Был у меня один школьный товарищ, по фамилии Седанов, очень неглупый малый, но большой чудак и добряк, которого я, вскоре по выходе из гимназии, как-то потерял из виду. Оно и немудрено: ему пришлось остаться на родине, коротать неприглядную будничную жизнь, а меня потянуло в неведомую даль, в столицу, за новыми впечатлениями. Правда, изредка мне удавалось слышать о нем кое-что случайно: знал я, например, что он сперва подвизался где-то в качестве столоначальника, потом учительствовал и наконец определился в военную службу юнкером, — но вот и все. Только через много лет я напал на его настоящий след, и вот каким образом.

Это было давно, в одну из моих сибирских поездок, раннею весной, в самую отчаянную распутицу. За бездорожьем и усиленным разгоном лошадей мне предстояло высидеть чуть ли не целую неделю на какой-то убогой станции. На другой же день этого злополучного сиденья, утром, я разговорился с приветливым старичком смотрителем о его станционном житье-бытье, которое, как оказалось, всегда вернее можно было охарактеризовать собственными словами моего собеседника: «просто хоть пропадай со скуки».

— Вот только и отведешь душу, как побываешь раза два в месяц у соседнего этапного командира Седакова. Такие они люди, что, кажется, век бы с ними не расстался! — заключил он восторженно.

— Позвольте!.. — встрепенулся я в свою очередь. — Какой это Седаков? как его зовут?

— Михайло Кондратьич, а ее — Ольга Максимовна.

— Не служил ли он раньше в гражданской службе?

— И по гражданской служил, и учителем после был; тоже помаялся на своем веку-то, — пояснил смотритель.

— Ну, так и есть! Знаете ли? ведь это, оказывается, мой любимый товарищ по гимназии, — сказал я, искренно обрадовавшись. — Где же он живет? далеко отсюда? Мне бы гораздо приятнее было, извините, погостить у него, чем у вас: мы с ним сколько лет не видались.

— Вот ведь какой случай, право… — как-то суетливо, даже будто растерявшись, произнес смотритель.

— Далеко ли это отсюда? — повторил я снова, не поняв сразу причины его суетливости.

— Да, живет-то Михайло Кондратьич недалеко, на той вот самой станции, откуда вас сюда привезли. Там, знаете, село большое, так потому и этап; острог-то будет в самом конце, может, видели? А я вот о чем помышляю: какое это ему-то было бы утешенье! Этакого-то дорогого гостя встретить! да еще из Санкт-Петербурга! Мы ведь тут как медведи живем. Эко горе, право!.. насчет лошадей-то.

Старичок на минуту весь углубился в себя, а потом снова засуетился еще больше.

— Стойте-ка! — закричал он вдруг и даже привскочил на стуле. — Есть у меня тут в запасе курьерская троечка… лихая… подь и всего-то двадцать две версты… Эх! да уж куда ни шло: для милого дружка, пословица говорит, и сережка из ушка. Только уж, пожалуйста, и я с вами: не утерпеть мне, лично доставлю.

Я, конечно, был очень рад. Через час мы уже выезжали со станции в легкой смотрительской повозке, захватив с собой только мой небольшой чемоданчик с бельем. Совершенно размокшая от двухдневного дождя, глинистая дорога шла все в гору, колеса то и дело вязли по ступицу, наша «лихая троечка» буквально ползла, и мы эти двадцать две версты ехали более четырех часов.

— Рискую… ей-богу, рискую! — чуть не на каждой версте тревожно уверял меня мой обязательный спутник. — А ну как, да несчастье, да генерал-губернаторский курьер прибежит? Ведь тогда хоть по миру иди и не кажи лучше глаз в почтовую контору. А не могу для Михаила Кондратьича не уважить: вот они какие люди!

Интересуясь школьным приятелем и прежде, теперь я еще больше заинтересовался им и, от нетерпения и любопытства, едва дождался конца пути. Уже вечерело, когда мы завидели первые домики Осиновоколкинской станции или, вернее, села Осиновые Колки, а между тем оно было растянуто на целую версту, и нам еще приходилось сделать ее, чтобы достигнуть этапа. К счастью, здесь пошел уже гораздо более твердый грунт дороги, и кони прибавили шагу.

— Вон и сам майор налицо, — указал мне рукой смотритель, едва мы поравнялись с высоким заостренным частоколом острога, выкрашенным казенною желтой краской.

В самом деле, на невысоком крыльце продолговатого, в виде ящика, и такого желтого деревянного здания стояла коренастая фигура в расстегнутом до рубашки военном сюртуке, без шапки, заслонившая широкой ладонью глаза — должно быть, от отблеска мокрой дороги. В этой фигуре я бы не сразу узнал прежнего товарища: слишком уж он «заматерел», как выражаются иногда охотники о крепко сложенном волке. Лицо землистого цвета сияло, однако ж, прежним добродушием, а широкая улыбка все время держала полуоткрытым рот, точно она запуталась в густых и косматых черных бакенбардах.

— Узнаете меня, Седаков? — крикнул я ему, первым выскочив из повозки.

— Постойте-ка, ну-ка, правое плечо вперед! — густым басом скомандовал мне майор и без церемоний повернул меня в профиль к себе своими сильными, как клещи, руками. — Э! вон оно что: нос-то этот с зарубкой мне памятен. Воистину, брат, следует облобызаться!..

И он радостно назвал меня моей бывшей школьнической кличкой, облапив не хуже сибирского медведя.

Минуту спустя я буквально был на руках внесен товарищем в комнату и в таком забавном виде отрекомендован его супруге. Ольга Максимовна оказалась совсем под стать мужу: высокая, мускулистая, с несколько грубоватыми манерами и почти мужской походкой, она так крепко пожала мне руку, что у меня чуть пальцы не хрустнули.

— Как раз к самому чаю подъехали, — ласково прозвучал в моих ушах ее голос, от которого, судя по фигуре его хозяйки, я уже никак не ожидал той мелодичности и женственной мягкости, какая в нем слышалась.

— Раздевайтесь-ка поскорее, да и будьте как дома. Мы с Мишей попросту любим.

Когда она говорила это, большие темно-синие глаза ее смотрели так искренно, с таким выражением радушия, что совестно было бы даже и подумать о стеснении.

— Вот какую славную я себе бабенку подцепил, — не без гордости сказал мне Седаков, любовно провожая глазами жену, уходившую в соседнюю комнату. — Украл, брат, я ее… у родителей стащил! Раздевайтесь-ка, в самом деле, да осмотритесь на новом месте: раньше двух недель — ведомо бы вам было — я вас ни за что отсюда не выпущу, а в случае бунта… в острог запру.

Он добродушно захохотал своим густым басом и быстро вышел на улицу.

Я разделся, закурил папироску и стал осматриваться. В комнату еще не было подано свечей, но и при слабом свете наступавших теперь сумерек можно было определить, что она имела назначение приемной залы. Размеры ее были довольно обширны, обстановка самая простая: на окнах висели чистенькие кисейные занавески, а на особо приделанных широких подоконниках ютилось множество горшков с цветами; по стенам было размещено несколько солидных гравюр под стеклом. Над диваном, как раз против входной двери, висели рядом два портрета без рам, на одних подрамках — хозяина и хозяйки, писанные, очевидно, на холсте масляными красками: сгущавшиеся все более сумерки не позволяли судить о художественном достоинстве работы, но сходство лиц было поразительное.

Прошло минут десять — и в зале стало совершенно темно. Я приютился на диване и чуть было не задремал, утомленный четырехчасовым переездом по варварской дороге. В комнате, должно быть смежной с соседнею, звякнули чайными ложечками.

— Что? не совсем еще ослепли? Хорошо мы вас на первый раз угостили? — окончательно вывел меня из забытья смеющийся голос хозяина, который незаметно подкравшись, ощупью отыскал мою руку в потемках. — Ключ, брат, потеряли от чулана, где у нас свечи держатся, так надо было пробой выдернуть. Пойдем-ка теперь на огонек.

Он крепко обхватил правой рукой мою фигуру и через темную гостиную провел меня в столовую, где кухарка только что вставила и зажгла свечи. На длинном столе кипел уже объемистый самовар, Ольга Максимовна расположилась как раз перед его краном, а рядом с ней сидел, с сияющим лицом, мой обязательный спутник.

— Пехоту пустим вперед, или прежде конной артиллерии прикажете сняться с передков? — обратился ко мне с неожиданным предложением Седаков, заботливо усадив меня возле себя.

Я не понял, о чем шла речь, и только вопросительно взглянул на него.

— А это по-ихнему значит: чай ли вы будете сперва кушать, или прежде по водочке пройдетесь? — любезно выручил меня из недоумения смотритель.

Я выразил желание начать с «пехоты».

— Артиллерию, стало быть, выдвинем к ночи? Резон! Со всех батарей будем жарить, чтобы к утру и следа, брат, не осталось от неприятельской крепости, именуемой трезвостью, — шутливо порешил хозяин. — А ты уж, Олюша, позаботься завтра о раненых, — хохоча, обратился он к жене и поцеловал у ней руку, — чтобы, главное, кисленького было побольше, брат.

За чаем полились оживленные речи. Впрочем, собственно, говорили без умолку только мы с Седаковым; Ольга Максимовна больше слушала и лишь изредка, с большим тактом, вмешивалась в разговор, а смотритель все время как-то отечески-благодушно улыбался, молча посматривая то на того, то на другого. По правде сказать, им нельзя было особенно и заинтересоваться нашей веселой болтовней, напиравшей преимущественно на школьные годы, как это всегда бывает между не видавшимися с тех пор товарищами: то, что уже при одном намеке вызывало в нашей памяти целый ряд былых картин и ощущений, для непосвященного слушателя пропадало бесследно и даже, быть может, казалось бессмыслицей. Тем не менее эта эгоистическая тема, по всей вероятности, еще долго бы не истощилась, если б ей не помешало одно обстоятельство. Давно уже я с любопытством посматривал на затейливую кружку, из которой пил чай хозяин, но находил неловким завести о ней речь ни с того ни с сего. Теперь он вдруг сам подметил это и самодовольно улыбнулся.

— Э! так она и петербуржцу бросилась в глаза? — сказал Седаков, высоко поднимая в руке заинтересовавший меня предмет. — Это, брат, чудо своего рода! — Он живо выплеснул недопитый чай в полоскательную чашку и подал мне кружку. — Нате-ка полюбуйтесь, какая работа!

Работа была действительно замечательная. Представьте себе обыкновенную больничную оловянную кружку, но покрытую кругом, не исключая крышки и ручки, самою тончайшею сеткой из того же металла наподобие вуаля, обычные мушки которого были заменены здесь настоящими оловянными мухами, как бы ползавшими в разных направлениях по сетке. К самой средине ручки, сверху и снизу, сетка постепенно сходила на нет, — очевидно, для удобства захвата. В особенности мухи, несмотря на их почти натуральную величину, были сделаны изумительно. Признаюсь, до того времени я не видывал ничего подобного и теперь с молчаливым восторгом повертывал в руках кружку.

— Да, брат, — говорил между тем хозяин, — чудо своего рода! И ведь, заметьте, все вырезано от руки, а не отдельно приспособлено.

— Но чья же это работа? — воскликнул я, крайне заинтересованный.

— А есть, брат, у нас тут такой… острожный художник, как мы его зовем, так вот это — его произведение. Он, бедняга, и живописец вместе: вон в зало висят наши с женой портреты — тоже его рук и разума дело.

— Но как он сюда попал?

— Еще очень хорошо, что он именно сюда попал, в наши руки. Как попал? — передразнил меня Седанов, видимо, разгорячившись. — Да как в Сибирь-то, брат, попадают? Разумеется, пешком, а не в коляске…

— За что, я спрашиваю?

— А вот за это свое искусство: очень уж, мол, ты, брат, искусен, так поди-ка проветрись!

— Нет, в самом деле, за что же? — допрашивал я, интересуясь вес больше.

— В партионном списке у него значится коротко: «за подделку фальшивой монеты и фальшивых ассигнаций»; а совесть его… уж господь ведает.

— Ты лучше, Миша, расскажи всю историю кружки сначала, — вмешалась в разговор Ольга Максимовна. — Это очень интересно.

— Да, расскажите, пожалуйста, — попросил и я.

— Вы, брат, не подумайте, — оговорился хозяин, обращаясь ко мне, — что я не берегу это сокровище — эту кружку: ведь она сегодня на столе только по вашей милости, а то ее место — в спальне у жены, в шкапу, за ключом. Признаться сказать, мне, брат, хотелось похвастаться чем-нибудь перед товарищем — вот я и заставил жену вынуть ее на свет божий. Теперь все по порядку сообщу. В прошлом году, совсем уж поздней осенью, привели ко мне небольшую партию арестантов, человек в семьдесят. Здесь полагалось им три дневки на отдых. Один арестантик — именно Павел Федорович Окунев — захворал перед отправкой: не могу, говорит, ваше благородие, идти дальше, да и шабаш! Посмотрел я: жар у него, горит весь. Делать нечего, оставил на свой страх до прихода следующей партии. Потом думаю: надо же и полечить больного. Приказал я казаку вытереть его на ночь горчицей с водкой, с солью и уксусом да накрыть потеплее. А жена (Ольга Максимовна любит-таки пошататься по острогу) снесла ему горячей малины вот именно в этой самой кружке: она с крышкой, так чтобы не остыло дорогой. Кружка эта тогда была еще просто, брат, обыкновенной оловянной кружкой. Надо вам сказать, что она у меня, некоторым образом, заметная: ее подарил мне за Байкалом один доктор-приятель, теперь уж покойный, — так я очень дорожил ею. Выпил арестантик малину при жене и Христом-богом еще попросил кружечку. Дали и еще; только во второй-то раз жена забыла принести кружку назад, — за поздним временем так и оставили до утра. Утром я пошел его навестить. Смотрю: мой арестантик уже на ногах, брат, как встрепанный. Порадовался. «А где же у тебя, говорю, кружка из-под малины? Я ее, братец, не вижу». — «А не знаю-с, говорит, надо быть, солдатик с собой захватил-с». — «Какой солдатик? когда?» — спрашиваю. «Да кто его знает-с какой: был тут рано утром какой-то солдатик-с, я его спросонок но разглядел, — надо быть-с, он и унес». Заметьте, что острог в то время был совершенно пустой; кроме этого больного арестантика, никого там не было. Я за команду взялся, — у меня ее восемнадцать человек на руках, исключая казака, — никто ничего не видал, никто ничего не уносил, да и в камеру не заглядывал. Выяснилось только, что вот Ольга Максимовна чуть было меня под суд в то время не подвела: уходя, не заперла камеры на ключ — и арестантик мог бежать, а ведь он в каторжную работу назначен! У нас, брат, тут простые порядки, как и мы сами люди простые. Так мы тогда это дело и предали воле божией. Новая партия, за распутицей, больше месяца не приходила. Раз, будучи случайно на станции, я узнал от проезжающего офицера, что он, за три переезда отсюда, обогнал дорогой большую партию арестантов. Я в тот же день сообщил это моему арестантику и приказал ему готовиться к отправке. Он промолчал, а немного погодя, этак с час времени, опять потребовал меня к себе через конвойного. Прихожу. «Что тебе?» — спрашиваю. Арестантик мой молчит, наклонился и что-то достает из-под нар. Думаю: не добро у него на уме — и попятился. А он мне вдруг бух в ноги: «Ваше благородие! — говорит, — простите великодушно-с: за вашу доброту извольте получить в целости свою кружечку-с, только в другом виде-с», — и поднес мне вот это сокровище…

Седанов снова приподнял рукой стоявшую передо мной кружку и на минуту умолк, видимо, сильно растроганный.

— Да, брат! вдвойне сокровище: и но работе, и по чувству… — выговорил он наконец с навернувшимися слезами на глазах.

С минуту и мы все молчали.

— Достань-ка, Олюшка, коньяку, — обратился вдруг хозяин к жене, — это меня всегда взволнует.

Он налил из поданного ему графина чуть наполовину чайного стакана и выпил залпом.

— Ведь, кажется, сколько я понял из ваших слов, этот художник и теперь здесь? — полюбопытствовал я.

— Вот, вот… в том-то, брат, и штука вся, — сказал Седаков, покачав головой, — это у меня большой служебный грех, да и рискую я страшно. Жалко нам стало с женой гнать такого талантливого арестантика в лапы каторги, посоветовался я кое с ком, заручился свидетельством лекаря, да вот и по сие время вожусь с моим грехом: отписываюсь и все рапортую Окунева больным при смерти: у него, впрочем, и точно — чахотка. А когда-нибудь до меня доберутся же… Мы даже и запираем-то его теперь только для виду, когда приходит партия, а так он на воле больше, спит с моим казаком и ест с нашего стола: любимец Ольги Максимовны, — добродушно улыбнулся Михаил Кондратьич.

— Он такой кроткий, забитый… пусть бы уже и умер на наших глазах, — тихо и застенчиво, как бы оправдываясь, прибавила от себя хозяйка.

— Вот они какие люди! — выразительно мотнул мне на них головой смотритель.

— Ну, ну!.. перестань! Большое, брат, спасибо тебе, что ты ко мне милого товарища привез, а все-таки сахарной булкой не рассыпайся: какие есть, такие и ладно, — круто оборвал его Седаков и снова обратился ко мне. — Вот вы завтра днем посмотрите наши портреты в зале: ведь они, брат, как написаны? Даже не вывесочными красками, а просто кровельными — вот чем колоды у окон да двери красят. Холст он тоже загрунтовал обыкновенной замазкой; а больше всего горя у нас было с кистями: хорошо, что у жены нашлись горностаевые хвостики, да еще поросячью щетину пустили в дело. Вот, брат, как!

— А нельзя ли будет, Михаил Кондратьич, взглянуть на самого художника? — осведомился я.

— Почему же только «взглянуть», а не познакомиться? — спросил Седаков, и в тоне его голоса проскользнула как будто ирония. — Это можно, это мы, брат, сегодня же устроим… ужо попозже.