В моей книжечке записано, что вечером пришел ко мне гость. Кто это был, я не записал, как и в последующих заметках я ни словом не обмолвился о своей второй жизни, которая началась с приходов того гостя. По- прежнему я писал о школе, о взаимоотношениях с учителями и школьниками и, конечно же, о Гале, о нашей с ней счастливой любви. Хочется добавить «и счастливой жизни», но сказать так я не могу, это будет ложь. Повторяю: о моей второй жизни в дневнике не сказано ни слова, но все те полтора года и все события того времени запомнились мне отчетливо, с подробными деталями, точно это происходило вчера.

Мы с Галей сидели, как всегда, в нашем уютном кресле на веранде, неожиданно потеплело, и стеклянные двери были открыты, из сада несло тленным запахом листьев и увядающих трав, все еще влажных от дождей. Сквозь голые ветки деревьев были видны низкие звезды, и если прищуриться, то казалось, что они висят прямо на ветках яблонь, словно искрящиеся сказочные плоды.

Стукнула тяжелая калитка. Я до сих пор слышу этот неожиданный в такую позднюю пору стук и знакомый низкий голос.

— Товарищ Курчак, добрый вечер. Не будете ли вы так ласковы выйти на минутку?

Обычно в селе меня люди звали по имени или по имени и отчеству, и никто ни разу не называл по фамилии, тем более с обращениями «товарищ» или «пан». Поднимаясь, я почувствовал, как что-то тревожное плеснуло мне в грудь, застучало в висках. Когда я шел через сад к калитке, тот же голос негромко проговорил:

— Ты, Юрко, иди гуляй, дорогу к вам я сам найду.

От калитки неторопливо удалялась огромная фигура

Дзяйла, я не мог ошибиться — и стать, и походка его.

Гость был в темном, кажется, кожаном плаще и таком же кепи, руки он держал в карманах, вынул правую, протянул мне. Ладонь была теплая и мягкая, и улыбка на устах такая же, и я узнал гостя — это был пан Бошик. Я не сдержал удивления:

— Какой ветер занес вас сюда?

— Ветер сейчас один — ветер свободы,— высокопарно ответил пан Бошик.— Дурной, вражий ветер выдувает из земли семена, а добрый, наш ветер, собирает их вместе. Вот и меня он занес к тебе.— Помолчав, он начал в другом ключе, заговорил по-деловому, теперь уже оглядываясь по сторонам: — О том, что я приходил к тебе, никому ни слова. Обо мне не должен знать ни один человек в селе, кроме тех, кто будет приходить к тебе от моего имени.

Пан Бошик взял меня под руку, и мы пошли по темной безлюдной улице к скверу с редкими чахлыми деревьями. Сквер был пуст, у плоской клумбы чернела одинокая скамейка. Мы уселись на нее, и пан Бошик продолжал:

— Мы прибыли сюда, чтобы бороться за свободу западных земель Украины. Благодаря Гитлеру, одно иго, польское, уже с нее спало. Но теперь Западная Украина попала под еще более страшное — московское иго. Ты сам это прекрасно знаешь. Кроме боевиков, нам нужны и люди, которые временно затаились в советских учреждениях. Мы приветствуем подобную тактику. О тебе мы также не забывали, зная, что, когда надо, ты станешь активным борцом. А борьбу мы уже начали. Без всякой раскачки — смело и результативно. Слыхал о наших патриотических акциях?

— Да-да,— уронил я, уже почти не слушая, о чем говорит пан Бошик. Я вспомнил о слухах, которыми полнилось все вокруг, о той скупой, но страшной информации, которую давали газеты и радио, и меня поначалу охватил ужас, а потом постепенно это переросло в боль и за тех, кого убивали, и за тех, кто совершал эти убийства,— ведь и те и другие были украинцами. Поначалу во все это просто не верилось. Мне думалось, что и слухи, и многое из написанного — лишь пропаганда, нужная большевикам для того, чтобы круче взяться за противников Советской власти, местных куркулей; да и зарубежные враги Советского Союза были заинтересованы в деморализации людей, распространении различных слухов для того, чтобы помешать населению строить новую жизнь по подобию Советской Социалистической Украины. Террор начался с убийств сельских активистов, представителей местной советской власти. Назывались конкретные районы, имена отдельных людей и даже семейства, вырезанные националистами. Особенно зверствовали они на Тернопольщине и Львовщине, там убивали всех подряд — украинцев, русских, поляков, евреев. Так, уже в сентябре оуновцы устроили еврейский погром, убивали стариков и детей, выкалывали женщинам глаза, изощрялись в других жестокостях. Устраивались и польские погромы. У нас же на Волыни той осенью это было еще редкостью.

Обо всем этом думал я, слушая пана Бошика, который то глухо говорил о чем-то конкретном, то, несколько повышая голос, сбивался на свою обычную велеречивость националистического агитатора, когда речь шла о будущем Украины, которая должна стать вольной и самостийной.

— Твоих москалей и коммунистов мы пока трогать не будем. Не будем, чтобы тут уютнее жилось и чтоб тебя не таскали в НКВД, а то еще Докопаются до чего-нибудь,— говорил пан Бошик.— Так будет до тех пор, пока мы не придем к власти. А там, думаю, ты и сам за них возьмешься. Так же?

Я машинально кивал, не веря в то, что наступит время, когда Бошик и его братия возьмут власть, но всем своим видом показывал: согласен, мол. Делал это только для того, чтобы уберечь от террора и своих учителей, к которым я за короткое время успел привязаться, и сельских активистов, простых и мудрых людей — они много помогли мне в школьных делах.

— Сейчас ты у Советов вне подозрений, и мы тебя не будем очень обязывать, будешь лишь при случае давать нужную нам информацию. Связь через Юрка Дзяйло, ты его знаешь, он из зажиточной семьи, наш человек.

Я опять согласно кивнул, хотя меня передернуло от мысли, что этот негодник Дзяйло может быть со мной в одной компании. Но не подал вида, по-прежнему думая, что это ненадолго.

Пан Бошик поднялся, протянул мне руку, задержал мою ладонь в своей и веско дополнил:

— Итак, Улас, мы начали. Одни в лесах, другие в подполье. Готовься и ты последовать примеру лучших сынов Украины. Помни слова философа: «Если не сегодня, то когда же? Если не я, то кто же?»

После он часто будет повторять эти слова. Прощаясь, пан Бошик поднял сжатый кулак: «Слава Украине!»

С того вечера у меня появилась как бы другая, беспокойная, настороженная жизнь, вернее даже не жизнь, а ожидание чего-то, что должно было вторгнуться в жизнь, ощущение это похоже на то, когда над тобой занесли для удара палку и ты ждешь, что она вот-вот опустится.

Гале я ничего не сказал, на вопрос о вечернем визитере ответил, что заходил знакомый еще по Варшаве художник. Так в мой дом вошла еще и ложь, я впервые обманул Галю.

Проходили дни, месяцы, а вестей и просьб от пана Бошика не поступало. Иногда я, внутренне содрогаясь, вопросительно посматривал на Юрка, но тот, коротко поздоровавшись, быстро отводил от меня свой тяжелый, как и его фигура, взгляд. И я постепенно успокоился, а читая в газетах о пойманных террористах и процессах над ними, каждый раз ловил себя на том, что с надеждой отыскиваю среди них имя Бошика. Не знал я тогда, что Бошик — это лишь псевдоним, подлинное имя его — Богдан Вапнярский.

Помогали мне забыть о визите пана Бошика жизненные радости и неприятности. И то, и другое было каждый день. В школе все складывалось удачно, об этом мне говорили завуч, моя Галя, да и сам я видел, что ученики любят меня и хорошо усваивают мой предмет. Из неприятного запомнилось, как я задрался с попом. Запомнилось, наверное, потому, что развитие этого конфликта имело место в скором будущем.

Местный сельский поп удрал еще перед приходом Советов. В церквушке стал править поп из соседнего села, отец Стефан. Как-то пришел ко мне дьяк и говорит:

— Батюшка велели вам привести детей на говенье.

Я вежливо пригласил дьяка сесть, а потом говорю:

— Ваш батюшка или дурак, или попросту подлец. Это же чистая провокация!

— Так ведь раньше директор приводил.

— То было раньше, а теперь церковь отделена от государства.

— Ну, тогда пойду по хатам,— поднялся дьяк и добавил с угрозой: — Буду говорить с родителями, может, они разумнее вас и ближе к богу...

Не хочу кривить душой — в бога я не верил и не верю, к попам всегда относился с брезгливостью, но церковь, как и любой храм, люблю, она всегда представлялась мне частью искусства. Люблю обряд, торжественность, серьезность в церкви даже самых несерьезных людей, пусть хоть и кратковременное, но все же единение их сердец и, опять-таки, мгновенную, но все же чистоту помыслов, раскаяние перед тем, что названо богом; и то, что бог есть фантазия, выдумка, как и всякое другое искусство. До сих пор прихожу иногда по субботам в храм святого Владимира, выстаиваю заутреню, с грустью наблюдаю, как неистово молятся те, кому во веки веков не замолить грехов своих перед братьями по крови и иноплеменниками, бросаю в тарелку, пущенную по рядам, свой жертвенный доллар, но никогда не крещусь, а когда паства становится на колени (теперь уже не так, как раньше, на пол, а на откидные мостки, чтобы не запачкать брюки — цивилизация!), я ухожу за колонну, туда, где в углу стоит макет прародителя нашего торонтского храма — храм святого Владимира в Киеве. Я тут такой не один. Стоим, не понимая ни друг друга, ни бога...

Я никогда не уповал на волю божью, большую часть жизни жил только своим умом, но в те времена я был молод, доверчив и крайне предан во всем — в любви, дружбе, в привязанности, и, повторяю, всегда высоко ценил каждый храм, каждую церквушку как естество искусства, но всякие поповские выдумки презирал, по этому поводу у меня были стычки не только с попом, но и с отдельными фанатичными прихожанами, родителями моих учеников, они все же водили на говенье и прочие церковные процедуры своих детей, и таких было большинство. Однажды, где-то уже в декабре, налетела невиданная в нашем краю буря, ветер срывал крыши и ломал деревья. Под старым ясенем укрылись трое подростков, сын председателя сельсовета и сыновья двух активистов, бывших бедняков, из числа тех, кто не ходил в церковь. Старый ясень с подгнившими корнями не выдержал напора ветра и рухнул, подмяв под себя несчастных подростков. И пошла по округе пущенная попами и их прихвостнями молва: это вероотступников бог наказал. Случалось немало и других мелких несуразиц, но на фоне того, что происходило вокруг, они не были заметны. Ходили слухи, будто националисты напали на польский хутор и перерезали все население от стариков до детей, в соседнем селе застрелили председателя сельсовета. Поповские прихвостни и это относили к божьей каре. Но когда в том же селе оуновские «харцизя- ки», как их называли в народе, ограбили попа, ворвавшись к нему темной ночью, и попутно вырвали решетки в окне местной лавки, забрав выручку и все спиртное, то сам поп попросил защиты у советских органов внутренних дел. Он уже не говорил, что это «божья кара».

После добровольного визита попа в милицию его подстрелили из обреза. Пуля попала в ногу, и поп навсегда остался хромым.

Как-то ко мне в дом пришел Юрко. Явился среди бела дня, когда я забежал на несколько минут домой. Юрко был в новом костюме с широченными от подмощенной ваты плечами, в то время модными. Его фигура казалась еще могучее, особенно против моей, тощей и тщедушной. Он был гладко выбрит, от него резко несло цветочным одеколоном и вином. Сев на диван, Юрко нагловато (в селе никто так не делал) забросил ногу на ногу, откинулся на спинку дивана и вынул из бокового кармана бумажку.

— Здесь,— торжественно проговорил Юрко,— записаны все те, кто против украинского народа, за большевиков. Пан Бошик доверили мне лично записать и поставить крестики, к кому зайдем в гости.— Он весело хмыкнул.— А точнее, на ком поставим крестик.

Я молчал, тогда это еще довольно смутно до меня доходило, и не знал я тогда и того, что не всегда уничтожались люди, которые не устраивали националистов. Местные исполнители, вроде Юрка, могли внести в эти списки и тех, на кого были злы сами или их отцы, нередко причиной была элементарная месть или просто зависть.

— Пан Бошик сказали, если вы хотите, то можете дописать кого-нибудь из своих, по желанию, а если нет — ваша воля, силить не будем...

— У меня в школе таких нет, мы же говорили об этом с паном Бошиком,— сказал я.

— То было давно,— как-то деловито, словно речь шла о какой-нибудь рыночной сделке, вздохнул Юрко,— теперь времена с каждым днем меняются, наши силы крепнут, и мы должны постоянно напоминать о себе действием.

Я понимал, что это не его слова, он сам до такого не мог додуматься, это слова Бошика.

— А из школы все-таки кого-то нужно,— раздумчиво сказал Юрко.— Пан Бошик говорил, если кто-то лично мне покажется чересчур ворожим, можно и на нем крест. Вот ваша завуч Вахромеева, коммунистка, в комсомол и пионеры всех подряд записывает, по домам ходит и лает тех, кто детей в церковь водит. Если ее не убрать, скольких испортит на свой лад та москалька.

— В церковь запретил детей водить я.

— Ну, то ты, Улас, временно,— доверчиво усмехнулся Юрко и тут же помрачнев, неожиданно выпалил: — Отдай жидовку! Вместо Вахромеевой. И та и другая будут живы... Чуешь, Улас, отдай!

Я не смог удержаться от смеха:

— Как это «отдай»?

— Ну, как отдают? Насовсем. Увезу и больше не увидишь ее. Все равно им всем скоро конец, близится час,— так сказал пан Бошик. А я ему верю. Она будет жить у меня, спрячу так, что никто не найдет.

Я пристально, с удивлением разглядывал Юрка, пытаясь понять его. Кто он? То, что Дзяйло тупой исполнитель чужой воли, для меня было совершенно очевидным, но откуда в этом физически здоровом парне патологическая страсть к еврейке Симе, хотя и красивой, но хилой девушке?

Может, это прихоть избалованного девчатами первого на селе парубка? А возможно, любовь? Нет, этого я не допускал. У таких, как Юрко, может быть лишь дикая животная страсть, любви они неподвластны, любовь для натур более тонких.

Откровенно говоря, хотелось мне тогда поговорить с ним, понять его, в чем-то разубедить. Хотя вряд ли какие-либо внушения и душеспасительные беседы могли оказать на парня благоприятное воздействие.

Раздался школьный звонок, и я поспешно ушел, оставив Юрка в доме одного. Во время урока я видел в окно свою полуоткрытую на веранду дверь. Юрко в ней не появлялся, наверное, все ждал, что я вернусь. Но, увлекшись уроком, я вскоре позабыл о нем.