не стали говорить о превосходстве природы над духом. Природа и дух равноценны в том смысле, что они всегда вместе, они не могут существовать друг без друга. Поэтому материю можно определить как natura sapiens. Последний тезис выражает другой признак метафизики уважения к природе.
Полагая беспредельность Космоса, мы вправе утверждать бесчисленное множество миров. Разумные цивилизации, всегда имеющиеся в лоне бесконечности, находятся одновременно на разных ступенях своего развития: одни — в стадии возникновения, другие приближаются к закату, третьи достигли своего высшего развития. Это означает, что материя постоянно обладает разумом, постоянно мыслит самое себя. Природа не существует без духа, без мышления, она не может его утратить ни на одно мгновение. Разум — атрибут материи, он с необходимостью обнаруживает себя в различных космических мирах.
Положение «разум — атрибут материи» означает, что во Вселенной в любой момент бесконечного потока времени всегда присутствует хотя бы одна живая единица, которая мыслит себя и окружающий мир. Иными словами, природа постоянно обладает разумом, постоянно мыслит самое себя посредством этих живых единиц, но, конечно, не обязательно в земных категориях. Обоснование такой «фантазии» можно предложить следующее.
Допустим справедливость метафизики Дж. Беркли. В самом деле, объективный мир существует для меня благодаря моему сознанию. Затемните этот экран, и все бытие для меня исчезнет, обратится в ничто. Иначе говоря, индивид созерцает мир при свете разума. Погасите этот свет, и субъект окажется в полном мраке, он погрузится в небытие. Правда, останутся другие люди, которые будут наблюдать природное и социальное бытие. Теперь представим, что все человечество лишили разума. Кто в таком случае сможет засвидетельствовать, что мир существует? Никто, поскольку интеллектуальный дисплей выключен. Без субъекта нет объекта, без свидетелей нет и события. Следовательно, вместе с угасанием земного разума умирает и вся природа, все бытие. Небытие разума означает наступление великого Ничто.
Чтобы преодолеть подобную логику, требуется более широкий взгляд, предполагающий множественность миров и постоянную саморефлексию природы. С этой точки зрения если человечество когда-нибудь прекратит свой путь, то для него Космос также перестанет существовать. Однако пока во Вселенной имеется хотя бы одна мыслящая структура, природа не сможет редуцировать в ничто. Материя рождает все новые и новые разумные миры для того, чтобы… не умереть. Рождением каждого нового разума во Вселенной природа утверждает и подтверждает свое бытие. Присутствие в мире разума доказывает существование материи. Homo sapiens является одним из свидетелей ее наличия, он является одним из многих разумных творений бесконечной natura naturans. Поэтому человека не следует представлять совершенно одинокой и заброшенной единицей в Космосе.
Можно, конечно, думать, как, например, Х. Дитфурт, что «весь космос вертится вокруг человека» и потому его «никогда не постигнет преждевременный конец… если одновременно и в соответствии со своим предназначением не рухнет Вселенная» (цит. по: Фролов 1983: 335). Но уже для Джордано Бруно подобная точка зрения выражала «величайшее невежество» (см.: Горфункель 1965: 37 6). Наша логика подсказывает: все же придет время, когда антропоцентричная картина мира сменится более объемным представлением.
Итак, потребность в метафизике уважения к природе определяется объективной реальностью, в частности тем разрушением окружающей среды, которое ставит под угрозу самое существование человеческого рода. Современный экологический кризис — это протест природы против пренебрежительного отношения к ней со стороны людей. Мир предлагает человеку относиться к нему с уважением.
Метафизическое уважение к природе предполагает прежде всего, что бесконечная материя понимается в качестве абсолюта, causa sui. В этом случае Космос для своего существования не нуждается в сверхъестественной субстанции, которая всегда рождает страдающее бытие. Кроме того, материя определяется как natura sapiens, разум признается атрибутом природы. Этот разум по-разному обнаруживает себя в разных точках мироздания, в том числе в форме человеческого мышления. Homo sapiens является одним из многих мыслящих существ в бесконечном универсуме.
Наконец, природа понимается как natura naturans. Космос есть бесконечная творческая стихия. Творчество является нормой бытия, а не аномалией, его правилом, а не исключением. Мир не является раз навсегда данным, он постоянно обновляет себя, в том числе принципы своего бытия. Природа о себе могла бы сказать словами Бога: «Я становлюсь тем, чем Я становлюсь».
Этой фразой Э. Фромм (1992: 146) передает ответ Бога Моисею, когда тот спросил имя Его (Исх. 3, 14).
Творчество является атрибутом материи. Это, в частности, означает, что сама реальность возможна лишь благодаря творчеству. И если бы однажды природа остановила свою творческую работу, тогда наступил бы последний день бытия. С упразднением творчества аннулируется бытие. Конец творчества ведет к концу света.
Философия униженной природы находит свое продолжение в доктрине униженного человека. Имея в виду иррациональные и религиозные учения, Альбер Камю писал: «Традиция так называемого „униженного мышления“ никогда не прерывалась» (Камю 1989: 236). Если начало выхода из экологического кризиса видеть в создании метафизики уважения к природе, то преодоление кризиса человека логично связывать с метафизикой уважения к человеку, то есть с гуманистической философской антропологией. Если парадигма «Человек — господин природы» устарела, то можно предполагать, что современная оппозиция господина и раба в межличностных отношениях также себя скомпрометирует окончательно. Идея свободы — великая идея ХХI века.
Видимо, принцип благоговения перед жизнью А. Швейцера должен быть расширен до метафизики благоговения перед бытием: природным, социальным, индивидуальным.
а) Идея становящегося Космоса
Продолжая обсуждение некоторых вопросов philosophia prima, обратимся к идее становящегося бытия, Космоса. В «Русской идее» Вл. Соловьев (1992, 187) писал: «…Идея нации есть не то, что она сама думает о себе во Бремени, но то, что Бог думает о ней в вечности». Умонастроение русского философа предполагает божественное предуказание, неизменное в своем содержании.
Подобную логику можно подвергнуть критике, однако не все в ней ошибочно. Так, весьма опрометчиво было бы отбросить саму мысль о соответствии реального содержания и формы некоторому идеальному принципу. Удачное объяснение этой философемы встречается у Мих. Лифшица (1985: 265–290). Мы разделяем глубокое философское наблюдение, связанное с veritas rerum, с истиной бытия и его откровениями. Вместе с тем мы предлагаем следующее уточнение: всякий идеальным принцип сам по себе не является вечной константой, раз навсегда данным; он также способен к изменению. Любой идеальным принцип есть постоянство-в-становлении, и потому он становится тем, чем он становится.
Что касается теологического мировоззрения, то оно не предполагает изменения самого первоначала, определяющего план устроения мира. Вот почему природа и общество могут сколь угодно эволюировать, однако финал их развития более или менее известен. В лучшем случае человеку предписывается узнать законы этого миропорядка, прочно их усвоить и привести в соответствие с ними свою собственную жизнь.
В этой связи весьма характерным представляется космологический эскиз Э. В. Ильенкова. Перед нами аутентичное изложение давней и прочной духовной традиции, допускающей только одно: в бесконечности все одно и то же, там нет развития. Его заявление о том, что «истинная бесконечность имеет, как известно, форму круга, круговорота» (Ильенков 1991: 419), представляется излишне категоричным.
Мы не можем иметь окончательных суждений о бесконечности. Бесконечность всегда сохраняет для нас достаточную тайну, в частности потому, что Космос обладает творческим началом. Природа постоянно обновляет себя, в том числе свои самые фундаментальные истины, принципы и законы. Поэтому у нас не может быть совершенно точного образа будущего развития материи. Конечно, завтрашний день бытия можно моделировать по современным тенденциям. Однако мы должны быть готовы к тому, что все наши прогнозы будут корректироваться post festum.
На наш взгляд, прежняя религиозная, полурелигиозная и светская метафизика, утверждающая неизменный абсолют или фактически застывшую бесконечность, в которой изменения являются некой формальностью и не затрагивают сущность бытия, — эта philosophia prima требует корректировки. Одна из первых попыток в этом направлении была предпринята Максом Шелером в его концепции становящегося Бога.
Философ отвергает теистическую предпосылку «духовного, всемогущего в своей духовности личного бога». Он понимает бога только как снабженное предикатом «священное» «бытие через себя» (см.: Шелер 1988: 93, 91), которое может получить самое разнообразное наполнение. Для Шелера опорное отношение человека к мировой основе состоит в том, что эта основа непосредственно постигает и осуществляет себя в самом человеке, которым есть всякий раз лишь частичным центр духа и порыва «чрез себя сущего».
Это старая мысль Спинозы, Гегеля и многих других: первосущее постигает себя самого в человеке, в том же самом акте, в котором человек видит себя укорененным в нем (см.: Шелер 1988: 93).
Таким образом, человек — единственное место становления бога, которое доступно нам, и истинная часть самого этого трансцендентного процесса. По Шелеру, становление бога и становление человека с самого начала взаимно предполагают друг друга (см.: Шелер 1988: 94).
Дискурсы Шелера о боге свидетельствуют о том, что в своих последних работах философ уже не был ортодоксальным теологом. Бог Шелера — это не Бог традиционного христианства. Для Шелера бог есть первосущее, сверхъединичное сущее, Ens per se (сущее посредством себя), Ens a se (сущее благодаря себе). Это через себя сущее включает в себя два атрибута: порыв и дух, причем дух может именоваться Deitas. Взаимодействие порыва и духа рождает становление того, что философ называет богом. Первосущее для своего становления нуждается в человеке, именно в человеке это становление обнаруживает себя.
В свою очередь сам человек со своим духом и чувственным порывом оказывается возможным благодаря противоречивому первосущему. Взаимодействие порыва и духа в человеке ответственно за его персональное становление, которое лишь и делает человека человеком. Дух человека соприкасается с вечным первосущим только в со-осуществлении его; так человек принимает участие в становлении бога.
На замечание о том, что человек не может вынести неокончательного бога, становящегося бога, Макс Шелер отвечает: «…Метафизика — не страховое общество для слабых, нуждающихся в поддержке людей. Она уже предполагает в человеке мощный, высокий настрой. Поэтому вполне понятно, что человек лишь в ходе своего развития и растущего самопознания приходит к этому сознанию своего соратничества, соучастия в появлении „божества“» (Шелер 1988: 94).
Шелер подчеркивает, что духовные акты через себя сущего не могут быть предметом, — так же, как и внутреннее бытие другого лица. Можно стать причастным его жизни и духовной актуальности лишь через со-осуществление, лишь через акт самоотдачи и деятельное отождествление. Философ отрицает Бога, который может существовать для поддержки человека и который является простым дополнением его слабостей и потребностей. Такого Бога, такого абсолютного бытия, которое все время пытаются опредметить, не существует.
Поддержку, о которой мечтают люди, Шелер видит в совокупном труде «по осуществлению ценностей предшествующей истории», где человеческий труд уже содействовал становлению «божества» в «бога». Можно сказать иначе: то, что содействовало становлению «божества» в «бога», суть подлинные человеческие ценности. По мнению Шелера, лишь в личной самоотдаче открывается возможность «знать» и о бытии через себя сущего, а следовательно, и о подлинных ценностях предыдущей истории людей, которая принимала участие в становлении бога (см.: Шелер 1988: 95).
Очевидно, Шелер не случайно цитирует Н. Гартмана, по убеждению которого «Богу нельзя существовать и Бог не должен существовать во имя ответственности, свободы, предназначения, во имя смысла бытия человека» (цит. по: Шелер 1994: 94). Далее Шелер продолжает: «… Свободное нравственное существо, „личность“, может существовать только… в нетелеологически построенном мире. В мире, которым Божество сотворило по своему плану или в котором оно располагает в каком-либо смысле будущим, — в этом мире человек как нравственное существо, как личность уничтожен».
Согласно Шелеру, для автономной философии и науки религиозная антропология лишена значения в любом смысле, «…для строго мыслящего и чисто чувствующего человека мучительно видеть, как древний миф, красивым в своем великолепии и исполненный смысла, пытаются поддерживать и защищать мнимо рациональными средствами» (Шелер 1994: 74–75).
Комментируя взгляды Гартмана и Керлера, Шелер отмечает, что у обоих философов «в холодном как лед одиночестве» абсолютно самостоятельная, не производная ни от чего личность стоит между двух порядков — с одной стороны, реального механизма, с другой — свободно парящего в себе царства объективных ценностей и идей, которое не полагается каким-либо жизненно-духовным Логосом. Таким образом, по мнению Шелера, «чтобы внести в мировой процесс направленность, смысл, ценность, человек может опереться в своем мышлении, в своей воле только на ничто. На ничто — не на Божество, которое сообщает ему, что он должен, а что нет, не на те жалкие идейные лохмотья старых метафизик Бога, какими являются „развитие“, „тенденция к прогрессу“ мира или истории, не на коллективную волю какого бы то ни было типа» (Шелер 1994: 95).
Мы совершенно не согласны с тем, что человек «может опереться в своем мышлении, в своей воле только на ничто», то есть на небытие, на смерть. Наша точка зрения прямо противоположна: человек может и должен опираться в своем мышлении, в своей воле и в своих действиях на бытие, то есть на жизнь, — во имя жизни, во имя бытия.
У Шелера всеведущий, всеблагой и всемогущий Бог теизма находится в конце божественного процесса становления, а не в начале мирового процесса. Бог означает «идеальную цель, достигаемую лишь в той мере, в какой мир… становится совершенной плотью Бога» (Шелер 1994: 52, примечание).
Мартин Бубер негативно оценивает тот факт, что в своей поздней метафизике Шелер «порвал» с теизмом, любая форма которого «есть разновидность такой концепции вечности, где время есть сфера проявления и действия, но не возникновения и развития высшего Существа». Для Шелера Бог не есть, но становится; таким образом, Бог заложен во времени, «он — просто его продукт» (Бубер 1993: 136).
Бубер считает, что метафизику Шелера можно понять, только исходя из логики Гегеля (см.: Бубер 1993: 135–136). На наш взгляд, Шелер сделал шаг вперед по сравнению с Гегелем, поскольку не говорит о конечном завершении эволюции мирового духа. У Шелера развитие мирового и человеческого духа есть становление, не знающее своего финала.
Своей концепцией становящегося Бога Шелер возвысился над традиционным теизмом, над его ограниченностью. Думается, религиозной ортодоксии для своей же пользы следует глубоко помыслить эту идею Шелера. Мы же принимаем его концепцию в ее главном содержании. Для нас это сделать тем более легко, что мы пришли к идее становящегося Космоса независимо от Шелера и в светской формулировке. Из этой идеи естественно вытекает, что судьба человека не имеет окончательного завершения.
Космос есть постоянство-в-становлении, и потому он становится тем, чем он становится. Человек есть также постоянство-в-становлении, и потому он становится тем, кем он становится.
1.3. Светская теология как методология исследования
Религиозное миропонимание по-прежнему устойчиво и широко распространено в различных общностях. По отношению к религии разум может, конечно, руководствоваться правилом Вольтера: «Есть бесы, которые не поддаются никакому заклятию, например, бес логики» (цит. по: Эрн 1991: 37). Следуя этому принципу, можно получать весьма интересные и неожиданные результаты. Один из таких выводов предлагается в нижеследующем фрагменте.
а) Тень Протагора
Согласно религиозной традиции, только Бог дает прочные гарантии нравственности. С этой точки зрения мораль имеет надчеловеческое, абсолютное оправдание, и лишь оно признается единственно правильным. Допустим, что это так. Но вот что мы читаем в Евангелии от Матфея. Иисус Христос в Нагорной проповеди заключает: «Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними, ибо в этом закон и пророки» (Матф. 7, 12).
Этот верховный принцип библейской морали воспроизводит золотое правило нравственности, которое еще в V в. до н. э. формулировал Конфуций: «Не делай другим того, чего не желаешь себе».
Во все времена данная норма поведения вызывала к себе самое почтительное отношение. Например, в XVII веке Т. Гоббс все свои «законы природы», то есть моральную философию человека в так называемом естественном состоянии, сводил к этому правилу и апеллировал к вышеуказанному месту в Библии (см.: Гоббс 1989: 326). Любопытно, что для Гоббса «законы природы… не являются законами в той мере, в какой они исходят от природы. Однако коль скоро они же занесены Господом в Священное писание… они имеют полное право называться именем законов» (Гоббс 1989: 319). Таким образом, божественный закон творит естественный, то есть первоначальную мораль человека.
В ХХ веке Э. Фромм отмечал, что золотое правило нравственности стало в наше время самой распространенной религиозной максимой (Фромм 1992: 177). По его мнению, «если бы церкви соблюдали не одну только букву, но и дух Десяти Заповедей или Золотого правила, они были бы мощными силами, противостоящими идолопоклонству» (Фромм 1989: 166).
Арчи Бам, директор Института мировой философии в Альбукерке (США), предлагает то же самое правило в качестве одного из фундаментальных принципов будущей единой философии, которая, по его мнению, своим идейным содержанием сможет привести всех людей к мировоззренческому согласию (см.: Bahm 1995: 102–103). Обыденный же рассудок сплошь и рядом прибегает к помощи конфуцианского рецепта.
Между тем это моральное правило не является «золотым» со всеми отсюда вытекающими последствиями. Оно софистично и потому ложно, поскольку в нем светится главная мудрость Протагора: «Человек есть мера всех вещей». Если я поступаю с людьми так, как хочу, чтобы они поступали со мной, то это будет означать, что моя воля, мое хотение, мое Я определяют нормы нравственности. Каждый человек становится законодателем морали. И поскольку у каждого из нас свои желания, которые могут значительно отличаться от намерений других индивидов, то мы получаем множество различных моралей — моралей, так сказать, ad hoc.
К примеру, один хочет всеобщего подчинения и сам готов придерживаться кодекса повиновения. Другой желает власти над собой и сам стремится к тотальному управлению. Третий мечтает о любви всех женщин, четвертый — женоненавистник и предпочитает адекватные реакции. Пятым не приемлет грубости, шестой, наоборот, не понимает вежливого обращения и т. д. При этом каждый субъект будет находиться в полном согласии с евангельской рекомендацией.
Очевидно, эмпирические свидетельства уходят в бесконечность. Очередной случай может приносить все новые и новые верховные принципы нравственности. В итоге — удручающий результат: сколько людей, столько этических миров. Однако множество моральных теорий упраздняет… Мораль, которая, как и истина, предполагает общеобязательность, универсальные нормы человеческого поведения.
Таким образом, мы приходим к неожиданному выводу: Иисус Христос одной сентенцией перечеркивает всю им же созданную моральную доктрину. Мораль перестает быть божественной, она всецело оказывается земной, делом рук человеческих. Если же учесть, что устами Мессии говорит Бог, то мы становимся свидетелями незаурядного скандала.
Воспроизводя по-своему мысль древнегреческого софиста, Бог допустил грубейшую ошибку. Во-первых, потому, что отдал творчество морали человеку и тем самым лишил ее своего священного авторитета. Мораль потеряла сверхчеловеческое оправдание. Во-вторых, этой ошибкой он навсегда упразднил себя. Для Бога как абсолютно совершенного существа первая ошибка является последней. Допустив малейшую погрешность, Бог тем самым признается, что он не Бог. Даруя людям свою высшую мораль, Бог просчитался, понадеявшись на человеческую мудрость, — та оказалась софистикой. Если человек есть мера нравственности, то кому нужны сверхъестественные откровения? Если каждый индивид станет законодателем нравственной моды, то где искать универсальные ценности? Тезис Протагора, который слышится в словах Иисуса, ликвидирует мораль.
Тень Протагора накрывает Бога. Однако в отличие от временного затемнения солнца мы наблюдаем окончательное затмение Бога. Бог умер и умер давно, при попытке родиться. Его мудрость не выдержала своих собственных безмерных претензий. Безгрешная истина не состоялась. Божественная мораль оказалась с софистическим изъяном. Этот печальный исход говорит, в частности, о том, что сверхъестественное обоснование морали невозможно…
* * *
Однако критика религии еще не означает, что в ней нет никакого положительного содержания. Вульгарный атеизм совершенно не замечает той глубины мысли и чувства, которая заключена в постулатах и образах религиозной мифологии. Эта мифология на своем языке рассказывает об истинах бытия, о veritas rerum. Поэтому сегодня, помимо традиционной критики, философия должна предпринять еще одну, более важную попытку: постараться понять ту объективную мудрость, то откровение природного и человеческого бытия, которое заключено в религиозных символах.
М. Шелер указывал, что все великие философы античности и нового времени занимали одну позицию по отношению к позитивной религии и метафизике. Наиболее четкую формулировку этой установке дал Спиноза: «Религия — это метафизика масс, метафизика — религия мыслителей». Чему масса молится и что она почитает в образной и символической оболочке, то мыслитель, взяв все подлинное, благоговейно возносит в сферу мысли! «Глубокая смысловая идентичность связывает их при всем различии их путей к абсолютному — до тех пор и насколько они пребывают на стадии полнокровного жизненного движения» (Шелер 1994: 126).
На наш взгляд, пристальное исследование религии позволит лучше понять положение человека в мире и получить дополнительные критерии для верификации эпистемологических, научных и моральных постулатов. Благодаря аутентичной интерпретации религии человек сможет стать мудрее, обрести новый эвристический потенциал. Мы предлагаем первые опыты в этой области.
Светская теология определяется как философия, которая изучает религию, ее постулаты, образы и символы для прояснения подлинного облика бытия и человеческого существования.
б) Имя Бога — Бытие
Согласно Библии, на вопрос Моисея об имени Его Бог отвечает: «Я есмь Сущий» (Исх. 3, 14). На философском языке этот ответ означает: Я есмь Бытие. Иначе говоря, имя Бога — Бытие. Бога зовут Бытие. Сам Бог известил об этом всем людям. Его таинственность — это таинственность природы, Космоса, всего сущего в целом; Его свойства — это свойства бесконечного бытия. Отметим также, что вариант ответа Бога, предложенный Э. Фроммом (1992: 14 6), — «Я становлюсь тем, чем Я становлюсь» — является более предпочтительным, поскольку Бог (бытие, сущее, природа, жизнь) понимается становящимся. Становящийся Бог более реален, чем статичное, неподвижное существование.
Какую же пользу для метафизики, гносеологии, для человеческого познания в целом может принести философское понятие Бога? Рассмотрим несколько примеров.
Обсуждая проблему свободы воли, Э. Фромм отмечает: «Человек может выбирать. Бог не может его спасти; все что может сделать Бог, — это поставить его перед принципиальной альтернативой жизни и смерти и потребовать от него выбрать жизнь» (Фромм 1992: 106, примечание). С этой точки зрения человек спасается сам. Бог не наделен способностью спасти человека, Он может только требовать от человека выбирать между жизнью и смертью, добром и злом. В изображении Фромма Бог предстает как безразличный и потому недоброжелательный свидетель человеческой деятельности. Однако философ заблуждается относительно Бога.
Августин Блаженный, не отрицая свободы воли человека, полагал, что «благодать Божия не по заслугам нашим дается…» (Августин 1987: 538), благодать Божия происходит «не от дел, чтобы никто не хвалился» (Ефес. 2, 8, 9). Именно Бог по милости своей спасает человека, приводит нас в жизнь вечную (см.: Августин 1987: 542).
По мнению А. Гусейнова и Г. Иррлитца, вывод Августина о том, что божественная благодать не зависит от личных человеческих заслуг, шокировал даже его сторонников (см.: Гусейнов, Иррлитц 1987: 235). Между тем в комментариях Августина заключен глубокий смысл. Философия может интерпретировать Бога как бесконечное бытие, которое есть абсолют. Бытие, жизнь есть добро. Небытие, ничто, смерть есть зло (дьявол), и оно ничтожит бытие. Человек как существо, обладающее модусом бытия, причастен нескончаемому бытию (то есть в нем светится Бог) и, следовательно, причастен добру. С точки зрения этой светской теологии возможны следующие заключения.
Во-первых, все что делает человек для жизни, все доброе исходит от бытия (от Бога). Иначе говоря, когда человек утверждает жизнь, он руководствуется принципами самой жизни, его делами руководит бытие, то есть Бог. В утверждении и развитии жизни слышится голос самой жизни, нескончаемого бытия (Бога). Человек, повествующий о жизни, рассказывает о Боге. Человек, созидающий жизнь, действует во славу Бога, то есть бесконечного бытия. Альтернативный индивид сеет смерть, его устами и руками действует дьявол (небытие, ничто).
Во-вторых, доброта Бога-бытия состоит в том, что он предоставляет человеку всякий раз новые возможности для творения жизни, добра. Реальный мир со своими подчас совершенно уникальными возможностями обращен ко всем живущим. Мир открыто предлагает, можно даже сказать, навязывает себя людям. Однако мы часто не верим в жизнь, в себя, в те возможности, которые нам предоставляются реальностью; мы отворачиваемся от бытия и обращаемся к небытию, к ничто. Вместо жизни (Бога) мы начинаем любить и культивировать смерть (дьявола).
В истории нередко случалось так, что люди оказывались вовлеченными в пляску смерти. Тогда страх становился доминирующей чертой бытия. Но страх есть свидетельство присутствия в мире дьявола. Ужас — это дыхание Ничто. Люди, очарованные ужасом, начинают принимать исковерканный злом мир за единственно возможную реальность. Однако они ошибаются. Нужно остановить пляску смерти, и обнаружится новая реальность. Для этого существует один путь: со-зидание жизни, бытия. Со-творчество (то есть совместное творчество человека и Бога-бытия) спасет мир, со-творчество есть фактор спасения человека.
В-третьих, Бог-бытие спасает человека для «вечной жизни» еще и потому, что нынешнему человеку не дано знать, что будет признано добром в далеком завтра. В свое время инквизиция сжигала людей на кострах. С точки зрения светской теологии, инквизиторы, требуя веры в Бога, заставляли людей уверовать в бесконечное бытие, в то, что сущность (логос) бесконечного Космоса существует. Они не сомневались в том, что занимались воистину богоугодными делами. Однако сегодня становится ясно, что души этих «праведников» не обрели «вечную жизнь»: в наши дни жечь людей на кострах, как уголь в топках, считается по крайней мере моветоном.
Бесконечное бытие (Бог), сама мировая история определяют, выбирают, что есть добро, то есть что есть жизнь, бытие. Кстати, этот выбор не является для истории предопределенным и заранее известным. Бесконечное бытие не знает себя, оно не имеет предустановленной программы развития. Природа и история становятся тем, чем они становятся. С этой точки зрения Бог-бытие не знает себя, но узнаёт себя в процессе своего становления. Иными словами, решения Бога могут оказываться неожиданными и для Него Самого.
Таким образом, человек имеет основания на «Божье вспоможение», то есть на помощь бытия. Нам следует верить в жизнь и любить ее, а не смерть. Вера в возможности нескончаемого бытия укрепляет веру человека в себя. В самой безвыходной ситуации, в последнее мгновение своей жизни человек имеет хотя бы один шанс для выбора в пользу жизни. Только мертвые не способны выбирать. Поэтому человек всегда может и должен отдавать предпочтение жизни (на другом языке: служить Богу), а не способствовать смерти (на другом языке: не сотрудничать с дьяволом).
Вот почему, например, эвтаназия недопустима. Согласно светской теологии, философы, юристы, врачи и другие лица, допускающие и практикующие эвтаназию, то есть помогающие умирать человеку, как некоторые уверяют, из-за сострадания к нему, являются слугами дьявола, то есть смерти. Наше сострадание к людям должно помогать им жить, а не умирать.
Заповедь «Не убий» возможна, в частности, потому, что в человеке есть божественное (бытийственное) начало. В таком случае покушение на жизнь человека означает и покушение на Бога (бесконечное бытие). Так, Николай Бердяев, протестуя против смертной казни (1906) писал: «Казнящий смертью, утверждали истинные христиане, присоединяется к делу мучителей Христа, убивает не только человека, но и Бога» (Бердяев 1989: 202).
Теперь обратимся к другому примеру. З. Фрейд считает, что «целью всякой жизни является смерть…» (Фрейд 1990: 405). Разумеется, верно, что всякая жизнь заканчивается смертью, что всякое конечное бытие имеет предел своего существования. Верно также, что каждое существо начинает умирать с момента своего рождения. Наконец, верно и то, что в каждом существе заключен «инстинкт жизни» и «инстинкт смерти». В каждом из нас присутствуют Бог и дьявол, то есть жизнь и смерть, причем оба начала находятся в постоянной борьбе между собой.
Тем не менее Фрейд ошибается. Если принять его постулат, то мы должны энергично стремиться к достижению поставленной цели и, следовательно, постараться как можно скорее умереть. Действуя таким образом, люди достойно реализуют установку психоаналитика. На религиозном языке эта идея будет означать, что Бог (бытие) рано или поздно должен уступить место дьяволу (смерти).
Однако религия с подобной перспективой едва ли согласится. Бог и сатана — вечные конкуренты. Сторонники Бога обречены на постоянную борьбу с кознями дьявола. И они поступают совершенно правильно, поскольку служить Богу (бытию, жизни) — значит противостоять дьяволу (небытию, смерти). Поэтому цель Бога есть Бог (но не дьявол). Цель бытия есть бытие (но не ничто). Цель всякой жизни есть жизнь (но не смерть). Наконец, цель человека есть сам человек (но не сверхчеловек, к примеру).
С точки зрения светской теологии, вопрос «Зачем мне следует быть нравственным?» может получить следующий ответ. Мы должны быть моральными, чтобы поддерживать жизнь, принимать участие в ее творении, чтобы утверждать существование человека и человеческого рода. Жизнь есть добро, смерть есть зло. Делать добро — значит укреплять жизнь (бытие), совершать зло — значит умножать смерть (ничто). Поэтому нам следует научиться различать формы жизни и смерти (Бога и дьявола), добра и зла. Впрочем, сделать это не так уж трудно.
Итак, Бог есть бытие, жизнь, добро. Дьявол есть ничто, смерть, зло. Жизнь и смерть, бытие и небытие, добро и зло составляют два противоположных начала человеческой сущности и космического порядка.
Кстати говоря, весьма плодотворной может быть светская интерпретация идеи грехопадения. Так, по Дж. Фрэзеру, «… вся суть истории грехопадения, по-видимому, состоит в попытке объяснить смертную природу человека…» (Фрэзер 1985: 31). Правда, его попытка истолковать эту библейскую легенду выглядит малоубедительной.
На наш взгляд, библейское дерево познания добра и зла — это осознание своей жизненности и смертности. Если грех, зло связаны в конечном счете со смертью, конечностью человека, его бытия, то смертный характер человека и знание этого факта делают людей грешными. Мы грешны, в частности, благодаря знанию. Другими словами, если бы люди не знали добра и зла, то есть в конечном счете о своей смертности, конечности, то они не были бы греховны. Невинность — это незнание греха. Иначе говоря, если благодаря разуму человек узнает понятия добра и зла, следовательно, греховность связана с разумом, зависит от него. Но если кто пожелает назвать что-либо греховным, то появляется шанс контролировать поведение человека, фиксируя в его разуме выдуманное представление о грехе и упрекая его в этих мнимых грехах. Отсюда вытекает, что очищение от грехов осуществляется не только посредством, например, покаяния, но и путем прояснения с помощью того же разума, что есть действительный грех, а что есть мнимый порок, придуманный лишь для контроля за нашим поведением. Именно по последнему основанию мы испытываем праведным гнев по отношению к морализаторам различного толка.
С этой точки зрения грехопадение означает разрушение человека в результате оставления ему только смертной природы. Отпасть от Бога — значит, в частности, потерять творческое начало. В этом смысле отпадение от Бога означает иссякновение, исчерпание, крайнее ослабление творческого начала, и это есть действительное зло.
Если вспомнить мысль А. Камю о том, что всепожирающая смерть — последняя истина абсурда, то оказывается, что смерть создает бессмыслицу, делает бессмысленным этот мир и все дела человеческие; именно смерть творит вселенную абсурда. В таком случае осознание своей смертности означает признание бессмысленности, никчемности своего бытия. Другими словами, конечное существование человека есть абсурдное, нелепое его бытие.
Для снятия этой абсурдности требуется бесконечность, абсолютность, то есть спасение человека заключается в обретении им бесконечной жизни. Более того, если человек не обретет спасения, то есть бесконечного бытия, он оказывается абсурдным, конечным героем. Кроме того, с учетом бесконечного начала в человеке можно сказать, что индивид, не обретший бесконечности, не исполнил своего предназначения, поскольку не реализовал в себе бесконечное, то есть бессмертное, начало.
Для религии важнейшим идеалом является достижение рая, или установление одного сплошного бытия, в котором больше никогда не будет смерти. Врата рая закрыты для дьявола. Однако подобная перспектива весьма сомнительна. Если человек когда-нибудь все же отменит свою физическую смерть, то он перестанет быть человеком. Такой «человек» должен будет умереть, трансформироваться в иное качество, чтобы навсегда преодолеть смерть. Окончательная победа над смертью покупается ценой жизни.
Светская теология предлагает, так сказать, идеальную интерпретацию понятия рая. Рациональный смысл этого образа заключается в том, что после физической смерти человек остается жить в памяти благодарных потомков, в духе последующих поколений. Рай как вечная жизнь — это духовное бытие конкретного человека в духе человеческого рода. Это бытие в духе не имеет физических или географических координат, однако и не является потусторонним. «Жизнь в раю» той или иной личности — это не только добрая о ней память потомков, но и ее духовное влияние на реальную жизнь поколений теми результатами своих деяний, которые она получила в течение своего конечного земного срока. Так понятый рай находится среди нас, он составляет наше духовное наследие, наше духовное богатство, нашу великую силу. Поэтому уничтожение истории, культурных ценностей и памятников можно рассматривать как тяжкий грех, как отцеубийство. Люди, убивающие свою историю, становятся осиротевшими, они лишают себя почвы, прошлого. Их будущее оказывается скорее всего апокалиптическим.
Так понятый рай служит живым людям, он поддерживает их жизнь, укрепляет их. Бесконечная жизнь в духе служит сегодняшнему и бесконечному бытию. Следовательно, попасть в рай, спастись человеку невозможно в одиночку. Спасается тот, кто служит человечеству, его вечной жизни. «Спасающий спасется», — сказал Владимир Соловьев.
Соответственно, ад следует трактовать как вечные проклятия тем или иным субъектам. Но если индивидов, сеявших физическую или духовную смерть, начинают превозносить, то это означает, что сама человеческая жизнь превратилась в ад.
Диалектика жизни и смерти, бытия и ничто применительно к Богу и дьяволу означает следующее. Однажды одержав окончательную победу над дьяволом, Бог прекратил бы свое существование и перешел бы в иное состояние. Бог является Богом благодаря… дьяволу.
Задача Бога не в том, чтобы уничтожить своего извечного противника, а в том, чтобы максимально ограничивать его влияние, его смертельные «шутки».
Поскольку человек не может окончательно победить физическую смерть, его цель состоит в укрощении смерти. Торжество жизни особенно впечатляет, когда смерть стоит на коленях. Умножая жизнь, мы побеждаем смерть. Умножая жизнь, мы делаем добро, действуем во славу Бога и отрицаем дьявола (зло).
в) Против Ницше: Бог не умер!
В истории не раз случались споры по поводу религии. Но вот пришел Фридрих Ницше и жестко заявил: «Бог умер!» Двадцатым век с прилежностью первого ученика повторял слова философствующего поэта. Между тем правомерен вопрос о точности поставленного диагноза.
Сначала обратимся за разъяснениями к Мартину Хайдеггеру. Его интерпретация (1943) слов Ницше по своим целям и значению находятся в кругу того самого опыта, на основе которого продумывалось «Бытие и время» (см.: Хайдеггер 1993а: 170). Как указывает Хайдеггер, впервые слова «Бог мертв» Ницше произнес в третьей книге сочинения «Веселая наука», вышедшего в 1882 году. Там Ницше уверял, что бога убили люди: «Все мы его убийцы!» Хайдеггер поясняет, что следует понимать под убиением Бога. «Убивать — этим подразумевается здесь устранение людьми сущего как самого по себе сверхчувственного мира» (Хайдеггер 1993а: 212).
М. Хайдеггер предлагает весьма интересный комментарий. По его мнению, у Ницше слова «Бог» и «христианский Бог» служат для обозначения сверхчувственного мира вообще. Бог — наименование сферы идей, идеалов. Эта область сверхчувственного, начиная с Платона, а точнее, с позднегреческого и христианского истолкования платоновской философии, считается подлинным и в собственном смысле слова действительным миром. В отличие от него чувственным мир лишь посюсторонен и изменчив — потому он кажущийся и недействительным. Посюсторонний мир — юдоль печали в отличие от горнего мира вечного блаженства по ту сторону вещей. Если, подобно еще Канту, называть мир чувственный миром физическим в более широком смысле, тогда сверхчувственный мир будет миром метафизическим. С этой точки зрения положения о том, что люди не мыслят метафизическое бытие и они более не веруют в бога, оказываются тождественными.
По Хайдеггеру, слова «Бог мертв» означают, что сверхчувственный мир лишился своей действительной силы. Он не подает уже жизнь. Пришел конец метафизике — для Ницше это вся западная философия, понятая как платонизм (см.: Хайдеггер 1993а: 174). Кроме того, «Бог» замещает сверхчувственный мир идеалов, заключающих в себе цель жизни и тем самым определяющих ее сверху и в известном смысле извне (см.: Хайдеггер 1993а: 177). Коль скоро Бог как сверхчувственная основа, как цель всего действительного мертв, а сверхчувственный мир идей утратил свою обязательность и прежде всего лишился силы будить и созидать, не остается вовсе ничего, чего бы держался, на что мог бы опереться и чем мог бы направляться человек. Для Хайдеггера слова «Бог мертв» заключают в себе утверждение: Ничто ширится во все концы. «Ничто» означает здесь отсутствие сверхчувственного, обязательного мира (см.: Хайдеггер 1993а: 174–175).
Иначе говоря, «сверхчувственный мир, идеи, Бог, нравственный закон, авторитет разума, прогресс, счастье большинства, культура, цивилизация утрачивают присущую им силу созидания и начинают ничтожествовать» (Хайдеггер 1993а: 178). Такое сущностное распадение всего сверхчувственного Хайдеггер называет «забытием, тлением, гниением». Для него метафизический смысл метафизически продумываемых слов «Бог мертв» заключается в следующем: «сверхчувственное основание сверхчувственного мира, если мыслить его как действенную действительность всего действительного, сделалось бездейственным» (Хайдеггер 1993а: 206).
Отмечая еще раз высокое качество философской аналитики Хайдеггера, мы все же не можем согласиться с полученным результатом. Думается, его заключение о ставшей бездейственности метафизического мира не является случайным или опрометчивым. По его мнению, «… и ницщевское понятие нигилизма, и его слова „Бог мертв“ можно удовлетворительно мыслить лишь на основе сущности воли к власти» (Хайдеггер 1993а: 187). Надо полагать, если самая фундаментальная основа бытия прекратила свою жизнь, то ее место должна занять человеческая, точнее, сверхчеловеческая воля к власти. Пассивность, мертвенность метафизического бытия компенсируется властолюбивым активизмом Ubermensch' a.
Однако, на наш взгляд, такой подход несостоятелен. Если сверхчувственное основание сверхчувственного мира есть действительно действенная действительность всего действительного, то оно не может стать бездейственным. Во-первых, если бы таковое когда-нибудь случилось, мир навсегда прекратил бы свое автономное существование, и его бы не привела в движение, не вдохнула бы в него жизнь никакая титаническая воля к власти. Хайдеггер вместе с Ницше явно переоценили эту интенцию человеческих существ.
В их рассуждениях о смерти Бога и всемогуществе воли к власти слышится все тот же старым мотив: «Человек — мера всех вещей». Гордыня человеческая неизбывна. В своей гордыне Ницше и Хайдеггер полагают возможность убиения объективного Бога, бесконечного бытия. Философский субъективизм застит человеку его духовное зрение.
Во-вторых, сверхчувственный мир как сущность, логос бытия есть совокупность мировых устойчивых отношений. Если бы эти объективные отношения вдруг исчезли, то раскололся бы весь физический мир. В результате установилось бы полное Ничто. В крайнем случае можно представить сонмище осколков мироздания. Тогда фрагменты разорванного бытия образовали бы хаос, но и в этом хаосе можно было бы обнаружить определенные отношения, свои, пусть скрытые, закономерности. Следовательно, реальный мир без внутренних сущностных отношений (то есть без метафизики, по Хайдеггеру, и без Бога, по Ницше) серьезно мыслить нельзя. К сожалению, философы нередко принимают сверхчувственный мир за некий ограниченный абсолют. Однако Бог не может быть конечным, то есть смертным абсолютом. Светская теология говорит о бесконечном Боге-бытии.
Вместе с тем Хайдеггер отчасти прав в своем рассуждении о механизме убиения Бога. Люди «убивают» метафизическое бытие тем, что не мыслят его и отвергают его. Люди «убивают» Бога тем, что они не веруют в него и отворачиваются от него. Но люди не могут в действительности убить бесконечное бытие-Бога, которое вновь и вновь обращается к ним, предлагая мыслить себя и веровать в себя.
Наш комментарий слов Ницше несколько иной. Согласно объяснению самого писателя, «из-за сострадания своего к людям умер Бог» (Ницше 1990: 64). Дело в том, что сострадание у автора «Антихристианина» противоположно жизни, оно воздействует угнетающе. Сострадая, слабеешь. «Сострадание — это проповедь Ничто», практический нигилизм (см.: Ницше 1989: 21–22). Поэтому сострадание отрицает жизнь не только человека, но и Бога.
Христианский Бог глядит сверху на жалкую землю и сострадает «презренному существу». Человек живет так безобразно, что сочувствие ему оказывается невыносимо мучительным. Как же должен был низко пасть человек, что ему требуется столь великое, по сути, безмерное сострадание, от которого умер сам Бог?!
У «Заратустры» есть своя неповторимая эстетика, однако его вердикт с точки зрения светской теологии неубедителен. Бог как абсолют, как бесконечное бытие обладает бесконечными характеристиками, атрибутами и возможностями. Это означает, что даже непреходящее сострадание не может исчерпать Его. Допустив, что Бог, наблюдая человека как свое неудачное творение, сострадает ему, следует признать, что Он будет угасать от своего сострадания к нему ad infinitum. Можно только представить это тяжкое мучение — умирать от невыносимой жалости и никогда не умереть…
Таким образом, Ницше поспешил со своим объявлением о кончине Бога. Двадцатым век напрасно истово молился дерзкому поэту. Бог не умер! Бесконечный Бог-бытие не может умереть.
г) «Встань и иди!»
Если Бог понимается как бесконечное бытие, то Библию естественно рассматривать как откровение этого бытия (логоса Космоса, жизни, человеческого существования). В этой великой книге природа и человек поведали людям о своих тайнах, истинах и принципах. Об одном таком принципе мы хотели бы здесь напомнить.
«Русский Паломник» как-то опубликовал «Призыв Св. Германа, Аляскинского чудотворца», первого Просветителя и Апостола Америки, пришедшего со Святой Руси. Положения, изреченные Самим Преподобным Германом, предваряются рассуждениями (см.: Призыв Св. Германа 1991: 6) со ссылкой на следующее место из Деяний святых апостолов: на вопрос апостола Павла «Господи, что мне делать?» — Иисус Христос ответил: «Встань и иди!» (Деян. 22, 10).
Данный афоризм имеет несколько смысловых оттенков. Простые, но гениальные слова обращены к человеку, потерявшему себя, грешнику и заблудшему. Более того, они могут быть отнесены к любому феномену социальной и духовной жизни. «Встань и иди!» — слова Иисуса. Но устами Христа говорит природа, глубокая человеческая мудрость, выражающая закон жизни, ее утверждение и противостояние смерти. «Встань и иди!» — это формула бытия, не только моральная, но и онтологическая истина.
Этот принцип означает, что падший снова и снова поднимается и идет, творя новую жизнь. Именно на пути созидания происходит очищение от скверны. Уже сам факт восстания устраняет, скажем, существование на коленях. «Встань и иди!» — это механизм обретения совершенства, это технология успеха в любом деле, секрет победы над окружающим абсурдом и самим собой. Здесь также важен и другой мотив: человек сам встает и сам идет. Бог не ведет, не тащит его в свой рай, то есть не лишает индивида свободы выбора и не навязывает ему свою волю силой.
«Встань и иди!» предполагает, что всякий грешник может возродиться, если захочет. Евангельская рекомендация решает проблему реального, а не формального покаяния: покаяния не на словах, а на деле.
Сегодня в России немало пропагандистов агрессивной идеологии, назначение которой сводится к тому, чтобы ошеломить людей характерными знаками: совки, быдло, рабы, ленивое стадо и т. п. Эти «просветители» при случае не преминут подчеркнуть свою правоверность и предъявить новенький сертификат христианина. Однако их трудно назвать верующими. Они не поднимают человека, как Господь апостола Павла; они повалили его в грязь и испачкали, как могли. Они целую нацию сделали жертвой, а сами превратились в духовных палачей. И они же рассуждают о милосердии и призывают к покаянию. Но что оно означает? Море слез или пожизненное стояние на коленях?
Настоящее покаяние совершается тогда, когда поступают согласно библейской мудрости: «Встань и иди!» Только в этом случае можно достичь поставленной цели, измениться к лучшему. Если кто-то оступился и упал, а затем встал и пошел, тот уже превзошел самого себя. Покаяние существует не для унижения, но возвышения человека. Подлинное покаяние — это нечто иное, чем обыкновенный мазохизм. Оно предполагает добрую волю, творчество, преодоление прежнего неудовлетворительного состояния. Эффективная самокритика реализуется в положительном саморазвитии, а не в положительном самобичевании.
Э. Фромм в «Душе человека» приводит слова великого хасидского учителя Ицхака Меира из Гера: «Кто постоянно говорит и рассуждает о содеянном им зле, не перестает думать о совершенной подлости, тот погружен в то, о чем он думает, полностью поглощен этим, и, таким образом, он пребывает в подлости: такого, конечно, невозможно обратить, поскольку его дух огрубел, сердце покрылось плесенью, и к тому же он впал в уныние. Чего ты хочешь? Как ни размешивай грязь, туда или сюда, все равно останется грязь. Согрешил не согрешил — что с того на небе? Пока я об этом размышляю, я могу все же нанизывать жемчуг на радость небу. Потому и говорится: „Отступись от зла и твори добро“ — отвернись полностью от зла, не думай о нем и твори добро. Ты совершил несправедливость? Так делай в противовес этому праведное дело» (цит. по: Фромм 1992: 92–93). Фромм также указывает, что в еврейском слове, обозначающем «покаяние», — teschuwah — «возврат» (к Богу, к самому себе, на правым путь), нет ничего от самоосуждения (см.: Фромм 1992: 93).
Таким образом, даже в том случае, если бы какой-либо человек или народ являлись бы великими грешниками, они не заслуживали бы нескончаемого потока оскорблений и издевательств. Действительная помощь для человека заключается в поистине чудотворный словах: «Встань и иди!» Здесь истина, здесь добро.
Одним словом, библейский императив оказывается принципом самотворения, воскресения жизни, общества и человека. «Встань и иди!» есть принцип самого Бога, то есть бесконечного бытия. Эта норма сохраняет автономию субъекта и демонстрирует уважение к нему, веру в его силы и возможности. Данная ориентация справедлива и по отношению к любой общности, нации, человечеству в целом. Более того, она является ценной установкой для человеческой души, разума и философии, указывая на необходимое условие их развития.
* * *
Итак, первые уроки светской теологии свидетельствуют о том, что она может предоставлять новые возможности для верификации различных теоретических дискурсов и эпистемологий. Атеизм, отвергающий Бога, отрицает идеальное бытие, то есть логос, совокупность устойчивых мировых отношений, сущность мироздания. Но философия не может позволить себе подобный жест. Такое бесконечное бытие есть, существует, и от этой данности невозможно отвернуться. Кроме того, осуществляя негацию бытия, философия отрицает саму себя, поскольку также принадлежит сущностному бытию. Поэтому важнейшая метафизическая проблема заключается в том, чтобы адекватно понять религию, ее знание и опыт.
Обращаясь к понятию Бога, я не являюсь advocatus dei. Я выступаю адвокатом бытия, жизни и человека. Светская теология представляет интересы философии. Изучение религии, ее онтологического фундамента способствует развитию философии, эвристического потенциала человеческого разума. Светская теология имеет основания сказать: некоторые теологи плохо понимают своего Бога.
Но как же быть с тенью Протагора, которая окончательно накрывает библейского Бога? У нас пока нет оснований отказываться от первоначальных рассуждений. Золотое правило нравственности, воспроизводящее мысль Протагора «Человек есть мера всех вещей», софистично и потому ложно. Это правило отменяет Бога как объективную меру всех вещей, делает Его ненужным для оценки дел человеческих. Однако бесконечный Бог-бытие также является мерой наших деяний. Человечество, руководствующееся золотым правилом нравственности, в действительности не ведает Бога, то есть объективной нормы, объективного принципа, логоса бесконечного бытия. Воистину трижды прав Гераклит, сказавший: «Хотя этот логос существует вечно, люди не понимают его — ни прежде чем услышат о нем, ни услышав впервые» (см.: Материалисты Древней Греции 1955: 41).
Поскольку объективный логос, объективная сущность бесконечного бытия существует, то ни отдельный индивид, ни человеческий род в целом не могут быть мерой всех вещей. Человек даже в своих мыслях является партнером бытия. Он способен к со-прояснению и со-творению бытия. Поэтому его дела должны быть соотнесены с объективным законом меры, с мировым логосом, с объективной сущностью бесконечного бытия (на другом языке: с Богом).
Если Бог понимается как бесконечное бытие, как бесконечная сущность физического мира, то Библию естественно рассматривать как откровение этого бытия (Космоса, жизни, человеческого существования). В этой великой книге природа и человек поведали о своих тайнах, истинах и принципах. Однако никакое отдельное откровение о бесконечности не может быть абсолютным, безошибочным, безгрешным. Откровение о бесконечности есть бесконечное откровение.
1.4. Любовь как эвристический принцип
В истории философии неоднократно встречается мысль о том, что любовь («сердце») прокладывает разуму дорогу к вещам и людям. Так, известно изречение Августина: «Мы познаем в той мере, в какой любим». А у Шеллинга находим мнение Секста об Эмпедокле: «… философ претендует на подобное (божественное) познание потому, что только он один, сохраняя рассудок чистым и не затронутым злобой, постигает вместе с Богом в самом себе и Бога вне себя» (Шеллинг 1989: 89). По словам Шеллинга, «тем, кто чужд науке, свойственно понимать ее как некое совершенно отвлеченное и безжизненное знание, подобное обычной геометрии».
Таким образом, истинное познание возможно «с Богом в самом себе», а это внутреннее состояние, в свою очередь, возможно благодаря чистому и доброму разуму. Иначе говоря, внутри человека должно присутствовать собственное бесконечное духовное бытие, а оно появляется, когда нет злобы.
Современная интеллектуальная ситуация также обусловливает рассмотрение любви как эвристического принципа, как гносеологической категории.
По мнению Г. Э. Хенгстенберга, среди констант человеческой природы можно выделить склонность к объективности. В отличие от животного человек способен обратиться к другому сущему во имя этого сущего вне мотивации, продиктованной выгодой. Мы можем, например, задаваться научными вопросами совершенно «незаинтересованно», то есть лишь для того, чтобы исследуемый объект «вынести на обсуждение», выяснить, что он представляет собой по своей сущности.
Подобное поведение проявляется и в повседневной жизни. Так, мы совершенно бескорыстно радуемся при виде хорошо развивающегося растения, животного и особенно человеческого существа. Здесь речь идет о некоем внутреннем «согласии» с тем, чем является в своей основе созерцаемый объект. Наше чувство вызывается желанием, чтобы этот объект полностью достиг того, что заложено в его биологическом или духовном проекте. Это есть доброжелательность в самом широком смысле слова, «сочувствие жизни другого». По Хенгстенбергу, можно в конечном счете доказать, что именно в этом лежат корни всех значительных моральных отношений и ценностей. По его мнению, «сочувствующая объективность есть нечто большее, чем чисто констатирующая объективность» (Хенгстенберг 1995: 216).
Установка на объективность присуща лишь человеку. О над-животном характере объективности, или сочувствующего поведения, особенно ясно свидетельствует тот факт, что это свойство не проявляется как обязательное — вместо него может иметь место диаметрально противоположное поведение, то есть необъективность. В этом случае о сочувствии не может быть и речи! Субъект здесь обращается к своему собственному ego и с этой позиции старается из всего извлечь пользу для себя. «Подобное поведение означает отказ от того, чтобы все встречающееся на пути видеть в его глубочайшей сущности» (Хенгстенберг 1995: 217). Отрицание сочувствия и тенденция к произволу являются корнями необъективности.
Если сочувствующая объективность достигает своего апогея в личной любви, то необъективность — в ненависти. Последнюю Шелер называет speculation a la baisse — спекуляцией на понижении. Ненавидящий именно не хочет, чтобы встреченное им существо реализовало свое бытие и смысл. Он, наоборот, стремится найти в нем недостатки, а если и замечает достоинства, то лишь для того, чтобы истолковать их в отрицательном смысле и, таким образом, увидеть их уничтоженными; унижение другого доставляет ненавидящему противоестественное с гуманистической точки зрения удовлетворение (см.: Хенгстенберг 1995: 217).
Объективность вовсе не является для человека чем-то само собой разумеющимся, как для животного его специфические способы поведения. Человек должен прежде всего принять решение в пользу объективности, и лишь после этого он приобретает личную объективную позицию. Однако он может решить и не в пользу объективности, в результате чего его поведение будет необъективным.
Позиция Г. Э. Хенгстенберга заслуживает внимания по нескольким причинам. Во-первых, понятие сочувствующей объективности, гуманизма находит свое основание в природе человека и отнюдь не является какой-то внешней или произвольной оценкой. Другими словами, гуманизм включается в понятие человека, в определение его природы. С этой точки зрения наиболее адекватное, аутентичное развитие человека необходимо связывается с гуманизмом. Принцип гуманизма есть сущностный принцип.
Во-вторых, принцип сочувствующей объективности может рассматриваться в качестве фундаментального эвристического начала. Это, в частности, означает, что антропологическая истина (при всех прочих условиях) может открыться только сочувствующему духу. Другими словами, истину о человеке узнает любящий человека.
Идея сочувствующей объективности получает подтверждение в различных, в том числе психологических исследованиях Э. Фромма, К. Роджерса, В. Франкла и др.
Э. Фромм подробно описал такие типы человеческого поведения, как биофилия и некрофилия. Последний термин обозначает любовь к мертвому, которая выражается в самых различных формах. Некрофилия родственна фрейдовскому анально-садистскому характеру и инстинкту смерти. Субъект с некрофильным ориентированием чувствует влечение ко всему не-живому, ко всему мертвому. Некрофилы живут прошлым и никогда не живут будущим. Их ценности являются как раз противоположными тем, которые мы связываем с нормальной жизнью: не живое, а мертвое возбуждает и удовлетворяет их. Для некрофила характерна установка на силу, которая есть способность превратить человека в труп. Если некрофил отважится дать себе отчет в собственных чувствах, то лозунг своей жизни он выразит в словах: «Да здравствует смерть!» (см.: Фромм 1992: 31–35).
Некрофильному характеру противостоит биофильное ориентирование, которое по своей сути есть любовь к живому. Биофилия представляет собой тотальное ориентирование, полностью определяющее образ жизни человека. Если биофилия в человеке имеется, то она присутствует и обнаруживает себя во всем. Она утверждает себя в его телесных процессах, в его чувствах, мыслях и жестах; биофильная ориентация выражается во всем человеке (см.: Фромм 1992: 35). Другими словами, если мы — гуманисты в обыкновенной жизни, то таковыми будем и в нашем познании, в том числе философском. В определенной степени справедливо и обратное положение: гуманистическая ориентация интеллекта способствует гуманизации как мыслящего субъекта, так и общественных отношений.
В противоположность теории Фрейда об «инстинкте смерти» Фромм полагает, что имманентное свойство любой живой субстанции — жить и сохраняться в жизни. Он ссылается на Спинозу, который писал: «Всякая вещь, насколько от нее зависит, стремится пребывать в своем существовании (бытии)». Это стремление обозначается в «Этике» как «действительная… сущность самой вещи» (см.: Фромм 1992: 35). Имея в виду последнее определение, можно сказать: принцип сочувствующей объективности Хенгстенберга выражает действительную сущность самого человека.
Согласно Фромму, полным развитием биофилии является продуктивное ориентирование: «Кто любит жизнь, тот чувствует свое влечение к процессу жизни и роста во всех сферах». Любовь к жизни лежит в основе различных версий гуманистической философии. Например, по Швейцеру, добро есть «глубокое уважение к жизни» (см.: Фромм 1992: 36). Другими словами, биофильная ориентация для человека есть не что иное, как гуманизм.
Таким образом, принцип биофилии по-своему подтверждает идею о сочувствующей объективности. При этом Фромм более осторожно и, на наш взгляд, более правильно, чем Хенгстенберг, рассуждает о причинах возникновения того или иного типа поведения. Э. Фромм спрашивает: какие факторы в целом ведут к некрофильному, а какие — к биофильному ориентированию, а точнее, к большей или меньшей интенсивности ориентирования на мертвое у определенных индивидов или групп? Указывая на решающее влияние общественных условий на развитие индивида, психоаналитик замечает, что он не знает полноценного ответа на этот важный вопрос и считает весьма существенным дальнейшее исследование проблемы (см.: Фромм 1992: 39–40).
Г. Хенгстенберг на вопрос о происхождении сочувствующей объективности или необъективности, любви или ненависти отвечает слишком легко: человек сам принимает предварительное решение в пользу объективности или необъективности. Именно такое предрешение обусловливает последующий стиль поведения и познания. Но неужели только воля и сознание отдельной личности ответственны за этот выбор? Утвердительный ответ требует признания важнейшей предпосылки: человек — это свобода, причем изначально и всегда. Между тем данная аксиома должна быть еще «согласована» с понятием природы человека. Если мы допускаем наличие в человеке определенной изначальной сущности, то постулат «человек есть свобода» неизбежно будет скорректирован, а потому ответ Хенгстенберга перестанет быть очевидным.
Биофилия естественно связана с любовью, которая представляет собой «объединение с другим человеком или предметом вне самого себя при условии сохранения обособленности и целостности самого себя» (Фромм 1988: 452). Думается, подобным дефинициям не хватает того обязательного эмоционального компонента, который встречается, например, в истолковании Платона. В его «Ферре» любовь определяется прежде всего как неистовство, дарованное богами, и такое неистовство «прекраснее рассудительности, свойства человеческого», поскольку «творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых» (Платон 1993: 153, 154). Кстати говоря, именно душа философа, по утверждению платоновского Сократа, то есть человека, искренне возлюбившего мудрость, возвращается уже на трехтысячный год (вместо десятитысячелетнего земного цикла) к себе домой, в небесное царство, к своему подлинному бытию. Благодаря такой любви философ наделен особенным неистовством, исступленностью, скрытой от большинства, говорит Платон. Другими словами, именно настоящая любовь к познанию спасает душу человека.
В этой связи следует признать, что любовь к познанию есть дополнительное условие эвристического успеха. Символичен термин «философия»: чтобы узнать истину, нужно полюбить мудрость, знание не формально, а реально. Однако ни в какую любовь, как правило, не верят, потому что ее не видят. Похоже, в мире людей это человеческое отношение, чувство — редкость, и потому мы скептически улыбаемся речам о любви, в том числе к знанию.
Философия как любовь к мудрости есть сама по себе мудрость в том смысле, что понимает: она не является неким вместилищем veritas rerum, но есть только искренняя любовь к истине бытия. Очевидно, и мудрость можно созерцать лишь в том случае, если неподдельно любить ее. Одним словом, философия как любовь к мудрости учит любви, в том числе к самой себе. По всей видимости, и любовь к философии есть непременное условие понимания последней.
Однако вернемся к Фромму, которым совершенно справедливо полагал, что «переживание любви делает излишними иллюзии». Человеку больше не нужно преувеличивать образ другого или представление о самом себе. Любовь является одним из моментов продуктивной ориентации, которая в области мышления выражается «в правильном постижении мира посредством разума» (Фромм 1988: 452, 453). Иными словами, любви открывается истина.
Согласно Фромму, если я люблю, то другой (тот, кого люблю) близок мне. Это означает, что у меня есть активный интерес к его росту и счастью. Я уважаю его, оказываю ему почтение, «я вижу его таким, каков он есть, объективно, а не искаженно, через мои желания и опасения. Я знаю его, я проник сквозь поверхность к сердцевине его бытия и вступил с ним в отношения из самой своей сердцевины, из самого центра, а не только поверхностью своего существа» (Фромм 1988: 453). Психоаналитик отмечает, что идентичность слов «любить» и «познавать» видна в древнееврейском jadoa и в немецких словах meinen и minnen.
Человек же в состоянии нарциссизма (то есть субъективизма) знает только одну реальность: свой собственный процесс мышления, свои чувства и потребности. Он не воспринимает и не переживает внешний мир объективно, то есть не ощущает его как нечто такое, что имеет собственное положение, собственные условия и потребности. Нарциссизм (добавим: и субъективизм) — противоположный полюс объективности, разума, любви (см.: Фромм 1988: 456).
Именно любовь сопровождает самые глубокие откровения бытия. Для своих откровений бытие выдвигает непременное условие — любовь познающего субъекта. Тем самым бытие как бы напоминает о своем ordo amoris (Шелер), о своем объективном порядке любви. Именно разум, проникнутым любовью, способен к открытию сущности бытия. Следовательно, чтобы увидеть истину, разум должен с любовью рассматривать окружающий мир.
Обсуждаемый вопрос заставляет вспомнить работу Макса Шелера «Ordo amoris» (1914). В ней рассказывается о порядке любви, которым царит в универсуме. По мнению автора, всякого рода правильность или ложность образа жизни будет определяться тем, имеется ли объективно правильный порядок движений любви и ненависти отдельной личности, всех ее интересов к вещам окружающего мира и может ли она запечатлеть в своей душе этот ordo amoris. А «кто узнал ordo amioris человека, тот узнал и его самого» (Шелер 1994: 342).
По Шелеру, для человека как морального субъекта ordo amoris — то же самое, что формула кристалла для кристалла. Кто знает ordo amoris человека, тот прозревает его так глубоко, как только возможно; тот за всем эмпирическим многообразием видит самые основные черты его душевного склада, который куда более заслуживает называться сердцевиной человека как существа духовного, чем, например, познание и воление. Кто знает ordo amoris, тот владеет духовной схемой, тем первоистоком, который тайно питает все исходящее от этого человека; более того, он знает, чем изначально определяется его судьба, то есть совокупность могущего состояться с ним и только с ним.
Таким образом, ordo amoris есть самая глубокая ценностная структура объективного мира и человека, которая реально детерминирует поведение индивида и его будущее развитие. Ordo amoris понимается как своеобразная духовная программа человеческой жизни.
Принимая в целом догадку Шелера, заметим, что он представляет порядок любви, эту ценностную структуру бытия и человека, слишком жестким, раз и навсегда заданным, не подверженным никаким изменениям. Так, по его мнению, во всех вещах упорядочено достойное любви нечто такое, что мы способны лишь познавать, но не «полагать», творить, создавать. Поэтому индивидуальное предназначение некоего духовного субъекта (единичного или коллективного), обусловленное этим порядком, есть нечто такое объективное, которое «нельзя полагать, но должно лишь познавать» (Шелер 1994: 346).
Думается, значительно плодотворней выглядит его более поздняя идея становящегося Бога и мысль о со-порождении идей. На наш взгляд, любовь также креативна. Любовь не только открывает объективную сущность, но и принимает участие в ее творении. С этой точки зрения ordo amoris можно рассматривать как постоянство-в-становлении.
Согласно Шелеру, «любовь всегда пробуждает к познанию и волению, более того, любовь — матерь самого духа и разума» (Шелер 1994: 352). Прежде всего человек есть ens amans, существо любящее. Можно сказать: любовь вразумляет, делает человека умнее, мудрее, прозорливее. Мы согласны с философом, когда он пишет, что именно ценностно-сущностный мир человека «устанавливает пределы и определяет доступное его познанию бытие и, словно остров, поднимает его из мира бытия». Чем пленилась душа человека, там всякий раз и оказывается для него «сердцевина» сущности вещей (см. Шелер 1994: 353). Другими словами, истины бытия открываются любящему разуму. Воистину, magna res est amor: великая вещь — любовь.
Для Шелера душа (сердце) есть микрокосм мира ценностей. У сердца в его собственной сфере имеется строгий аналог логики, отнюдь не заимствуемый им из логики рассудка. В сердце вписаны законы, соответствующие плану, по которому действительность выстроена как ценностный мир. Оно способно любить и ненавидеть слепо и разумно — так же, как слепо и разумно мы можем судить о чем-либо. Душа имеет свой порядок, свою математику, свою логику, которая столь же строга, столь же объективна и непреложна, как правила и выводы дедуктивной логики (см.: Шелер 1994: 358–359).
Философ полемизирует с той широко распространенной позицией, которая отказывает чувствам в какой бы то ни было связи с постижением предметов. По его мнению, самой общей причиной этого является недобросовестность и неряшливость, с какой предпочитают рассматривать все вопросы, недоступные для решения сообразно рассудку. Считается, что в сфере чувств все различия «смутны» или же имеют лишь «субъективную» значимость.
Все, что в делах эстетических касается «вкуса», все, что как-то связано с ценностными суждениями, — все это считают «субъективным». Возврат к этим силам духа считается «ненаучным», и потому фетишисты современной науки расценивают это тоже как недостаточность «объективности». Например, в художественной и эстетической сфере преобладает именно такое воззрение: прекрасное и безобразное, художественно ценное и ценности не представляющее — это «дело вкуса» каждого человека. Юристы и экономисты пытаются избегать «оценочных суждений», являющихся якобы по своей природе ненаучными.
Антрополог также указывает на то, что в морали господствует принцип «свободы совести» — принцип, о котором не только не ведала ни одна позитивная, уверенная в себе и своих ценностях эпоха, но которым, как справедливо говорил Огюст Конт, представляет собой в сущности не что иное, как вверение морального суждения чистому произволу: принцип сугубо негативный, критический и разрушительный, разом отрицающий все объективные нравственные ценности. Что бы стали говорить, вопрошает Шелер, если бы в какой-нибудь науке кто-то вздумал ссылаться на свободу мнений? Существуют ли аналоги свободы совести в математике, в физике, астрономии или даже биологии и истории? Не представляет ли собой этот принцип просто отказ от неукоснительно значимой нравственной оценки? (см.: Шелер 1994: 361). Надо признать, что перечисленные вопросы по-прежнему актуальны.
У Шелера любви противопоставляется ненависть как эмоциональное отрицание ценности, а потому также и эмоциональное отрицание наличного бытия. Ненависть понимается лишь как следствие в некотором смысле неправильной и хаотичной любви. Основой каждого акта ненависти является акт любви, без которого первым терял бы смысл.
Однако положение о примате любви над ненавистью не означает, что всякую вещь, которую мы ненавидим, мы прежде должны были любить, то есть что ненависть есть превращенная любовь. Для Шелера имеют силу слова Боссюэ: «Ненависть, ощущаемая относительно какой-либо вещи, происходит только от любви, питаемой к другой вещи: я ненавижу болезнь только потому, что люблю здоровье» (цит. по: Шелер 1994: 367). Иначе говоря, «ненависть всегда и повсюду есть восстание нашего сердца и души против нарушения ordo amoris…» (Шелер 1994: 369).
Таким образом, Шелер имел основания думать, что если философия отрицает притязание на трансценденцию, свойственное и всем не-логическим актам, или же допускает такое притязание, помимо актов мышления, лишь для тех актов чувственного познания, которые в сфере теории доставляют нам материал для мышления, то «она приговаривает себя самое к слепоте по отношению к целым царствам реальных связей, доступ к которым сущностно не сопряжен с рассудочными актами духа; она подобна тому человеку, который, имея здоровые глаза, закрыл бы их и вознамерился воспринимать цвета лишь ушами или носом!» (Шелер 1994: 364). На наш взгляд, философии и науке следует прислушаться к этим словам.
В конечном счете все это означает, что мы приходим к парадоксальному (правда, на первый взгляд) выводу: успех рационального познания требует иррациональности, или особого методического настроения. Так, по мнению Хайдеггера, только иррациональное настроение (например, радость от близости любимого человека) позволяет «ощутить себя посреди сущего в целом», то есть высокое качество собственного существования. Подобное настроение для философа есть «фундаментальное событие нашего бытия».
В этой связи он спрашивает: «Бывает ли в нашем бытии такая настроенность, которая способна приблизить его к самому Ничто?» И отвечает: «Это может происходить и действительно происходит — хотя достаточно редко, только на мгновения, — в фундаментальном настроении ужаса» (Хайдеггер 1993: 20).
Таким образом, если, по Хайдеггеру, ужас приоткрывает Ничто, то, по нашему убеждению, любовь как альтернативное иррациональное настроение открывает человеку бытие, жизнь и ее ценности. Гносеология будущего потребует фундаментального настроения любви.
1.5. Предмет философской антропологии
Как отмечает А. В. Денежкин во вступительной статье к «Избранным произведениям» Шелера, сегодня сама антропологическая перспектива в философии становится сомнительной. От позднего Хайдеггера до Фуко и Деррида она снова и снова ставится под вопрос и подвергается «философическому осмеянию»: разве не умер уже человек? Антропологи, проснитесь, ведь он уже давно похоронен! «„Антропологический сон“ может оборваться, но вопросы Шелера должны сохраниться, если должна сохраниться философия», — подчеркивает автор (Денежкин 1994: VIII). Мы бы сказали несколько иначе: идеи Шелера следует сохранить и развить, если человек хочет понять себя и прогрессировать.
В статье «Человек и история» (1926) М. Шелер писал: «Если и есть философская задача, решения которой наша эпоха требует как никогда срочно, так это задача создания философской антропологии». При этом он имел в виду «фундаментальную науку о сущности и сущностной структуре человека» (Шелер 1994: 70), которая могла бы стать последним философским основанием и в то же время точно определить исследовательские цели всех наук, изучающих человека.
По Шелеру, задача философской антропологии состоит в том, чтобы точно показать, как из основной структуры человеческого бытия выттекают все дела человеческие, в том числе язык, наука, миф, искусство, религия, общество, государство, история, идеи, совесть и т. д. (см.: Шелер 1988: 90). При таком подходе философия человека приобретает статус науки всех наук. Homo sapiens превращается в некий чудодейственный эмбрион, из которого вырастает весь мир культуры.
Думается, здесь М. Шелер допускает преувеличение, которое само по себе мешает разглядеть подлинную сущность человека и окружающей его среды. К примеру, подчеркивая особое положение человека в обществе, не следует забывать и об особенностях социума. Самоценность личности не должна закрывать автономию общества, где можно наблюдать не только самостоятельное действие исторического духа (закона), но и спонтанным чувственный порыв социальных групп. Дух общества в целом не выводится полностью из духа отдельного индивида. Дух человеческой расы (нации, государства) складывается из многообразных взаимодействий и отношений индивидов между собой и природой. Вместе с тем нельзя не согласиться с философом, что постижение сущности человека способствует адекватному пониманию дел человеческих.
В заметках Шелера к Зальцбургскому антропологическому конгрессу (192 6) содержится следующая запись: «То, чего я хочу, — это вновь укрепить, сделать определенным, прояснить неуверенное, колеблющееся человеческое самосознание — не льстить ему, не унижать садистски, как дарвинисты, Фрейд и т. д. Я хочу придать ему форму, которая сохранится в течение нескольких тысячелетий! Я хочу научить тому, как человек может вынести себя самого — не переоценивая себя и не впадая в манию величия, но и не подвергая себя ложному самоуничижению» (цит. по: Денежкин 1994: VIII). Мы предлагаем продолжить решение этой задачи.
а) Возможность философской антропологии
По словам Х. Блюменберга (1995: 105), первой философской антропологией, заслуживающей этого наименования, стала на заре нового времени «Апология Раймунда Сабундского» Монтеня (см.: Монтень 1992).
Н. С. Автономова полагает, что антропология «как специализированное учение о человеке возникает, по-видимому, в XVIII в., и с тех пор ее место в составе философского знания и ее культурное значение не остаются неизменными…» (цит. по: Гуревич 1995: 101). В свою очередь П. С. Гуревич указывает на то, что традиционно формирование философской антропологии связывается с именем Д. Вико, немецким мыслителем раннего Просвещения Х. Вольфом, французскими материалистами. А. Гелен видел исток философской антропологии в фихтеанском учении о человеческой душе (см.: Гуревич 1995: 101).
М. Бубер считал, что самым энергичным сторонником философской антропологии был И. Кант. Свои вопросы (Что я могу знать? Что мне надлежит делать? На что смею надеяться? Что такое человек?) Кант готов был свести к антропологии, «ибо три первых вопроса относятся к последнему» (цит. по: Бубер 1993: 76). Нетрудно видеть, что после выполнения предложенной процедуры антропология оказывается единственной и фундаментальной философией, у которой может вновь пробудиться стародавняя претензия на статус науки всех наук. Мы не являемся энтузиастами подобного редукционизма.
Рассматривая антропологическое учение Канта, Бубер отмечает множество его ценных заметок к познанию человека: об эгоизме, искренности и лжи, о фантазии, ясновидении и мечтательности, о душевных болезнях и о шутке. Вместе с тем иерусалимский философ отмечает, что сам вопрос, что такое человек, у Канта «вообще не ставится». Не затрагивались им всерьез и другие проблемы, как-то: особое место человека во Вселенной, его положение перед лицом Судьбы, его экзистенция как смертного существа и т. д. В антропологии Канта нет «человеческой целостности». По мнению Бубера, «…Кант так и не отважился дать философское обоснование тем вопросам, которые сам же и назвал основными» (Бубер 1993: 77).
Пусть у Канта нет целостной концепции человека. Тем не менее М. Бубер выносит, на наш взгляд, слишком строгий приговор. Например, исходный постулат «Критики практического разума» о том, что свобода есть сущностная характеристика человека и что она выступает в качестве причины человеческого поведения (см.: Кант 1994: 379, 412), до сих пор является аксиомой для многих мыслителей. Так, у Сартра человек есть свобода, а его главный поведенческий принцип недвусмысленно совпадает с категорическим императивом.
У самого же Канта идея свободы служит основанием построения, так сказать, свободной морали, то есть создания системы правил поведения, не закабаляющих человека. Именно та мораль, которая исходит из самой свободы, из ее глубин, есть автономная мораль, или мораль свободы. И если такая мораль ограничивает индивида в его самовыражении, то подобное ограничение, исходящее из свободной воли, есть добровольное, свободное самоограничение. Более того, если моя мораль, происходящая из моего свободного Я, есть тирания для меня, то эта тирания — добровольна и обусловлена моей свободой. Кантовская теория человека и морали отрицает внешние посягательства на индивида, не совместимые с его персональной волей. Для Канта человек есть цель сама по себе. Поэтому кенигсбергского мыслителя можно рассматривать как одного из основоположников метафизики уважения к человеку, а его идея автономной нравственности отнюдь не устарела.
Итак, философская антропология имеет историю. В свою очередь, мы считаем первым серьезным опытом в данной области исследования Макса Шелера.
Мы не станем особо возражать, если к создателям современной философии человека будут причисляться имена Х. Плеснера и А. Гелена. Однако заметим, что у Плеснера настораживает довольно мрачная риторика. Во-первых, мы узнаем, что «в своей действительной заменимости и заместимости отдельный человек имеет подтверждение и уверенность в случайности своего бытия или своей индивидуальности». Иначе говоря, человек есть случайное событие в этом мире. Во-вторых, нам предлагается принять к сведению: «Ничтожность его (человека. — Н. О.) существования, полная его проницаемость и знание о том, что в сущности мы все одинаковы, потому что мы суть каждый для себя индивиды и таким образом различны между собой, образует основу стыдливости…» (Плеснер 1988: 149).
Можно согласиться с антропологом, что случайность, ничтожность, заменимость человека взаимосвязаны и образуют основу стыщливости. Однако подобная аттестация сущности человека неубедительна.
Плеснер пишет: «Даже фактическая незаменимость его (человека. — Н. О.) собственной жизненной субстанции, которою он отличается ото всех, не компенсирует его заменимости в Мы, заменимости любым другим, с кем он встречается. Поэтому человек, это сокровище, должен стыдиться» (Плеснер 1988: 149).
Итак, по Плеснеру, человек есть сокровище, но… случайное, ничтожное, легко и полностью заменимое, да к тому же стыдливое. Спрашивается: что это за сокровище, которое является случайным, ничтожным (то есть ничего из себя не представляющим), заместимым любым другим, с кем оно встречается? Такое «сокровище» в действительности не является сокровищем. Человек-лжесокровище, требуя к себе повышенного внимания, просто блефует. Поэтому пустые претензии псевдосокровища по необходимости должны вызвать у него самого стыдливость. Кстати сказать, последнее качество будет единственным, за которое можно будет уважать человека и не считать его законченным «презренным существом». Тогда человек обретает выразительное свойство: стыдливость, — а его сущность будет выражаться одной фразой: человек — это стыд. Стыд оказывается основной позитивной характеристикой, поскольку все прочие положительные признаки отсутствуют. Человек Плеснера есть сущностная пустота, ничто, а сделавшись предметом внимания ученых, он естественно начинает стыдиться, в том числе и за антропологов, которые начинают его необоснованно превозносить, называя, к примеру, сокровищем.
После такой оценки человек повергается в уныние, и перед ним уже больше нет никаких ступеней, которые могли бы вести его вверх, в том числе философскую антропологию как манифестацию человеческой сущности. Таким образом, если эту науку начинать с Плеснера, то ее пришлось бы на нем и закончить. Его признания о человеке не содержат животворного импульса к познанию и развитию homo sapiens. В самом деле, что взять со случайного, ничтожного и стыдливого существа?
В отличие от представленной теории, у Шелера доминирует иной настрой. Даже когда Шелер ошибается, его мысль ориентирует на новые поиски и плодотворные решения.
Вместе с тем, несмотря на факт немецкой антропологической школы, многие спрашивают: а возможна ли философская антропология вообще, как самостоятельная дисциплина? Что делает антропологию философской? Становящейся теории не чужда саморефлексия.
Очевидно, вопрос о возможности философской антропологии есть в конечном счете вопрос о возможности философии. Обратимся к анализу различных дискурсов на эту тему.
Ричард М. Цанер в статье «О подходе к философской антропологии» (1966) отмечает, что прежние антропологические концепции связывали свои надежды и претензии прежде всего с демонстрацией «фактов и одних только фактов», относящихся к человеку. Однако несмотря на то, что каждая доктрина опиралась на монбланы эмпирических данных (примером может служить теория Дарвина), а их авторы отрекались от абстракций типа «человеческая природа», эти теории все же предполагали некое общее понятие человека (см.: Цанер 1995: 160).
В ХХ веке, по словам Шелера, мы имеем научную, философскую и теологическую антропологию. Но мы по-прежнему не имеем сколько-нибудь ясной и содержательной идеи человека. Увеличилось число частных наук, изучающих человека, но это больше запутало и затемнило, чем прояснило наше представление о человеке. Этот теоретический кризис отмечали К. Ясперс, Г. Марсель, Э. Гуссерль и другие мыслители.
Р. М. Цанер также озабочен сложившимся положением и потому говорит о необходимости «порождающей идеи». Он призывает развить основополагающую концепцию человека, ответить на вопрос о природе человека «самым непосредственным и конкретным образом». Однако решение задачи связывается у автора прежде всего с уточнением поставленного вопроса и разъяснением собственной позиции.
По его мнению, акцент в вопросе «что есть человек?» должен стоять не на слове «что», а на слове «есть». Вопрос относится не столько к «сущности», сколько к «бытию». Это связано с тем, что сущность может быть раскрыта только после рассмотрения бытия. Не «сущность» включает в себя «существование», а, напротив, «существование» человека, или его бытие, определяют его «сущность». Поэтому нужно искать не абстрактную умопостигаемую сущность, в которой человек якобы соучаствует, и не «лежащую в его основе» некую природу, а пытаться найти в конкретном существовании человека то, в отношении чего можно произнести слово «есть», то, что конституирует конкретное бытие человека (см.: Цанер 1995: 163).
Исходя из посылки «существование предшествует сущности», Цанер естественно приходит к заключению, что «рефлектируя бытие человека, я тотчас оказываюсь рефлектирующим свое собственное бытие. Уникальность положения состоит как раз в том, что „бытие“ — это мое бытие» (Цанер 1995: 164).
Таким образом, философско-антропологическое познание есть самопознание отдельной личности, созерцание прежде всего собственного субъективного мира как наиболее близлежащей, непосредственной данности. «Только фокусируя свое внимание на этом феномене, мы можем раскрыть „сущность“», — считает Цанер (1995: 193). Следовательно, нужно не выдумывать сущность человека, а выводить ее из духовного существования отдельного индивида. Реальная жизнь нашего духа раскроет сущность человека, позволит нам эту сущность идентифицировать. Автор предлагает, по сути дела, феноменологический анализ персонального духа с тем, чтобы определить «субстанцию» человека, то есть от приватного «есть» прийти к общему «что» в основном антропологическом вопросе.
Несмотря на неприятие различных «точек зрения» на природу человека, Цанер сформулировал не что иное, как свою… точку зрения, которую он назвал феноменологической антропологией (см.: Цанер 1995: 165). Однако его позиция проблематична.
Прежде всего, как можно мне от моих субъективных феноменов попасть (для последующего теоретического сравнения) в субъективный мир других людей? Ведь субъективная реальность — это своеобразная непроницаемая монада для непосредственного внешнего наблюдения. Строго говоря, я могу лишь предполагать, что в головах других индивидов происходят примерно те же духовные процессы, что и во мне самом. Разумеется, можно соотнести себя с кем-либо по известному принципу «деяния каждого существа репрезентируют его дух» (Лейбниц). Но тогда оказывается весьма сомнительной ценность феноменологического анализа, которым нас не может вывести за пределы бытия одного-единственного духа. По всей видимости, подход Цанера требует напряженного акта идеации по Шелеру, чтобы только на основе личной экзистенции заключить о сущности любого человека, человека вообще.
Кроме того, следует иметь в виду ту ограниченность интроспекции, которую остроумно подметил М. Шелер. По его словам, во внутреннем восприятии обнаруживаются только устойчивые, статичные состояния Я. Все, что является актом и функцией чувствования, никогда не наличествует во внутреннем рассмотрении. Например, если, находясь перед прекрасным ландшафтом или картиной, личность обращает внимание на свое Я, на то, как оно тронуто, возбуждено этим предметом, на чувства, возникающие у нее при этом; если возлюбленный вместо того, чтобы в любви постигать свой предмет и в этом движении к любимому предмету полностью раствориться самому, обращает внимание на все те чувства и ощущения, томление и т. д., которые вызывает в нем любимый объект; или же если молящийся отвращается от той направленности на Бога, которая, как единая интенция, пронизывает все отдельные мысли, чувства, движения рук, коленопреклонение и превращает это бормотание, эти чувства, эти мысли в единство, и обращается к самим чувствам — то всякий раз это и есть поведение того самого рода, которое обозначается словами «внутреннее восприятие». Оно словно бы всегда отвечает на вопрос: что происходит в сознании, когда я воспринимаю прекрасный предмет, когда я люблю, молюсь и т. д.? (см.: Шелер 1994: 362).
Надо полагать, что замечания Шелера относятся и к человеческому мышлению. В этой связи обратим внимание на то, что акт мысли и мысль об этом акте мысли суть разные мысли. Мысль, направленная на сам процесс мысли, останавливает, разрушает данный акт и созерцает уже нечто иное, чем деятельность мышления, сосредоточенного на своем внешнем предмете. В лучшем случае в свете интроспекции можно наблюдать лишь остатки живого процесса мышления и чувствования. Именно в этом состоит ограниченность методики внутреннего созерцания.
Р. М. Цанер, сводя философско-антропологический анализ к изучению частного духа и не допуская априорных суждений о природе человека, в действительности остается в рамках той же эмпирической науки, с которой он полемизировал в начале своей статьи. Он скептически относится к демонстрации «фактов и одних только фактов», но сам апеллирует к… такой же демонстрации, правда, ментальных фактов своего Я. Но, видимо, философская антропология не сможет обойтись без предварительных и априорных суждений о сущности человека.
Еще одна позиция представлена в монографии Луиса Фарре «Философская антропология. Человек и его проблемы» (Мадрид, 1968). Автор пытается установить специфику философской антропологии. Он отмечает довольно распространенное мнение, согласно которому «философская антропология — это наука о происхождении, истории и содержании культуры», но полагает, что сведение всей проблематики человека к описанию культуры означало бы невнимание к основной стороне вопроса: «Что определяет культурную сущность человека?» (Фарре 1995: 170).
По его справедливому замечанию, философов-антропологов очень много, и они в большинстве случаев занимаются толкованием того, что говорили о человеке те или другие мыслители. При этом комментаторы не объясняют, когда и почему антропология должна приобретать название философской. Кроме того, многие исследователи думают, что они создают философскую антропологию, собирая факты и научные правила, обобщая и сравнивая их. Ученые основываются только на ценности данных науки или эксперимента и переносят этот метод на изучение человека. Однако проблему человека нельзя решить, если исходить только из данных биологии, психологии или социологии. Фарре совершенно прав, когда пишет: «Антропология не становится философской только из-за того, что ей уделяют внимание философы» (Фарре 1995: 171).
По его мнению, от других дисциплин, исследующих человека, философская антропология отличается «своей цельностью». В то время как конкретные науки о человеке занимаются частным анализом и не склонны к познанию целого, философия человека должна стремиться «к обобщениям и трансцендентности». Философская антропология определяется как универсальная наука о человеке, изучающая его психическую, индивидуальную и социальную сущность, а также помогающая осознать, что собой представляет человек во Вселенной (см.: Фарре 1995: 171–172).
В каждом современном исследовании человека автор видит черты экзистенциализма, которым учит тому, как нужно больше ценить нашу единственность. Вместе с тем он считает, что невозможно выделить чистое Я, полностью свободное от влияния объективных факторов. Человек тем ближе к своей подлинности, чем «чище связь между личностью и обществом» (Фарре 1995: 201).
В этой связи заметим следующее. Допустим, что экзистенциализм учит, как надо ценить нашу единственность. Однако подобный раритет весьма сомнителен. Единственность, единичность тесно связана со случайностью. Но случайность, случайный индивид не имеет прочных оснований не только для своей весьма положительной аттестации, но и для своего сколько-нибудь нормального существования. Случайный индивид по своему сущностному определению (то есть случайность есть сущность человека) подлежит скорейшему и необходимому упразднению. В голой единственности — то есть в единичности, случайности, не связанной с социальной необходимостью, с мировой основой или с Богом, — нет и не может быть силы для ее бытия. Единственный, случайный индивид есть безосновный индивид, существо без корней. Вот почему известное восклицание писателя К. Воробьева «Это мы, господи!» следует дополнить словами: «Мы — не случайны».
Отметим также, что представления Л. Фарре о назначении философской антропологии достаточно туманны. С одной стороны, он отрицает понятие человека вообще, поскольку существуют только отдельные индивиды, который описывают конкретные науки. С другой стороны, утверждается, что философия ищет более глубокий смысл человека, недоступный частным дисциплинам, и формирует «нейтральный тип человека, некую абстракцию, концепцию, являющуюся результатом мыслительной деятельности». Нейтральному человеку свойственны качества всех людей в чистом виде. Более того, в определенном контексте его можно назвать субъектом, или Я, способным отличить себя от объектов или вступать в диалог с другими людьми. Вместе с тем это чистое нейтральное Я не является реальностью, а, скорее, «представляет собой желаемое» (см.: Фарре 1995: 202). В конечном счете остается непонятным, почему именно к таким обобщениям и трансцендентности должна стремиться философская антропология? Можно ли образ чистого и нейтрального Я рассматривать в качестве той цельности, которой философская антропология отличается, по мысли Фарре, от других наук о человеке?
Однако мы согласны с автором, когда он стремится отделить философскую теорию человека от культурологии или культурной антропологии. По его мнению, раскрытие условий, которым подчинена культура, равноценно описанию поведения человека. Поэтому некоторые философы ограничивают антропологию проблемами культуры. В этом случае антропология перестает быть философской дисциплиной, поскольку сводится к науке экспериментов и наблюдений. Выводы же, полученные таким путем, представляют неоценимый интерес для философской антропологии (см.: Фарре 1995: 195–196).
Теперь рассмотрим точку зрения Серверы А. Эспинозы. В своей монографии «Кто есть человек? Философская антропология» (Мадрид, 1969) он, в частности, указывал на то, что слово «антропология» обычно употреблялось лишь при изучении физических или культурных аспектов человеческой жизни (см.: Эспиноза 1995: 75). В настоящее время ситуация мало изменилась.
Согласно Эспинозе, физическая, культурная и другие антропологии занимаются скорее конкретным изучением различных внешних характеристик человека или продуктов его культуры. При этом частные антропологии «предполагают предварительное знание того, что есть человек…». Однако в философии проблемой является как раз то, что в антропологических дисциплинах предполагается. Философия ставит вопрос о том, что составляет «основу природы» человека (см.: Эспиноза 1995: 76). По мнению автора, нам нужна «цельная философская антропология», которая попыталась бы дать всеобъемлющее изображение человека.
Эспиноза не собирается искать философскую постановку проблемы человека ни в классической метафизике, ни в средневековой схоластике, поскольку «для них она абсолютно чужда». Там Вселенная представляет собой иерархический порядок, верхнюю ступень которого занимает человек. Этот человек помещен на привилегированное место, уверен в себе, его не терзают серьезные сомнения, его безопасности ничто не угрожает. Современный же человек, напротив, лишен определенного места на земле, боится за себя, со всех сторон окружен неясными вопросами.
Поэтому неудивительно, что философская антропология прокладывает себе дорогу именно сегодня (см.: Эспиноза 1995: 75).
Философская антропология задается вопросом о сущности человека, но не является абсолютно независимой. Она также не может рассчитывать на успех, оперируя знаниями, принадлежащими какой-либо одной науке; требуется интеграция различных наук, и задача новой теории — объединить их на более высоком уровне. Кроме того, она должна включить в себя метафизику наряду с другими философскими дисциплинами. Называя человека «микрокосмосом», автор замечает: «Изучать человека — значит в определенном смысле изучать все сущее» (Эспиноза 1995: 78).
Полученные ответы на вопрос «что такое человек?» образуют множество дефиниций. Например, человек — это живое существо, изготовляющее орудия, пользующееся символами, знающее о своей смерти, являющееся общественным и т. д. Однако на основе этих определений невозможно создать представление о человеке в целом, считает Эспиноза. Автор же настаивает на необходимости определения человека как единого целого (см.: Эспиноза 1995: 78–79). При этом отмечается весьма сложная задача. Дело в том, что человек постоянно изменяется. Поэтому, например, К. Ясперс отрицал возможность любой философской антропологии: если антропология обладает четким знанием о человеке, она должна дать о нем окончательное суждение; но это невозможно в силу того, что сам человек отнюдь не стабилен.
Возражение Эспинозы достаточно слабое: «Ясперс требует от антропологии чрезмерной строгости» (Эспиноза 1995: 79). Наш аргумент совсем иного рода, а именно: окончательные суждения о живом человеке недопустимы, они суть ложные оценки (см. параграф 3.5 настоящей работы).
Эспиноза ищет экзистенциальную дефиницию человека. Его ответ на вопрос «кто есть человек?» гласит: человек — это существо, которое, занимая особое место среди животных, как индивид становится личностью в силу своей свободы и коммуникабельности и через свои пространственно-временные измерения проецирует себя в мир как образ Бога (см.: Эспиноза 1995: 101).
По мнению автора, говорить об индивидуальности — значит говорить об одиночестве. Одиночество вызывает страх, а сегодня человек одинок, как никогда. Мы разделяем следующее его наблюдение: «Человек, чувствующий, что он исчез для других, стремится исчезнуть и для себя, и его истинное состояние не может быть ничем иным, кроме существования для смерти». Другими словами, одиночество — дорога в небытие. Вместе с тем он справедливо дополняет ощущение одиночества «чувством общности» (Адлер) как первоначальным стремлением каждого человека. Поэтому «индивидуальный и социальный аспекты — это экзистенциальные составляющие, укоренившиеся в личности» (Эспиноза 1995: 93).
Находясь в рамках экзистенциалистской традиции, философ утверждает, что личность есть свобода. Отрицать свободу человека — значит превращать его в вещь, обесчеловечивать. Границы свободы — это ограничения сферы действия, а не самой свободы. Каждый человек в своей сущности свободен. Человек брошен в мир с ношей экзистенции. И в зависимости от того, как он ее употребит, сложится его сущность. Человек будет тем, кем он хотел бы стать. Поэтому мы не можем говорить о чем-то предварительном, определяющем сущность человека. «… Мы не можем говорить о природе в человеке» (Эспиноза 1995: 91). Иными словами, существование предшествует сущности.
Однако позиция Эспинозы оказывается весьма противоречивой, когда он далее пишет: «В отличие от философии экзистенциализма мы должны настаивать, что человек является не только существованием, но и сущностью. И именно эта сущность воплощается в мире» (Эспиноза 1995: 99).
Свою экзистенциальную концепцию свободы автор оправдывает в полемике с альтернативной версией, по которой свобода есть не более чем условие для выполнения законов морали. С этой точки зрения истинная свобода заключается в строгом следовании данным законам, иначе она превращается в распущенность, которая как раз и есть разрушение свободы.
Согласно Эспинозе, подобная трактовка свободы лишь частично соответствует истине. По его мнению, моральный закон в отличие от закона физического не заключает в себе «необходимости и обязательности, ибо субъекты этих законов различны». Исходя из разумности и свободы своего субъекта (человека), моральный закон пытается подсказать ему такое решение, которое считалось бы человеческим и потому наиболее подходящим, но при этом всегда подразумеваются возможности противоположного действия. «Именно здесь и кроется сущность свободы личности» (Эспиноза 1995: 92).
На наш взгляд, оправдание экзистенциализма не состоялось. Если моральный закон не является необходимым и обязательным, то он лишается статуса закона и превращается в очередное благое пожелание. Моя персональная свобода оказывается выше подобных пожеланий, поскольку в конечном счете именно она определяет, как мне поступать. И если я вдруг решаю, что какое-либо моральное предписание меня не устраивает (скажем, по той же причине бесчеловечности, поскольку оно меня ограничивает), то я не только могу, но и должен его не исполнять. В таком случае мое Я выше всех моральных законов, поскольку именно оно определяет, что есть добро или зло. Можно сказать иначе: для моего собственного Я нет закона, мое Я есть закон.
Допустим, что это так. Но как тогда быть с Богом, о котором с почтением говорит автор? Если Бог как высшая инстанция мира повелевает: «Не убий», «Не кради», — то Его слова нельзя рассматривать как обыкновенную рекомендацию. Его слова суть Его закон. Следовательно, личная воля, свобода индивида должна быть согласована с этими высшими нормами, законами. Однако Эспиноза в угоду своей экзистенциальной теории забывает своего Бога. Экзистенциализм не случайно защищается от обвинений «в распущенности, которая как раз и есть разрушение свободы».
В своем сочинении Эспиноза хочет совместить философский и теологический аспекты исследования человека. Последний аспект вызван метафизическими выводами первого: человек не заключает в себе причину своего существования, он не может ее нам раскрыть. Тогда мы должны обратиться к источнику его появления. «Все другие антропологические направления обречены на провал в силу ограниченности своих взглядов. Чтобы разрешить проблему человека, необходимо так или иначе приблизиться к бесконечному, встать рядом с Богом» (Эспиноза 1995: 100). Мы также предлагаем встать рядом с Богом, но понимая Его с позиций «светской теологии» как бесконечное метафизическое бытие.
Продолжим анализ проблемы построения философии человека. Х. П. Рикман в статье «Возможна ли философская антропология?» (1985) отмечает, что для некоторых философская антропология означает исследование, «основывающееся только на рефлексии», когда антрополог постигает существенные тайны, размышляя в своем кресле. Очевидно, не нужно быть старомодным позитивистом, «чтобы посчитать такое понимание шокирующим». По мнению автора, если мы позволим укорениться идее, что философская антропология вдохновляет и оправдывает неукротимую спекуляцию, вся дисциплина будет лишена уважения (см.: Рикман 1995: 54, 56).
Столь же фатальным для становления философской антропологии может стать превращение ее в некий чемодан, в котором находится смесь эмпирических обобщений будничного опыта, неподтвержденные предложения и результаты различных научных дисциплин. Рикман хочет избежать создания впечатления, что философия человека замещает выводы конкретных дисциплин спекулятивными фантазиями или что она крадет открытия эмпирических наук, чтобы покрыть свою наготу ворованным (см.: Рикман 1995: 63).
Он пытается выяснить, «заслуживает ли философская антропология интеллектуального уважения». Для разрешения этой задачи предлагается рассмотреть: 1) какие потребности философская антропология может удовлетворить; 2) какие функции ей нужно выполнить; 3) какова ее связь с предпосылками и методами наук о человеке (см.: Рикман 1995: 55). Эти вопросы не риторические, а требующие полного ответа, если «под философской антропологией понимается нечто большее, чем туманные пожелания» (Рикман 1995: 63).
Основная проблема заключается в следующем: каковы «чисто философские составляющие» в новой антропологии? Если таковых нет, то зачем ее вообще называть философской? Если же эти составляющие имеются, то мы можем выделить темы, которые предполагают особое отношение. В противном случае можно проводить идею, будто все возможно для философской спекуляции, и она способна дать настоящую альтернативу эмпирическому исследованию. Таким образом, «мы нуждаемся… в пролегоменах к философской антропологии» (Рикман 1995: 63).
Нам нужна и желаема «унитарная концепция человеческого», поскольку многообразие мнений в различных религиях, философиях и идеологиях, в разных науках о человеке и, что еще хуже, внутри единой системы дисциплин «конечно, устрашает». Автор убежден, что философская антропология должна функционировать «как противоядие науке», поскольку научный подход дегуманизирует человека, потому что видит в нем объект исследования и манипулирования. Философия же может исправить это положение, восстановив значимость человека как субъекта «не только познаваемого, но познающего…» (см.: Рикман 1995: 55).
По Рикману, философская антропология развилась в ответ на специфические нужды, в том числе практического характера. Ясное понимание природы человека требуется нам не только для отражения опасности и катастрофы, но и для управления позитивным действием. Политическая деятельность, проекты благосостояния и образовательные программы могут стать действительно полезными, только если мы руководствуемся знаниями, что такое человек, что он может, каковы его потребности, что сделано им и каким ему следует быть.
Кроме того, многие социальные проблемы (преступность, умственная отсталость и др.) не могут быть рассмотрены должным образом внутри одной дисциплины. Вместе с тем полноценная междисциплинарная кооперация осуществляется крайне слабо. «Одна из причин этого состоит в том, что отсутствует общее понятие человека» (Рикман 1995: 57).
Х. П. Рикман также обсуждает вопросы методологии. Любая теория человека выбирает и выделяет то, что считает важным. Но почему нужно оказывать предпочтение одному определению, а не другому? Отвечая на этот вопрос, наука обращается к суждениям и оценкам, ведущим ее за сферу фактического исследования.
Далее Рикман обращает внимание на то, что «всякая концепция человека, неизбежно обладая оценочным аспектом, исходит из морального измерения и его предполагает…» (Рикман 1995: 59). Следовательно, антропологическое познание необходимо заставляет нас искать ответы на такие вопросы, как-то: что важно в человеке? Насколько уместно вмешиваться в человеческую природу? Каковы пределы манипуляции им? Что в человеке заслуживает уважения и поощрения? Например, высказывание, что человек разумен, означает, что разум важен и что мы обязаны способствовать развитию разума у детей и т. п. По мнению автора, философская антропология прямо отвечает всем этим потребностям.
Кроме того, существует еще «чисто философская причина для обращения к философской антропологии». Ставя вопрос о том, что философия может внести в концепцию человека, она одновременно ставит вопрос «о своих собственных силах и ограничениях» (см.: Рикман 1995: 60, 63). Другими словами, дискуссия о возможности философской антропологии есть обсуждение возможности самой философии.
Вместе с тем отмечается, что социальные потребности и исторические причины, толкающие к развитию философской антропологии, не дают ей достаточного оправдания. Может быть, мы гоняемся за луной. В действительности философия всегда была «антропологией», потому что представляет собой стремление человека понять себя, размышляя о своей природе и месте в мире, и потому что все вопросы, которые мы ставим, обращаются в конце концов на нас, вопрошающих.
Автор подчеркивает свою приверженность кантовскому подходу и свою задачу видит в том, чтобы написать пролегомены «скорее к будущей, чем к существующей философской антропологии». Эти пролегомены должны показывать, во-первых, необходимость новой дисциплины, ее функции, которые не могут выполнить ни здравый смысл, ни наука; во-вторых, возможность философской антропологии, те «законные процедуры», которые обеспечивают именно философские выводы о природе человека. В конечном счете следует определить «границы, в пределах которых такого рода философская антропология правомерна» (Рикман 1995: 64).
Рикман не сомневается в том, что «всякий реальный акт познания происходит в рамках системы предпосылок». Чтобы изучать человеческое тело или душу, нам нужны «предварительные идеи». Мы же не препарируем человеческие тела наобум, в надежде что-то открыть. То же самое относится к географическому исследованию или к изучению мышления. По его мнению, предварительные идеи подвержены корректировке под воздействием опыта, но сами не происходят из опыта. В противном случае «мы были бы вовлечены в круг и никогда бы не могли из него выйти» (Рикман 1995: 66).
Таким образом, на вопрос о возможности философской антропологии допустимо ответить: она возможна и, более того, необходима, поскольку обеспечивает антропологию системой теоретических предпосылок; философская антропология нужна ради этих предварительных идей. Правда, сегодня сама философская антропология нуждается в предварительных идеях для собственного конституирования.
Далее Рикман разбирает предпосылки, привлеченные к познанию человека, то есть собственно антропологические постулаты. Среди них предположение об общечеловеческой природе, вера в ее существование является «краеугольным камнем всякой эпистемологии, исследующей, как мы познаем человеческий мир». По словам философа, центральная роль этого допущения была ярко выражена Дильтеем, когда тот определил понимание как «узнавание Я в Ты». Между тем, на наш взгляд, слишком легко утверждается, что само это допущение не требует большого оправдания, так как противоположное ему «морально предосудительно и интеллектуально бессмысленно» (см.: Рикман 1995: 68). Например, Сартр доказывал (и весьма успешно) как раз противоположное: общечеловеческой природы нет, существование предшествует сущности. Более того, именно такой стиль размышления им объявлялся гуманистическим и вполне нравственным.
Общечеловеческим свойством Рикман называет познание, прибегая к «разновидности картезианского аргумента»: когда я анализирую себя и делаю вывод об отсутствии у меня агрессивности, я могу при этом ошибаться, но могу ли я даже ошибаться, если у меня нет сознания, способности пользоваться понятиями? В сфере моральных предпосылок универсальным качеством объявляется свобода человека, понимаемая как свобода выбора.
Автор логично заявляет, что если установлены какие-то общие черты человеческой природы, то мы получаем каркас философской антропологии и возможность к дальнейшему шагу, которым позволил бы нам расширить наши предположения. По его мнению, существующие модели человека требуют верификации, «… их нужно осторожно и критически просеять, прежде чем какие-либо из их сторон можно признать как часть философской антропологии» (Рикман 1995: 69).
Правда, можно согласиться с его грустным признанием. Все предварительные идеи о природе человека могут быть отвергнуты очень просто: если принять, что познание и мораль — это иллюзии, самообман, трюки самовнушения. Рикман справедливо замечает: «Можно сослаться на то, что такой скептицизм абсурден, но придется допустить, что намного легче сделать это на практике, чем в теории» (Рикман 1995: 72). Мы разделяем высказанное мнение о том, что задача преодоления субъективизма (который, кстати говоря, во многом есть нигилизм) — не из простых. Однако ее предстоит решать, если философская антропология желает состояться.
Из немногочисленных отечественных работ по проблемам становления философской антропологии выделим статью П. С. Гуревича «Философская антропология: опыт систематики» (Вопросы философии, 1995, № 8). В ней рассматриваются вопросы определения предмета философской антропологии и принципов классификации ее учений. Тем самым предлагается подумать: какого теоретика можно назвать философским антропологом и какую доктрину — философско-антропологической?
По мнению автора, крайне трудно вычленить собственно антропологическую область в комплексе философского знания, поскольку, во-первых, едва ли не все метафизические сюжеты вовлекаются в орбиту философско-антропологической мысли. Во-вторых, человек как объект философской антропологии не ухватывается в его целостности. Можно рассуждать о телесности, духовности, разумности или иррациональности человека, но все эти темы будут лишь фрагментами постоянно меняющейся картины (см.: Гуревич 1995: 92–93).
При этом, на наш взгляд, неоправданно проводится демаркационная линия между философией человека и философской антропологией: «…философская антропология как понятие отражает высокий уровень философской рефлексии о человеке и возникает лишь на определенном этапе развития мировой философской мысли» (Гуревич 1995: 101). С этой точки зрения если считать, что философская антропология появляется в двадцатом веке, то ее история представляет собой философию человека, то есть предфилософскую антропологию. Тогда история философской антропологии имеет свою предысторию, то есть историю философии человека. Собственно история философской антропологии только начинается.
Мы не считаем данные терминологические нюансы важными и потому употребляем понятия «философия человека» и «философская антропология» как синонимы.
В целях систематизации философско-антропологических учений П. С. Гуревич сравнивает различные позиции. Например, по Шелеру, прежде чем приступить к воссозданию истории философско-антропологической мысли, надо понять сущность человека. Согласно Кассиреру, летопись философского постижения человека есть не что иное, как очерк человеческого самопознания. По мнению Бубера, когда человек живет во Вселенной, как дома, антропологическая тема растворяется в общих космологических сюжетах. И напротив, в неблагоприятные эпохи размышления о человеке, его предназначении и судьбе приобретают особую глубину и самостоятельность (см.: Гуревич 1995: 94–95). Очевидно, каждая из перечисленных точек зрения заключает в себе частицу истины.
П. С. Гуревич предлагает свою типологию. Он выделяет в истории философии мировоззренческие установки в зависимости от того, какому феномену отдается безусловный приоритет — Богу, природе, социуму, Логосу, человеку. В этой связи называются основные метафизические направления: теоцентризм, природоцентризм (космоцентризм), социоцентризм (культуроцентризм), логоцентризм и антропоцентризм. По его мнению, подобная классификация дает «первичный ключ к систематике философского постижения человека». Характеристикой антропологического мышления оказывается антропоцентризм, то есть «помещение человека в центр философского умозрения» (Гуревич 1995: 95, 96).
В определенном смысле последнее замечание верно. Тем не менее мы бы не стали причислять свою концепцию к антропоцентризму, поскольку тот легко переходит в антропоэгоизм, в антропологический субъективизм, не ведающий объективного принципа, закона меры.
По Гуревичу, исчерпывающая инвентаризация разновидностей антропоцентрической парадигмы представлена у Шелера, который выделяет еврейско-христианскую, антично-греческую, натуралистическую традиции, а также теории декаданса и сверхчеловека. Вместе с тем данная таксономия лишена «единого базового основания» (Гуревич 1995: 96). По мнению автора, homo faber также можно рассматривать в качестве самостоятельного антропологического архетипа. Он называет такие конституирующие признаки человека, как вера, разум, инстинкт и способность к деятельности (см.: Гуревич 1995: 99).
В этой связи заметим, что М. Шелер прав, когда дистанцируется от homo faber, существа с техническим интеллектом, то есть с интеллектом, лишенным мудрости. По Шелеру, собственно техническая, производственная деятельность недостаточно очеловечивает человека. Вспомним его замечание о том, что между умным шимпанзе и Эдисоном, если рассматривать последнего только как техника, существует, хотя и очень большое, лишь различие в степени. Homo faber лишь количественно (но не качественно) отличается от животных, и потому человек с техническим интеллектом и навыками лишь венчает царство животныш, не покидая его пределы. Человек-техник не знает бесконечной сущности бытия. Он конструирует, вычисляет и формализует, но тем самым он и омертвляет мир, все время оставаясь в неведении относительно объективной сущности, мудрости бытия.
Таким образом, что касается инстинкта и способности к деятельности, то эти признаки еще не придают человеку качественного отличия от животных. По Шелеру, именно дух, включающий в себя рациональное и иррациональное, разум и веру, делает человека человеком, вознося его к бесконечной сущности бытия. Следовательно, философия как тропинка к бесконечности очеловечивает человека.
Подведем общий итог нашему обсуждению.
Подчеркнем еще раз, что вопрос о возможности философской антропологии есть по сути дела вопрос о возможности философии. Отсюда, в частности, проистекает его повышенная актуальность.
Почти все упомянутые авторы полагают, что позитивные науки о человеке в своих исследованиях исходят из определенного понимания человека. Если частные науки на словах отрицают природу человека или общее понятие о нем, то на деле (то есть в конкретном анализе) то и другое признается, допускается, пусть неявно или неосознанно.
Во всех представленных сочинениях дискутируется специфика философского познания и собственно философских процедур получения выводов о человеке. При этом отмечается необходимость создания с помощью философии целостной картины человека в отличие от фрагментарных описаний специальных антропологических дисциплин.
Думается, Х. П. Рикман прав, когда говорит о включенности морального измерения в познание человека. Моральная оценка оказывается необходимым компонентом эпистемологии. Философская антропология должна служить истине о человеке (следовательно, добру и красоте), тем самым принимая участие в становлении истинного человека.
На наш взгляд, специфика философско-антропологического анализа заключается в следующем. Во-первых, она исследует сущность человека. Если иметь в виду, что сущность в своем существовании есть явление, то в поле зрения философской антропологии естественно оказываются различные ипостаси человеческого бытия, анализ которых позволяет прийти к сущности. Во-вторых, философская антропология занимается верификацией исходных постулатов, первых принципов различных антропологических дисциплин.
В-третьих, философская антропология, выявляя сущность человека, говорит о всеобщем в человеке, о всеобщем в отношениях человека с универсумом. В 1764 году Н. Мальбранш писал, в частности, о том, что наука о человеке «полностью пренебрегает всеобщим в человеке» (цит. по: Гуревич 1995: 92). Если для конкретных наук этот изъян, можно сказать, является сущностным, то для современной философии человека он оказывается непростительным. Философская антропология должна достичь, говоря словами Гегеля (1977: 9), «подлинного объединения единичного и всеобщего» не только в человеке, но также в отношениях между человеком и обществом, между человеком и Космосом.
б) Предназначение философской антропологии
Как известно, Аристотель полагал, что «удивление побуждает людей философствовать…» (Аристотель 1975: 69). Однако с удивления начинается и дорога к Богу, в религию, то есть путь, ведущий в противоположную от философии сторону.
К примеру, однажды индивид обнаруживает, что у него имеется душа. Он пытается рассмотреть предмет своего удивления и никак не может понять его. Странная вещь: каждый уверен, что человек обладает душой, но кто знает, что она из себя представляет и где помещается? Более того, если мы не знаем, что такое душа, то почему без тени сомнения утверждаем ее наличие? Некоторые, потеряв всякую надежду ответить на этот вопрос, прекращают свои изыскания и дают простой ответ: душа есть тайна. Для объяснения ее появления в человеке постулируют еще одну тайну, но с большой буквы — Бога. Полагают, что именно эта трансцендентная Тайна рождает земную тайну — человеческую душу. Отсюда делается заключение: поскольку наша душа имеет сверхъестественное (божественное) происхождение, она недоступна рациональному познанию; истина человеческого духа находится по ту сторону разумного понимания.
Принимая подобное объяснение, личность опускает свой взор и укрощает свое любопытство. Окончательная тайна не признает «праздных» вопросов интеллекта, она требует глубокой веры. Но где начинается вера в сверхъестественную инстанцию, там кончается философия.
В основе философии лежит человеческий разум, которым ставит вопросы, размышляет и дает ответы. Философия начинается с вопрошания о сущности бытия. Как говорил М. Хайдеггер (1993: 238), «… вопрошание есть благочестие мысли». Однако чтобы вопрошание не превращалось в пустое занятие, рано или поздно должны следовать ответы. Поэтому не только вопрошание, но рассуждение и последующие выводы также составляют достоинство мышления.
Разум конституирует философию, а благодаря ее истинам он, в свою очередь, обретает себя, становится самим собой. Эволюция разума развивает философию, развитие же философского знания обогащает человеческий интеллект, делает его мудрее и человечнее. Философия оказывается инструментом становления человеческого мышления. Поэтому можно говорить, что философия делает человека человеком.
Философия, в основе которой лежит разум, есть нечто большее, чем «игра в бисер» Германа Гессе. Человеческий разум и философское творчество суть вместе с тем разум и самопознание Космоса.
Бесконечная природа перманентно творит себя, и потому она не знает себя, чем она является и чем станет в процессе своего изменения. Поэтому, можно сказать, мыслящему Космосу свойственно удивляться.
Когда философия исследует и участвует в творении (а не в разрушении) сущности бытия, она поддерживает его жизнь. Философия — эликсир жизни. Умирание философии означает угасание разума, а инволюция человеческого духа ведет к деградации земного бытия. Планета людей без философии ослепнет. Философия, отстаивая права разума, борется за человека, за род человеческий с тем, чтобы он утвердился на Земле и в Космосе, был не только объектом, но и субъектом своей жизни, судьбы.
Сегодня светская философия находится перед лицом серьезного вызова, исходящего от современного мира, от многочисленных проблем, способных привести человека к его последнему дню. Философия может и должна принять этот вызов — во имя человека. Впрочем, у нее нет большого выбора. Свидетельствовать в пользу человека — ее удел. Отказываясь от человека, она отказывается от самой себя. Философия должна стать метафизикой уважения к человеку, чтобы понять его. Философия, основанная на разуме, может и должна противостоять беззастенчивой традиции униженного мышления и униженного человека. Только гуманизм является условием нормального бытия человека: у человека нет будущего по ту сторону принципа гуманизма.
Кроме того, история философии свидетельствует о том, что философия очень часто включала в себя терапевтический компонент. Вспомним, к примеру, Эпикура, которым своей мыслью хотел освободить людей от трех видов страха: от страха перед богами, необходимостью и смертью. Его аргумент — «Смерть не имеет к нам никакого отношения: когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет» — до сих пор впечатляет и в какой-то степени действительно успокаивает.
Когда жизнь переполняется ужасом, человек нередко находит последнее прибежище в глубинах своей души. Он прячется туда, как улитка. Однако и в этом случае философия может выполнять роль врачевателя человеческого духа. Так, когда скептицизм призывает воздерживаться от суждений, то его настроение оправдано прежде всего в условиях социального или метафизического «землетрясения», когда проваливается бытие и рушатся привычные ценности. Скептическая философия как бы говорит: «Не спешите определять феномены, все так зыбко, и слишком многое не ясно». Она предлагает человеку быть осторожнее и внимательнее в гносеологическом тумане. На наш взгляд, такая философия значительно мудрее тех самоуверенных идеологий, которые спешат дать исчерпывающую оценку сдвинувшемуся бытию.
Философия глубоко укоренена в природе человека. Для homo sapiens неудивительно быть философом — удивительно не быть им, то есть не размышлять о сущности вещей. К сожалению, многие утрачивают эту способность. Упакованные в стандарты современного социума, люди лишаются радости живого мышления. Однако если человек желает оставаться человеком, ему следует думать. Философия есть фактор спасения человека.
Если философские знания о сущности образуют для человеческого духа, по выражению Гегелю, «окна в абсолютное» (то есть в бесконечное), то можно допустить, что именно благодаря этой связи отдельный человек способен обрести новое эмоционально-интеллектуальное состояние. Очевидно, реальная связь индивида с бесконечной сущностью бытия освобождает человека от тотального одиночества, позволяет увидеть иные смыслы существования, открывает ему истину об актуальности персонального бессмертия и наделяет его космическим могуществом.
С этой точки зрения философия может демонстрировать ограниченность различных форм психоанализа и психотерапии, указывая, в частности, на несостоятельность их методологических постулатов. Кроме того, философия может ассимилировать результаты: к примеру, психоаналитических наблюдений с тем, чтобы создать более совершенную теорию душевной жизни человека. Наконец, мы вправе говорить о возможности философской терапии, или терапии человеческого духа с помощью философии.
По Гегелю, «задачу или цель философии обыкновенно также видят в познании сущности вещей и понимают под этим лишь то, что философия не должна оставлять вещи в их непосредственности, а должна показать, что они опосредствованы или обоснованы чем-то другим» (Гегель 1974: 265). Другими словами, предметом философии является сущность вещей, то есть сущность (логос) природного, социального и человеческого бытия. Предназначение философии заключается в со-прояснении и со-творении логоса бытия.
Привлечение термина «логос» связано с определенными гносеологическими преимуществами, которые он создает для понимания и объяснения сущности философии, в том числе философской антропологии. Понятие логоса имеет богатую историю. Эту идею активно разрабатывала не только античная традиция (Гераклит, стоики), но и русская религиозная философия (см., например: Эрн 1991; Трубецкой 1994). М. Шелер отмечал, что в античной философии самосознание человека впервые возвысилось до понятия о его особом положении: человек является человеком благодаря разуму, логосу (логос означает здесь и речь, и способность к постижению «чтойности» всех вещей). С этим воззрением тесно связано учение о том, что и в основе всего универсума находится надчеловеческий разум, которому причастен человек, и только он один из всех живых существ (см.: Шелер 1988: 31).
Сегодня, к примеру, В. Хёсле разделяет с «платонизмом (включая гегельянство) убеждение в том, что теория интерсубъективности обречена на крах без абсолюта в качестве ее основания; попытки обойтись без него… отчетливо показывают, что там, где отсутствует основание в виде общего Логоса, сохраняется лишь взаимная враждебность…» (Хёсле 1992: 156). Идея «общего логоса», логоса-абсолюта по-прежнему сохраняет свою привлекательность. Между тем это изящное понятие может иметь, так сказать, более естественное истолкование.
Материя представляет собой бесконечную совокупность дискретных чувственно воспринимаемых объектов с разнообразными отношениями между ними. Как писал Гегель (1974: 301), «все, что существует, находится в отношении, и это отношение есть истина всякого существования». К этим отношениям восходит понятие закона, сущности. Согласимся с тем, что законы образуют «идеальный момент природы» (Хёсле 1992: 166). Но какая нужда выводить этот идеальный, умопостигаемый компонент за пределы Космоса? Метафизика до сих пор предпочитает разрывать чувственную и умопостигаемую сферы, выносить последнюю по ту сторону естественной реальности.
Логос можно определить как совокупность устойчивых универсальных отношений. В этом смысле природа обладает логосом как своей сущностью. Устойчивые мировые отношения образуют наиболее общие законы, принципы и свойства реальности. Логос как умопостигаемая сфера существует объективно, не до вещей и не после них, но вместе с ними.
Аристотель, рассуждая о душе, говорит, что «она есть сущность как форма (logos), а это — суть бытия такого-то тела…». И далее поясняет: «Если бы глаз был живым существом, то душой его было бы зрение. Ведь зрение и есть сущность глаза как его форма (глаз же есть материя зрения); с утратой зрения глаз уже не глаз, разве только по имени…» (Аристотель 1975: 395).
Если бы Космос был живым существом, то душой его был бы логос. С утратой логоса Космос перестает быть самим собой, «разве только по имени». Однако природа вместе со своим логосом была, есть и пребудет всегда. Природа без логоса невозможна, а благодаря логосу она не нуждается в сверхъестественной инстанции. К вечносущей материи неприменимы высказывания типа «В начале было Слово». Если угодно, в начале были материя и ее логос.
Так понимаемый логос — это не очередной абсолют, помещенный внутрь материальной субстанции, это не жесткая ось бытия. Важнейшая характеристика логоса — становление. Устойчивые мировые отношения также подвержены изменениям. Точнее говоря, логос есть постоянство-в-становлении. Логос обнаруживает себя всегда и во всем, в закономерностях различной степени общности. Человеческий разум и язык также представляют собой форму существования и выражения космического логоса.
Исследовательскую деятельность можно отчасти уподобить работе художника-реставратора, которым осторожными движениями снимает посторонние наслоения, чтобы восстановить подлинный облик картины старого мастера. Философ также действует аккуратно; убирая все случайное, поверхностное, он открывает подлинным облик логоса бытия. Как писал Ф. Бэкон (1978: 253), «… именно та философия является подлинной, которая самым тщательнейшим и верным образом передает его (мира. — Н. О.) собственные слова и сама как бы написана под диктовку мира; она есть не что иное, как его подобие и отражение, она ничего не прибавляет от себя, но только повторяет произнесенное им».
Однако в данном процессе не все зависит от познающего субъекта. Этому «прояснению» способствует самое бытие уместным и своевременным открытием своих истин. Объективный мир позволяет нам узнавать его в положенный срок. Определенным истинам — определенное время. Другими словами, мы не сможем прояснить объективно непроясненную ситуацию. Для нашего эвристического успеха требуется откровение бытия. Например, по Гегелю, сова Минервы начинает свой полет лишь с наступлением сумерек. Таким образом, философ не только субъективно проясняет, но участвует в со-прояснении логоса бытия. Человек даже на уровне внутренней рефлексии является партнером объективной реальности. Идея со-прояснения предполагает, что эвристический успех обусловливается не только усилиями познающего субъекта, но и своевременными откровениями бытия.
Идея со-творения предполагает, что внешний мир изменяется как благодаря своим внутренним импульсам к саморазвитию и самотворению, так и под воздействием духовных и практических актов человека. Так, познающий субъект своей мыслью не только констатирует данную ситуацию, но в то же время оформляет (формирует) и закрепляет ее. При этом следует иметь в виду, что философ открывает не абсолютно застывшую картину, но постоянство-в-становлении. Это открытие есть вместе с тем определение бытия, его, так сказать, освещение лучами разума, превращение в реальность, стоящую перед человеческим разумом. Проясняя сущность бытия, мыслитель оказывает влияние на него: он принимает участие либо в его созидании, либо в разрушении его.
К. Маркс быш не точен, когда писал: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его» (Маркс 1974а: 266). В действительности, объясняя мир, они всегда изменяли его, то есть участвовали либо в его творении, либо в его деструкции. Метафизики касаются самых глубоких основ мироздания, они способны трогать ось бытия и заниматься миротворением. Но если феномены определены, познаны ошибочно, то люди имеют дело с ложной реальностью, которая препятствуют их развитию. Умножение иллюзий заводит в глухой тупик.
Например, метафизика униженной природы привела людей к экологическому кризису. Если же мы выкрасим в одну черную краску всю историю человечества, то у нас будет мало оснований свидетельствовать в пользу человека, который окажется всего лишь «презренным существом» (Ницше), и его перспектива также будет представлена в мрачных тонах. Знание о прошлом детерминирует будущее.
Далее, когда теоретики предлагают и рекламируют некий социальный идеал, то тем самым они определяют жизнь многих людей, целых поколений. Если индивид окружен фальшивыми ценностями, он пребывает в плену иллюзий. Он не знает ни себя, ни окружающего мира. Его попытки добиться понимания своего положения часто оказываются безуспешными. Включая разум, личность обнаруживает на своем интеллектуальном дисплее всего лишь одно слово: «Абсурд». Складывается впечатление, что люди рождаются только затем, чтобы пожить и умереть в абсурде. И тогда появляется целая философия абсурда, призванная, в частности, оправдать нелепое статус-кво. Таким образом, философы несут бремя ответственности за свои истины, ибо ими они принимают участие в творении настоящего и будущего, судьбы человека и Космоса.
Правда, иногда интеллектуалы преувеличивают свое значение и начинают воображать, что весь мир развивается согласно их предписаниям, что именно они творят жизнь и ее законы, что только они суть герои. Все остальное человечество заносится ими в графу «толпа», а величественная природа трактуется как чистая возможность, которой может быть придана не только любая форма, но и любое содержание. Если такой подход последовательно отстаивать, то он рано или поздно приведет нас в «1984» Дж. Оруэлла.
Однако вопреки субъективистской традиции философ не творит, но принимает участие в творении бытия. Природа, жизнь, общество и человек имеют достаточно внутренних резервов для самотворения. Но субъект может принимать теоретическое и практическое участие в этом процессе. Чтобы этот вклад состоялся, человеку следует слушать и слышать голос (логос) природного, общественного и собственного бытия и поступать в соответствии с ним.
Различные философские дисциплины в качестве предмета исследования имеют свой логос, свой фрагмент сущности бытия. Можно полагать, что метафизика постигает логос Космоса (природы, материи); социальная философия изучает логос общества, истории. Предметом философской антропологии является сущность (логос) человека. Ее предназначение заключается в со-прояснении и со-творении логоса человеческого бытия. Конечно, логос есть тайна, но доступная нашему разуму; последний представляет собой форму существования и выражения объективного логоса (природы, общества, человека). Логос многолик, и его можно рассматривать с разных сторон, добиваясь, так сказать, его голографического изображения.
Изучая человека, представители различных наук нередко редуцируют его сущность до уровня представлений своей специальности. Однако, с точки зрения димензиональной онтологии (см.: Франкл 1990: 45–53), частные науки о человеке представляют собой односторонние (хотя и правомерные) исследовательские подходы. Каждый из них предлагает свой образ человека, но ни один из них не дает исчерпывающей истины о человеке. Иначе говоря, имеются различные измерения человека, а данные, полученные в плоскости низших измерений, сохраняют свою значимость в пределах этой плоскости. Добавим, что истины различных наук должны быть включены в общую теорию человека.
Философия и человек нуждаются в истине. Э. Фромм отмечал, что истина требуется человеку не только для того, чтобы ориентироваться во внешнем мире; его собственная сила в значительной мере зависит от того, насколько он знает истину о самом себе. Иллюзии ослабляют личность.
Согласно Фромму, признание относительности всякой истины является способом подавления самостоятельного мышления. Если кто-то говорит, что хочет выяснить истину, то «прогрессивные» мыслители считают его отсталым. По их мнению, истина — это нечто совершенно субъективное. Этот релятивизм приводит к тому, что мышление теряет свой основной стимул — заинтересованность мыслителя; ученый превращается в машину для регистрации «фактов». Кроме того, всегда есть социальные группы, заинтересованные в сокрытии истины (см.: Фромм 1989: 207–208). Для них истина вредна, они не хотят видеть перед собой чье-либо суверенное мышление, их идеал — homo non-sapiens.
Дополним рассуждения психоаналитика. Фиеста парадигм — не самоцель философской антропологии. Воля к истине означает естественное желание философии обладать модусом бытия. Истиной философия утверждает себя, демонстрирует свою состоятельность. Отказываясь от истины, философия отрекается от самой себя. Истина — это встреча, радость единения человеческого разума с объективным логосом. Здесь разум тождествен сущности (точнее, ее отдельному фрагменту) реального мира, а также самому себе, своей собственной природе. Таким образом, постижение истины есть вместе с тем самоидентификация разума, обретение им самотождественности. Благодаря истине разум становится самим собой.
Итак, философия появляется с пробуждением человеческого разума, а затем оказывается важнейшим фактором его становления. Философия не рождается из полного хаоса и безмыслия. Она, как и человеческий интеллект, возможна благодаря объективному логосу, который существует в природе, обществе и человеке.
Философская антропология исходит из объективного логоса человека, выражает его, а также принимает участие в его творении. Устами философской антропологии человек рассказывает о своей сущности, которая проясняет себя, начинает все более полно светиться в ней. Благодаря философии логос человека начинает себя осознавать. Постигая всеобщее в человеке, устойчивые универсальные отношения, философия в то же время занимается поиском самой себя, своим самоопределением и самоуточнением. В процессе со-прояснения и со-творения сущности человеческого бытия происходит саморазвитие философской антропологии. В частности поэтому она не имеет какого-нибудь окончательного завершения. Философская антропология, как и всякая теория, есть постоянство-в-становлении, и она становится тем, чем она становится.