В субботу, 20 октября 1984 года, в Доме УНО состоялся юбилейный вечер, посвященный 40-летию Украинского кредитного союза в Торонто. Пригласительные продавались за много дней до юбилея, купить мог каждый, кто желал, цена билета — 15 долларов. Я давно уже не посещаю подобных сборищ, но тут решил пойти, это, на мой взгляд, единственная стабильная организация, приносящая пользу украинцам; между прочим, когда-то и мне помогли ссудой на покупку дома. Кроме того, там будет концерт украинской музыки и песни, а после банкета танцы. Мне очень хотелось взять с собой Калину, она любила развлечения. Калина, как и обещала мне, жила теперь с нами, и мы с Джулией были счастливы; оклеили ее комнату новыми обоями, купили трельяж, платяной шкаф и спальный диван, а уж остальной уют она создала себе сама — убрала комнату разными вазочками и безделушками, повесила иконку, подаренную ей покойным крестным Богданом Вапнярским, акварель с украинской хатой, нарисованную Джеммой на Волыни, мою небольшую картину «Ниагара-фолс», которую я писал еще в то время, когда Калина была школьницей и отдыхала на ферме у Кардаша. Из керамической вазы на столе торчала пепельнолистая оливковая ветвь, ее привезли Джулии из Италии земляки. Перекочевал к Калине и мой рушник, память об Украине, я его берег и никому другому не отдал бы, а своей младшенькой подарил с удовольствием,— после моей смерти домочадцы выбросят его или Джулия заткнет куда-нибудь так, что потом и сама не найдет, а Калина будет хранить этот рушник, пока жива, так она мне сказала.

Джемма позвонила и сказала, что тоже пойдет на вечер; Тарас с Да-нян сослались на то, что не с кем оставить Юнь,— ведь Джулия тоже шла с нами, но я уверен: они придумали бы десяток других причин даже в том случае, если бы Юнь было с кем оставить — Тарас не любит ни наш Дом УНО, ни людей, которые там собираются, об этом я уже говорил. Да и посетители в Доме УНО не приверженцы интернационализма, они ревностно оберегают чистоту своей нации; хотя эта «чистота» давно уже осталась только на словах, дети доброй половины из них переженились на представителях всех наций, которыми так богата гостеприимная Канада.

К Дому УНО подъезжали длинные машины, из них выходили парами или в одиночку пожилые люди, сюда редко приезжают всей семьей, все по той же причине. Мы прибыли втроем на автомобиле Калины, приткнулись на стоянке у дома.

— Я так давно тут не была,— сказала робко Джулия.

— Здесь за это время ничего не изменилось,— усмехнулся я, вспомнив, что мы с Джулией бывали тут лишь в начале нашей совместной жизни, когда я упрямо приводил сюда Джулию на зло тем, кто осуждал и ненавидел меня за то, что я женился на итальянке. Джулия тогда этого еще не понимала, да и сейчас она не очень-то разбирается во всех наших тонкостях; если я ее пригласил с собой, значит, мне с ней хорошо, и ей от этого радостно. В тесном вестибюле она приветливо, с детской восторженностью улыбалась каждому мало-мальски знакомому человеку, а я уже многих не помнил — лица знакомы, здороваемся, пожимаем друг другу руки, а имени вспомнить не могу; то ли склероз, то ли за время, что я здесь не бывал, многие изменились, кто-то пополнел и облысел, кого-то жизнь иссушила до неузнаваемости. Во всяком случае, поднявшись на второй этаж по крутой лестнице, которая вела прямо в зал, и предъявив пригласительные билеты дежурному, внимательно следившему, чтобы кто-нибудь не прошел бесплатно, я даже в большом зале не встретил ни одного человека, которого мне захотелось бы пригласить к себе за стол. Со стен на нас глядели писанные маслом портреты вождей националистических организаций всех времен, есть среди них и один портрет, нарисованный мною.

Столы в зале большие и круглые, за ними может разместиться полдюжины людей, но мы уселись втроем; вскоре к нам подсели еще двое — отец и сын Марущаки. Старший Марущак имел когда-то лавку, которую получил в наследство от отца, сколотил небольшое состояние, а потом лавку пришлось продать, так как его сын, Олег, сидевший рядом с нами, наотрез отказался торговать,— он закончил Торонтский университет и стал врачом-оку-листом. После юбилейного вечера Олег вручил Калине свою визитную карточку на грубоватой бумаге, на которой красивой прописью было начертано: «Др. Олег Марущак» и крупным печатным шрифтом: «ОПТОМЕТРИСТ». За все время своего проживания в Торонто я не больше десятка раз заходил в лавку Марущака и разговаривал с ним не более двух-трех раз,— человек он угрюмый и неразговорчивый, кожа на худом лице желтоватая, как на барабане, очевидно, его точила какая-то болезнь. В Канаду его предки приехали давно и не бедняками, сразу же купили лавку. Сын хоть внешне и похож на отца, но худощавое лицо его розовощеко, верхняя губа с пшеничными усами то и дело вздергивается от добродушной улыбки; он весьма общителен. Оказалось, они давно знакомы с Калиной, еще с какого-то летнего молодежного лагеря; по-украински Олег говорил неплохо, во всяком случае, лучше моей Калины, хотя и с заметным английским акцентом. Как я понял, он подсел за наш стол только потому, что здесь сидела Калина. Немного поболтав, он тут же поднялся, прошел к бару и вернулся, держа стаканы с виски для мужчин, банки с кока-колой, плитки шоколада и бутылку сухого вина для женщин.

— Спасибо, но я не пью,— сказал я.

— И отец не пьет, и я почти не пью, но надо же для ритуала,— рассмеялся Олег.— В меню ужина виски не включено, а в баре — пожалуйста.

— Да, но сухое вино входит в те пятнадцать долларов, которые мы заплатили за пригласительный билет. Ты поторопился, мой мальчик,— ворчливо проговорил отец.

— Когда это еще будет! — опять засмеялся Олег.

Он не был красив, его короткие, щеточкой, усы каждый раз, когда он смеялся, дергались вверх и делали его несколько смешным, опереточным, однако малый он, видимо, добрый и душевный. Моя Калина явно нравилась ему, и мне вдруг подумалось, что было бы неплохо, если бы Калина вышла замуж за такого парня.

Джулия, поблагодарив Олега, сказала с былым кокетством истой итальянки, что с детства привыкла к сухому вину, обожает его и с удовольствием выпьет и то вино, которое Олег принес из бара, и то, что полагается по билету.

— В этом деле я маме первая помощница,— заметила Калина.— Во мне ведь половина итальянской крови.

Олег снова смеялся, хохотали и мои милые веселушки Джулия и Калина, я тоже улыбался, обрадованный тем, что хоть этим троим весело за нашим столом. Лишь Марущак-отец хмуро глядел перед собой на скатерть и нетерпеливо ерзал на стуле. За несколько минут до начала банкета в зале появилась Джемма в окружении активистов МУ НО, те то и дело заглядывали ей в глаза; недавно я узнал, что Джемму избрали в руководство МУНО. Заметив нас, Джемма сдержанно кивнула, раскланивалась со знакомыми, некоторым пожимала руки, другие же, кто постарше, по-джентльменски целовали ей руки, многие восторженно глядели на нее, она слыла героиней, и, видимо, эта новая роль ей нравилась. А мне было грустно — ей бы работать, пока молода; талант, как и дерево, лучше и развивается и растет весной, а к старости лишь обрастает толстой корой мудрости.

Джемма подошла к нашему столу лишь перед началом торжества, довольно сдержанно поздоровалась, но, когда Калина подвинулась к Олегу, уступая ей место, сказала:

— Я там, со своими...

Я не сдержался и вспылил:

— Значит, мы для тебя уже не свои, свои для тебя те!

Сказал я это по-украински, и Джулия ничего не поняла; Калина и Олег были заняты разговором и не очень прислушивались, лишь Марущак-старший, словно обрадовавшись моему гневу, впервые выдавил из себя злорадную улыбку.

— Папа, ты всегда преувеличиваешь,— покраснела Джемма и направилась к группе молодежи, с которой пришла в зал.

В это время зазвучала музыка канадского гимна, в нее вплелись людские голоса, все встали и уже не садились до тех пор, пока не исполнили и украинский националистический гимн «Ще не вмерла Украша». Я водил глазами по сторонам и видел, что добрая половина пришедших сюда людей не помнит слов нашего гимна, лишь для формы раскрывает рты; но некоторые пели вдохновенно, особенно те, кто постарше; а молодежь, такие, как Олег и Калина, даже губами не шевелили. С наслаждением пел гимн Марущак-старший, сердито пяля глаза на своего сына, который рассказывал что-то смешное Калине, а та едва сдерживала смех. Потом началась традиционная молитва. Читал ее протоиерей; обращенная к богу, молитва просила у него милости и заклинала господа-бога ниспослать на головы Москвы и всех москалей, извечных и нещадных врагов истинных патриотов-украинцев, самую страшную кару и погибель.

Все в этой молитве было таким древним, словно не прошло десятилетий с тех пор, когда народ и на Украине, и разбросанный по свету в других странах перестал верить в бога, как перестал в него верить и я. Разве можно поклоняться тому, чего никогда не существовало, что выдумали сами люди! Говорят, человек начинает по-настоящему верить в старости, чем ближе к могиле, тем ты в своих помыслах ближе к богу. Чепуха! Я знаю многих, которые, наоборот, веря в бога с молодости, перестали верить в него на старости лет, и причиной тому был не сам бог, а те, кто, славя его, в делах своих были жесточайшими существами на свете. Такие верят в бога до конца своих дней, им только и осталось, что уповать на милость господню, ибо те, чьи души они загубили, их матери и их дети никогда не помилуют и ничего им не простят. Тот же Юрко Дзяйло, ныне прислужник украинской церкви св. Иософата, стоит рядом с протоиереем и фанатически крестится рукой, перестрелявшей и перевешавшей столько ни в чем неповинных ни перед богом, ни перед людьми своих братьев-украинцев, сколько не сделал ни один профессиональный палач в мире. Раньше я часто ходил в храм и не удивлялся, что более истово молятся те, кто больше грешил и убивал. Но, глядя на то, как они то крестятся торопливо, то осеняют себя крестом широко и медленно, по-крестьянски, привычно откидывая мостки под креслами и становясь на них на колени, чтобы не запачкать брюки, я постоянно думал о том, что, начнись все прошлое сначала, они и не вспомнят о покаянии, а будут так же творить свои жестокие дела.

Таковы эти люди.

Молитва закончилась, все уселись за массивные круглые столы, а девчата в национальных одеждах стали разносить вина и закуски. Началась вечеря. Ведущий, худощавый лысоватый пан с несколько надменным, но неглупым лицом, стал произносить речь-приветствие, обращенное к основоположникам Украинского кредитного союза. Говорил он сначала по-английски, затем повторил то же самое по-украински. Все слушали, ели и пили. Марущаки заставили выпить и меня. После смерти Вапнярского я впервые выпил виски, потом пил еще и вино. Несмотря на обильную закуску, хмель ударил мне в голову; в таких случаях я становлюсь особенно сосредоточен и необыкновенно остро воспринимаю все окружающее. Мое внимание было сосредоточено на речи хозяина вечера. С этим паном я не был знаком, знал только, что он один из лидеров ОУН, живет в Оквилле, занимает высокое положение в солидной фирме. Как-то в одном из наших националистических журналов я прочел его статью о том, что следует всем украинцам диаспоры искать пути для объединения, а не для разлада и конфронтации. Такие статьи появлялись и раньше, но эта мне показалась более разумной. Сейчас, потягивая кислое немецкое вино, я внимательно вслушивался в его речь; она не была прямолинейной, хотя, как и все выступления наших лидеров на любых собраниях, была направлена прежде всего против коммунистов, не позволяющих изменить государственный строй, ввести частное предпринимательство, вернуть панам фабрики и земли. По-английски он говорил быстро и бойко, по-украински велеречиво, торжественно, чем напоминал мне покойного Богдана Вапнярского-Бошика в его молодые годы. Он без конца пересыпал свою речь изречениями известных и не известных мне философов, рефреном в его выступлении повторялась фраза, которую я уже слыхал когда-то от Вапнярского: «сегодня или никогда, я или никто».

Потом он представлял почетных гостей, прибывших на юбилей, читал приветствия от премьера Онтарио и мэра Торонто, горы приветствий еще от кого-то, как бывает на всех юбилеях. Однако я его уже почти не слушал, а лишь смотрел по сторонам и все думал, думал. Голова моя была наполнена все теми же необратимыми мыслями, которые уж столько лет болью режут мой разум. Кто я и кто мы все, здесь собравшиеся? На что потратил я свою жизнь, на что перевели свои жизни все эти люди? Человек живет для продления рода своего, бережет родину и свой народ, лелеет его любовью, а не злобой и ненавистью, которыми пропитан к Украине каждый второй из сидящих в этом зале. Вот они суетятся, устраивают разные сборища и съезды, где переливают из пустого в порожнее, и называют это борьбой, а ведь она, как говорит мой Тарас, всего лишь мышиная возня, да и сама ОУН — это серая мышь, которая уже не одно десятилетие пытается грызть могучий гранитный фундамент величественного здания Украины. Не одно поколение уже поистерло зубы, а в здании том не слышно даже скрежета их зубов. Оттого и злоба, и ненависть, и предательство, и попытка создать, где только можно, хоть мизерный лоскуток подобия Украины, свой крохотный мирок, который утолил бы печаль и тоску по Краю. Но и этот мирок все сужается, уменьшается, никогда ему не вырасти, не стать родиной для украинцев, ибо, как сказал писатель: «Родина бывает только одна, это слово не имеет множественного числа». Оттого я всегда чувствую себя здесь чужим, оттого постоянно горьки мысли мои. Страшно подумать, что мы живем на этой земле только один раз, что прошлого никакой силой не воротишь...

— Пан Курчак, я вам принес еще порцию виски,— пьяненько улыбаясь поставил передо мной стакан Олег.— А говорили, что не пьете. Ваш стакан давно опустел.

— Не пьют лишь больные и скупые, а на дурняк и они не исключение,— сердито воззрился на меня Марущак-старший.

Но его слов никто не расслышал, да и я не придал им особого значения, хотя их колкость, безусловно, адресовалась мне. Старому скряге лавочнику Марущаку было жаль сыновних долларов, потраченных на чужого человека.

Назло скряге Марущаку я лихо, как умелый пьянчужка, отхлебнул из стакана и вдруг сказал ему через стол, громко и заносчиво:

— Великий Данте поместил изменников и предателей в последний, самый страшный круг ада.

К чему это я ляпнул, с чем были связаны мои слова, я уже и сам не помню, видимо, опьянел. Что мне ответил Марущак, я не расслышал,— неподалеку от нас начал выступать молодежный квартет МУНО «Калина»; я любил этот квартет и заслушался, позабыв обо всем. Но, когда снова продолжились приветствия представителей разных кредитных и заемных союзов и все тот же хозяин вечера стал читать телеграммы, присланные из других городов, я опять вернулся к своим мыслям. Да, времени на земле отпущено до обидного мало. Было в моей жизни больше плохого, чем хорошего, это неправда, что помнится только доброе, а злое забывается,

Гляжу я на свою младшенькую Калину, к ней буквально прилип Олег, держит ее за руку, а она — артистка, разыгрывает из себя скромницу и недотрогу. А может быть, в этом и есть вся ее суть, а все остальное — лишь игра? Может, Калина еще способна быть скромной, преданной, любящей женщиной, какой была моя мать, ее бабушка, какой осталась Джулия, каким, да простят мне мою нескромность, был всю свою жизнь и я.

Снова все встали; банкет кончается молитвой. Старики стали разъезжаться, кто помоложе, спустились в нижний зал — там до ночи будут танцы под оркестр «Ватры». Туда же перекочевал и бар. Мимо нас промчалась Джеммина компания, и — я не поверил своим глазам! — передо мной вдруг возникла фигура Гната Кочубея в потертом фрачном костюме, с бабочкой и все той же пампушкой-шкатулкой на груди. Как и прежде, от него несло ацетоновым душком.

— Жив? — невольно вырвалось у меня.— Сколько же тебе лет?

— А я свои годы не считаю,— ответил Кочубей,—я считаю цифирь дней, когда начнется война, когда американцы разобьют Советы. Вот, подпиши.— Кочубей вынул из кармана свернутый трубкой лист бумаги, развернул его; он был длинный — почти до пола, сверху на треть листа что-то напечатано на машинке. Кочубей стал скороговоркой объяснять:

— Намерен обратиться с посланием к Рейгану, чтобы он ни в коем случае не шел на поводу у красных и не думал сокращать ядерное вооружение. А еще мы просим, чтобы он скорее сбросил на Москву атомную бомбу. Я узнал, что сегодня у нас банкет, соберется много людей, вот и прибежал. Подпиши, Улас, у нас в Доме Франко уже многие подписали. И тут, думаю, все подпишут.

— Вряд ли,— отталкивая от себя его свиток, рассмеялся я.

— Неужели и вы стали красными?

— Красными не стали.— Я взял Джулию под руку и уже на ходу через плечо сказал ему: — Просто многие поумнели.

К нам подошли Калина и Олег.

— Дайте мне ключи,— попросила Калина,— я, наверное, приду поздно.

— Не наверное, а точно,— сказал Олег, и усы его вздернулись от смеха.

Джулия как-то торопливо, взволнованно открыла сумочку и достала ключи.

Я пожал руку Олегу и поцеловал Калину.

— Хорошо бы ей выйти замуж за такого парня,— сказала Джулия, едва мы вышли на улицу.

— Да, неплохо бы,— ответил я и подумал, что Джулия словно прочитала мои мысли; я давно заметил у нее эту способность, еще в первые годы нашей совместной жизни.

Мы неторопливо шли по безлюдным вечерним улицам, в ярком, лихо плящущем свете неоновых реклам, шли и молчали, но думали об одном — о Калине и Олеге.