Выпал первый снег. На фоне черных стволов деревьев он казался необыкновенно белым. Школьников трудно было загнать в помещение, они играли в снежки, толкали друг друга в сугробы; стоял такой крик и визг, что нашей уборщице, старой хромой мадьярке, пришлось выйти во двор и изо всех сил размахивать тяжелым медным колокольцем, звон которого был, наверное, слышен и в Ковеле. Свободной рукой она хватала самых непослушных за шиворот и с бранью толкала к школьному крыльцу.

Учителя тоже не прочь были порезвиться. После полудня, когда из классов улетучились детские голоса, на школьное подворье веселой ватагой вывалили учителя; кто-то в кого-то метнул снежком, кто-то взвизгнул, и пошла кутерьма, пока всех не остановила завуч Вахромеева,— проходили люди и бросали укоризненные взгляды: ну, мол, и учителя! Мы ведь тоже были молоды, самой старшей из нас, казавшейся мне старухой, завучу Наталье Григорьевне Вахромеевой, не исполнилось еще и тридцати. Тот день из прошлого, те люди помнятся мне так, будто все это было только вчера. Пожурив учителей, дабы те укротили свой пыл, Наталья Григорьевна тут же сама слепила снежок и покатила его по белой земле, снег быстро налипал на него, м круглел, увеличивался, тяжелел, под ним образовалась черная дорожка, и стало трудно его катить. Тогда подошел кто-то из учителей, стал помогать, катили вместе, смеясь и балагуря, и уже не обращали внимания на тех, кто проходил мимо школы. Звонче всех смеялась Вахромеева. Мне надолго запомнился ее смех, может быть, потому, что у этой строгой, взыскательной женщины он был чисто девичий — высокий и заливистый, счастливый и беззаботный. Она же и предложила вылепить снежную бабу. Все дружно поддержали ее, вновь покатились по снегу торопливые белые катыхи, даже мы с Галей выбежали на подворье. Галя принесла из дому недогрызенную морковку (она в То время постоянно грызла морковь, ей, беременной, необходимы были витамины), из этого огрызка сделали бабе симпатичный нос, брови изготовили из угольков, глаза, щеки и рот вылепили из ягод калины, которую принесла из своей комнатушки Вахромеева, большая любительница калины. Симпатичная получилась баба, особенно после того, как наша уборщица дала ей в руки свою старую, из веток краснотала метлу. Долго потом стоял этот снеговик на нашем подворье...

А поздним вечером, когда мы уже спали, ко мне в окно постучался Юрко.

— Что еще? — сонно и недовольно спросил я. Открывать ему не хотелось, думал, что тот выпивши, иначе так поздно не пришел бы.

— Разговор есть, отопри, Улас,— сказал Юрко, голос его был трезв и взволнован.

Я накинул пальто, вышел на веранду, снял крючок.

— Нужна твоя помощь,— сказал Юрко,— пан Бошик захворали.

— Я же не доктор! — вырвалось у меня недоброжелательное. Больше месяца я не видел пана Бошика и уже стал забывать о нем.

— Та доктор есть, приходил уже два раза. И маты моя лечила пана референта, та им не лучше, воспаление легких. Они были на той стороне, а когда назад переходили кордон, пограничники их загнали в болото, там они и простудились.— Юрко и так говорил тихо, а тут и вовсе перешел на шепот.— Они сейчас у меня, а час назад в село приехали москали, зашли с председателем сельсовета в наш дом и сказали, что завтра утром приедет какая-то важная комиссия, у вас, мол, хороший дом, просим пустить пожить недельку. Отказать, сам знаешь, нельзя. Вот и порешили мы пана к тебе...

— Но у меня же только одна комната...

— И чулан есть, он теплый, дверь в комнату выходит, та и не видно ее.

Оказывается, Юрко хорошо знал дом бывшего пана, побывав у меня, заметил, что дверь в чулан, который нам был не нужен, Галя завесила ковриком и приставила к нему деревянный диванчик, стоявший раньше на веранде.

Пана Бошика привезли на телеге, колеса ее скрипели в морозной ночи на всю округу. А может, это мне только показалось. Он был закутан в два кожуха, очень слаб, идти сам не мог, и Юрко перенес его на руках. От пана Бошика неприятно несло вонючим козьим жиром, которым натирали его в доме Дзяйло. Потом этот запах долго не улетучивался из нашей комнаты. Галине приходилось разогревать козий жир, а растирали мы пана Бошика с ней вместе. Лучше ему не становилось, температура держалась высокая, из чулана доносился частый сухой тихий кашель.

За то время, что мы провели с Галей у постели пана Бошика в качестве сиделок и исцелителей, я обнаружил в ней еще одно прекрасное качество: она умела прилежно и терпеливо ухаживать за больным, будто всю жизнь только этим и занималась, обладала тем обостренным чувством милосердия, от которого, собственно, и пошло название медицинских сестер.

Во время кризиса пришел доктор, поляк, который навещал пана Бошика еще у Дзяйло. На весь район в те времена у нас было всего два доктора, и оба поляки. Этого звали пан Сцыба. Бошик был без сознания и бредил.

— Ему теперь может помочь лишь одно лекарство,— сказал доктор.— Сульфидин.

Сульфидин тогда у нас только появился, и его было трудно достать. Но Галя без раздумий сказала:

— У меня есть, мне дала его мама, когда я еще училась в университете.

Почему-то запомнилось, что когда через сутки пан Бошик пришел в себя и увидел у своей постели нас троих, услыхал наш разговор, то не то пошутил, не то серьезно сказал:

— Неужели я попал в польский госпиталь?

Мы вначале не поняли его слов, а потом сообразили, в чем дело. Пан Сцыба говорил по-польски, мы с Галей тоже разговаривали с ним на его родном языке, вот и получилось, что все трое у постели пана Бошика говорили по-польски.

— Я слышу только польскую речь,— тут же объяснил нам пан Бошик и почему-то этим всех нас смутил.

— Я поляк,— с гордостью произнес пан Сцыба.

— А у меня мама полька,—с улыбкой заметила Галя.

— Как вы себя чувствуете? — спросил я.

— Спасибо, вроде выживаю. Все это благодаря вам, доктор, и вам, мои друзья. Такое не забывается.

Когда пан Бошик стал выздоравливать, мы с ним много говорили, правда, говорил, в основном, он, а мне, признаться, было интересно его слушать, как и в недавнее студенческое время. Также как и тогда, не все я принимал, но многое меня волновало. Пан Бошик требовал, чтобы я постоянно снабжал его новостями. А были они для него не очень радостными. С приходом Советов в Западной Украине появились школы с украинским языком обучения, открывались вузы, новые больницы и поликлиники, театры, кинозалы, клубы — все это стало доступным для рабочих и крестьян, чего при польских панах, конечно же, не было. Национализировались заводы и фабрики, отдавалась крестьянам панская земля. Масса безработных, которые при польской власти жили в нищете, получили работу. Пан Бошик, слушая об этом, менялся в лице и прерывисто, сухо покашливая, говорил, стараясь не сбиться на крик, ведь могли услышать соседи по дому:

— Все это большевистская агитация! Все это временно! А потом погонят людей, как стадо, в колхозы, и тогда все поймут, какое это освобождение. Поляки были оккупантами, и эти новые «освободители» — тоже оккупанты. Да, в средних школах ввели украинский язык обучения, за который так долго боролись украинцы, но условия советской действительности очень скоро дадут о себе знать! Я объездил всю Львовщину, Тернопольщину, Ровенщину, Волынь и во всем хорошо разобрался. Правда будет на нашей стороне, победит наша правда! Уже арестовывают зажиточных селян — гордость нашей нации, высылают интеллигенцию — мозг нашей нации, вместо святой церкви насильно вводят коммунистическое воспитание, а вместо дефензивы появилось НКВД, которое арестовывает всех, кто имеет хоть малейшее отношение к ОУН, к нашему национальному возрождению. Даже школьников не жалеют, ты испытал это при поляках на своей собственной шкуре. Изменились, Улас, лишь оккупанты — были поляки, стали Советы. Скоро наш народ в этом убедится! А там еще и немец придет.

— Но согласитесь, пан Бошик,— мягко замечал я,— в то время я еще умел так говорить,— согласитесь, что при Советах стало намного лучше во всех отношениях, и в национальном вопросе они нас не притесняют, способствуют всеми новыми мероприятиями развивать национальную культуру. А то, что они объединяют наши земли в одну Украину, воссоединенную с русскими и другими национальностями, отнюдь не мешает нам, наоборот...

— О, ты же культурный, интеллигентный человек, а не понимаешь самых простых вещей, элементарной политики России. Ты серьезно произносишь такие слова, как «воссоединение», «непритеснение». Может, еще и немцев нашими друзьями объявишь. А я-то предложил нашему проводу ввести тебя в референтуру, назначить политическим воспитателем! — Пан Бошик даже приподнялся; я подмостил под его исхудавшую спину подушку, помог удобнее усесться. Наступил новый приступ кашля. Наконец он устало откинулся на подушку, закрыл глаза и, отдышавшись, уже спокойным, но жестким голосом проговорил:

— И те и другие — наши враги, но Советы опаснее. И если Германия пойдет на Россию войной, мы будем на стороне Германии, будем ее союзниками. Наши вожди уже ведут переговоры с немцами, но ты никому не должен говорить об этом. Я тебе доверяю, потому что верю тебе, верю, что из тебя выйдет настоящий борец за национальное возрождение. Во всяком случае, сегодня говорить об этом опасно, но у нас есть еще завтра.

Когда пан Бошик засыпал, я уходил из провонявшегося козьим жиром чулана к сонной Гале, она просыпалась, и мы подолгу говорили с ней о будущем, о том, кто у нас родится: мальчик или девочка. Будущее представлялось нам светлым и радужным. От чистой, аккуратно подбеленной Галей печки по комнате плыло уютное тепло, застывало мокрыми каплями на стеклах окон; иногда одна из капель падала на деревянный пол. Это был единственный звук, нарушавший наш покой. Тишина стояла такая, что слышалось, как за окном шуршали, падая на ветки яблонь, снежинки.

Новый год мы встречали всем нашим дружным учительским коллективом. Юрко Дзяйло принес нам из лесу пышную елку, ее украсили и поставили в самой большой Комнате, которая служила школьным залом. Верхушку ёлки убирала Сима Бронштейн. Она стояла на табуретке, то и дело поднимаясь на цыпочки, чтобы привязать к ветке сверкающий шар или шишку, вместо с ее руками тянулось вверх и платье, оголяя ноги, стройные, словно выточенные, в тонких шелковых чулках. Войдя в зал, я бы, может, и не заметил этого, но у двери с шапкой в руках стоял Юрко. Его гладко выбритое лицо было бледно, пальцы сдавливали шапку, словно горло врага. Он неотрывно глядел на Симу.

Моя Галя уже была тяжела нашим первенцем, и в ту новогоднюю ночь на учительской вечеринке мы только один раз станцевали с ней медленное танго, мотив его запомнился мне на всю жизнь — в Канаде его не играют, когда же из-за океана радио порой доносит этот мотив, меня будто охватывает тяжкой и вместе с тем сладкой волной далекого прошлого; передо мной встает Галя — я держу ее руку в своей, обнимаю уже слегка располневшие плечи; несмотря на свое положение, она танцует легко, движения ее плавны, а звук патефона так нежен, что у меня на щеках выступают горячие ручейки слез.

В тот новогодний вечер я танцевал со всеми подряд. У нас был дружный интернациональный коллектив: украинцы, русские, евреи, мадьяры, поляки. И все знали украинский язык, сами без подсказки учили его; даже русачка Вахромеева, по-волжски окающая, через полгода уже свободно разговаривала по-украински, ей никак не давались лишь слова «паляныця» и «пацюк»—она произносила их смешно и трогательно— «паланица», «пацук».

Пан Бошик частенько поучал меня как можно шире пропагандировать украинский язык, лучший язык в мире, но делать это надо, мол, осторожно, а то могут быть неприятности. Я не осторожничал, никакого криминала в пропаганде своего родного языка не усматривал. Не говорил только, что он лучший в мире, так как считал и до сих пор считаю глупыми спесивцами тех, кто выше других языков ставит свой. Ни «лучших», ни «худших» языков не бывает, есть лишь трудно усваиваемые и более легкие. Чем дольше я живу на свете, тем больше в этом убеждаюсь,— жизнь заставила меня изучить полдюжины Языков, начиная со славянских и кончая германо-романскими, а с тех пор, как у нас в доме поселилась Да-нян, беру у нее с внучкой еще и уроки китайского; когда мы втроем, стараемся говорить по-китайски.

Где-то под утро к нам в зальцу ввалился Юрко со своим приятелем. Оба раскрасневшиеся, под хорошим хмельком. Их угостили водкой и шампанским. Приятель, уронив голову на стол, тут же уснул. А Юрко, не умевший танцевать по-городскому, отплясывал под вальсы и фокстроты народные танцы. Это всем так понравилось, что кое-кто последовал его примеру. Первой в круг вышла Сима, взяла за руку Юрка, поначалу он оторопел, а затем вдруг пустился в пляс, все лишь смотрели да хлопали в ладоши. Не уступала ему и Сима. Она плясала не хуже его, и повисла у Юрка на руке. Он осторожно проводил ее к дивану, так они рядом и сидели, пока все, усталые и немножко хмельные, не стали расходиться. Юрко вышел с Симой, проводил ее до порога. Думаю, в ту новогоднюю ночь не было на земле человека, счастливее Юрка. Разве что только мы с Галей.