В таких случаях надо плыть, даже если знаешь, что никуда не приплывешь. Я поплыл за исчезающей за горизонтом яхтой в направлении побережья Юкатана, до которого было сто двадцать миль. Солнце стояло слева от меня. Оно поднималось все выше.
Я не паникер, но сейчас мне надо быть особенно осторожным: нельзя поддаваться устрашающему действию этого бескрайнего пустого пространства, нельзя думать о том, как близки мы к победе. Может быть, она мертва или серьезно ранена, подумал я. И тут же понял, что эта тема тоже небезопасна. Я прогнал от себя всякие мысли и сосредоточился на своих движениях.
Через час, а может быть два, я случайно посмотрел направо и увидел мачту. До нее была почти миля, Шэннон не могла меня увидеть на таком расстоянии, но, несмотря на это, меня захлестнула теплая волна надежды и благодарности. Ритм моих движений тут же нарушился, я ушел под воду и чуть не захлебнулся. Она пришла в себя! Это был только обморок! Я напомнил себе, что она может и не найти меня, слишком уж велика площадь поисков, но сознание того, что она жива и может добраться до суши, помогло мне удержаться на плаву.
Я отчаянно махал руками всякий раз, когда оказывался на гребне волны. Она прошла мимо, уйдя далеко на запад, потом стала разворачивать яхту. Я наблюдал за ней, глядя через плечо. Вот она пошла на восток. У меня появилась надежда. Я понял, что она делает. Я люблю ее. Господи, она просто молодчина! Какая же молодчина! Когда она пришла в себя, она не знала, как долго пробыла без сознания и где мы свалились за борт. Поэтому она не могла вернуться и кружить вокруг этого места. Но она знала, каким курсом шла яхта. Теперь она прочесывала весь район «ковровым методом», А ведь раньше она никогда не имела дела ни с яхтами, ни с компасами, ни с морем. Я повернулся и поплыл в направлении солнца.
Уйдя довольно далеко, она развернула яхту и снова пошла на юг. Я попытался прикинуть, на каком расстоянии к востоку от меня пройдет яхта. Определить это было трудно, но я поплыл быстрее. Яхта приближалась. Она прошла ярдах в трехстах — четырехстах от меня. Я увидел Шэннон. Она закрепила руль и стояла на гике, обняв рукой мачту.
Я вспомнил о бинокле. Каждый раз, оказываясь на гребне волны, я высовывался из воды как можно выше и махал рукой, но яхта проходила мимо.
Вдруг Шэннон спрыгнула с гика и побежала на корму. Яхта начала поворачивать. На секунду я закрыл глаза и медленно выдохнул.
Шум мотора стих, яхта некоторое время продолжала идти ко мне по инерции, потом остановилась, чуть покачиваясь на волнах. Шэннон стояла на кокпите с мотком линя в руках. Она размахнулась было, чтобы бросить мне линь. Я покачал головой. Подплыл к яхте. Она смотрела на меня. Ее лицо было совершенно неподвижно. Она молчала. Я тоже молчал. Когда яхта накренилась, я ухватился за перила и подтянулся. Она встала коленями на кокпитную скамью и стала помогать мне забраться на борт, держа меня за запястье одной рукой и обхватив мою спину другой. И вот я уже рядом с ней, на скамье кокпита, под теплым солнцем.
Она забыла о сдержанности. Мы оба забыли обо всем на свете. Давно сдерживаемые чувства вдруг вырвались наружу, сметая все преграды.
Наверное, человек всю жизнь живет ради одного какого-то мгновения. Если это так, для меня такое мгновенье наступило.
Шэннон прижалась ко мне. Она плакала. Я тоже заплакал. Ничего не мог с собой поделать. Слезы текли у меня по лицу, а я обнимал ее так крепко, что она не могла дышать, и целовал, целовал… Наши губы встретились.
Яхта покачивалась на волнах, и у меня возникло то же ощущение, что в прошлый раз: будто мы летим сквозь протянувшееся на многие световые годы розоватое пространство. Потом было тоже как тогда: я чувствовал, что тону в ней, и мне уже никогда не выплыть, да я и не хочу выплывать. Я целовал слезы у нее на лице, целовал ее закрытые глаза, потом просто сжимал ее в объятиях, уткнувшись лицом в ее шею и слушая, как бьется ее сердце. Никто из нас не произнес ни слова.
Мы долго сидели обнявшись. Потом я поднял голову, чтобы посмотреть на нее. С моих волос ей на лицо натекла вода, смешавшись со слезами. Я все платье ей промочил, прижимая ее к себе. У нее на лбу, у самой линии волос, виднелся припухший синяк. Косые лучи утреннего солнца падали на ее смеженные веки и широкие скулы. У меня просто дух захватило, так она была прекрасна.
Она открыла глаза. Они были мокры от слез и сияли каким-то особым светом. Мокрые ресницы казались темнее, чем обычно. Она сразу и плакала и смеялась. А когда улыбнулась, уголки ее губ дрожали.
— Я… Я думала, что не найду тебя, — прошептала она. — Билл, милый…
Я нагнулся и легонько коснулся губами синяка у нее на лбу.
— Ах ты, моя шведка, — сказал я. — Моя милая, великолепная шведка. Не шевелись. Я хочу посмотреть на тебя, дотронуться до тебя…
До меня дошло, что я и так уже смотрю на нее и дотрагиваюсь до нее и что у меня, наверное, ум зашел за разум, раз я говорю такое. Я просто не выдержал перегрузок. Сколько всего случилось! Они больше нам не грозят. Мы победили. Мы свободны. Мы вместе. Мы одни, только она и я. И весь мир открыт для нас. Я так люблю ее, что от одного взгляда на нее у меня дух захватывает. Я попробовал сказать ей все это, но сбился и замолчал. Наверное, есть мера всякого чувства, даже счастья, которое может испытать человек. Стоит переполнить меру, и предохранители тут же вылетают.
— Я люблю тебя, — бестолково закончил я. — Может быть, когда-нибудь я сумею показать тебе, как сильно я тебя люблю.
Она кивнула и прошептала:
— Я знаю. Я чувствую то же самое. С самого начала, даже когда я еще не знала, что он натворил… Ничего не могла с собой поделать… Теперь ты понимаешь, почему я не могла уйти от него? Я бы всю оставшуюся жизнь казнилась тем, что покинула его. Я не могла показать, что чувствую, при этих двух… свиньях. Я бы скорее умерла. Это все равно что раздеться донага.
— Их больше нет. Забудь о них. Она вдруг посерьезнела.
— Я знаю, что нам некуда податься, что в целом мире нет места, где бы нас оставили в покое. Но сейчас мне все равно. Мы здесь одни. Этого им у нас не отнять. Мало кому удается так уединиться.
Я вскочил со скамейки, схватил ее за руку и потянул за собой.
— Что значит, нам некуда податься? Пойдем, я тебе кое-что покажу.
Она посмотрела на меня как на чокнутого, но послушно спустилась со мной в каюту. Я вдруг вспомнил, что так и остался в одних трусах, но у меня не было времени беспокоиться о таких мелочах. Хотелось поскорее рассказать ей о своих планах.
— Смотри, — сказал я, отбрасывая в сторону верхнюю карту, карту Мексиканского залива. Под ней лежала карта всего Карибского моря, — от Кубы до Наветренных островов. — Смотри, Шэннон, родная, смотри сюда. Вот куда мы отправимся. Нас здесь никто никогда не найдет. У нас яхта. На ней можно пойти куда угодно. Можно даже совершить кругосветное плавание. С такими-то деньгами, как у тебя в сумке…
Я обнял ее за плечи и стал показывать ей карту. Увлекшись, я тараторил без умолку. Ужасно хотелось, чтобы она поняла.
— Барбадос, Антигуа, Гваделупа, Мартиника. Маленькие острова… Рыбачьи деревушки… Только ты и я, больше никого. Даже миллионеры могут только мечтать о такой жизни. Представляешь, горы и джунгли подступают стеной к самой кромке воды, а вода такая голубая, что ты глазам своим не веришь, пляжи, каких ты в жизни не видела, пассаты, ночи, пьянящие, как вино… Мы вдвоем, только ты и я. Они нас в жизни не найдут — ни полиция, ни кто другой. Они забудут про нас. Мы изменим название яхты. В качестве порта приписки укажем… — Я ткнул пальцем в карту. — Сан-Хуан. А когда нам надоест Карибское море, мы пересечем Атлантику южным маршрутом, пройдем через Средиземное море и Суэцкий канал в Индийский океан, потом отправимся в Ост-Индию и на острова юга Тихого океана. Ява. Борнео. Таити…
Я замолчал. Она смотрела на меня как на дитя неразумное.
— Что такое, радость моя? — спросил я. — Разве ты не хочешь этого?
— Господи, Билл, хочу ли я? — ответила она. — Да я бы все на свете отдала, чтобы так оно и было. Но сможем ли мы это сделать?
— Сможем ли? — переспросил я, беря ее лицо в окружение своих ладоней. — Прекрасная моя шведка, конечно, сможем! Мы забудем обо всем на свете, ты научишься управлять яхтой, прокладывать курс, плавать, рыбачить на рифах, ловить омаров. Ты будешь загорать под солнцем всех тропиков, какие только есть на свете, а под луной я буду любить тебя: у побережья Тринидада, в Малаккском проливе, на Соломоновых островах, в тропических лагунах…
— Билл… — сказала она и замолчала, не в силах произнести ни слова.
* * *
В полдень поднялся небольшой бриз. Мы поставили парус, и я проложил курс на юго-восток, к Юкатанскому проливу. Мы едва делали два узла, но все же продвигались вперед. К заходу солнца мы снова попали в полный штиль, я спустил ялик на воду, подплыл к корме яхты и замазал белой краской ее название и порт приписки. Когда краска высохнет, добавлю еще слой-другой, потом можно будет писать новое название.
Пока я работал, Шэннон вышла на палубу в резиновой шапочке и купальнике, состоявшем из коротеньких плавок и лифчика, прыгнула в воду, подплыла к ялику и стала наблюдать за мной, держась за него рукой. Когда я закончил, она помогла мне поставить ялик на место, на крышу каюты. Потом мы сидели на кокпите, курили и смотрели, как гаснут последние отблески заката.
— Надо придумать новое название для яхты, — сказала она.
— Тут и думать нечего, — сказал я. — Она будет называться «Фрейя».
— Кто она такая, эта Фрейя? Я усмехнулся:
— Тоже шведка. Богиня. Скандинавская богиня любви.
Ее взгляд стал как-то по-особенному нежен.
— Билл, ты такой милый! Так хочется, чтобы ты всегда был таким! Но я ведь просто крупная блондинка, ничего больше.
— Фрейя тоже была крупная блондинка. И Юнона. А Миланский собор — вообще просто груда камней, — ответил я.
Она заставила меня замолчать самым приятным способом, какой только можно себе представить.
Закат догорел и погас на западе, полумесяц прошел небесный меридиан. Мачта яхты лениво покачивалась, описывая дугу на фоне звездного неба. Мы лежали на кокпите на матраце, снятом с одной из коек, смотрели на небо, занимались любовью, засыпали и снова просыпались.
Я проснулся поздно ночью. Луны уже не было видно, и палуба была мокра от росы. Шэннон лежала рядом со мной в темноте абсолютно неподвижно. Я почему-то вдруг почувствовал, что она не спит. Дотронулся до нее, а она вся дрожит, мышцы напряжены, вся как натянутая струна.
— Шэннон, родная, что случилось? — спросил я. С минуту она не отвечала, потом говорит:
— Все в порядке, Билл. Просто у меня бывает бессонница.
Может быть, она опять думала о Маколи? Я не стал спрашивать, просто не мог. Через некоторое время я почувствовал, что ее напряжение спало, она расслабилась и успокоилась. Звезды начинали бледнеть.
— Пойдем купаться, — предложила она. — Кто последний, тот не моряк.
Я сел на матраце. Она уже надевала резиновую шапочку. Мы поднялись на скамейку и рука об руку прыгнули за борт. Когда мы вынырнули, я обнял ее. Она засмеялась. Возле нас темным силуэтом покачивалась на волнах «Балерина», небо на востоке уже окрасилось в розовый цвет. Все было прекрасно до боли. Хотелось остановить это мгновение и навсегда поместить его в альбом.
Я приник губами к ее губам, перестал работать ногами, и мы ушли под воду в объятиях друг друга, и снова вернулось волшебное ощущение полета сквозь бесконечное пространство.
Мы вынырнули на поверхность.
— Я люблю тебя, люблю, люблю! — сказал я.
— Давай никогда не возвращаться на берег, ~ сказала она. — Давай останемся здесь навсегда.
Я опять лишился способности внятно выражать свои мысли: перегрузки снова взяли свое. Поэтому я сказал:
— Ты будешь скучать без телевизора. Мы сделали круг вокруг яхты.
— Пора вылезать, — шепнула она. — Светает. Я улыбнулся.
— Других богинь это не обеспокоило бы. Где твой профсоюзный билет?
Она рассмеялась.
— Фрейе, наверно, никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь, показываясь в полуголом виде клиентам в ночном клубе. А то она тоже стала бы смущаться.
Я выбрался на палубу, помог выбраться ей. Она быстро скользнула мимо меня к входу в каюту, высокая, светлая. Казалось, ее тело светится в предрассветной темноте. Спустившись в каюту, она зажгла свет, и тут же послышался звук задвигаемой занавески. Я тоже спустился вниз, надел рабочие штаны и поставил на огонь кофейник. Потом сел и закурил. Было слышно, как она что-то делает за занавеской.
Со вчерашнего дня, казалось, прошла тысяча лет. Невозможно представить, что еще вчера на рассвете эти двое были здесь, в этой каюте, со своими пистолетами и холодной решимостью убить, что мы были так близки к гибели.
Я попробовал разобраться в том, что чувствовал по поводу их смерти, ведь убил их я. Но обнаружил, что это не вызывает у меня совершенно никаких чувств. Они жили среди насилия. Так же и умерли. Для них это вроде как несчастный случай на производстве.
Я подумал о том, что меня разыскивает полиция. И Шэннон тоже. Но если удача нам не изменит, они никогда не узнают, что мы ушли в море. Никто не узнает, кроме банды Баркли. Те знают, что мы ушли на яхте, о которой потом никто ничего не слыхал. Они станут нас разыскивать, думая, что мы прикончили их дружков и скрылись с этими дурацкими алмазами. Только вот сумеют ли они нас найти? Нет, никто нас никогда не найдет.
Шэннон вышла из-за занавески в легком белом платье с короткими рукавами. Она улыбалась.
— Это последнее, что осталось из моего дорожного гардероба. Если я что-нибудь не постираю, скоро мне придется все время щеголять в купальнике.
— Вот попадем под ливень, наберем пресной воды, — сказал я.
Воды у нас было достаточно, но не дело в открытом море тратить пресную воду из запаса на умывание и стирку. Мы взяли по чашке кофе и устроились на кокпите. Уже рассвело. Море до самого горизонта было совершенно пустое и синее,
— Думаешь, этот самолет можно найти? — спросила она.
— Нет, — ответил я. — Думаю, найти его нет никакой возможности. Вероятно, Маколи принял за буруны обычную приливную зыбь. Даже если он не ошибся и самолет затонул возле бурунов с наветренной стороны рифа или отмели, то через несколько недель от самолета остались бы одни обломки, и те занесло бы песком.
— Во всяком случае, ты не собираешься его искать?
— Разумеется, Лично я никаких алмазов не терял. А ты?
Она покачала головой.
— Я уже нашел, что искал, — сказал я.
— Спасибо, Билл.
Она смотрела на море, в ту сторону, куда бежали волны. Помню, я еще подумал: «Сколько бы ни смотрел на нее, все равно не нагляжусь». В ней было множество граней, были и противоречивые черты. Вообще характер у нее был ровный и спокойный, но, если ее довести, у нее случались неожиданные вспышки гнева, в чем я уже дважды имел возможность убедиться. Удивительным было и сочетание некоторой сексуальности ее лица с прямотой ее взгляда.
Она обернулась и заметила, что я смотрю на нее. Я улыбнулся ей.
— Ты не сердишься, что я зову тебя шведкой! Она тоже улыбнулась.
— Конечно, нет. Но мать у меня была финка из России, а вовсе не шведка.
— Ну и что с того? Все вы, скуластенькие, на самом деле шведки. А ты так просто собирательный образ статной скандинавской красавицы. Если они когда-нибудь объединятся в единое скандинавское государство, думаю, на деньгах им стоит изображать именно тебя.
Это вовсе не значит, что я не люблю то, что в тебе есть ирландского, — продолжал я. — Но ирландские красотки все как на подбор темненькие. Как ни посмотрю на тебя, думаю: «Вот сейчас заявится Тор треснет меня молотком по башке и скажет: «Ты куда это, поганец эдакий, собрался с моей девчонкой?»
Она рассмеялась.
— С тобой не соскучишься. И телевизор не нужен.
Мы спустились в каюту, поджарили яичницу с ветчиной, установили между кушетками стол, взяли по бумажной салфетке и чинно позавтракали.
Где-то в середине утра поднялся легкий юго-восточный бриз. Мы поставили парус и целый день шли галсами, ловя ветер. К вечеру опять наступил штиль. Я еще раз прошелся белой краской по надписи с названием судна. То же было и на другой день, и на третий. Мы едва двигались вперед, ловя парусом слабенький ветерок, а когда он совсем стихал, нас тут же сносило течением назад, на запад, примерно на столько же миль, сколько нам удалось пройти. Мы даже шутили на эту тему. Нам, мол, никогда не добраться до Юкатанского пролива. Но это нас нисколько не волновало.
Мы купались. Она загорала, сначала в своем раздельном купальнике, потом в одних плавках, без лифчика. Мы поймали на леску морского окуня, каковым и поужинали. Я написал на корме яхты новое название: «Фрейя. Сан-Хуан, Пуэрто-Рико».
Я начал учить ее управлять яхтой, попытался преподать ей основы навигации. Она говорила, что навигацию ей не освоить — у нее всегда было плохо с математикой, но я заверил ее, что, для того чтобы пользоваться таблицами, особых познаний в математике не требуется, главное научиться снимать показания приборов. Мы тренировались каждый день, замеряя положение солнца в полдень и положение звезд на рассвете и закате. Мы все еще были в районе Северных шельфов, всего милях в двадцати от того места, где утонули Баркли с Барфилдом. Когда мы не шли вперед, нас сносило назад течением. Ей все это ужасно нравилось, что и было тем последним штрихом, который делал гармонию нашего бытия полной. Поначалу я думал, что она просто терпит все это из-за того, что мне нравится море, яхты и все такое, и потому, что для нас это единственная возможность скрыться от своих преследователей, но она искренне увлеклась всем, что связано с морем. Наверное, в ней заговорила кровь ее предков, викингов.
Как-то раз, когда я снимал в полдень показания приборов, а она смотрела, как я это делаю, она вдруг сказала:
— Мы всегда будем помнить это время, до конца своих дней. Правда?
Я взглянул на нее.
— Конечно. Но не забывай, что это только начало. — Да, конечно, — согласилась она.
На следующий день, после обеда, нас накрыл тропический ливень. Она загорала на носу в плавках от купального костюма, а я читал ей вслух «Сердце тьмы» (книжка в бумажной обложке завалялась у меня в багаже). Вдруг мы увидели, что небо на востоке темнеет. Мы бегом спустились в каюту. Я положил книгу и снял свои рабочие брюки и ботинки. На палубу обрушились потоки воды. Ветра, впрочем, особого не было. Как только с палубы смыло соль, я закрыл сливы и открыл крышку бака для пресной воды. Когда бак наполнился и я снова завинтил крышку, Шэннон вышла на палубу с флаконом шампуня в руке. Она улыбалась мне сквозь сплошную завесу дождя.
— Давай помогу, — сказал я.
Мы с серьезным видом уселись на палубе, так сказать, валетом, и принялись вытаскивать заколки из ее прически (ее волосы были собраны в пучок). Дождь лил сплошным потоком. Я выдавил немного шампуня себе на руки, и мы принялись намыливать ей голову, стараясь взбить пену, что из-за сильнейшего дождя удавалось с трудом. Ее уже порядком загоревшее тело было обнажено до пояса, так что она была похожа на индуса в белом тюрбане. Наши глаза встретились, и она засмеялась. Мыло потекло у нее по лицу. Я поцеловал ее, и во рту у меня остался вкус мыла. Мы хохотали до упаду, держась друг за друга, все время, пока дождь не промыл ее волосы. Потом мы сами не могли взять в толк, что нас так рассмешило.
Когда взошло солнце, мы уселись на кокпите, прихватив с собой полотенца, и принялись сушить ее волосы. На фоне гладкой загорелой кожи ее лица и плеч они блестели как свеженачищенное серебро. Даже если я проживу до девяноста лет и никогда больше не увижу ничего прекрасного, я все равно не буду внакладе.
Вечером, когда мы готовили ужин, она снова переоделась в белое платье, а когда вышла из носовой части каюты, в руке у нее был флакончик духов. Она коснулась мочки уха стеклянной пробкой и чуть застенчиво улыбнулась мне.
— Я знаю, это смешно, — говорит, — но духи оказались в моих вещах…
— Ничего смешного тут нет, — сказал я строго. — На этом судне в обязанности старпома входит нанесение на мочку уха небольшого количества определенного вещества каждый вечер, перед ужином. За нарушение этого правила старпом будет оштрафован в размере дневного заработка. Занесите это распоряжение в книгу ночных распоряжений.
— В книгу ночных распоряжений? — переспросила она, и я впервые увидел в ее глазах лукавые смешинки. — Как у моряков все просто делается! Я раньше не верила.
Мы были безумно счастливы, и нам было все равно, когда мы доберемся до Юкатанского пролива. Но еще два раза мне случалось проснуться ночью и почувствовать, что, лежа рядом со мной, она мучается чем-то недоступным моему пониманию. Лежит совершенно неподвижно, смотрит в небо, а сама напряжена до предела, как человек, застывший от ужаса.
Мне так и не удалось разобраться, в чем было дело. Она не допускала меня до этого уголка своей души.