3.1. Всемогущество мыслей Джорджа Беркли, или Метафизика тирании
В работе «Тотем и табу» (1912) Зигмунд Фрейд (1991a: 277–278) писал: «Название „всемогущество мыслей“ я позаимствовал у высокоинтеллигентного, страдающего навязчивыми представлениями больного, который по выздоровлении, благодаря психоаналитическому лечению, получил возможность доказать свои способности и ум». Пациент Фрейда избрал это словосочетание для обозначения тех странных и жутких процессов, которые мучили его, как и всех страдающих такой же болезнью. Например, стоило больному подумать о ком-нибудь, как он встречал уже это лицо, как будто вызвал его заклинанием; стоило ему произнести даже не совсем всерьез проклятие по адресу какого-нибудь постороннего лица, как у него появлялись опасения, что тот вскоре после этого умрет и на него падет ответственность за эту смерть.
З. Фрейд считал, что всемогущество мыслей яснее всего проявляется при неврозе навязчивости; результаты этого суеверия, «примитивного образа мыслей» здесь ближе всего сознанию. По его мнению, всемогущество мыслей, то есть слишком высокая оценка душевных процессов в сравнении с реальностью, имеет неограниченное влияние в аффективной жизни невротика и во всех вытекающих из нее последствиях. Но такое поведение индивида показывает, как он близок к дикарю, который «старается одними только мыслями изменить внешний мир» (см.: Фрейд 1991а: 278, 279).
В названной работе Фрейд (1991а: 193) попытался применить свой психоаналитический метод «к невыясненным проблемам психологии народов». Нельзя сказать, что все его объяснения выглядят убедительными. Но, думается, наблюдения, связанные с феноменом «всемогущества мыслей» в жизни первобытных племен, заслуживают внимания.
Фрейд (1991а: 280) соглашался с той классификацией человеческих миросозерцании, в которой анимистическая фаза сменяется религиозной, а последняя — научной. Он полагал, что на анимистической стадии человек сам себе приписывает всемогущество мыслей, на религиозной он уступил это всемогущество богам, но не совсем серьезно отказался от него, потому что сохранил за собой возможность управлять богами по своему желанию разнообразными способами воздействия. В научном миросозерцании нет больше места для могущества человека, который сознался в своей слабости и подчинился естественным необходимостям. Однако в доверии к могуществу человеческого духа, считающегося с законами действительности, еще жива некоторая часть примитивной веры в это всемогущество.
По Фрейду (1991а: 283), первое, анимистическое, миросозерцание было психологическим: «примитивный человек перенес во внешний мир структурные условия собственной души». Принцип, господствующий в магии, в технике анимистического образа мыслей, состоит во «всемогуществе мыслей». Однако в то время как магия сохранила еще полностью всемогущество мысли, анимизм уступил часть этого всемогущества духам и этим проложил путь к образованию религий.
Первое теоретическое произведение человека — создание духов — заставило его отказаться от части своего могущества в пользу духов и принести в жертву долю свободного произвола своих поступков. Как справедливо заметил Фрейд, это культурное творение является первым признанием Ананке, судьбы, противящейся человеческому нарциссизму (Фрейд 1991а: 285).
Итак, по Фрейду, мышление примитивного человека характеризуется верой во всемогущество мыслей, непоколебимой уверенностью в возможность властвовать над миром и непониманием легко устанавливаемых фактов, показывающих человеку его настоящее положение в мире (Фрейд 1991а: 281). В частности, психоаналитик отмечал, что «известного рода солипсизм или берклейанизм… действующий у дикаря, не позволяет ему признать реальность смерти» (Фрейд 1991а: 281–282). Кстати сказать, возможно, поэтому, то есть в силу доминирования в нашем обществе берклианизма, Россия не может признать реальность ее сегодняшнего умирания…
Представленная апелляция к Фрейду позволяет сказать: интеллектуальный нарциссизм, всемогущество мыслей в философии есть не что иное, как субъективный идеализм Джорджа Беркли. Очевидно, здесь уместно напомнить основные постулаты бессмертной метафизики.
В своем главном труде «Трактат о принципах человеческого знания» (1710) Дж. Беркли доказывал, что объекты человеческого познания являют собой либо идеи, непосредственно воспринимаемые чувствами, либо такие, которые мы получаем, наблюдая эмоции и действия ума, либо идеи, образуемые при помощи памяти и воображения, либо, наконец, идеи, возникающие через соединение, разделение или просто представление того, что было первоначально воспринято одним из перечисленных способов. Так, посредством зрения человек составляет идеи о свете и цветах, об их различных степенях и видах. Посредством осязания он воспринимает твердое и мягкое, теплое и холодное, движение и сопротивление. Обоняние дает запахи, вкус — ощущение вкуса, слух — звуки во всем их разнообразии.
Согласно Беркли (1978: 171), поскольку различные идеи наблюдаются вместе одна с другою, то их обозначают одним именем и считают какой-либо вещью. Например, наблюдают соединенными вместе определенный цвет, вкус, запах, форму, консистенцию — признают это за отдельную вещь и обозначают словом яблоко; другие собрания идей образуют камень, дерево, книгу и тому подобные чувственные вещи.
Рядом с этим бесконечным многообразием идей существует нечто воспринимающее их: ум, дух, душа, — то есть сам человек.
Беркли (1978: 172, 173) настаивает на том, что все идеи (или предметы) «не могут существовать иначе как в духе, который их воспринимает». Esse est percipi. Существовать — значит быть воспринимаемым. Поэтому существование немыслящих вещей вне духа невозможно. Тем самым Беркли противопоставляет свою позицию преобладающему мнению среди людей, что дома, горы, реки, одним словом, чувственные вещи имеют существование, отличное от того, как их воспринимает разум. Но это ничуть не смущает философа; он снова и снова стремится убедить читателя в правильности своего миропонимания, в котором «объект и ощущение одно и то же…». По Беркли (1978: 242), к примеру, мы видим не объективно реального человека, «а только известную совокупность идей, которая побуждает нас думать, что есть отдельный от нас источник мысли и движения, подобный нам самим…».
Для Беркли все вещи, составляющие Вселенную, не имеют существования вне духа. Следовательно, если они не восприняты мной или не существуют в уме какого-либо другого сотворенного духа, они либо вовсе не имеют существования, либо существуют в уме вечного духа, то есть Бога (см.: Беркли 1978: 173). Таким образом, когда говорится, что тела не существуют вне духа, то последний следует понимать «не как тот или другой единичный дух, но как всю совокупность духов» (Беркли 1978: 192).
Согласно Беркли, идеи не могут быть отражениями чувственных вещей, автономно существующих вне ума, поскольку идея может походить только на идею. И если мы способны воспринимать предполагаемые оригиналы, то те суть идеи. Если же не можем, то о чем вообще тогда говорить?
Дж. Беркли всеми своими аргументами (1978: 174, 177, 185, 188) хочет показать «невозможность существования такой вещи, как внешний предмет». В его метафизике действительными вещами называются идеи, запечатленные в ощущениях творцом природы. Термин «вещь» фактически заменен термином «идея», в частности, потому, что первый «подразумевает нечто существующее вне духа», а это не допускается его мировоззрением! В «Трех разговорах между Гиласом и Филонусом» философ пояснял своему воображаемому собеседнику: «я не за превращение вещей в идеи, а скорее — идей в вещи; те непосредственные объекты восприятия, которые, по-твоему, являются только отображениями вещей, я считаю самими реальными вещами» (Беркли 1978: 339). Иначе говоря, «реальность вещей» в действительности означает «реальность идей».
Таким образом, философия Беркли знает только одну субстанцию — дух и только одну реальность — идеальную, духовную. Эта реальность распределена между Богом и сотворенными им духами. Весь так называемый объективный мир (Космос, природа, общество) существует только в рамках, внутри этих духов; его автономное существование исключается.
Беркли писал: «Но если под природой подразумевается некоторое сущее, отличное как от бога, так и от законов природы и вещей, воспринимаемых в ощущениях, то я должен сознаться, что это слово есть для меня пустой звук…» (Беркли 1978: 243). При этом под законами природы понимаются «те твердые правила и определенные методы, коими дух, от которого мы зависим, порождает или возбуждает в нас идеи ощущений…» (Беркли 1978: 184). Однако связь идей, по Беркли, не предполагает отношения причины к следствию, а только метки или знака к вещи обозначаемой. Например, видимый мною огонь есть не причина боли, испытываемой мною при приближении к нему, но только предостерегающий меня от нее знак. Согласно Беркли, именно в отыскании и попытках понимания этого языка творца природы должна заключаться задача естествоиспытателя, а не в притязании объяснить вещи телесными причинами (Беркли 1978: 201–202).
По признанию самого Беркли, он создавал свою метафизику прежде всего для того, чтобы упразднить философское понятие материи. «Материя, раз она будет изгнана из природы, уносит с собой столько скептических и безбожных построений, такое невероятное количество споров и запутанных вопросов, которые были бельмом в глазу для теологов и философов…» (Беркли 1978: 215). Он готов был согласиться только с одним значением этого философского термина: материя есть ничто (см.: Беркли 1978: 207).
Очевидно, Дж. Беркли нашел весьма простой и вместе с тем радикальный способ избавиться от материальности бытия: он объявил весь мир идеальной реальностью, которая присуща различным духовным субстанциям. Но если весь мир оказывается сплошной композицией идей, то, разумеется, для материи в нем не остается никакого места. Итак, по Беркли, мир есть совокупность духовных субстанций, каждая из которых наполнена своим комплексом идей.
Хотя Дж. Беркли любил апеллировать к обыкновенным людям, которые якобы намного легче, чем философы, согласятся с его рассуждениями и доводами, в действительности очень трудно убедить здравым смысл принять логику ирландского епископа. Вместе с тем (что весьма любопытно) если на уровне теоретической философии подобное мировоззрение нередко кажется чистым курьезом, то в области реальной жизни, социальных и политических отношений мы прежде всего усваиваем берклианский стиль «всемогущества мыслей». Однако метафизика Беркли есть философия тиранов, идеология тоталитарного правления.
Верным признаком любой диктатуры служит насилие и политический произвол, методологическим основанием которого является субъективизм. В этой связи можно вспомнить, как в известном романе Дж. Оруэлла о тирании «1984» один высокопоставленный чиновник так называемой внутренней партии совершенно серьезно говорил о себе подобных: «Мы покорили материю, потому что мы покорили сознание. Действительность — внутри черепа… Для нас нет ничего невозможного… Вы должны избавиться от представлений девятнадцатого века относительно законов природы. Мы создаем законы природы» (Оруэлл 1989: 179). Перед нами прекрасная иллюстрация метафизики Джорджа Беркли, которым писал: «Если допустить, что мир состоит из материи, то красоту и пропорциональность ему придает ум…»
Согласно Беркли (1978: 41), «непосредственно ничего не существует, кроме личностей, то есть разумных вещей, все же другие вещи являются не столько самостоятельно существующими, сколько способами существования личностей». Когда политико-экономическая элита начинает воображать, что непосредственно ничего не существует, кроме нее самой, то есть подлинных личностей, а весь остальной мир (человек, общество, природа) рассматривается как способ ее существования, тогда она обращается к языку оруэлловского функционера: «Для нас нет ничего невозможного», — и создает законы общества и природы.
Имея в виду гигантские масштабы идеологического давления власти, информационного кодирования масс в современном обществе, можно определенно говорить: мир Оруэлла не настолько фантастичен, как принято думать. Сегодня мы на пороге глобального тоталитаризма.
Когда природа, общество и отдельные индивиды представляются лишь в качестве компонентов человеческого духа, в том числе сознания политических лидеров, то весьма проблематично говорить о какой-либо метафизике уважения к внешней реальности. Демократия же требует прежде всего признания объективной автономии и объективной ценности гражданского общества и личности.
3.2. Что значит для человека быть?
Пытаясь определить человеческую душу, мы пришли к заключению о том, что она включает в себя два начала — смертное и бессмертное. Предназначение же человека состоит в том, чтобы развивать и укреплять свое бессмертное начало, приобретать, так сказать, богоподобие. В этом, в частности, заключается наш ответ на вопрос «Что значит для человека быть?».
Поставленный вопрос допускает и другие ответы. Первым предполагает существование, действование человека в мире, его социальное/институциональное бытие; и тогда естественно говорить о том, что сущность человека заключается в совокупности всех общественных отношений (Маркс). Второй вариант акцентирует внимание на внутренней, духовной жизни человека; и тогда доминирует экзистенциальное бытие личности со всеми своими особенными характеристиками. При этом человеческое бытие во внешнем мире нередко понимается как враждебное для подлинного существования, когда разные социальные институты крадут человека у человека. В этом случае современный индивид может рассматриваться как распятым социальными структурами и потому лишенный подлинного бытия.
Согласно же Хайеку, в новой истории Европы генеральным направлением развития было освобождение индивида от разного рода норм и установлений, сковывавших его повседневную жизнедеятельность. В результате экономическая свобода явилась «незапланированным и неожиданным побочным продуктом свободы политической». По его мнению, основополагающий принцип либерализма заключается в том, что, организуя ту или иную область жизнедеятельности, «мы должны максимально опираться на спонтанные силы общества и как можно меньше прибегать к принуждению». Понятно, что данным принцип применим в бессчетном множестве ситуаций. При этом следует иметь в виду, что «либерал относится к обществу, как садовник, которому надо знать как можно больше о жизни растения, за которым он ухаживает» (Хайек 1992: 20, 21, 22). Иначе говоря, нам требуется «правительство садовников», которое всегда имело бы в качестве главного ориентира идею Алексиса де Токвиля: «Демократия утверждает высочайшую ценность каждого человека…» (цит. по: Хайек 1992: 26).
Так что же оказывается более предпочтительным: человек институциональный или человек экзистенциальный?
Для примера обратимся к такому фундаментальному институту, как собственность, и рассмотрим его в соотнесении со свободой.
а) Собственность и свобода
Идеология капиталистического общества начинается с прокламации: собственность есть свобода. Собственность частного лица есть частная собственность. Как писал Ф .А. Хайек, «… частная собственность является главной гарантией свободы, причем не только для тех, кто владеет этой собственностью, но и для тех, кто ею не владеет. Лишь потому, что контроль над средствами производства распределен между многими не связанными между собой собственниками, никто не имеет над ними безраздельной власти, и мы как индивиды можем принимать решения и действовать самостоятельно. Но если сосредоточить все средства производства в одних руках, будь то диктатор или номинальные „представители всего общества“, мы тут же попадем под ярмо абсолютной зависимости» (Хайек 1992: 83).
Фридрих фон Хайек по-своему прав. Однако здесь имеется и другая сторона. Примем исходную предпосылку: частная собственность есть основа свободы личности. Отсюда с необходимостью вытекает, что большая частная собственность обеспечивает большую степень свободы ее владельцу, а малая частная собственность дает лишь малую толику свободу. Отсутствие же частной собственности всегда означает отсутствие свободы личности. Следовательно, устойчивая интенция обладать частной собственностью означает человеческое стремление обрести свободу.
Если же иметь в виду, что «заработная плата идентична частной собственности» (Маркс 1974: 97), то выходит, что размер моей зарплаты определяет размер моей персональной свободы. Следовательно, те бизнесмены и руководители, которые не выплачивают своим работникам зарплату, лишают их свободы, то есть превращают людей в рабов и выступают против основного принципа капиталистического развития: собственность есть свобода. Назначение же мизерной зарплаты есть обыкновенное издевательство над достоинством личности и также равносильно лишению свободы. Одним словом, такие предприниматели суть ретрограды, мешающие буржуазной эволюции общества.
С этой либеральной точки зрения первое условие достижения свободы в современной России — значительное и постоянное увеличение размера заработной платы. Некоторые пропагандисты поспешно заявляют, что мы не выдержали испытания свободой и потому нам нужна новая диктатура. Однако социальная ситуация прямо противоположная: мы еще не знали свободы, отвечающей человеческому достоинству. Таким образом, вопрос повышения заработной платы есть вопрос не только экономический, но глубоко социально-политический и, так сказать, антропологический, поскольку в конечном счете связан со свободой человека. Иначе говоря, согласно либеральной концепции, достоинство личности измеряется достойным счетом в банке.
Андрей Илларионов, советник Президента России по экономическим вопросам, прав, когда говорит: «Деньги — это отчеканенная свобода. Если у человека доходы отбирают, его делают несвободным» (Илларионов 2003: 3).
Если свобода есть атрибут личности, то без свободы (следовательно, как утверждает либерализм, без частной собственности) нет и личности. С этой точки зрения общество, где основная масса населения получает нищенскую зарплату, являет собой не что иное, как общество современных рабов. Вот почему либерализм с его акцентуацией на свободе есть весьма полезная вещь для сегодняшней России.
Вместе с тем следует отметить и теоретическую ограниченность либерализма. Например, в русской религиозной философии имеется более глубокое понимание человека. Так, согласно Н. Бердяеву, учение о человеке есть прежде всего учение о личности. Личность же не рождается, она творится Богом. «Личность есть целостность и единство, обладающее безусловной и вечной ценностью» (Бердяев 1993: 62).
В этой связи подчеркнем: идея личности отменяет идею раба. Другими словами, если мы осмелимся в каждом человеке видеть личность, то мы не посмеем его держать за раба. Разумеется, идея личности может иметь и светское обоснование. Мы остро нуждаемся в метафизике уважения к человеку.
Правда, если опять-таки в духе либерализма заметить, что личность конституируется собственностью (то есть создается институтом собственности), то получим само собой разумеющееся: идея собственности отменяет идею раба.
Кроме того, не следует забывать, что собственность всегда образует фундамент власти. Именно поэтому правомерны нестареющий вопрос «кому выгодно?» и соединение политики с категорией интереса. Когда же собственность приравнивается к свободе, то оказывается, что власть есть свобода. Вот где, в частности, находится сильнейший источник человеческого стремления во власть! Если же иметь в виду соотношение «мера свободы определяет меру ответственности», то выходит, что именно люди огромной власти несут огромную ответственность за происходящее в мире.
Ф. А. Хайек отмечал, что слово «индивидуализм» приобрело сегодня негативный оттенок и ассоциируется с эгоизмом и самовлюбленностью. Однако, по его мнению, именно индивидуализм, уходящий корнями в христианство и античную философию, впервые получил полное выражение в период Ренессанса и положил начало той целостности, которую мы называем теперь западной цивилизацией. «Его основной чертой является уважение к личности как таковой (курсив мой. — Н. О.), то есть признание абсолютного суверенитета взглядов и наклонностей человека в сфере его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была, и убеждение в том, что каждый человек должен развивать присущие ему дарования» (Хайек 1992: 19).
Очевидно, что в такой интерпретации понятие индивидуализма совпадает с понятием гуманизма эпохи Возрождения. Изъян подобного истолкования заключается в признании «абсолютного суверенитета» взглядов и наклонностей человека. Другими словами, «человек есть мера всех вещей». Но в таком случае кто может быть судьей в моих частных делах? Кто определит, что лучше — быть киллером или полицейским? Здесь сама личность решает, что есть хорошо и плохо, и ее решение оказывается абсолютно верным. Сколько индивидов — столько мнений, а сколько мнений — столько истин. Таким образом, подобный индивидуализм связан с софистикой.
Очевидно, что сегодня требуется новым гуманизм, апеллирующий к идее партнерства между человеком и природой, между государством и гражданским обществом, между властью и человеком. Метафизика уважения к человеку не означает ложного его возвеличивания. Уважение не терпит лести.
б) Экзистенция и бытие
Социально-философские концепции личности совершенно не затрагивают логику человеческого духа, экзистенциальный анализ внутреннего мира человека.
Например, по наблюдению Ж.-П. Сартра (1992: 51): «Пока живешь, никаких приключений не бывает. Меняются декорации, люди приходят и уходят — вот и все. Никогда никакого начала. Дни прибавляются друг к другу без всякого смысла, бесконечно и однообразно. Время от времени подбиваешь частичный итог, говоришь себе: вот уже три года я путешествую, три года как я в Бувиле. И конца тоже нет — женщину, друга или город не бросают одним махом. И потом все похоже — будь то Шанхай, Москва или Алжир, через полтора десятка лет все они на одно лицо. Иногда — редко — вникаешь вдруг в свое положение: замечаешь, что тебя заарканила баба, что ты влип в грязную историю. Но это короткий миг. А потом все опять идет по-прежнему, и ты снова складываешь часы и дни. Понедельник, вторник, среда. Апрель, май, июнь. 1924, 1925, 1926».
Вспомним также А. Камю: «Бывает, что привычные декорации рушатся. Подъем, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, обед, трамвай, четыре часа работы, ужин, сон; понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, все в том же ритме — вот путь, по которому легко идти день за днем. Но однажды встает вопрос „зачем?“. Все начинается с этой окрашенной недоумением скуки. „Начинается“ — вот что важно. Скука является результатом машинальной жизни, но она же приводит в движение сознание. Скука пробуждает его и провоцирует дальнейшее: либо бессознательное возвращение в привычную колею, либо окончательное пробуждение. А за пробуждением рано или поздно идут следствия: либо самоубийство, либо восстановление хода жизни» (Камю 1990: 2 9—30).
Экзистенциализм рассказывает о реальности, которая радикально отличается от существования индивидов во внешнем мире социума. Говоря словами Сартра (1992: 49), «я склоняюсь над каждой секундой, стараюсь исчерпать ее до дна, все, что она содержит — и мимолетную нежность прекрасных глаз, и уличный шум, и обманчивый свет зари, — я стараюсь вобрать в себя, навеки запечатлеть в себе, и, однако, минута истекает, я не удерживаю ее, мне нравится, что она уходит». Именно такое, экзистенциальное бытие является подлинным. Безличное же существование среди людей и институтов оказывается неподлинным, то есть псевдобытием, ложным бытием.
По Хайдеггеру, повседневный человек не знает Ничто, оно заслонено от него. Человек, погруженный в настоящее (можно сказать: в социальное/институциональное бытие), не знает будущего. Он пребывает в неподлинном бытии. Только взгляд в будущее, где его поджидает Ничто, и фундаментальный ужас, приоткрывающий Ничто, делает экзистенцию человека подлинным бытием: он озабочен теперь навсегда, он в тревоге, он скучает и страдает, страшится и цепенеет (Хайдеггер 1986: 36–39).
Имеются основания полагать, что экзистенция — это своеобразная реальность (экзистенциальное поле, поле человеческого духа), которая обладает своей жизнью, собственной динамикой и может быть конструктивна либо деструктивна не только для смыслов человеческого существования, но и для других форм бытия. Мы вправе говорить о феномене активности экзистенциального поля (разума и чувств, рационального и иррационального компонентов, в том числе интуиции, воли, любви и т. д.), когда наш дух оказывает непосредственное влияние на внешний мир и самого себя.
Экзистенция (экзистенциальное поле) является проводником смыслов и понимания. В этой связи фраза «Сначала жить, затем философствовать» может означать: сначала нужно обрести экзистенциальное бытие, жизнь в духе, а затем заниматься философией (правда, при этом следует иметь в виду, что философия сама принимает участие в становлении нашей экзистенции). Другими словами, экзистенциальным опыт является условием философствования. Без внутренней жизни ума и чувств философствование невозможно.
Заметим также, что и деструктивность внешних факторов находит себе путь через экзистенциальную реальность. Например, страх есть дополнительный канал нашего разрушения. Смерть, ничто ничтожит через страх.
в) Бытие и смысл
Всякое бытие для своего присутствия в мире нуждается в сущности, а человеческое бытие — в смысле как своей сущности. С этой точки зрения легко принять теорию Виктора Франкла об экзистенциальном вакууме как факторе, обусловливающем ноогенные неврозы и самоубийства.
По Франклу (1990: 24, 25), сегодняшний пациент в большей степени страдает «от глубинного чувства утраты смысла», которое соединено с ощущением пустоты; поэтому психотерапевт и говорит «об экзистенциальном вакууме». По его утверждению, «ощущение отсутствия смысла становится все более распространенным явлением».
Он приводит весьма характерные свидетельства. Вот одно из них.
«Из статистики известно, что среди причин смертности у американских студентов второе место по частоте после дорожно-транспортных происшествий занимают самоубийства. При этом число попыток самоубийства (не закончившихся смертельным исходом) в 15 раз больше.
Мне сообщили интересные статистические данные, полученные при опросе 60 студентов университета штата Айдахо после подобных попыток самоубийства. У них подробнейшим образом выяснялось все, что связано с мотивом этого поступка, и вот что было обнаружено: 85 процентов из них не видели больше в своей жизни никакого смысла; при этом 93 процента из них были физически и психически здоровы, жили в хороших материальных условиях и в полном согласии со своей семьей; они активно участвовали в общественной жизни и имели все основания быть довольными своими академическими успехами» (Франкл 1990: 26).
Другой пример, из письма одного американского студента В. Франклу. «Мне 22 года… у меня есть ученая степень, у меня шикарный автомобиль, я полностью независим в финансовом отношении, и в отношении секса и личного престижа я располагаю большими возможностями, чем я в состоянии реализовать. Единственный вопрос, которым я себе задаю, — это какой во всем этом смысл» (Франкл 1990: 41).
Как видно, у этих американских студентов все в порядке по части их социального/институционального статуса. Нет порядка только в одном — в смысле их человеческого бытия. Отсутствие же сущностного, скрепляющего стержня (каким является смысл) разрушает их внутреннее и внешнее бытие. Очень важно: ментальная реальность разрушает физическую (телесную) и институциональную реальность. Это подтверждает ту идею, что экзистенция (экзистенциальное поле личности) является автономно существующей структурой, которая не сводится к физическим, социальным и другим материальным формам бытия.
Согласно Франклу, в каждой жизненной ситуации, в которой находится человек, имеется объективный смысл, и его можно найти, но нельзя дать. Однако при этом психотерапевт не признает смысла за человеческой жизнью в целом. Другими словами, смысл человеческого бытия ситуативен и, следовательно, постоянно меняется: сколько ситуаций — столько смыслов.
Думается, Франкл здесь весьма противоречив, поскольку всю жизнь человека допустимо представить в виде конкретной ситуации и тогда, следуя той же логике Франкла, она будет иметь свой объективный смысл.
На наш взгляд, понятие смысла жизни определенным образом соотносится с сущностью человеческого бытия и окружающего мира. Более того, смысл можно рассматривать в качестве объективной идеальной сферы, которая обнаруживается посредством человеческого разума. Смысловое измерение бытия оказывается настолько важным для человека, что его осознание и обретение делает человека жизнеспособным, а утрата смысла радикально деструктивна. В этой связи отметим, что философия, занимаясь поиском объективного смысла человеческого бытия, является терапевтической дисциплиной, то есть философия оказывается терапией человеческого духа.
г) Иметь или быть?
Философские основания психоаналитической теории Эриха Фромма не исчерпываются принципом социального или культурного детерминизма, согласно которому наиболее прекрасные и самые безобразные склонности человека представляют собой не компоненты фиксированной и биологически заданной человеческой природы, а результаты социального процесса, который творит людей. В рассуждениях Фромма нередко слышатся экзистенциальные мотивы.
Так, для него человек благодаря своему разуму и силе своего воображения оказывается «аномалией, причудой универсума». Человек понимается заброшенным в мир «в случайной точке и в случайное время и так же случайно должен его снова покинуть» (Фромм 1988: 444). Но поскольку человек осознает себя, он понимает свое бессилие и границы своего существования. Он предвидит собственный конец — смерть.
Поэтому разум, благословение человека, одновременно является и его проклятием: он не может разрешить неразрешимую дихотомию. Жизнь человека отличается в этом плане от жизни всех остальных организмов: он находится в состоянии постоянной и неизбежной неуравновешенности. По Фромму, человек — единственное живое существо, которое ощущает собственное бытие как проблему, которую он должен разрешить и от которой он не может избавиться (Фромм 1988: 445).
Вместе с тем Э. Фромм (1992: 83) исходит из того, что природа человека существует, и выступает против «антропологического релятивизма», который представляет человека лишь как «продукт формирующих его культурных условий». Однако, по его мнению, до сих пор эта сущность толком не прояснена. Например, К. Маркс писал о сущности человека как совокупности всех общественных отношений. Однако он «не дал определения природы человека, а его высказывания на эту тему остались весьма неопределенными и противоречивыми» (Фромм 1992: 83, примечание).
С точки зрения Фромма, вопрос о сущности человека является крайне важным, поскольку решение относительно того, что хорошо и что плохо, мы должны принимать, основываясь на знании природы человека и законов, определяющих ее развитие. Фромм полагает, что сущность человека должна быть определена как «противоречие, имманентное человеческому бытию» (Фромм 1992: 84). Названное противоречие проявляется в двух феноменах. С одной стороны, человек — это животное, которое недостаточно оснащено инстинктами. Поэтому его выживание гарантировано лишь в случае, если он производит средства, удовлетворяющие его материальные потребности, и если он развивает язык и культуру.
С другой стороны, человек обладает таким духовным качеством, которое отсутствует у животного. Человек впервые является «жизнью, которая осознает самое себя». Это осознание самого себя сделало человека «чуждым в мире, обособленным от всех, одиноким и преисполненным страха» (Фромм 1992: 84). И человек осознает этот конфликт, который требует своего разрешения. По Фромму, необходимость искать новые решения противоречий его существования выступает источником всех психических сил, которые побуждают человека к деятельности.
Согласно Фромму, даже самое совершенное удовлетворение всех инстинктивных потребностей человека не разрешит его экзистенциальной проблемы, более того, даже не сделает его здоровым. Самые сильные страсти и потребности человека — не те, что коренятся в его теле, а те, что имеют свои корни в особенностях его существования.
Среди важнейших потребностей человека называются потребности в соотнесенности с внешним миром, в трансценденции, в ориентации и самоотдаче и др. Здесь мы отметим прежде всего идею о необходимости для человека каких-либо отношений с окружающей средой. Любая форма соотнесенности противопоставляется нарциссизму как наиболее полному ее отрицанию. Согласно Фромму (1988: 456), то обстоятельство, что полное прекращение отношений приводит в мир душевного заболевания (психоза), указывает на другой факт: какая-либо форма соотнесенности является предпосылкой душевного здоровья вообще. Однако, по его мнению, среди многих форм отношений только продуктивная форма, любящее отношение, отвечает условию сохранения свободы и целостности человека при объединении с другим человеком.
Э. Фромм, обсуждая «иметь» и «быть» как два основных способа существования, полагает, что при существовании по принципу обладания мое отношение к миру выражается в стремлении сделать его объектом владения и обладания, в стремлении превратить все и всех, в том числе и самого себя, в свою собственность.
Что касается бытия как способа существования, то Фромм различает две его формы. Одна из них является противоположностью обладания и означает жизнелюбие и подлинную причастность к миру. Другая форма бытия — это противоположность видимости, она относится к истинной природе, истинной реальности личности или вещи в отличие от обманчивой видимости (см.: Фромм 1990а: 31). Отметим, что, согласно последней концепции, подлинное бытие личности реализуется тогда, когда ее повседневное существование соответствует ее глубинной сущности. Очевидно, что такое бытие есть счастливое.
Фромм, анализируя понятие бытия, подчеркивает прежде всего, что бытие есть становление. Ничто не является реальным, кроме процессов (см.: Фромм 1990а: 31, 32). Именно такая философия обусловливает интерпретацию созерцания живого цветка как подлинной формы бытия в противоположность обладанию цветком, когда тот погибает (см.: Фромм 1990а: 22–26).
Эта же диалектика процесса позволяет Фромму сказать: «Под бытием я понимаю такой способ существования, при котором человек и не имеет ничего, и не жаждет иметь что-либо, но счастлив, продуктивно использует свои способности, пребывает в единении со всем миром» (Фромм 1990а: 25).
На наш взгляд, идея «человек есть процесс» является односторонней и потому истинной наполовину. Более продуктивной представляется формула Г. Э. Хенгстенберга (1995: 213): человек есть «постоянство-в-изменении». Мы предлагаем уточнение: человек есть постоянство-в-становлении, поскольку изменение возможно и по кругу, а становление уходит в неизвестное будущее. Думается, именно трактовка человека как постоянства-в-становлении позволяет рассматривать его как единство обладания и бытия.
На наш взгляд, односторонность решения Э. Фроммом дилеммы «иметь или быть» (в пользу процессуального бытия) обусловлена и экзистенциальным характером его методологии. Очевидно, что экзистенциальный мир индивида находится в определенной корреляции с его социальным/институциональным статусом. Еще Л. Фейербах отмечал, что во дворцах мыслят иначе, чем в хижинах. Вот почему можно полагать, что для полноценной духовной жизни личности требуется ее качественная институционализация.
Иначе говоря, нам следует видеть в человеке интегральное единство всех его свойств и качеств, в том числе единство экзистенциально-институционального бытия.
д) Подлинное бытие и философское образование
Демонстрируя принципы обладания и бытия в повседневной жизни, Э. Фромм удачно анализирует обучение, память, беседу, чтение, власть, веру, любовь. Мы разделяем многие его выводы и хотим показать, как их можно приложить к анализу ценностей философского образования.
Философия гуманистична и демократична по самой своей природе: она обращена к человеку и доступна всем, поскольку у каждого из нас есть разум. Как говорил Людвиг Фейербах (1955: 63), «не во власти философии наделять умом, она его предполагает…». Однако он был не точен, когда добавлял: «Она только определяет мой ум. Образование понятий средствами определенной философии… есть только развитие заключенного во мне духовного материала, еще не определенного, но способного ко всяческой определенности». В действительности же философия имеет большее значение: она не только обнаруживает внутреннее содержание человеческого духа, но и принимает участие в его творении.
С этой точки зрения одна из основных ценностей философского образования заключается в том, чтобы утверждать и развивать самостоятельное мышление студентов, то есть способствовать их самотворению. Философия приглашает к размышлению. Она должна будить мысль, но «не должна брать в плен наш ум сказанным или написанным словом, — последнее всегда убийственно действует на ум…» — считал Фейербах (1955: 67). Никто (даже в рекламе) не смеет входить в мою голову без моего разрешения и навязывать свои представления.
По замечанию Фейербаха, философ проповедует не немым рыбам, он обращается к мыслящим существам. Однако основного смысла вещи он не дает, он вообще ничего не дает, — «иначе философ в самом деле мог бы создавать философов, что доныне никому не удавалось…» (Фейербах 1955: 67).
Размышление совершается в диалоге, где при столкновении различных мнений рождается истина, как высекается искра. Если взаимодействие является causa finalis природных вещей, то диалог оказывается оптимальным способом существования философии, классической формой ее бытия. Диалог — суть философии, когда он есть размышление, устремленное к истине. Философия диалогична. Самовлюбленный монолог оскорбителен для нее.
Размышление предусматривает доказательство. «Для доказательства необходимы два лица; мыслитель раздваивается при доказательстве; он сам себе противоречит, и лишь когда мысль испытала и преодолела это противоречие с самой собой, она оказывается доказанной. Доказывать значит оспаривать» (Фейербах 1955: 73).
Нередко же студентов учат так, пишет Э. Фромм, чтобы они могли повторить основные идеи автора. Именно в этом смысле студенты «знают» Платона, Аристотеля, Декарта, Спинозу, лейбница, Канта, Хайдеггера, Сартра. По мнению Фромма, так называемые отличники — это учащиеся, которые способны наиболее точно повторить мысли каждого из философов. Они напоминают хорошо информированного гида в каком-нибудь музее. Они не учатся мысленно беседовать с философами (Фромм 1990а: 43).
Однако мысль можно передать только посредством мысли, философию — посредством философствования. Или, говоря словами Фейербаха, изложение философии само должно быть философским. Это значит, что рассказывать о философии можно только размышляя. Иначе просто невозможно показать деятельность разума. Тогда на лекциях и семинарах осуществляется «таинство воскрешения» философского мышления разных времен. Разум преподавателя является «живой водой», тем чудотворцем, которым оживляет, воскрешает мысль прошлого.
Между тем многие историко-философские сочинения имеют один и тот же недостаток: схематичность, отсутствие живой мысли и произвольные оценки. Такая история философии превращается в историю… без философии, в обыкновенную положительную науку со своим духом позитивизма.
На наш взгляд, историк философии — это профессионал, «переболевший» теми или иными философскими доктринами и потому способный рассказать о них. Кто пишет повести о мировой философии, тот является человеком, который своим духом «пребывал» в духе, скажем, Платона, Декарта, Канта, Гегеля. В самом деле, как можно аутентично рассказать о Платоне, если мы сами не мыслили, не чувствовали, не переживали реальность в его категориях? Только уловив вибрации другого философского духа, можно о нем поведать.
Думается, критерием для нашего адекватного понимания метафизических дискурсов мог бы служить следующий экзистенциальный опыт. Мы правильно поняли мыслителя, когда, во-первых, из его исходных посылок самостоятельно получили его же выводы; когда, во-вторых, мы можем указать факторы (теоретические, социальные и др.), обусловившие его первые постулаты. Мы лучше поймем исследуемую доктрину, когда, в-третьих, преодолеем ее, возвысимся над ней в своем духовном развитии. В этом случае величие и ограниченность превзойденной философской системы станут более очевидными.
Можно сказать, что философия занимается постановкой разума у человека. Она не вливает в его голову мысли, словно капли лекарства. Истина не транслируется. «Мудрость непередаваема», — говорил Сиддхартха, герой одноименной повести Германа Гессе. Передаются слова, некоторая информация о ней. Постижение истины — прежде всего личностный процесс, связанный с саморазвитием познающего субъекта; существует момент истины, время ее откровения, которое, правда, может никогда не наступить, если к нему не стремиться.
В самом деле, как можно наделить кого-нибудь мудростью Платона? Здесь никакой исчерпывающий рассказ, например, о его теории идей, не поможет. Не поможет и институционализация в виде дипломов самых лучших университетов. Чтобы понять требуемый смысл, нужно возвыситься до философии Платона, если угодно, приобрести его мышление, а для этого необходима самостоятельная работа собственного духа.
Способность понимать другого, его идеи и чувства во многом предопределяется внутренним состоянием личности. Лишь развивая свою экзистенцию, свои мысли и чувства, можно подниматься до более высоких ступеней человеческого духа. Научение философии предполагает в первую очередь пробуждение разума студента, а не механическое усвоение им тех или иных постулатов. Мы должны начать думать, чтобы увидеть, почувствовать и понять философию. Одухотворение личности есть непременное условие качественного образования.
Философия не является эзотерическим знанием, она может быть понятна всем, кто к ней обращается. Однако ее не следует приземлять, принижать до уровня обыденного рассудка. Восхождение же к ней требует серьезных усилий. При этом преподаватель занимает позицию Сократа, выступает в роли повивальной бабки, помогающей рождению мысли и истины, то есть владеет искусством майевтики.
Проблема суверенного духа оказывается весьма актуальной, если иметь в виду псевдомышление, столь распространенное среди людей. Эрих Фромм демонстрирует его на следующем примере. Предположим, что мы на острове, где встречаем местных рыбаков и дачников-горожан. Мы хотим узнать, какая будет погода: спрашиваем об этом рыбака и двух дачников, про которых знаем, что все они слышали прогноз по радио. Рыбак, имеющий большой опыт и постоянно заинтересованный в погоде, обдумает все исходные данные (направление ветра, температуру, влажность и др.) и придет к определенному заключению. Вероятно, он вспомнит и прогноз, переданный по радио, и соотнесет его с собственным выводом. Но во всяком случае он скажет нам свое мнение, результат своего размышления.
Первый из спрошенных нами горожан — человек, который в погоде не разбирается; ему это не нужно. Он просто повторит услышанный прогноз. Другой дачник — человек совсем иного плана; он из тех, кто полагает, что прекрасно разбирается в погоде, хотя это далеко от истины. Немного подумав, он сообщает нам «свое» мнение, в точности совпадающее с прогнозом.
Поведение этого человека внешне не отличается от поведения рыбака, но, если разобраться, становится очевидным, что он просто усвоил прогноз. Однако он ощущает потребность иметь собственное мнение и потому забывает, что просто-напросто повторяет чье-то авторитетное утверждение. Очень может быть, что он предскажет погоду правильно, а рыбак ошибется, но это дела не меняет: правильное мнение такого горожанина не является собственным, а ошибочное мнение рыбака — собственное.
То же самое можно наблюдать, изучая мнения людей по любому вопросу, например, в области политики или искусства, считает Фромм (1990: 162–163). Многие не думают, а рационализируют.
Если подобная ситуация характерна для больших масс людей, то она достаточна тревожна. Не говоря о том, что псевдомыслящие легко подвержены манипулированию со стороны власть имущих, они не способны к подлинно человеческому развитию. Только действительное мышление (и чувствование) делает человека человеком. Именно действительно мыслящий и чувствующий субъект способен к настоящему творчеству, псевдомышление и фальшивые чувства не поднимаются выше псевдотворчества. Вот почему вопрос о воспитании самостоятельного мышления представляет собой нечто большее, чем, скажем, модное течение в современной педагогике. Решение этой проблемы является важнейшим условием гуманистического прогресса общества с целью обеспечения подлинного человеческого бытия.
Разумеется, мышление без знания фактов, определенной информации невозможно. Преподаватель подает не только импульсы для другого мышления, но и предлагает богатое содержание. В свое время Гегель называл предрассудком положение, согласно которому развитие самостоятельного мышления безразлично к содержанию учебного материала. «По общему заблуждению иному кажется, что мысль лишь тогда несет печать самостоятельности, когда она отклоняется от мыслей других людей… Вообще отсюда идет стремление к тому, чтобы у каждого была своя собственная система и что выдумка считается тем оригинальнее и замечательнее, чем более она безвкусна и безумна, потому что именно этим она в большинстве случаев доказывает своеобразие и отличие от мыслей других людей» (Гегель 1972: 423).
Еще одно замечание (возможно, лишнее): философией нельзя… пугать. Так, на учебных занятиях, зачетах и экзаменах не должно быть атмосферы страха. Философия — это прежде всего размышление, а мышление есть радость. Бояться философии — значит бояться думать, своей мысли, самого себя. На первым взгляд, это — нелепость. Но ведь действительно многие боятся и не хотят думать. Вероятно, оттого, что не верят в себя, не доверяют своему разуму. Весьма любопытная вещь: люди с удивительной легкостью отдают свою веру кому-то, Другому, но не верят в себя; они страшатся поверить в себя.
Верно, что размышление, выдвигая проблемы, создает внутреннее напряжение, которое подчас бывает просто невыносимым. Однако для преодоления этого дискомфорта нет иного положительного средства, кроме… дальнейшего размышления, приводящего к ответу. Философия предлагает верить в себя, в свой разум и чувства, и тогда человеку откроются истины бытия.
3.3. «Ничто само ничтожит»
Эти слова М. Хайдеггера из его работы «Что такое метафизика?» выражают фундаментальную истину, которая одновременно и сокрыта, и открыта, но которая имеет чрезвычайно большое значение для человека.
Многие скептически относятся к философским проблемам, например, к вопросам о бытии и о Ничто как таковых, полагая, что те весьма далеки от реальной жизни. Поэтому что может быть интересного в сугубо метафизических размышлениях? Так, Парменид заявлял: бытие есть, а небытия нет. Кто-то спросит: «Ну и где же здесь „мудрость древних“? То, что видимые мною предметы существуют, — это ясно и понятно. А что я никак не могу воспринять, — то, разумеется, не существует. Если все это очевидно, то зачем вообще рассуждать на эту тему?» Аналитика Хайдеггера убеждает еще раз: метафизика может давать позитивное знание, имеющее определенно прикладной, так сказать, прагматический характер.
Рассуждения Хайдеггера о Ничто великолепны. Прежде всего, он справедливо замечает, что самый первый вопрос о Ничто («Что такое Ничто?») обнаруживает «что-то непривычное». задавая такой вопрос, мы заранее представляем Ничто как нечто, которое тем или иным образом «есть» — словно некое сущее. Но ведь как раз от сущего Ничто абсолютно отлично. Наш вопрос о Ничто — что и как оно, Ничто, есть — искажает предмет вопроса до его противоположности. Вопрос сам себя лишает собственного предмета. Соответственно, и никакой ответ на такой вопрос тоже совершенно невозможен. В самом деле, он обязательно будет получаться в форме: Ничто «есть» то-то и то-то. И вопрос, и ответ в свете Ничто одинаково нелепы (см.: Хайдеггер 1993: 18).
Он также справедливо указывает на то, что мышлению, которое по своей сути всегда есть мышление о чем-то, поистине пришлось бы, занявшись продумыванием Ничто, действовать вразрез с собственной своей сутью. Поскольку, таким образом, нам вообще отказано в возможности сделать Ничто предметом мысли, то со всем нашим вопрошанием о Ничто мы уже подошли к концу.
Вместе с тем Хайдеггер (1993: 18, 19), апеллируя к рассудку и повседневной практике, когда мы ежечасно говорим о Ничто, все же предлагает, пожалуй, единственно возможную дефиницию: «Ничто есть полное отрицание всей совокупности сущего»; «Ничто есть отрицание всей совокупности сущего, оно — абсолютно не-сущее». При этом философ утверждает: «Ничто первоначальнее, чем Нет и отрицание».
Тем самым Ничто обретает некий объективный статус. Ничто — объективно. Ничто — объективная данность, которая способна продуцировать некую деятельность, и эта деятельность адекватна природе этой объективности, то есть Ничто как абсолютное отрицание производит различные виды отрицательной деятельности, Ничто является источником для всякого отрицания. Как пишет Хайдеггер (1993: 23), «не Нет возникает в силу отрицания, а отрицание коренится в Нет, проистекающем из ничтожения Ничто. Отрицание есть лишь вид ничтожащего поведения, т. е. такого, которое заранее уже опирается на ничтожение Ничто». По его словам, «Ничто — источник отрицания, не наоборот».
По мнению Хайдеггера, только иррациональное настроение (например, радость от близости любимого человека) позволяет «ощутить себя посреди сущего в целом», то есть высокое качество собственного существования. Подобное настроение для философа есть «фундаментальное событие нашего бытия». В этой связи он спрашивает: «Бывает ли в нашем бытии такая настроенность, которая способна приблизить его к самому Ничто?» — поскольку поставить перед Ничто по-настоящему могло бы именно такое иррациональное настроение, которое по самой своей сути совершающегося в нем раскрытия обнаруживает Ничто.
По Хайдеггеру (1993: 20), «это может происходить и действительно происходит — хотя достаточно редко, только на мгновения, — в фундаментальном настроении ужаса». При этом под «ужасом» понимается не та слишком частая способность ужасаться, которая по сути дела сродни избытку боязливости. Ужас в корне отличен от боязни. «… Ужасу присущ какой-то оцепенелый покой». Именно таким «ужасом приоткрывается Ничто». В ужасе «земля уходит из-под ног». Точнее: ужас уводит у нас землю из-под ног, потому что заставляет ускользать сущее в целом. Отсюда и мы сами — вот эти существующие люди — с общим провалом сущего тоже ускользаем сами от себя.
По точному наблюдению Хайдеггера, ужас перебивает в нас способность речи. Поскольку сущее в целом ускользает и надвигается прямое Ничто, перед его лицом умолкает всякое говорение с его «есть». То, что охваченные жутью, мы часто силимся нарушить пустую тишину ужаса именно все равно какими словами, только подчеркивает подступание Ничто. Что ужасом приоткрывается Ничто, человек сам подтверждает сразу же, как только ужас отступит. С ясностью понимания, держащейся на свежести воспоминания, мы вынуждены признать: там, перед чем и по поводу чего нас охватил ужас, не было, «собственно», ничего. Так оно и есть: само Ничто — как таковое — явилось нам (см.: Хайдеггер 1993: 21).
Таким образом, заключает Хайдеггер, в фундаментальном настроении ужаса мы достигаем того события в нашем бытии, благодаря которому открывается Ничто и исходя из которого должен ставиться вопрос о нем. Как обстоит дело с Ничто?
По Хайдеггеру (1993: 21–22), Ничто дает о себе знать в настроении ужаса — но не как сущее. Равным образом не выступает оно и как предмет анализа. Ужас вовсе не способ постижения Ничто. Тем не менее благодаря ему и в нем Ничто приоткрывается. Хотя опять же не так, будто оно являет себя в чистом виде «рядом» с жутко проседающей совокупностью сущего. Ничто выступает при ужасе одновременно с совокупностью сущего. При ужасе сущее в целом становится шатким. Ничто приоткрывается, собственно, вместе с сущим и в сущем как в своей полноте ускользающем.
Другими словами, бытие становится, точнее, всегда является ускользающим благодаря Ничто. Ничто делает бытие шатким. Ничто заставляет бытие исчезать. Чем сильнее и интенсивнее воздействие Ничто, тем быстрее ускользает, исчезает бытие.
Согласно Хайдеггеру, в ужасе происходит отшатывание от чего-то, но это отшатывание — не бегство, а оцепенелый покой. Отшатывание исходит от Ничто. Ничто не затягивает в себя, а сообразно своему существу отсылает от себя. Это отталкивание-отсылание к ускользающему сущему в целом, отовсюду теснящее нас при ужасе, есть существо Ничто: ничтожение, — и оно не является итогом какого-то отрицания. «Ничто само ничтожит» (Хайдеггер 1993: 22).
Хайдеггер продолжает: «В светлой ночи ужасающего Ничто впервые происходит простейшее раскрытие сущего как такового: раскрывается, что оно есть сущее, а не Ничто». Существо исходно ничтожащего Ничто и заключается в этом: оно впервые ставит наше бытие перед сущим как таковым.
Только на основе изначальной явленности Ничто человеческое присутствие способно подойти к сущему и вникнуть в него. «Человеческое присутствие означает: выдвинутость в Ничто» (Хайдеггер 1993: 22). Выдвинутое в Ничто, наше присутствие в любой момент всегда заранее уже выступило за пределы сущего в целом. Это выступание за пределы сущего Хайдеггер называет трансценденцией.
Таким образом, Ничто не есть ни предмет, ни вообще что-либо сущее. Ничто есть условие возможности раскрытия сущего как такового для человеческого бытия. Ничто исходно принадлежит к самой основе сущего. «В бытии сущего совершает свое ничтожение Ничто», причем «Ничто ничтожит непрестанно» (Хайдеггер 1993: 23), знаем мы об этом или нет, более того, хотим ли мы знать об этом или нет. Ничто объективно, и его негативная деятельность столь же объективна, то есть не зависит от нашего осознания данного события. Однако наша субъективность, наша мысль, наши чувства, одним словом, наш дух способен модифицировать воздействие Ничто: либо увеличивать, либо уменьшать его влияние. Иначе говоря, дух человека принимает участие в творении или разрушении саморазвивающегося бытия.
Другими словами, объективное Ничто оказывается компонентом объективной реальности, а также человеческой жизни. В этой связи наш рассудок вновь готов вернуться к рассмотрению вопроса о том, что есть Ничто. И тогда мы опять начнем с исходных посылок хайдеггеровского дискурса. Однако не в этом наша задача. Мы хотим обратить внимание на другое.
Хайдеггер делает любопытное замечание, говоря о христианской догматике: «При этом никого не смущает даже то затруднение, что если Бог творит из ничего, то как раз он должен находиться в определенном отношении к Ничто. Вместе с тем если Бог есть Бог, то знать Ничто он не может — постольку, поскольку „абсолют“ исключает из себя всякое „ничтожество“» (Хайдеггер 1993: 25). Но человек — не Бог, ему принадлежит не только бытие, но и Ничто. Следовательно, человек может если не знать, то хотя бы что-то сказать о Ничто.
В понимании человеческого бытия М. Хайдеггер следует известной логике, согласно которой мы живем и умираем с каждым часом. Жизнь можно сравнить либо с песочными часами, либо с горящей свечой: свеча горит и в то же время оплавляется, угасает. Человек каждую минуту живет и вместе с тем умирает. Человеческая жизнь выдвинута в Ничто. По словам Хайдеггера (1993: 25), «бытие и Ничто взаимопринадлежат друг другу», поскольку «само бытие в своем существе конечно и обнаруживается только в трансценденции выдвинутого в Ничто человеческого бытия». По Хайдеггеру, в основании человеческого бытия приоткрывается Ничто, и в бытии сущего совершает свое ничтожение Ничто. Другими словами, Ничто, смерть для человека объективна, и она объективно уничтожает человека — хочет он того или нет. Кстати говоря, ментальное ничтожение бытия также дает вполне определенные результаты.
Объективность ничтожения Ничто можно показать на таком примере. Допустим, я объявил спецкурс для студентов под названием «Чтобы научиться жить, нужно прежде научиться умирать». Особенность моего спецкурса состояла бы в том, что я не говорил бы ни слова, но в течение всего академического времени показывал бы слайды, фильмы, фотографии, открытки и прочую видеопродукцию с изображением ликов смерти. Я бы демонстрировал войны и убийства, казни и пытки, концлагеря, преступления и наркотики, грязь и нищету, болезни и голод, различные убожества, самоубийства, катастрофы, стихийные бедствия и массовую гибель людей, гробы, калек и уродов, прокаженных, умалишенных и прочих дегенератов. При этом, подчеркиваю, я бы выстраивал этот видеоряд в полной тишине, без каких-либо комментариев. Я хочу сказать, что, давая этот спецкурс, я был бы убийцей студентов. Поскольку Ничто само, то есть объективно, без чьей-либо помощи, ничтожит. Если бы к тому же я стал бы все эти картинки смерти изящно и бесстрастно комментировать, то я усилил бы ничтожащее действие Ничто, то есть я стал бы сладострастным убийцей.
Возникает простой вопрос: российские тележурналисты, смакующие смерть на экране, — они что, не знают об этом эффекте смерти? Как бы то ни было, но интеллектуалы, культивирующие своим словом и образом смерть, являются киллерами. Если смерть и так каждого из нас непрестанно упраздняет, то такие интеллектуалы (писатели, ученые, художники) со своей стороны делают многое из возможного, чтобы нас ускоренно упразднять. Они приближают к нам смерть, они помогают нам умирать. Они — садовники смерти.
Между тем отечественная медицина недавно легализовала новую болезнь — социофобию: человек стал бояться общества. Другими словами, социум настолько испугался самого себя, что этот испуг вылился еще в одну болезнь, которая, как всякая болезнь, также способствует угасанию общества.
Отчасти благодаря интеллектуалам-киллерам современная Россия охвачена тотальным ужасом. К ней вплотную подступило Ничто. Россия очарована ужасом небытия и потому, согласно хайдеггеровской аналитике, погружена в оцепенелый покой. Мы, охваченные сплошным кошмаром, теряем способность речи и мысли. «Ужас перебивает в нас способность речи». В результате отдельные индивиды несут, что попало, или судорожно хохочут. В основном же доминирует молчание. На мой взгляд, это один из возможных ответов на следующее недоумение американского антрополога.
На общей конференции Американской антропологической ассоциации (Вашингтон, 19–23 ноября 1997 г.) Нэнси Райэс, антрополог из университета Колгейта, представила свой доклад «Недовольство посткоммунизмом в России». В нем, в частности, отмечалось, что высказывания типа «люди, которые много работают, не получают ничего, тогда как те, которые совсем не работают, получают миллионы» сегодня в России можно услышать повсюду, и они выражают истинное состояние современной российской экономики. Огромное количество российских граждан — учителей, врачей, ученых, рабочих — трудятся, месяцами не получая зарплаты, размер которой ниже или едва соответствует прожиточному минимуму. В то же время правительственные чиновники и бизнесмены разъезжают на последних моделях европейских автомобилей, обедают в пятизвездочных ресторанах и строят себе трехэтажные дачи в пригородах.
По мнению Н. Райэс, никто даже не сомневается в незаконности такой власти и такого богатства. «Однако один из парадоксов посткоммунистической России заключается в том, что очень трудно построить убедительную критику растущего социального неравенства: там, где импортные товары принимаются за символ „свободы“, а любая попытка обличения классового расслоения содержит примесь тщательно высмеиваемого марксизма, как можно эффективно обсуждать социальную несправедливость?» (Pies 1997: 303).
Феноменология М. Хайдеггера заставляет признать, что науке также опасно заниматься изучением Ничто. По сути дела любая попытка ученых исследовать смерть (проникнуть в так называемые тайны смерти или заглянуть по ту сторону смерти) будет связана в конечном счете с саморазрушением и самоуничтожением. В этой связи можно вспомнить, как в фильме «Амадей» Милоша Формана работа над реквиемом убивает Моцарта. Аналогично и мысль, обращая свой взор на Ничто, на «абсолютно не-сущее», на смерть, становится также не-сущей, то есть неизбежно ничтожит себя.
Очевидно, один из приемов противодействия агрессии со стороны смерти и ее служителей заключается в том, чтобы отвернуть свой дух от созерцания смерти, ибо в этом созерцании сам дух упраздняет себя. Бытие мысли и чувства обеспечивается мышлением и чувствованием бытия, жизни (а не смерти). Разумеется, наше духовное видение не может совсем устраниться от Ничто (по причине его объективности), но и наша задача состоит не в окончательном избавлении бытия от Ничто, от смерти. Человеческая жизнь и ее сторонники должны научиться постоянной и успешной конкуренции со смертью. Во имя жизни.
Не подвергая сомнению объективный характер ничтожения Ничто, мы хотели бы обратить внимание на тот механизм, посредством которого это ничтожение совершается и в котором непосредственное участие принимает сам человек, его дух. Если, с одной стороны, ужас обнаруживает Ничто, то, с другой стороны, Ничто, само совершая ничтожение человеческого бытия, увеличивает ужас. Получается какой-то заколдованный круг, неуемная пляска смерти.
Ужас, как заметил А. Камю, — это «когда ум предается созерцанию смерти» (Камю 1990: 36). По Хайдеггеру, именно «фундаментальное настроение ужаса» приоткрывает нам Ничто, приближает к нему. Наш феноменологический анализ свидетельствует, что именно это иррациональное настроение, именно этот экзистенциальный страх является тем каналом, по которому истекает отрицательная энергия ничтожащего действия Ничто. Однажды возникнув, страх способен к иррадиации, к постоянному расширению в бескрайних пределах экзистенциальной реальности. В конечном счете страх опрокидывает человека и посылает ему отчаяние. Захватывая все человеческое существо, страх создает путь, по которому осуществляется ничтожащее действие Ничто. Иначе говоря, страх является сильнейшим катализатором деструктивного воздействия Ничто. Страх блокирует наши жизненные силы, погружает в оцепенелый покой, лишает нас способности к речи. Одним словом, страх нас парализует, и мы не можем противостоять смертельному воздействию Ничто. Благодаря страху мы легко заболеваем и умираем!.
Отсюда вытекает, что надежной защитой от тотальной негации Ничто является наше бесстрашие перед всеми ликами смерти. Мы знаем о безмерной хитрости и могуществе дьявола, и все же нам не стоит его пугаться. Не станем бояться бесов, и мы значительно укрепим свою безопасность.
Итак, ближайшим фактором, нас убивающим, является страх перед Ничто, перед различными формами смерти. Следовательно, первейшим условием защиты от разрушающего влияния Ничто и, разумеется, от всех врагов, которые хотят нас уничтожить, является отсутствие страха перед ними. Нельзя позволить Ничто испугать нас. Страх есть механизм нашего упразднения, поскольку именно страх способен нас ускоренно аннигилировать, даже если непосредственная опасность еще не наступила или уже отступила. Другими словами, страх является формой самоубийства, и потому необходимо постоянное сопротивление агрессивным практикам культивации страха.
Если ужас приоткрывает Ничто, то, наш взгляд, любовь как альтернативное настроение открывает человеку бытие, жизнь и ее ценности. Следовательно, чтобы остановить абсурдное торжество смерти, необходимо сменить общее настроение человеческого духа. Методика противостояния смерти может быть построена на фундаментальном настроении любви.
3.4. Идея сверхчеловека и гуманизм
Весь мир мыслит категорией сверхчеловека. На протяжении двух тысячелетий христианство предлагает идеал богочеловека — Иисуса Христа. С конца девятнадцатого столетия живет своей жизнью Übermensch Фридриха Ницше. В двадцатом веке Шри Ауробиндо рассказал о своем пути к сверхчеловечеству. Наконец, современная обыденная ментальность неустанно тиражирует образ супермена. Таким образом, идея сверхчеловека носит универсальный характер. Люди мыслят ее, истово верят в нее, они желают ее. Возникает резонный вопрос: что такое сверхчеловек и почему люди мечтают о нем? Вопрошая о сверхчеловеке, мы лучше узнаем сущность человека.
Для ответа на поставленный вопрос требуется более внимательное рассмотрение различных доктрин сверхчеловека. Обратимся к концепции Ф. Ницше. Его Заратустра учит о сверхчеловеке, который должен стать смыслом земли, смыслом бытия людей. Что касается человека, то он есть посмешище или мучительный позор. Человек — грязный поток, и нужно быть морем, чтобы принять в себя эту грязь и не сделаться нечистым. Сверхчеловек является тем морем, где может потонуть великое презрение к человеку. Человек — это канат над пропастью, канат, натянутый между животным и сверхчеловеком. «В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и уничтожение» (см.: Ницше 1990а: 11–13).
Чем же не нравится человек Фридриху Ницше? В частности, тем, что цивилизация оказалась переполненной «маленькими людьми». Они стали господами и теперь «проповедуют покорность, скромность, благоразумие, старание, осторожность и длинную вереницу остальных маленьких добродетелей» (Ницше 1990а: 249). Именно эти маленькие люди с маленькими добродетелями, чернь, составляют величайшую опасность для сверхчеловека. По определению Заратустры, «все измельчало» (Ницше 1990а: 145): философия, наука, поэзия, мораль, искусство, все ценности. Современный европеец — «почти смешная порода, какое-то стадное животное, нечто добродушное, хилое и посредственное» — появился после восемнадцати столетий господства христианства, считает Ницше (1990: 290). Его стойкое убеждение: человек есть нечто, что должно превзойти.
Этот основной постулат, которым так или иначе присутствует во всех доктринах сверхчеловека, является весьма сомнительным с точки зрения гуманистической философской антропологии. Как заметил Альберт Швейцер, «… чем больше мы превращаемся в сверхлюдей, тем бесчеловечнее мы становимся» (цит. по: Фромм 1986: 33).
Между тем у Ницше имеются свои адвокаты. Например, К. А. Свасьян полагает, что псевдоправедники всех стран состряпали из Ницше «интеллектуальный комикс», от которого следует решительно избавиться. Они вспоминают сентенцию философа «толкни слабого» и начинают травлю «мученика познания». К. А. Свасьян стремится исправить положение, пытаясь ответить на ключевой, по его мнению, вопрос: о каком «слабом» идет речь в данном тезисе? Исследователь апеллирует к афоризму 225 «По ту сторону добра и зла». Здесь философ говорит о «великом страдании», которое до сих пор возвышало человека, и вместе с тем подчеркивает, что его сострадание обращено не к больным и обездоленным. «В человеке тварь и творец соединены воедино». Обычно люди сострадают «твари в человеке», сам Ницше предпочитает «обратное сострадание», то есть сострадание к «творцу в человеке» (см.: Ницше 1990: 346–347). К сожалению, К. А. Свасьян не дает никакого ответа на свой же вопрос, а лишь советует помнить, что философия Ницше — это уникальный эксперимент саморазрушения «твари» в человеке для самосозидания в нем «творца», названного сверхчеловеком (см.: Свасьян 1990: 24–25).
Но все же о каком «слабом» идет речь? По Ницше, слабые — это чернь, маленькие люди, популяция страдающих существ, не способная к творчеству. Один из первых признаков творчества — воля к власти. Если же еще учесть, что «сама жизнь есть воля к власти» (Ницше 1990: 250), то повседневный человек, который не стремится к власти, представляется практически безжизненным и потому никчемным существом. При таком взгляде обыкновенный человек теряет самоценность. Человек обретает ее лишь тогда, когда в нем пробуждается воля к власти и, следовательно, к трансценденции в сверхчеловека. Поэтому падающего, то есть слабого, лишенного всякой жизненности и ценности, индивида нужно обязательно подтолкнуть, помочь его падению. Подобная помощь есть подлинная доблесть настоящего человека, которым своим толчком очищает дорогу для движущейся колонны сверхлюдей. Логика Ницше безупречна.
Однако идеал Ницше оказывается весьма заурядным и довольно тоскливым, если иметь в виду, что «…под моралью подразумевается именно учение об отношениях власти, при которых возникает феномен „жизнь“» (Ницше 1990: 255). Другими словами, властвую, следовательно, существую. Таким образом, философия Ницше есть философия господина, администратора. Не стоит удивляться, если миллионы чиновников во всем мире с тайной и ни с чем не сравнимой радостью повторяют про себя: «Когда я властвую, тогда воистину живу».
Следуя Ницше, мы должны признать, что чиновник любого ранга, который хоть чем-нибудь да управляет, является сверхчеловеком. Он вырвался из толпы безликих единиц и теперь при наличии собственной воли к власти придает «красоту и пропорциональность» целому миру. Очевидно, тотальная угрюм-бурчеевщина была бы великолепным воплощением мечтаний Заратустры.
В самом деле, каждый градоначальник из «Истории одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина был подлинным сверхчеловеком, «танцующей звездой» Фридриха Ницше. Ведь «для дионисической задачи твердость молота, радость даже при уничтожении, принадлежит решительным образом к предварительным условиям. Императив: „станьте тверды!“, самая глубокая уверенность в том, что все созидающие тверды, есть истинный отличительный признак дионисической натуры» (Ницше 1990: 753).
В концепции Ницше имеется еще один аспект, на который в свое время обратил внимание В. С. Соловьев. Он хорошо видел дурную сторону ницшеанства: презрение к слабому и больному человечеству и присвоение себе отдельной группой лиц какого-то исключительного сверхчеловеческого значения (элите все дозволено). Вместе с тем он попытался найти в демонизме сверхчеловека ту истину, которая привлекательна для живой души.
Согласно Соловьеву, из всех земных существ один человек может относиться к себе самому критически. «Какой-то залог высшей природы в глубине души человеческой заставляет нас хотеть бесконечного совершенства…» Мы всегда несовершенны, «а совесть говорит, что этот факт не есть для нас только внешняя необходимость, а зависит также и от нас самих». Поэтому человеку естественно хотеть быть лучше и больше, чем он есть в действительности, ему «естественно тяготеть к идеалу сверхчеловека. Если он взаправду хочет, то и может, а если может, то и должен» (Соловьев 1990: 629).
Иными словами, люди сознают свое несовершенство и стремятся улучшить себя. В идее сверхчеловека слышится самокритика человечества и желание большего совершенства. Без всякого сомнения, эти интенции смертной души делают честь людям, они свидетельствуют о великих возможностях самого человека. Вместе с тем трудно согласиться, что идеал сверхчеловека является «естественным» для человека. Этот имидж можно считать естественным в том смысле, в каком естественно (то есть реально) существует мифология. Однако никакой Übermensch не является тем пределом, той целью, к которой должен «естественно» стремиться homo sapiens.
Образ сверхчеловека есть миф, которым уводит человека от самого себя, отчуждает его от собственной сущности. С точки зрения данной концепции человек фатально плох. Его изменение к лучшему означает становление не человека, но сверхчеловека. Чтобы стать совершеннее, человек должен перестать быть человеком, он должен умереть и перейти в иное, над-человеческое состояние. Любая идея сверхчеловека принижает самого человека, лишает его внутренней ценности и значимости, закрепляет за ним второсортное положение в мире. Сам человек не способен к великому. Если в нем вдруг обнаруживается некий талант, то это качество объявляется не человеческим, но сверхчеловеческим; оно дано свыше (так, говорят: всякий талант от Бога).
На оценке В. Соловьевым идеи сверхчеловека лежит печать его религиозно-философской позиции. Übermensch привлекателен для философа отчасти потому, что он сам исповедует религию сверхчеловека. Человек, рассуждает Соловьев, есть прежде всего «смертный», то есть побеждается, преодолевается смертью. Сверхчеловек должен быть победителем смерти, то есть «освобожденным освободителем человечества от тех существенных условий, которые делают смерть необходимою, и, следовательно, исполнителем тех условий, при которых возможно или вовсе не умирать, или, умерев, воскреснуть для вечной жизни» (Соловьев 1990: 633).
Само собой разумеется, что для Соловьева таким подлинным «сверхчеловеком», действительным победителем смерти является Иисус Христос. Но, как замечает философ, если бы и не было перед нами действительного «сверхчеловека», то во всяком случае есть сверхчеловеческий путь, на конце которого — «полная и решительная победа над смертью» (Соловьев 1990: 634).
Соловьев убежден, что настоящий критерий для оценки всех дел и явлений в этом мире состоит в следующем: «насколько каждое из них соответствует условиям, необходимым для перерождения смертного и страдающего человека в бессмертного и блаженного сверхчеловека». Поэтому когда люди благодаря Ницше начинают заявлять: «я сверхчеловек», «мы сверхчеловеки», — то эти заявления должны радовать уже потому, что они открывают возможность интересного и серьезного разговора — о делах сверхчеловеческих (см.: Соловьев 1990: 634).
Как всякая мифология, религия содержит в себе реальные истины, которые зачастую игнорируются светской философией. Религиозные образы и символы имеют свой глубокий смысл, причем идея бессмертия не является исключением. Однако ее адекватная интерпретация невозможна в рамках идеи сверхчеловека. Сущность человека и его деяний нельзя ясно разглядеть в свете данной концепции.
Ф. Ницше совершенно прав, когда указывает, что «в человеке тварь и творец соединены воедино». Однако он не делает из этой посылки соответствующих заключений. Он фактически расщепляет человека надвое: смертным оставляется пассивность и страдание, а активность, творчество отдаются сверхчеловеку. Это, повторим, — традиция униженного человека, предполагающая странную логику: человек должен умереть, чтобы возвыситься, спастись.
В действительности же сущность человека представляет собой реальное противоречие. В человеке неразрывно соединены смертное и бессмертное, тварь и творец, пассивность и активность, страдание и величие. Но все это — «человеческое, слишком человеческое».
Люди привыкли по большей части только страдать и потому решили, что они всецело состоят из одного страдания. А некоторые из них даже выдумали своеобразную эстетику страдания. Поэтому неудивительно, что на фоне сплошного страдания редкая творческая индивидуальность представляется чем-то запредельным, надчеловеческим, кажется некоей ирреальностью и именуется сверхчеловеком. Между тем именно в живом человеке заключены и страдающее, и творческое начало. Причем страдание без творчества не возвышает, оно не спасает наши души, оно их разрушает. В свою очередь творчество без страдания и сострадания превращает индивида в не-человека, в сверх-человека, одним словом, в постчеловеческое существо. Страдание и сострадание очеловечивают творчество, устанавливают ему меру.
В заключение мы снова апеллируем к Максу Шелеру. Он цитирует Гратри, который написал: «Не только каждый в отдельности, но и все человечество может кончить и как святой, и как негодяй, в зависимости от того, чего оно хочет». И далее поясняет: человек есть существо, сам способ бытия которого — это «все еще не принятое решение о том, чем оно хочет быть и стать» (см.: Шелер 1994: 105).
По Шелеру, если и должно быть имя у идеала, то идеал для человека — это «всечеловек», а не «сверхчеловек», задуманный уже с самого начала отдаленным от массы и всякой демократии. «Сверхчеловек, как и недочеловек, должен, однако, в идеале всечеловека стать человеком» (Шелер 1994: 105).
3.5. Природа человека и окончательные суждения о нем
Понимание человека как homo creans делает весьма проблематичными окончательные суждения о нем. Виды окончательных оценок разнообразны. Помимо чисто теоретических определений к ним можно отнести убийство, самоубийство, смертную казнь, пожизненное заключение, эвтаназию, войну, геноцид и прочие приемы распыления людей. Эти и другие «категорические» действия являются повседневной практикой современного мира. При этом, как правило, за грубым физическим насилием стоит изящное спекулятивное обоснование. Однако подобные вердикты недопустимы с точки зрения гуманистической философской антропологии. Существуют метафизические аргументы против каких-либо окончательных оценок личности, в том числе против смертной казни, которая справедливо трактуется как предельное отчуждение обществом «своей частицы» самым диким путем (см.: Алексеев 1989: 337).
а) Метафизический аргумент против смертной казни
Человеческая мысль накопила немало свидетельств против смертной казни. Первым исторически значимым выступлением против нее считается книга итальянского юриста Чезаре Беккариа «О преступлениях и наказаниях» (1764). Автор исходит из того, что впечатление производит не столько строгость наказания, сколько его неизбежность (см.: Беккариа 1939: 308–309, 373). Он спрашивает: «Что это за право убивать себе подобных, присвоенное людьми?» По его мнению, смертная казнь не основана на праве, а является «войной нации с гражданином, считающей необходимым или полезным уничтожить его жизнь» (Беккариа 1939: 314–315).
Беккариа приводит следующие доводы в пользу отмены смертной казни. Во-первых, при спокойном господстве законов, при таком образе правления, который отвечает желаниям всей нации, нет необходимости уничтожать гражданина. Во-вторых, опыт веков показывает, что смертная казнь не останавливала преступников, поэтому она не может быть действенным средством устрашения и удержания других от совершения преступления. В-третьих, смертная казнь подает людям пример жестокости и тем самым способствует совершению новых преступлений. В-четвертых, необходимость смертной казни нельзя обосновывать тем, что она существовала почти во все времена. Человеческие жертвоприношения были в обычае почти у всех наций, но кто же осмелится оправдывать их? (см.: Беккариа 1939: 316–331).
Позже Беккариа добавил еще один аргумент: судебная ошибка при смертном приговоре, в отличие от других видов наказания, не сможет быть исправлена. Вместе с тем Беккариа считал, что бывают такие обстоятельства, при которых смертная казнь является необходимостью: когда нация возвращает или теряет свою свободу, во время анархии, когда беспорядок заменяет законы (см.: Беккариа 1939: 316; Решетников 1989: 466–467).
Русские юристы, политики и писатели, выступавшие за отмену смертной казни, не только активно использовали аргументы Беккариа, но и предлагали свои доводы. Так, Владимир Соловьев (1989: 176) доказывал, что смертная казнь есть «действие нечестивое, бесчеловечное и постыдное».
Во-первых, смертная казнь нечестива, так как по своей безотносительности и окончательности она есть присвоение человеческой юстицией того абсолютного характера, которым может принадлежать только суду Божию. Преднамеренно и обдуманно вычеркивая этого человека из числа живых, общество заявляет: я знаю, что этот человек безусловно виновен в прошедшем, безусловно негоден в настоящем и безусловно неисправим в будущем. А так как на самом деле не только о будущей неисправимости этого человека, но и о его прошедшей виновности обществу ничего вполне достоверно не известно, что достаточно доказывается многими судебными ошибками, то это есть явно нечестивое посягательство на пределы вечные и «слепое безумие человеческой гордости», ставящей свое относительное знание и условную справедливость на место всевидящей правды Божественной.
Во-вторых, считает В. Соловьев, смертная казнь бесчеловечна. В человеке имеется предел, неприкосновенный и неупраздняемый извне: это — жизнь человека. Но, справедливо ужасаясь перед убийством, общество отвечает смертной казнью, то есть новым убийством. По какой же это логике повторение зла есть добро? — спрашивает философ. По его определению, смертная казнь есть убийство как таковое, абсолютное убийство, то есть принципиальное отрицание коренного нравственного отношения к человеку.
В-третьих, смертная казнь имеет постыдный характер, как это видно из всеобщего презрения к палачу, который, ничем не рискуя, убивает заранее обезоруженного и связанного человека (см.: Соловьев 1989: 176–180).
Далее Вл. Соловьев указывает на то, что смертная казнь отрицает право в самом его существе. По его мнению, сущность права состоит в равновесии двух интересов: личной свободы и общественного блага. Отсюда вытекает, что интерес общего блага может только ограничивать личную свободу каждого, но ни в коем случае не упразднять ее, ибо тогда всякое равновесие между ними исчезает. Поэтому законы, допускающие смертную казнь или пожизненное заключение, не могут быть оправданы с юридической точки зрения (см.: Соловьев 1989: 180–181).
Существуют и другие весомые аргументы против смертной казни, которая в русской литературе оценивалась как преступление (А. И. Герцен), как «остаток старого варварства» (В. Д. Набоков), как «убийство ради убийства» (С. Н. Булгаков). Согласно Н. А. Бердяеву, смертная казнь убивает не только человека, но и Бога (см.: Бердяев 1989: 202). В современных дискуссиях указывают, например, на то, что смертная казнь не является наказанием в собственном смысле слова, так как о наказании (принуждении) можно говорить лишь до того момента, пока существует объект принуждения. Казнь такой объект ликвидирует (Клигман 1989: 392).
По мнению адвоката А. В. Клигмана (1989: 394, 395), помимо вины человека за конкретное преступление существует объективно «вина общества и государства, не сумевших еще создать предпосылок для соблюдения всеми гражданами норм общественного поведения». Поэтому отказ от смертной казни есть «та цена, которую общество должно заплатить за свою вину (и за свою беду)…». Подрастающие поколения должны воспитываться на аксиоме: жизнь человеческая есть благо ненарушаемое и неотчуждаемое. Поэтому ни у кого нет права лишать жизни другого, смертная казнь несправедлива.
Между тем высшая мера наказания применяется в различных странах, дискуссии по этой проблеме актуальны и в России. В дополнение к имеющимся доводам можно предложить метафизический аргумент против смертной казни. Его суть заключается в следующем.
Во-первых, человек обладает творческим импульсом, благодаря чему он способен к саморазвитию. Пока мы живем, у нас всегда сохраняется «чудесная» возможность творить себя и принимать участие в созидании внешнего мира. Во-вторых, окружающая среда постоянно предоставляет человеку новые объективные возможности. Конечно, эти возможности неравноценны в разное время и в различных условиях, но важно то, что они всегда имеются. Полное отсутствие возможностей означало бы полное отсутствие бытия. В-третьих, человек взаимодействует с изменяющейся средой, и будущие результаты этого взаимодействия не предопределены и заранее не могут быть точно известны. Вместе с развитием индивидов изменяются их существование и сущность. Человек становится тем, кем он становится.
Таким образом, никто в этом мире не может давать окончательных оценок человеку, пока он жив. Смертная казнь является разновидностью таких оценок. Следовательно, смертных приговоров быть не должно. Они ошибочны с точки зрения метафизики уважения к человеку.
б) Финальные определения и гуманизм
Конечно, решающим основанием недопустимости окончательных оценок человека является его творческая природа (человек есть homo creans). Если человек представляет собой лишь инертный механизм, то каким бы ни был калейдоскоп внешних возможностей, пассивное существо не в состоянии их использовать, воздействовать на мир, изменять его и себя.
Между тем окончательные приговоры весьма распространены. За ними стоит определенная методология. Мы уже указывали на духовную традицию, которая человеку оставляет только пассивность и страдание, а активность и творчество приписывает некоему сверхчеловеку.
С этой точки зрения человек есть глина, он не имеет объективной ценности, поскольку он всего лишь тварь, а не творец. Поэтому для своего избавления человеку рекомендуется прекратить свое бесперспективное существование и стать сверхчеловеком.
С данной традицией связано теоретическое направление (пожалуй, со времен Декарта), которое видит в человеке машину, некий сложный механизм, наконец, компьютер. Однако философия, низводя человека до уровня машины, поступает весьма опрометчиво. Во-первых, она отрицает человека раньше всех других «нигилистов». Например, когда убийца настигает свою жертву или государство казнит преступника, то они в своем деле могут чувствовать себя достаточно спокойно: они расправляются не с человеком, но с неким механизмом. Философия раньше всех инстанций упразднила человека в человеке, она редуцировала его до уровня механизма, а затем объявила: Ecce Homo. Но при этом теория забывает, что своей собственной редукцией она уже «убила» живого человека.
Во-вторых, философская антропология, низводя человека к другому объекту, теряет свой предмет исследования, свою оригинальность. Иначе говоря, когда антропология теоретически уничтожает человека, она упраздняет саму себя, то есть осуществляет reductio ad absurdum.
Итак, философия, объявляя человека полумертвым механизмом, санкционирует соответствующее практическое отношение к нему. Если человек понимается как глина или компьютер, то он рассматривается как неживой. Когда философия отказывает человеку в способности творить себя, она санкционирует его «распыление». В самом деле, с таким существом можно обращаться достаточно произвольно: ведь перед нами в лучшем случае — получеловек. Следовательно, человек как таковой лишается внутренней ценности, и поэтому его можно легко ликвидировать, как, например, испорченный калькулятор.
Однако человек — не глина и не компьютер. Человек есть человек, и его нужно понять именно как человека. Эта задача гораздо сложнее, чем практика упрощения. Конечно, можно найти оправдание: социальные обстоятельства делают из человека говорящее орудие или мутанта, а ученые лишь добросовестно протоколируют данное положение. Но это оправдание не совсем убедительно. Если ученые догадываются об искажении человеческой сущности внешними факторами, то зачем природу человека всецело сводить к этому искажению? Ученым следует изучать и знать те окружающие условия, которые оптимальны для развития человека, а не робота.
Разумеется, существуют определенные социальные, экономические, политические и психологические причины, толкающие человека на убийство или самоубийство. Не нужно превращать человека в ничто, и тогда не придется удивляться, куда подевалось его творческое начало. Поэтому не только философия, но также и философия ответственна за окончательные оценки политиков, судей, врачей и других «арбитров».
Если философия не хочет нести на себе этот грех, ей не следует хотя бы косвенно, отдаленно, намеком (то есть своими исходными аксиомами) утверждать в мире насильственное, искусственное прекращение жизни. Философия не должна быть помощником смерти, она должна быть со-творцом жизни. Понимание человека как homo creans запрещает окончательные суждения о нем. Поэтому философии лучше воздерживаться от окончательных оценок живого человека (человечества), она не должна выносить ему свой окончательный, то есть фактически смертный приговор. В этом воздержании будет выражаться не слабость метафизики или человеческого разума, но их сила и мудрость, уважение к человеку и бесконечной природе.
Макс Шелер разделял мнение Л. фон Ранке: «Человечество несет в себе неограниченное число возможностей развития — оно таинственнее и величественнее, чем обычно думают». По Шелеру, человек — не вещь, он есть направление движения самого универсума, самой его основы (см.: Шелер 1994: 105).
Тема окончательных суждений о человеке тесно связана с проблемой свободы воли. По мнению Э. Фромма, традиционная трактовка вопроса о свободе воли страдала от недостаточного количества эмпирических психологических данных. Вследствие этого проблема рассматривалась в самом общем виде. Фромм (1992: 89) предлагает под свободой воли понимать свободу выбора. В таком случае вопрос сводится к тому, свободен ли человек выбирать между альтернативными возможностями.
Ответ психоаналитика утвердителен: «Человек может выбирать между двумя возможностями: идти назад или двигаться вперед». На каждой ступени развития перед человеком возникают новые противоречия, которые принуждают его искать новые решения. Этот процесс будет продолжаться, пока человек не достигнет своей конечной цели — стать полностью человечным (см.: Фромм 1992: 86, 87).
Ученый полагает, что каждый отдельно взятый человек и каждая группа индивидов в любой точке своего развития может либо регрессировать, либо прогрессировать. «Только окончательно добрым или окончательно злой человек не имеет больше выбора» (Фромм 1992: 88). Согласно Фромму, в каждом человеке скрывается потенциал архаических сил, а некоторые люди до такой степени разрушили всякие возможности положительного развития, что потеряли свободу выбора, то есть свободу решиться на прогрессивное действие.
Э. Фромм (1992: 91) разделяет традицию Спинозы, Фрейда, Маркса, согласно которой «…человек детерминирован законами причины и следствия, однако он может создать сферу свободы и постоянно увеличивать ее посредством расширения сознания и правильных действий». Предпосылкой освобождения должно быть не только осознание, но также активная воля и готовность к борьбе. Ученый отмечает, что подобная точка зрения также представлена в классическом буддизме и пророками Ветхого Завета. Человек имеет выбор между «жизнью и смертью», но может наступить такой момент, в котором возврат уже невозможен, если индивид слишком долго медлит с выбором жизни (см.: Фромм 1992: 91, примечание).
Психоаналитик утверждает, что наша способность принимать решение всегда находится в связи с нашей жизненной практикой. Чем чаще мы принимаем истинные решения, тем «мягче», живее становится наше сердце; чем дольше мы принимаем неправильные решения, тем больше «ожесточается» наше сердце. Поэтому мы, как правило, не свободны в последнем решении. Но на более раннем этапе, когда мы еще не запутались так глубоко в наших страстях, у нас есть свобода выбора (см.: Фромм 1992: 97).
Эти рассуждения иллюстрируются различными примерами, в том числе игрой в шахматы. Предположим, два одинаковый по силе игрока (А и Б) начинают партию, соответственно они имеют равные шансы на выигрыш (преимущество белых в данном случае нас не должно занимать). Другими словами, каждый из них одинаково свободен выиграть партию. Но после пяти ходов ситуация выглядит уже иначе. Оба еще могут выиграть, но А, сделавший лучший ход, имеет больше шансов на выигрыш. Но и Б все еще свободен выиграть. После нескольких дальнейших ходов, которые были сделаны А, можно констатировать вполне определенно, что А выиграет, но только почти. Б все еще может выиграть. Через несколько ходов игра заканчивается. Если Б хороший игрок, он поймет, что больше не свободен выиграть, еще до получения мата он поймет, что проиграл. Плохой игрок, не умеющий правильно оценить решающие факторы игры, продолжает питать иллюзию, что он может еще выиграть, даже после того, как он не свободен больше этого сделать. Из-за этой иллюзии он играет вплоть до горького конца и позволяет поставить своему королю мат (см.: Фромм 1992: 97–98).
Итак, согласно Фромму, человек склонен к добру или злу. Когда обе склонности еще находятся в равновесии, он свободен выбирать. Большинство людей могут выбирать. То, как они действуют, зависит от силы тех или иных противоречивых склонностей их характера. Однако если склонности человека больше не уравновешены, он больше не свободен в выборе. Последнее решение обычно не дает возможности свободного выбора. Наилучший и наихудший индивиды не имеют свободы выбора, они потеряли способность действовать в пользу зла или в соответствии с добром.
На наш взгляд, нет сомнения в том, что объем свободы выбора постоянно меняется в ходе жизненной практики. Если мы обладаем высокой мерой свободы решаться в пользу добра, то этот выбор стоит нам меньших усилий. Если степень нашей свободы незначительна, то это требует больших усилий, помощи других и благоприятных обстоятельств. Естественно также, что наша первая победа делает легче все последующие. Однако в рассуждениях Фромма вызывает сомнение тема, так сказать, «окончательных людей», то есть наилучших (окончательно добрых) и наихудших (окончательно злых) индивидов. Философ заключает: «Если человек равнодушен к жизни, то больше нет надежды, что он выберет добро. Его сердце действительно ожесточилось настолько, что его „жизнь“ закончилась» (Фромм 1992: 108).
Теоретик совершенно прав в том, что для наихудшего (равно как и для наилучшего) индивида жизнь фактически завершилась. Окончательно добрым или окончательно злой человек — это уже не человек, а какое-то иное существо: либо ангел, либо зверь. В любой из этих крайностей homo sapiens закончился, он трансформировался в иное, не-человеческое, над-человеческое состояние. Другими словами, достижение состояний абсолютного добра или абсолютного зла означает умирание человека. Но живой человек не может быть абсолютно злым или добрым. Поэтому, вопреки мнению Фромма, для живого человека идеал «окончательно доброго» или «окончательно злого» неприемлем.
Окончательно злому индивиду не дано что-либо изменить в своей жизни, поскольку он стал «окончательным» навсегда. Фактически такой «предельный» человек есть «мертвый» человек, а мертвые не способны к развитию. Поэтому возврат к жизни, к добру невозможен только для них. Однако у живых всегда есть шанс, и совершенно не случайно, что наша надежда умирает последней!.
Когда поставлен окончательный диагноз, человеку остается только одно — совершить самоубийство, поскольку объявлено, что он больше не свободен выбирать и что его жизнь закончилась. Если же, к примеру, можно с уверенностью сказать, что данный преступник совершенно неисправим, то для ограждения от него общества остается единственная мера — лишить его жизни. Как отмечал русский юрист И. Я. Фойницкий (1847–1913), такой довод приводила итальянская антропологическая школа (см.: Фойницкий 1989: 272).
Следует также иметь в виду, что окончательная оценка сама по себе оказывает негативное влияние на человека, способствует его реальной деградации и умиранию. Вынося окончательный приговор человеку, мы фактически ставим точку в процессе его жизнедеятельности, то есть мы прекращаем его жизнь. Но кто дал нам это право?
Эрих Фромм допускает метафизическую и психологическую ошибку, высказывая свои окончательные суждения о человеке. Состояние абсолютного добра или абсолютного зла существует лишь в воображении. В действительности, решаясь в пользу добра, мы выбираем жизнь, бытие; а совершая зло, мы умножаем смерть, ничто. Между тем сама жизнь предполагает смерть (мы живем и умираем одновременно), а добро предполагает зло. Творить добро, жизнь — значит противостоять злу, смерти, теснить, отодвигать их.
Однако мы не можем отменить смерть окончательно. Это означало бы также раз и навсегда покончить с жизнью. Человек смертен, но именно поэтому он обречен на противостояние смерти (злу), если он хочет оставаться человеком. В этом его простота и величие, в этом красота звания «Человек». И это отнюдь не абсурдная борьба без надежды на успех, как считал Альбер Камю. Это — борьба, приносящая плоды, делающая человека (человечество) разумнее, могущественнее и благороднее.
Однако вернемся к вопросу «А судьи кто?». Кто может безупречно точно определить, что данный индивид больше не способен творить, созидать (в том числе самого себя), больше никогда не может делать добро и что его жизнь закончилась? Наука, некий высший консилиум ученых? А может быть, педагоги, юристы, врачи, священники или политики? Кто этот верховный судья? Нет такого судьи. И быть не может. Никто в этом мире не может давать окончательные оценки живому человеку.
Допустим, что сегодняшняя наука получила определенные методики, позволяющие выставлять окончательные оценки человеку. Но где гарантия, что эти методики и результаты безупречны? Ошибка, допущенная наукой, не перестает быть ошибкой. Наука не может претендовать на абсолютную истину, поскольку такой истины попросту не существует. Термин «абсолютная истина» может означать только одно — «бесконечная истина».
К примеру, когда врачи говорят о безнадежном положении больного, то это еще не означает действительную безнадежность. Поставленный диагноз скорее свидетельствует о слабости медицины перед болезнью. Вот, в частности, почему науке, сознающей свои пределы, лучше воздерживаться от безапелляционного диагноза относительно живого человека. Окончательный приговор убивает человека раньше, чем наступит его естественная смерть. Но то, что способствует смерти, не может быть истиной.
Воздержание от окончательных суждений о живом не есть скепсис или признак хронической слабости человеческого разума. Подобное воздержание происходит из уважения к объективной мудрости и сложности человека и жизни, к их «чудесным» возможностям. Своими же поспешными окончательными оценками живого человека наука лишь укорачивает ему жизнь и тем самым умножает смерть. Если говорить языком религиозной традиции, кто поддерживает и укрепляет жизнь, тот служит Богу, а кто способствует смерти — помогает дьяволу.
Наука со своими «окончательными» претензиями превращается в демоническую силу, в тиранию, которая прикрывает слабость или леность человеческого ума. Тем самым такая наука еще больше ослабляет интеллект и, следовательно, самого человека. Нарциссизм разума упраздняет в конечном счете и сам разум. Именно к такой науке можно отнести слова Екклесиаста: «Кто умножает познания, умножает скорбь» (Еккл. 1, 18).
Сравнение Фромма жизненной практики с игрой в шахматы допустимо, но не совсем удачно. В виде шахматной партии можно представить всю человеческую жизнь; в этой «игре» каждый человек в обязательном порядке получает «мат», то есть рано или поздно переходит в мир иной. День рождения становится началом умирания. Каждый час нашего бытия приближает нас к неизбежному концу. Поскольку с возрастом наши возможности изменяются и уменьшаются, то естественно, что у последней черты мы слишком не свободны выбирать. Однако как поступить тому, кто уже в детстве узнает, что он смертен? Если в любом случае он получит «мат», то зачем продолжать жить?
По Фромму, «хороший игрок» должен выйти из этой игры, поскольку его горький финал точно известен. Более того, «хороший игрок» должен предложить наилучший рецепт: не рождаться совсем, то есть не начинать «игру», которая имеет летальный исход. Таким образом, люди, знающие о своем печальном уделе и тем не менее продолжающие жить, образуют множество «плохих игроков». Правда, у них есть одно преимущество: они живут, то есть играют свою партию. А «самые лучшие игроки» (то есть те, которые не рождаются) не принимают участия в этой «игре» и потому не являются «игроками» совсем.
Если же пример с шахматной игрой приложить к человеку, запутавшемуся в своих страстях, то совет досрочно «выйти из игры» (то есть прекратить сопротивление) равнозначен предложению прекратить собственную жизнь, то есть совершить самоубийство. Но как можно определить, что склонность индивида к злу (к деструктивности) окончательно победила его склонность к добру, к жизни? Кто однажды это констатирует, тот должен признать, что данный человек фактически мертв, или, как пишет Фромм, его «жизнь» закончилась.
Между тем о живом человеке этого сказать нельзя по определению. Любой судья, выносящий человеку окончательный приговор, тем самым досрочно «умерщвляет» его. Вопреки ориентации на окончательные суждения о человеке мы утверждаем: пока человек жив, к нему неприменимы окончательные оценки; они возможны о мертвом, а не о живом, о законченном, а не о текущем процессе. «Сова Минервы начинает свой полет лишь с наступлением сумерек», — говорил Гегель. Другими словами, человек начинает понимать суть явлений и событий, когда они завершаются. Только после прекращения живого процесса наступает пора окончательного осмысления. Но и в этом случае сдержанность не помешает, поскольку последующая история также может вносить поправки в наши оценки. Кто же спешит с окончательными заключениями, тот преждевременно омертвляет живое и умножает скорбь.
Творчество является принципом, неотъемлемым свойством всякого бытия. Благодаря творчеству бытие является бытием, жизнь является жизнью, а человек становится человеком. Благодаря творческому началу человек способен противостоять смерти, у него всегда имеется шанс творить жизнь и, следовательно, делать добро. Поэтому каждый индивид (или народ) всегда может изменить свою судьбу, хотя, конечно, если мы слишком долго шли неправильной дорогой, то есть слишком долго практиковали умирание, потребуются великие усилия и помощь других.
Что касается благоприятных обстоятельств, о которых говорит Э. Фромм, то наши персональные усилия обязательно приведут к ним. Универсум постоянно предоставляет в распоряжение человеку обновленный набор возможностей. Это — естественная характеристика объективного мира. В этом заключается, так сказать, безмерная доброта бесконечного естественного бытия, которое на другом языке зовется Богом. Бытие-Бог всегда предоставляет человеку шанс на спасение.
Итак, если мы однажды решим понимать человека как изначально творческое существо, нам будет трудно согласиться с окончательными суждениями о человеке. Homo creans способен к саморазвитию, результаты которого не могут быть заранее точно известны. Разумеется, определенные предположения о дальнейшей судьбе человека возможны, но мы допустим ошибку, когда поставим окончательный диагноз существованию и развитию отдельного индивида, нации или человечества в целом. Предназначение философской антропологии заключается в со-прояснении и со-творении сущности человека. Чтобы созидать, а не разрушать человеческое бытие, науке и философии лучше воздерживаться от окончательных оценок живого человека.
Не хотелось бы, чтобы критический анализ некоторых положений Э. Фромма поставил под сомнение его репутацию философа-гуманиста. Мы также не думаем, что этот ученый мог быть сторонником смертной казни. Он говорит: «Вплоть до точки, в которой у него больше нет свободы выбора, человек ответствен за свои действия» (Фромм 1992: 107). Фромм совершенно прав: мера свободы определяет меру ответственности, следовательно, отсутствие свободы означает отсутствие ответственности. Поэтому человека, потерявшего свободу выбора, нельзя никак наказывать. Наилучшие и наихудшие (то есть окончательные) индивиды неподсудны.
Рассмотренная позиция Э. Фромма свидетельствует скорее о том, что даже гуманистическая доктрина не всегда адекватно понимает человека и мир, в котором он живет. Тем не менее только дальнейшее развитие метафизики уважения к человеку будет способствовать прояснению его сущности и, следовательно, развитию современного человечества.