Это было в конце ноября. Зима в тот год стояла в Петербурге жестокая. Около десяти часов вечера мне пришлось возвращаться с Васильевского острова домой, в 4-ю роту Измайловского полка. Резкий ветер на Неве пронизывал меня насквозь и дул прямо в лицо, заставляя даже моего привычного извозчика поворачиваться, от времени до времени, в сторону. Лошаденка была у него плохая; сперва она кое-как еще бежала, благодаря частому подхлестыванию бича, но потом, где-то на Гороховой, решительно отказалась идти даже и мелкой рысью. Пришлось встать и рассчитаться с извозчиком. Я сильно продрог, несмотря на шубу, и первые освещенные окна попавшегося мне на глаза трактира подействовали на меня отраднее зеленого оазиса в песчаной пустыне. Я вошел в заведение, заказал себе стакан горячего пуншу к поместился за отдельным свободным столиком. Здесь было довольно грязно, нос обдавало чем-то затхлым, но свет и тепло, после морозной улицы, все-таки придавали значительную цену моему временному приюту.

Это был обыкновенный трактир средней руки, куда одинаково заходят и мастеровой, и небогатый чиновник, и мало обращающий внимания на обстановку деловой торговец. Наружная дверь на блоке, то и дело отворявшаяся с каким-то жалобным скрипом, впускала вместе с посетителями целые клубы густого пара, неприятно обдававшего холодом ноги. Вошедшие жадно проглатывали стаканчик водки, аппетитно крякали, топчась на одном месте, и снова уходили вон, а не то поднимались но крутой лестнице в верхнее отделение трактира. Заведение, что называется, торговало бойко. С половины одиннадцатого движение стало заметно утихать, дверь скрипела гораздо реже, и тут только я рассмотрел странную фигуру, помещавшуюся у противоположной стены от меня, тоже за отдельным столиком. Когда вошла эта фигура, я не заметил. Она принадлежала плечистому мужчине высокого роста, с длинными рыжими волосами и несколько рябоватым лицом. Лицо это было очень выразительное; оно все казалось изрытым крупными морщинами, и в кем будто затаилась какая-то гнетущая скорбь; выпуклые голубые глаза, с явными признаками недюжинного ума, как-то сосредоточенно-грустно смотрели в одну неопределенную точку. Судя по костюму, трудно было определить профессию незнакомца, но жизнь, очевидно, не баловала его. На нем убого драпировалось какое-то подобие ватного капота, едва достигавшего колен, и невозможно было сказать сразу, принадлежала ли первоначально эта одежда лицу мужского пола, или же составляла собственность женщины, — вернее было последнее; из дырявых локтей торчали, клочки пожелтевшей ваты. Когда-то клетчатые брюки, грубо заштопанные во многих местах серыми нитками, вплотную обтягивали широко раздвинутые и протянутые под стол длинные ноги незнакомца, а из-под этих брюк, не по росту коротких, выглядывали порыжевшие голенища истрепанных сапогов. Странный посетитель был, по-видимому, обычным гостем здесь: он ничего не требовал, даже не курил, сидел за пустым столиком и только изредка, с тревожным взглядом, поворачивал голову в сторону часов. Меня крайне заинтересовала эта жалкая фигура, вся как будто пригнетенная чем-то; я спросил себе еще пуншу и стал невольно вглядываться в нее. Уловил ли незнакомец мой пристальный взгляд, или же и моя особа произвела на него некоторое впечатление, но только он как-то смущенно съежился вдруг, нервно передернул ногами и встал. Теперь его сутуловатая фигура казалась еще длиннее. Сладко потянувшись, как делают это обыкновенно спросонок дети, когда их будят в школу, владетель клетчатых брюк лениво направился в мою сторону и, смотря на меня в упор своими выпуклыми глазами, медленно проговорил крайне приятным, но слегка охрипшим тенором:

— Извините, батенька… могу я вас просить… об одолжении?

— Сделайте милость, если только это будет возможно для меня, — поспешил я ответить.

— В полной комплекции… Прикажите подать мне стаканчик водки… за ваше здоровье. Не обременительно?

— Нисколько, — успокоил я просителя и, предложив ему стул, тотчас же распорядился насчет желаемого.

— Времена холодные… — с детски-радостной улыбкой сказал незнакомец, садясь против меня, и обратился к буфетчику. — Положи капусточки побольше, Федор Семенович.

— С подходцем отпустим Ивану Петровичу. Погрейся, погрейся! — фамильярно, но вполне сочувственно отозвался буфетчик — лысый толстяк с добродушным лицом.

Лукаво чему-то ухмыляясь, мальчик торопливо подал нам водку и закуску. Иван Петрович не сразу приступил к угощению; он сперва, так сказать, просмаковал стаканчик глазами, медленно выпустил в рот двумя пальцами изрядную дозу кислой капусты и потом уже выпил, скороговоркой промолвив:

— За ваше процветание!

Признаюсь откровенно, мне доставило большую отраду то, почти детское, удовольствие, какое выразилось при этом на открытом лице моего случайного собеседника. Особенная наивность его улыбки, отзывавшаяся какой-то беззаветностью, не только возбуждала к нему невольную симпатию, но даже способна была очаровать свежего человека.

— Уж ублаготворите в полной комплекции… осмелюсь просить об папироске? — снова обратился ко мне незнакомец, искоса взглянув на часы.

Я молча положил перед ним раскрытый портсигар. Точно прикасаясь к чему-то очень хрупкому, странный гость с величайшей осторожностью достал оттуда двумя пальцами папироску, закурил ее с прежним предварительным смакованием глазами, раза два затянулся, сладко жмурясь, как кот на солнце, и проговорил с видом благодарности:

— Вот теперь… форменно! На повтореньице не соизволите?

Я догадался, что вопрос опять шел о водке, и потребовал еще стаканчик. Произошло новое предварительное смакование глазами, но на этот раз более торопливое почему-то.

— Позвольте полюбопытствовать: вы по какой изволите части шествовать жизненной стезею? — осведомился у меня незнакомец, вытирая рукавом мокрые губы.

Я назвал свою профессию.

— Не красна, не красна дорожка, не розами усыпана… вот как и наша же.

— А вы чем занимаетесь? — полюбопытствовал в свою очередь и я.

— Теньер, батенька, в своем роде.

— Художник?

— Во, во, во… vous avais raison . Позвольте уж отрекомендоваться в полной комплекции: Иван Петров Толстопяткин. Можно сказать, ношу аристократическую фамилию — двойную: предполагается, что мои славные предки ознаменовали себя толстыми пятками, то есть, надо полагать, частенько удирали на них от голода и холода…

Сопровождая почти каждое слово своей речи все той же чарующей наивной улыбкой, художник вдруг остановился и опять тревожно взглянул на часы, которые показывали теперь без четверти одиннадцать.

— А знатному потомку все-таки жутко… — проговорил он, словно в раздумье.

— Как это «жутко»? — переспросил я машинально.

— Изволили ехать по улочке? — прохладно?

— Да, сегодня порядочный мороз.

— Так вот роковой час наступает…

— Как это «роковой час»?

— А когда заведение запирается. Федор Семенович на этот счет жесток: и трех минут льготы не даст.

— Уж это верно, — подтвердил тот, смеясь и высовываясь из-за выручки.

Я подумал, что моему собеседнику еще хочется выпить, и распорядился было новым стаканчиком, но оказалось, что речь теперь клонилась совсем не к тому.

— Вы мне лучше ваш пятачок в металлических фондах ассигнуйте, — сказал художник, краснея, как пристыженная институтка:- при сегодняшней температуре любоваться красотами природы не ублаготворителыю.

— Разве у вас нет квартиры?

— В прошлом году была, а нынче мы без крова обретаемся…

И опять беззаветная улыбка осветила симпатичное лицо Ивана Петровича.

Я поспешил предложить ему два двугривенных — единственную мелочь, которая была при мне. Толстопяткин, видимо, растерялся и как-то нерешительно перебирал двумя пальцами серебряные монеты, лежавшие теперь на его мозолистой ладони.

— Не обременительно? — спросил он меня наконец, тяжело вздохнув.

— Нисколько, — успокоил я его. — Вероятно, у вас нет работы в последнее время? Это ведь с каждым может случиться.

— Нашлась бы работа, да красок нет, купить не на что, — ответил он как-то меланхолически.

Мне стало ужасно жаль этого бездомного чудака.

— Послушайте, Иван Петрович! — заговорил я, помолчав:- да вы ели ли сегодня что-нибудь?

Толстопяткин нервно встрепенулся, опять посмотрел на меня в упор своими выпуклыми голубыми глазами и чистосердечно признался:

— Откровенно вам сказать, вчера утром ел: глаз купцу замазал.

— Как «глаз замазали»? — удивился я.

— А так и замазал… как замазывают-то? Встретил я вчера утром одного коммерсанта здесь из мучного лабаза. Разговорились мы с ним, слово за слово, вот как с вами, — он и говорит: — «Как вы тепериче будете из художников, то я должоц вам признаться, что дети у меня глаз на фотографическом патрете испортили. Не можете ли вы это самое дело оборудовать мне в наилучшем виде?» — Могу, — говорю: — только у меня с собой китайской туши да кисточки нет. — «Это, говорит, у нас и дома найдется: мальчонка мой в гимназию ходит, так географические карты туда рисует». Глаз мы замазали «в наилучшем виде», чаем меня купец напоил с булкой, двугривенный дал, — вот я на это и вкусил вчера от плодов земных.

— Значит, — сказал я, невольно разделяя симпатичную улыбку художника:- в настоящее время вы остаетесь без крова, хлеба и красок?

— Форменно!

Только что успел он ответить мне это, как трактирные часы пробили одиннадцать.

— На десять минут вперед поставлены, — любезно предупредил меня буфетчик, заметив, что я намерен подняться с места.

Толстопяткин, который тоже было встал при бое часов, теперь вдруг о чем-то задумался, провел рукою по лбу и, скороговоркой промолвив: «Я сию минуточку», — опрометью выбежал из трактира.

— Беднота их шибко заела, а хороший они человек, только уж очень люто пьют временами, — с сожалением в голосе пояснил мне буфетчик, очевидно, насчет моего внезапно удалившегося собеседника.

— С чего же это он убежал, не простившись? — полюбопытствовал я.

— А кто их знает! Они постоянно так: сидят — разговаривают либо молчат в одиночку, да потом вдруг задумаются — и драла, точно с цепи сорвутся.

Я подошел к буфету, чтоб рассчитаться, и только что успел получить сдачу с пяти рублей, как громко скрипнула входная дверь, впустив вместе с клубами холодного пара и моего нового знакомого.

— Аристократически подмораживает! — проговорил Толстопяткин, весь съежившись и потирая красные от стужи руки. Он, очевидно, что-то придерживал левым локтем под своим ватным капотом.

— Куда это вы исчезали? — спросил я у него, собираясь уходить и протягивая ему руку.

— Дайте минуточку восприять тепла: вместе выйдем.

— А жестокость Федора Семеновича забыли? — улыбнулся я.

— С вами, благороднейший батенька, и не это еще забудешь: уж на что сегодняшний мороз — и тот вылетел у меня из головы в полной комплекции, — по-детски весело засмеялся Иван Петрович.

В его голосе и манере, с какою он произнес этот комплимент мне, было столько чистосердечия, столько наивной простоты и так сильно говорили они в пользу художника, что я невольно почувствовал к нему нечто весьма похожее на начинающуюся дружбу.