Редко когда я чувствовал себя так хорошо, как в этот вечер, за чайным столом у Седаковых. Мне невольно приходило в голову, что я сижу у самых лучших друзей, где, под несколько шероховатой оболочкой, таятся благороднейшие людские чувства, где жилось и думалось неизменно честно и куда вовсе нет доступа условной нравственности, которая, соблюдая только букву, искажает весь смысл мудреной книги общежития. Да! я именно это чувствовал, и когда мы встали из-за стола, чтобы первйти в гостиную, у меня как будто немного похолодело на душе. Мое впечатление в данную минуту можно было сравнить с тем, какое испытываешь поздней осенью, когда, пригревшись на солнце, вдруг ощутишь на себе резкое дуновение холодного ветра, напоминающее об утраченном лете. Впрочем, это впечатление прошло очень скоро, и новым согревающим лучом явилась Ольга Максимовна, когда, управившись по хозяйству, она опять присоединилась к нашему обществу.

— Я распорядилась сделать пельмени к ужину. Вы ведь, верно, любите пельмени? — ласково прозвучал мне ее мелодический голос.

В искренней беседе время летело незаметно; на этот раз все в ней принимали одинаково живое участие. У меня расспрашивали о петербургских новостях. Седанов передавал интересные случаи из своей скитальческой жизни, смотритель смешил нас юмористическими выходками насчет почтмейстерской семьи, и даже несколько сдержанная хозяйка неоднократно вызывала веселую улыбку на лицах собеседников своими меткими замечаниями. Но сказать откровенно, несмотря на всю чарующую прелесть такого интимного кружка для дорожного человека, я теперь слушал как-то неохотно, отвечал рассеянно: «острожный художник» не выходил у меня из головы, и мне стоило больших усилий не заговорить о нем снова. На счастье, как бы угадав мою мысль, Седаков среди разговора вдруг обратился к жене:

— Э! вот что, Олюша, вели-ка позвать ко мне Антропова: да, я думаю, нам и закусить пора.

Спустя несколько минут в гостиной появилась бравая и статная фигура пожилого сибирского казака.

— Вот что, братец Антропов, — сказал ему Седаков, — маленький чуланчик у нас пустой?

— Пустой-с; там только квашня стоит.

— Ну, это ничего. Приготовь, братец, кусочек охры, ваксы… да ведь ты, впрочем, знаешь: помнишь, как в прошедший раз при лекаре делали? Что еще нужно — у жены спросишь.

— Понимаю-с.

Казак было повернулся, чтоб выйти.

— Постой. Павла Федоровича куда сегодня поместили?

— В одиночную, ваше благородие.

— Так ты его ужо ловким манером переведи к нам в кухню, — смекаешь? Спроси у барыни стакан водки и попотчуй его. Ступай.

Казак вышел.

— Теперь у нас, за дождями, вот уж шестой день партия гостит, — пояснил мне Седаков, — так надо быть осторожнее: тут ведь разные профессора есть. А если моему арестантику не дать предварительно водки, он ужасно стесняется при посторонних, да уж и ловкость у него тогда не та. Пойдемте-ка, господа, червячка заморить.

В столовой весь стол был уставлен закусками, винами и графинчиками с различной домашней наливкой. По лицу хозяина, однако ж, сразу можно было удостовериться, что все это делается от чистого сердца, а не напоказ. Седаков усадил меня рядом с собой и, должно быть, заметив, что я несколько удивился такой роскоши у этапного командира, любовно потрепал меня по плечу.

— Не бойтесь: не ворую, — сказал он весело. — Хорошо, брат, что в прошедшем году дядя догадался мне три тысячи в наследство оставить, а то бы я не мог сегодня прилично угостить старого и дорогого товарища. Мы еще, брат, в заключение спектакля бутылочку-другую и шампанеи дернем: знай наших!

Михаил Кондратьич стал было наливать рюмки, как вдруг спохватился:

— Да постойте-ка, господа, ведь хлеба еще не подано.

— У нас вот одно неудобство, что кухня через двор, — как бы извинилась хозяйка.

Она встала и с усилием дернула за висевший в углу конец веревки, сообщавшейся, вероятно, с кухонным колокольчиком. Вскоре явилась кухарка с тарелкой нарезанного хлеба.

— Павел Федорович на кухне? — спросил у нее Седаков.

— Нету еще; казак за ним пошел.

— Пускай сюда придет, как явится.

С четверть часа времени, которое прошло после того, я сидел как на иголках от нетерпения и любопытства. Наконец уличная дверь скрипнула — и передо мной воочию предстал «острожный художник». Это был человек неопределенных лет, черноволосый, несколько более чем среднего роста, немного сутуловатый; длинные усы и клинообразная редкая бородка подернулись у него проседью: половина выбрита по-арестантски. Хотя смуглый цвет лица отчасти и скрадывал его чахоточную бледность, но характерный лихорадочный блеск больших темно-карих выпуклых глаз ясно свидетельствовал о зловещем недуге. Глаза эти были какие-то особенные, глубокие, выразительные: даже можно сказать, что они составляли всю прелесть лица. Я заметил еще одну особенность: верхняя губа у него с правого боку как-то неприятно вздрагивала, открывая пустое пространство на месте двух выпавших или вышибленных зубов; но уцелевшие зубы были безукоризненной белизны. Во всех движениях художника проглядывала скорее застенчивость, чем робость или несообщительность. Одет он был в серую арестантскую шинель с рукавами, из-под которой выказывалась из груди чистая холщовая рубашка, завязанная у ворота красной тесемкой.

— Ну, что, Павел Федорович? как? здоров ли? — мягко приветствовал его Седаков. — Знаю, что тебе эти дни немного тесненько приходится, да уж делать-то нечего, так пришлось, надо потерпеть. А у меня, брат, сегодня праздник: вот товарищ старый завернул, сто лет не видались…

— Очень приятно-с.

— И желает с тобой познакомиться.

— Очень, очень приятно-с, — повторил арестант.

Голос у него был замечательный: нежный, бархатный какой-то, идущий прямо в душу.

— Садись-ка, брат, с нами да выпей, — пригласил его Седаков, выдвигая вперед свободный стул.

Но прежде чем новый гость успел сесть, я встал и, горячо пожав ему руку, сказал:

— Ваша работа — кружка — целый вечер не выходит у меня из головы, что за мастерская отделка!

— Пустяки-с… главное — без инструмента сделано-с, а то бы и поизящнее можно-с, — ответил он, потупясь, и лихорадочный румянец яркими пятнами заиграл у него на щеках.

Седаков между тем налил рюмки и пригласил всех нас чокнуться.

— Давай вам бог побольше таких произведений! — пожелал я Павлу Федоровичу, когда наши рюмки обоюдно зазвенели.

— Нет уж… куда же-с… мне к могиле-с, — молвил он тихо.

— Э! что, брат, замогильничал? — ободрительно рассмеялся хозяин. — Погодите, господа, Павел Федорович нам еще и сегодня покажет свое искусство. А теперь повторите-ка.

Мы выпили снова. Вторая рюмка заметно оживила «острожного художника»; он присел как-то боком на стул, подумал немного и вдруг спросил:

— Михаил Кондратьич! Партия долго у нас простоит-с?

— Завтра думаю отправить, если солнечный день будет.

— А они-с… как намерены?., когда уезжают-с? — указал на меня глазами мой новый знакомый.

— Дня через два, — сказал Седаков, очевидно, схитрив, — а что?

— Да я бы вам-с портрет с них написал-с: голова у них отличная-с. Дозвольте уж, Михаил Кондратьич! Мне, главное, чтобы загрунтовочка просохла-с, а то я и в два дня поспею-с.

Это было сюрпризом для всех, в особенности для меня.

— Вот, вот… вот выдумка так выдумка! Ай да Павел Федорович! Молодец! Спасибо! — захлопал в ладоши Седаков и даже как-то совсем по-ребячески спрыгнул со стула. — Что, брат, на это скажете? — потрепал он меня рукой по колену. — Ведь уж нельзя отказаться, а?

— Мне бы хоть-с два сеансика-с… — как-то молительно взглянув на меня, выговорил в свою очередь художник.

Я, разумеется, согласился с большим удовольствием.

— А вот за то, Павел Федорович, что ты потом заставишь его сидеть перед тобой, — придрался к случаю хозяин, — поди-ка ты сегодня прежде сам посиди в чуланчике: сделай ему подарок на память.

— Пустяковина-с это.

— Нужды нет, что пустяковина, а ты сделай.

— Да оно-с, конечно… можно-с.

Седаков тотчас же пригласил меня «совершить маленькое путешествие», как он выразился. В сопровождении Окунева мы отправились с хозяином через двор на кухню. При ней оказалось теплое продолговатое помещение, куда и посветил нам казак. В глубине этого чуланчика я увидел только пустую кадку, а посредине на полу, на гладкой дощечке, разложены были следующие предметы: большой лист белой почтовой бумаги, перочинный ножик, коробка дрянных спичек с рыжими головками, осколок оконного стекла, два кусочка охры и ваксы да клочок ваты; рядом с дощечкой стоял на блюдце стакан с чистой водой.

Казак, ухмыляясь, поставил свечу тоже на пол.

— Вот, брат, и все тут наши инструменты, — сказал мне Седаков. Он вынул часы из кармана и объявил: — Как раз половина первого.

Я только смотрел и недоумевал.

— Ну, Павел Федорович, теперь счастливо оставаться! — со смехом заключил Михаил Кондратьич, впуская арестанта в эту каморку и запирая за ним дверь висячим замком. — Да поторопитесь-ка, смотри, а то, брат, там без тебя компания всю водку выпьет.

Мы пошли обратно.

— Смерть любит водку! — пояснил мне хозяин дорогой. — Я даю, много-то и не следовало бы; да ведь жалко человека: не жилец он на свете, впереди еще что будет, так пусть хоть теперь иной раз фантазией поразмечется.

Я промолчал; невесело как-то стало. Когда мы вернулись, Ольга Максимовна, с жаром объяснявшая что-то смотрителю, разом приумолкла; у нее тоже проходило по лицу какое-то темное облачко…

— Ты ему, Миша, не давай потом много вина, — сказала она погодя мужу. — Посмотри, как он осунулся эти дни.

— А уж мне, Ольга Максимовна, разрешите, — наивно проговорился смотритель и выпил рюмку водки. — Я, матушка, долго теперь не заверну к вам, надо отчетность приготовлять в контору.

Пока мы закусывали и разговаривали, я и не заметил, как подошел Антропов.

— Готово-с, ваше благородие, — коротко объявил он.

— Скорехонько! — сказал Седаков, взглянув на часы. — У меня семнадцать минут второго — значит, всего сорок семь минут прошло.

Он достал из кармана ключ и подал казаку:

— Отопри, братец, пожалуйста, да посылай сюда Окунева. Пускай и пельмени несут. Сам можешь лечь спать пока… или постой: выпей-ка, брат, прежде водки. Осилишь стакан? Что тебе дать на закуску? на вот, съешь сардинку.

На лице казака, когда он выпил, изобразилось полнейшее удовольствие; видно было, что он очень дорожит не столько водкой, сколько вниманием и лаской своего командира. Вслед за уходом Антропова явился и наш освобожденный затворник. Он конфузливо подал мне аккуратно сложенный вчетверо пакетик из полулиста почтовой бумаги.

— Уж не взыщите-с: как вышло-с.

Я развернул пакетик и, к величайшему моему удивлению, нашел в нем… рублевую бумажку. Да, это именно была рублевая бумажка прежнего образца, нарочно немного засаленная и смятая так, чтоб не могла казаться слишком новенькой. Не рассматривая пристально, в особенности издали, ее трудно было отличить от настоящей: только левая сторона, искуспо выполненная пунктиром взамен мелкого шрифта, легко обнаруживала подделку, но лишь на близком расстоянии. Седаков достал из кармана настоящую рублевую ассигнацию и положил ее на стол рядом с фальшивой: сходство оказалось еще разительнее.

— Память-то у него какая завидная: ведь наизусть, бестия, сработал, без подлинника! — воскликнул начинавший уже хмелеть хозяин. А много ты их, Павел Федорыч, смастерил на своем веку? Сколько пустил в обращение?

Вопрос был резкий и неожиданный, но, насколько я мог заметить, ou не вызвал ни малейшего смущения в Окуиове; последний только шире раскрыл глаза и ответил совершенно спокойно, даже не обидясь:

— Для шутки — много-с; а пакостями я не занимался-с, Михаил Кондратьич.

Хозяйка, с свойственным ей тактом, поспешила замять этот неприятный оборот разговора; Ольга Максимовна заговорила о чем-то совершенно другом, но очень кстати, а я между тем спрятал бумажку к себе в карман: она принадлежала мне по праву как оригинальный подарок «острожного художника», затерянного в глуши сибирского этапа.

Долго еще потом длилась наша беседа, принимавшая все большее и большее оживление под влиянием «конной артиллерии». После пельменей радушная хозяйка выпила с нами стакан шампанского и без церемоний объявила, что она «опьянела совсем» и идет спать. Но мы просидели чуть ли не до утра: по крайней мере, когда ямщик бережно укладывал в повозку своего значительно «раненого» смотрителя, не пожелавшего остаться ночевать, я отчетливо приметил на востоке бледную голоску занимавшегося рассвета.