Люто встретил меня в курене Петро Стах, схватился за пистолет.
— Застрелю, как собаку, сам лично застрелю!
Я ждал упреков, допроса, но не такого гнева; и хотя отлично знал причину его, все же спокойно спросил:
— Это за что же я попал в такую немилость к пану Стаху?
— За то, что причинил нам больше вреда, чем пользы. Зачем ты без разрешения распустил лагерь?
— Чтобы партизаны всех нас не перебили, чтобы наша молодежь осталась жить и продолжала бороться за свободу Украины в тылу врага, в подполье. И подготовил ее к этой борьбе не ты, Петро Стах, а я, политический воспитатель и комендант, Улас Курчак!
Стоявший за спиной у Стаха Юрко одобряюще подмигнул мне: мол, правильно говоришь, не давай себя в обиду. Слова мои охладили лють Стаха.
— За такое тебя не помиловал бы и пан куренной,— продолжал он не без злобы.— Надо было организовать отпор из уже обученных хлопцев. Оружие было, гранаты были и пятьсот хлопцев!
Стах опять начал лютеть, а я по-прежнему спокойно заметил:
— И все пятьсот там бы и легли. Краса и надежда нации. Нас не станет, а они продолжат борьбу, воспитанные на примере нашего героизма.
Я говорил велеречиво, как Вапнярский, и это действовало на Стаха; ему казалось, что здесь присутствует сам куренной, хотя он, как мне сказали, был ранен в бою с ковпаковцами и отлеживался где-то в селе. От нашего куреня осталась только третья часть, и командовал ею Петро Стах. Уцелевшим боевикам будто передалась извечная лють начальника СБ; полуголодные, завшивленные, обмороженные, они налетали на всех, кто казался им хоть мало-мальски врагом. В ту зиму особенно бушевали вьюги; под стать им лютовала и УПА — метели не успевали заметать трупы, которые теперь уже никто не хоронил.
Однажды мы взяли в плен двух советских парашютистов. Один умер, не выдержав пыток, но так и не выдал цели задания; второй все рассказал и просил лишь об одном — чтобы его больше не мучили, пристрелили. Но просто застрелить Петро Стах не мог; парня раздели догола, связали руки, сделали петлю на ногах, затем его подвесили на вертел над костром и жарили на слабом огне... Он долго тлел и все никак не мог умереть...
В те дни Юрко рассказал мне, как он устроил в обоз с отступающими немцами Галю с Тарасом и своего отца с матерью; обошлось это ему, по его словам, в несколько тысяч немецких марок да в полмешка сала, которые он сунул обозным и охране. Документы у наших были в порядке — оставленный в живых в отряде немец оказался действительно незаменимым человеком; Стах берег его пуще своих, надеясь, что тот ему еще пригодится. Ко мне же Петро проникался все большей неприязнью. Однажды подвыпивший Юрко посоветовал мне:
— Уходить тебе надо из отряда, Улас, Петро хочет тебя пришить, ищет лишь случай. Открыто он этого не сделает, боится Вапнярского. Но кокнуть тебя наши могут в первом же бою.
Я уже и сам видел, что на меня в отряде косятся, и понимал — это дело рук Стаха.
— Куда же мне бежать? — горько усмехнулся я.
— А ты подумай, не на одном нашем отряде свет клином сошелся.
На следующий день Юрко позвал меня из землянки и, оглядевшись, сказал:
— Стах посылает меня на связь с дивизией «СС-Галичина», приказал, чтобы я и тебя взял с собой. Ну и намекнул: лучше будет, если Курчак назад не вернется, погибнет где-нибудь по дороге. Я ответил, что все понял.
Долог и утомителен показался мне путь к той дивизии; сквозь зимнюю вьюгу и морозы мы шли на лыжах по лесам, где в такую пору нога человеческая не ступала. Как-то под вечер, когда мы устраивались на ночевку, нас окружила группа людей в эсэсовской форме. Я подумал было, что это немцы, тем более, что и окрики звучали по-немецки, но потом, когда мы подняли руки, с нами заговорили по-украински. Мы назвали себя. Нас обыскивали, и я, уже поняв, что перед нами вояки дивизии «СС-Галичина», все еще не мог поверить: они носили эсэсовскую форму, а Вапнярский убеждал меня, что буквы «СС» вовсе не обозначают принадлежность к эсэсовцам этой украинской дивизии, а расшифровываются, как «Сечевые стрельцы». Но тогда мне было не до раздумий; вояки повели нас в свой полк, в сотню, запомнился даже их номер — тринадцатая сотня двадцать девятого полка, С какой целью мы явились в эту дивизию, которая потом называлась по-разному: и 14 пехотная дивизия войск СС, и первая украинская дивизия «Галичина»,— я не помню. Юрко привез какой-то пакет от УПА, но меня его содержание уже не очень-то интересовало,— в тот же день я встретил там своего старого приятеля по Варшавскому университету Василя Сулиму, того самого, что когда-то привел меня на тайную сходку националистов и познакомил с паном Бошиком. Теперь Василь был одним из старшин дивизии. Мы обнялись с ним, как старые друзья и единомышленники, стали вспоминать студенческие годы, казавшиеся нам такими счастливыми, вспомнили и пана Бошика: Сулима спросил, не пришлось ли мне его встречать.
— Встречал, и довольно часто,— ответил я.— А последние годы все время были рядом, только недавно расстались: пан Вапнярский ранен.
— Как, Вапнярский — это и есть тот Бощик? — изумился Сулима.— Никогда бы не поверил! Он был такой интеллигент, такой оратор! А про Вапнярского совсем иная слава!
— Какая же? — насторожился я.
— Как про талантливого и беспощадного к врагу командира,— уклончиво ответил Василь и огляделся.— Слава о нем далеко пошла, даже командование нашей дивизии не раз ставило его нам в пример.— Говорил об этом Василь Сулима восторженно, как в те далекие студенческие годы, словно был он по-прежнему молодым парнем, которого не коснулись жестокости войны; Сулима не восхищался Вапнярским, скорее, даже сдержанно осуждал его подвиг. Восторгаясь Бошиком в прошлом, он был разочарован нынешним куренным Вапнярским. Тон старшины Сулимы навел между нами тот небольшой мостик доверительности, когда можно поведать друг другу то, что не всегда осмелишься в разговорах с другими. Тут я и рассказал ему о своей бесславной концовке в курене, а он со временем поведал мне историю дивизии «СС-Галичина», именовавшейся тогда первой украинской дивизией. Но вначале следовало решить мою судьбу. Сулима пошел к своему начальству, отрекомендовал меня как одного из яростнейших противников большевизма, друга Вапнярского, не поладившего после его ранения с новым командиром. Думаю, не последнюю роль в том, что меня оставили в дивизии, сыграло мое знание языков, в таких толмачах тут нуждались, особенно теперь, когда никто не знал, по каким странам будет мотать дивизию ветер войны. Наступали самые черные и бесславные дни, свидетелем которых мне довелось быть.
— Мы с тобой еще совсем недавно верили в то, что станем великими художниками, мечтали о высоких материях, а что из этого вышло? — как-то признался Сулима.— Ну, у меня все понятно: призвали. А ты ведь был цивильным, учительствовал. Как же случилось, что ты свое призвание променял на какое-то дерьмо?
— Так сложилась жизнь, сам не знаю, как все это произошло. Я в этом еще не разобрался. Знаю только одно: ни себе, ни своему народу плохого я не желал.
Я ничего не утаил от него. Думаю, мы стали бы с ним друзьями на всю жизнь, останься он в живых. Василь, один из немногих в дивизии, несмотря на свой старшинский чин, был человеком образованным, думающим и трезво смотревшим на происходящее. О себе он рассказывал :
— Все свое старание я прилагал к тому, чтобы уйти от войны. Когда в Варшаву пришли немцы, я уехал в Холмский округ, там моя тетка была замужем за поляком, тоже художником, но он оказался ярым польским националистом и коллаборационистом. В куске хлеба они не отказали, а мне больше ничего и не было нужно, до смерти хотелось писать — я привез с собой только смену белья да краски. Природа Холмщины достойна кисти художника. За то счастливое время я написал несколько хороших пейзажей. А потом началась резня: украинцы пошли против поляков, поляки — против украинцев. Только теперь я понял, что все это устраивали немцы: им была выгодна такая политика, ни тех, ни других им не было жалко, а взаимное уничтожение отвлекало славян от борьбы с немцами, поэтому они постоянно разжигали межнациональную вражду... Лишь в мою бытность в Холмском округе поляки уничтожили несколько десятков местечек и сел с украинским населением. Кое-кто поглядывал искоса и на меня. Тетка и ее муж помогли мне переехать на Львовщину; так было лучше и для меня, и для них. Некоторое время удалось пересидеть там спокойно, а потом началась всеобщая вербовка в дивизию «СС-Галичина», каждый завербованный считался добровольцем, хотя все это было не так.
Рассказал мне Сулима и об истории создания дивизии. Поначалу Гитлер куражился, еще в своей книге «Майн кампф» он твердил, что только лица арийской расы могут пользоваться оружием. Но руководители ОУН из кожи лезли, добиваясь создания своей официальной военной единицы. До конца сорок второго года немецкая верхушка противилась, а потом, когда их армию крепко потрепали на Восточном фронте, гитлеровцы поняли: можно и дьявола брать к себе в союзники, лишь бы он был предан и стрелял, куда ему прикажут. Тогда-то Гиммлер и навязал Гитлеру свою давнюю идею — создать общеевропейские войска СС. Вначале были созданы такие части из фашистов — датчан и фламандцев, голландцев и валлонов, боснийцев и арабов, потом из латышских и эстонских националистов. Наконец вняли просьбам и наших вождей,— Гиммлер разрешил сформировать дивизию «СС-Галичина». Сперва отбирали только самых верных и преданных националистов; целые стаи вербовщиков двинулись в западноукраинские села и города. Но не так уж много оказалось желающих. Из них едва полк набрали. Тогда и начали принудительную мобилизацию, под нее попал и я. Ну, а остальные наши подвиги тебе, Улас, известны... Был художником — стал головорезом,— так называют в народе вояк из нашей дивизии.
Василь Сулима рассказал мне еще немало интересного, теперь я уже многое забыл — записывать было нельзя. В своем дневнике я лишь фиксировал людей и события тех дней, ничего не комментируя... Шли мы с дивизией по тылам советско-германского фронта; участвовали в карательных экспедициях против советских и польских партизан. Лично я в этом участия не принимал, был переводчиком. В те дни вояки нашей дивизии проводили операции против советских и польских партизан совместно с УПА, а мне нежелательно было встречаться с кем-нибудь из нашего куреня — не хотелось подводить Юрка, ведь он объявил о моей смерти. В мае сорок четвертого в дивизию приезжал Гиммлер; дивизия «СС-Галичина» тогда перешла в распоряжение группы немецких армий «Северная Украина». Во время инспектирования нашей дивизии Гиммлером я был у него переводчиком,— у личного переводчика рейхсфюрера пропал от простуды голос. Есть известная фотография — Гиммлер среди командиров дивизии «СС-Галичина»: чванливое лицо провинциального ветеринара, круглые очки в золотой оправе, на груди — мощный цейсовский бинокль. Я стоял рядом, но в кадр не попал, фотограф не нашел нужным зафиксировать для истории столь мелкую фигуру. Мне запомнились слова Гиммлера, с которыми он обращался к воякам дивизии, напоминая о том, что, дав присягу на верность фюреру, они не должны жалеть своей жизни в борьбе против большевизма. «Я уверен,— говорил Гиммлер,— что вы не подведете СС и меня, и фюрер сможет в конце этой войны сказать: дивизия выполнила свой долг».
Но где нам было устоять против той могучей силы, которая наваливалась с востока. На Львовщине под Бродами нас окружили войска Красной Армии и устроили такое пекло, что не забыть до конца моих дней. Я не был на передовой, мне, как всегда, повезло, но и во втором эшелоне я натерпелся страху, потом это долго снилось мне по ночам,— вскакивал с постели в холодном поту и до утра не мог заснуть. Вокруг рвались снаряды и мины, горела земля, но больше всего мне запомнился раненый парень, бросивший винтовку; обезумевший от боли, он держал в руках свои вывороченные осколком из чрева внутренности и, перебегая от одной кучки залегших вояк к другой, не переставая, кричал:
— Не бросайте меня, хлопцы, не бросайте, родные!
Позже я узнал, что из одиннадцати тысяч личного состава дивизии осталось не более пятисот человек.
Выбрался из того адского котла и Василь Сулима. При встрече со мной он сказал с тоской:
— Теперь у нас одна задача — драпать на Запад, чтобы сдаться в плен американцам, не попасть в руки к большевикам.
Так думали многие, но кто с нами считался...
Дивизию стали пополнять, теперь не брезговали даже беглыми полицаями и старостами с восточной Украины, людишками, изменившими Советам; большинство из них не были ни националистами, ни шовинистами, просто в свое время в силу разных обстоятельств, как и мои бывшие подопечные Лопата и Чепиль, стали прислужниками у немцев. Мы, оуновцы, старались обратить их в свою веру; иногда это удавалось, большинство же лишь соглашалось с нами из угодничества; между прочим, таких и сегодня хватает среди нашей диаспоры и в Канаде, и в Штатах, и в других странах, где поселились украинцы. После пополнения дивизии в ней уже почти не осталось галичан и она утратила свое первоначальное содержание; дивизию переименовали в четырнадцатую пехотную дивизию войск СС, мы охотнее называли ее первой украинской дивизией. Одно из ее подразделений было брошено вместе с немецко-украинской полицией на подавление Варшавского восстания, большинство же участвовало в подавлении национального восстания в Словакии.
В этих записках я ни в коей мере не собираюсь излагать историю дивизии — ее вояки не заслуживают того, чтобы о них писали, восхваляли их разбойничьи деяния, казни, грабежи, насилия. Сегодня кое-кто пытается обелить их прошлое, но никто и словом не упомянул о том, сколько горя и слез принесли они нашим братьям-славянам. Я помню, как в дивизии началось разложение — пьянство, разврат, воровство; многие не выдерживали, дезертировали. Мы с Василем Сулимой тоже не раз подумывали о том, чтобы бежать. Но куда? О возвращении на родину уже не могло быть и речи — мы сами себе отрезали туда дорогу. А впереди нас ждала полная неизвестность. Я жил лишь надеждой на встречу с Галей и сыном. Эта надежда стала более реальной, когда нас в январе сорок пятого года по приказу немецкого командования перебросили в Югославию. И опять нас бог покарал, чтобы не лезли в чужой огород; югославские партизаны так нас встретили, что пришлось позорно бежать, каждый куст, каждая горная тропинка в этой стране была против нас. Там же остался навсегда лежать и Василь Сулима. молодой художник, волею злого рока взявший в руки оружие. Очарованный зимним горным пейзажем, он вышел из лагеря с блокнотом в руках, чтобы сделать несколько рисунков; едва ступил на горную тропу, как раздался выстрел, прокатившийся гулким эхом в горах. Пуля попала прямо в сердце.
Под ударами частей югославской армии мы позорно сбежали в Австрию. С какой надеждой я мечтал о встрече с Галей и сыном! Наше подразделение остановилось в Винер-Нойштат, далековато от Вены, ночевали мы в охотничьем замке. Я думал только о том, как бы скорее вырваться оттуда и попасть в Вену; мысли мои были заняты только Галей и сыном. Я знал: если не встречу их сейчас, значит, уже не встречу никогда — Красная Армия через месяц будет уже здесь.
Я вырвался из дивизии и поехал в Вену, отыскал церковь святой Варвары — я попал как раз к субботней заутрене. С волнением вглядывался в лица прихожан, поставил свечу и впервые в жизни молился, просил бога, чтобы он послал мне встречу с моими самыми близкими людьми. После окончания службы я стоял у выхода и все искал Галю, не пропустил ни одной женщины, похожей на нее. Но вот прошла последняя прихожанка. Тогда я, охваченный тревогой, пошел к священнику. Он вежливо пригласил меня войти и подождать — с ним разговаривал какой-то мужчина в модном клетчатом пальто, белом кашне, с блокнотом и самопиской в руках. Разговор велся по-немецки, и то, о чем они говорили, так не вязалось с тем, что происходило вокруг — с войной, смертями и кровью; даже модное новенькое пальто и белое кашне мужчины напоминали мирное время. Священник рассказывал мужчине, как я понял, интересующемуся историей храмов, о церкви святой Варвары. «Боже,— подумал я с тоской и острой завистью,— есть еще люди, которые интересуются этим, а не тем, чтобы выжить, не попасть под пулю, не сгореть в крематории концлагеря».
Священник рассказывал:
— Греко-католическая парафия при церкви святой Варвары существует с 1784 года; при церкви есть Украинское католическое братство святой Варвары.
В другое время и я бы с удовольствием послушал его, но сейчас меня сверлила лишь одна мысль — где же они, мои Галя и Тарас? Ведь она обещала каждый день приходить сюда, а вот не пришла даже к субботней заутрене. Не доехали в Австрию, заболели или что еще могло случиться? О самом худшем я не думал, не смел думать. Наконец мужчина, записав все услышанное в блокнот, ушел, и я поведал священнику о том, как расстался с семьей, и о том, как мы договорились встретиться в церкви святой Варвары. Мой рассказ тронул священника.
— Я видел женщину-украинку с мальчиком лет пяти,— как-то осторожно заговорил священник.— Да, она всегда приходила с мальчиком, почему я и обратил на них внимание. Обычно знаешь своих прихожан, а эта была новенькая. Но вот уже недели две я их не вижу, может, куда-нибудь уехали?
— Они не могли уехать,— уверенно сказал я.
— Тогда надо бы дать запрос в муниципалитетную регистратуру беженцев,— посоветовал священник,— запишите мне их данные.
Я поблагодарил священника за неожиданную помощь и участие и сел за столик записать данные, а он тем временем все так же осторожно продолжал:
— Две недели тому назад после заутрени, когда прихожане уже выходили из церкви, начался налет и неподалеку упала бомба. Часть людей хлынула обратно в церковь, а более двух десятков были убиты и ранены. Поэтому советую вам сходить в соседний госпиталь.
Я молча кивнул и вышел.
В госпитале среди раненых их не оказалось. Значит, убиты? На этот вопрос мне никто не мог ответить; священник сказал, что в регистрационных списках их нет.
— Может, не регистрировались?
— И такое могло быть,— ответил священник.— Война...
— А вы не могли бы мне описать их подробнее? — спросил я.
— Пожалуйста.
Я слушал его и все больше убеждался, что это были Галя и Тарас. Мое убеждение окрепло, когда он вспомнил, что женщина разговаривала с сыном то ли по-украински, то ли по-польски...
Целый день я бродил по Вене; моросил мерзкий дождь, все вокруг было серым и неуютным. Черно было и у меня на душе, но где-то все же теплилась надежда: если нет нигде следов их смерти — значит, они живы? О, как бы жил человек, если бы не было у него надежды?
Потом я еще не раз приезжал в Вену. Удалось найти следы старого Дзяйло; оказывается, они пробыли в Австрии недолго и двинули дальше на Запад. Может, и Галя с ними? Вряд ли... Дзяйлы боялись наказания, Галю же могли преследовать из-за меня только у нас на Волыни. Да и едва ли она нарушила б данное слово о встрече в церкви святой Варвары. Во время своих наездов в Вену я бродил по окраинным улочкам и по людному центру, заглядывал на биржу труда, обошел все места, где скапливались беженцы,— моих нигде не было. Так и покатило меня дальше в безвестность.
Путь мой в эту безвестность, на чужбину был связан с нашей дивизией, от которой после Югославии почти ничего не осталось. Командование маневрировало, изо всех сил стремилось попасть на территорию, занятую англичанами, оправдываясь тем, что, дескать, дивизия с самого начала воевала только на восточном фронте против большевиков, а не на западном, противоитальянском. Мне кажется, что в конечном счете только это и спасло нас. Но в те дни в спасение еще верилось с трудом. Надежда то появлялась, то угасала. Мне удалось записать и сохранить несколько высказываний того времени.
— Все политики Запада трусливо заплясали под кремлевскую дудочку Сталина,— говорил один из подстаршин, бывший студент университета, считавший себя больше политиком, чем военым.— Особенно удивляет меня Великобритания и такая видная фигура в свободном мире, как Черчиль. Как он мог на Ялтинской конференции согласиться на требование Сталина выдать Советам всех, кто родился на территории СССР! Величайшая глупость. Кажется, по довольно похожему на этот поводу французский дипломат Талейран на Венском конгрессе в 1815 году сказал: «Это нечто худшее, чем преступление, ибо это глупость».
Другой вояка, сын богатого домовладельца из Львова, тоже из бывших университетских, вторил ему:
— Действительно, как можно выдавать на верную смерть тех, что были врагами большевиков и союзниками Запада?!
Англичанам мы сдались без особой тревоги. Большая часть нашей дивизии попала в лагерь для военнопленных в Римини, мы пробыли почти все лето в лагере «5Ц», в Беллярии. Не знаю, как бы сложилась моя судьба дальше, если бы произошло то, чего мы все боялись,— в лагерь явились члены репатриационной советской комиссии. Накануне кое-кто из сочувствовавших нам англичан сообщил об этом. Тогда-то у меня и возникло решение — бежать, пристроиться где-нибудь на работу; таких, как я, тогда много бродило по всей Европе. Больше всего меня угнетала перспектива очутиться в Сибири или где-нибудь на островах Великобритании,— оттуда мне уже не вернуться, и тогда — прощай, мечта о встрече с Галей и сыном. А тут и Австрия под боком, может, мои где-то здесь, в северной Италии, в Ломбардии? Даже эта маленькая надежда согревала меня. В лагерь я не вернулся. На первых порах мне помогло то, что я немного знал итальянский; когда я в свое время учился в Академии художеств, то старался читать книги о художниках на итальянском языке, их было больше, чем на других языках, и они казались мне интереснее. Я мечтал прочитать в подлиннике Данте, Петрарку, Боккаччо, хотелось больше узнать о Леонардо да Винчи, Микеланджело и других великих мужах Италии. Конечно, я знал книжный язык, но мне не потребовалось много времени, чтобы освоить и разговорный, тут уж проявились мои способности к языкам. Сложнее было другое — увертываться от полиции, которая подбирала всех бродяг и рассылала их по лагерям; с англичанами и американцами было проще — они пока что чувствовали себя полновластными хозяевами в стране, и особых конфликтов с ними не возникало, наверное, им внушал доверие мой провинциально-интеллигентный вид — старый потертый костюм, заношенная рубашка, круглые маленькие очки, а рюкзаки за спиной в те дни носили все. В крайнем случае меня выручала фотография, на которой были изображены мы втроем: я, Галя и Тарас.
— Ищу жену и ребенка,— объяснял я,— они эвакуировались в Ломбардию.
Однако жить таким образом становилось все труднее, нужно было где-то пристраиваться, уходить из людных мест. На харчи я уже променял все — от перочинного ножика до новенького блокнота, подаренного мне покойным Сулимой. Как-то мне удалось обменять золотую цепочку от медальона на немного продуктов — консервы и галеты; американский солдат-негр, с которым я совершил эту взаимовыгодную сделку, взвешивая на руке подаренную мне матерью старинную золотую цепочку, считавшуюся у нас фамильной ценностью, был настолько счастлив, что сверх всего дал мне еще пятидолларовую ассигнацию и две пачки американских сигарет. Я тоже был безмерно рад: этих продуктов мне бы хватило, чтобы не умереть с голода, пока найдется какая-нибудь работа. Я сложил банки и пакетики в потяжелевший рюкзак, спрятал в боковой карман медальон, где хранилась Галина фотография и белокурые волосики сына, и пошел искать пристанище, понимая, что это сделать будет нелегко, особенно иностранцу — обратись я в официальное учреждение, меня тут же отправят в лагерь для перемещенных лиц или, в худшем случае, вернут в лагерь для военнопленных. Так и бродил я от селенья к селению, от деревеньки до деревеньки, уже подумывая о том, что пора бы, наверное, вернуться в Австрию. Там, по слухам, организовались какие-то группы украинцев из перемещенных лиц, вербуются в Бельгию на шахты, где неплохо платят, или в Австралию, где. опять-таки по словам вербовщиков, процветает райская жизнь. Может, В Австрии снова поискать Галю и сына? Я не знал, что делать. Но в Австрию уже не попал — итальянская граница была плотно закрыта.