Я только что вспоминал осторожных и чутких птиц, чернозобых гагар, которые по утрам сплывались у каменной гряды на таежном озере и совершали ритуал — «утверждение границы». Каждое семейство заявляло при этом вслух о своем исключительном праве на занятую территорию и требовало от соседей уважения чужого «дома»…

Путешествуя по тайге, я не встречал ни одного достаточно большого и чистого озера, где бы ни обитали эти замечательные птицы. На озерах побольше, подлинней, могло обитать два, а то и три семейства гагар, и тогда водоем делился соответственно на два или три независимых хозяйства. Не составляло исключения и то глухое таежное озеро, на берегу которого обнаружил я ветхий, но еще сохранивший часть крыши барак заготовителей леса.

В бараке еще можно было жить, и в первый же день я заявил тайге о своем прибытии ударами топора и треском падающих сухих елок. Елки я валил для плота. К вечеру плот был готов и спущен на воду. И вместе с плотом появились на озере новые, непривычные для безлюдной тайги звуки: случайные удары шеста о бревна плота, плеск воды под шестом… Удары топора, удары шеста, плеск воды, дым костра — все это было моими своеобразными заявками на занятую территорию, и жители леса почти тут же разобрались, что на берегу озера поселилось пока неизвестное, но весьма беспокойное и, возможно, опасное существо…

Возможна беда. Надо быть поосторожней, надо отойти подальше, оглядеться — и первыми от меня ушли гагары… Гагары уходили по воде, боком-боком, боязливо озираясь на мой плот и дым костра.

Отступать птицы могли только туда, где озеро тесно сводило свои берега, сводило ненадолго глубоким коридором, и тут же снова расходилось широкой, чистой водой уже другого водоема. Но то, другое, озеро было занято — занято с весны точно такими же гагарами.

Хозяева второго озера заметили приближение соседей, тут же направились к границе своего хозяйства, к коридору, и навстречу незваным гостям понесся требовательный крик-предупреждение.

Но у гагар, отступавших от меня, не было иного пути. Сзади был плот, на котором с шестом в руках стоял человек, — сзади была опасность, и от опасности надо было уходить. Подняться на крыло и бросить на произвол судьбы птенцов, которые еще не научились летать, родители не могли, и им оставалось теперь только одно — как-то попросить соседей приютить их на правах беженцев.

Домовладельцы не отличались гостеприимством. Вытянутые шеи, высоко и воинственно поднятые клювы, громкие настойчивые крики-предупреждения недвусмысленно говорили о несговорчивости хозяев. А беженцы нерешительно жались перед коридором и беспокойно поглядывали то на строптивых соседей, то в сторону только что покинутого озера.

Мой плот медленно, но настойчиво приближался к встревоженному семейству. Но я не подгонял птиц, не заставлял их в панике броситься от меня. Мне давно было известно то расстояние, на котором как-то еще можно было объясняться с гагарами, и теперь я старался его не сокращать. Когда коридор и беспокойно сбившиеся перед ним птицы были совсем близко от меня, я тихо остановил плот и занялся рыбной ловлей.

Так продолжалось час, другой — хозяева внимательно стерегли вход в свои владения, а беженцы ждали беду и милость соседей… Но вот наконец что-то произошло, что-то определилось, и будто по состоявшемуся договору выселенные мной две взрослые гагары и их три птенца робко вошли в коридор…

Беженцы не высматривают в воде добычу, не интересуются берегами — в их позе видится мне только покорность, стеснительность: опущены головы, ссутуленные шеи неподвижны, и только незаметные в воде лапки потихоньку передвигают испуганных, растерянных птиц по коридору в чужое хозяйство.

Настроение передается и птенцам. Вечно подвижные, неугомонные, они сейчас не суетятся, не носятся вокруг, а следом-следом короткими толчками-рывочками тянутся за родителями.

Хозяева отплывают в сторону, больше не кричат, но своим гордым, независимым видом все-таки не забывают подчеркивать, кто именно остается настоящим владельцем «дома». Они так же высоко держат головы, так же выразительно крутят шеями, но теперь, правда, уже не кажутся мне надменными и несговорчивыми.

А беженцы тем временем беспрепятственно входят в чужой «дом» и берегом-берегом не слишком быстро тянутся в сторону небольшого заливчика, заваленного упавшими в воду деревьями. В заливчике гагары-чужаки останавливаются, внимательно осматриваются и долго остаются неподвижными. Рядом с ними останавливаются и озадаченные птенцы. Но вот один из родителей осторожно расправил крылья, тут же опять сложил их и внимательно посмотрел в сторону настоящих хозяев: как они отнесутся к попытке порыбачить не в своих владениях?

Но хозяева озера уже далеко. Они медленно и спокойно плывут по самой середине, уверенные в своем праве на личную территорию. А может быть, эти птицы-хозяева как-то по-своему горды сейчас оттого, что приняли, приютили у себя собратьев, выделив им соответствующую часть хозяйства. Правда, эта часть, на мой взгляд, была куда меньше и бедней, чем та, которую настоящие владельцы озера оставили только за собой…

Конечно, я мог бы поступить и по-другому — я мог бы не дожидаться, когда птицы сами договорятся между собой, а направить плот прямо к коридору, вынудить семейство гагар к поспешному бегству, а попутно и напугать хозяев второго озера… Тогда над озером раздался бы долгий, протяжный крик-стон, гагары, отступавшие от меня, опустились бы глубоко в воду, оставив над водой только нервные подвижные головки для наблюдения за врагом, и мгновенно проскочили бы коридор. Перед лицом неминуемой общей беды сразу бы были отброшены всякие договоры о хозяевах и беженцах — те и другие птицы сбились бы вместе в испуганную стайку, и никто никого не обвинял бы в нарушении чужой границы, как не бывает подобных обвинений и междоусобных войн у птиц и зверей при пожаре или половодье…

Но сейчас хозяевам озера, что приняли у себя беженцев, реально опасность не угрожала — я был далеко от них, не пугал их, и они видели только своих соседей, беспокойно жавшихся у входа в чужое владение. И соседи, приняв извинительные, покорные позы, получили право скрыться от возможной беды в чужом «доме». Беда еще не пришла, не обрушилась на птиц, но помощь сородичам уже была оказана.

На берегу этого озера я оставался еще несколько дней. Когда мои стуки, плески, разговоры с собакой не слишком будоражили окружающую тайгу, гагары-беженцы нет-нет да и приплывали проверить свое прежнее хозяйство, подплывали почти к самому моему дому, но, заметив человека, снова спешили обратно и теперь уже не так долго уговаривали своих сородичей принять их. Теперь они просто направлялись по коридору в другое озеро и тут же уплывали в выделенный им заливчик. Но сам путь по коридору всякий раз проходил точно так же, как и в первый день: гагары принимали извинительные, покорные позы.

Подобное внимание к сородичам, которым грозила опасность, не было монополией чернозобых гагар. И в этом я мог убедиться, частенько наблюдая за кряковыми утками.

Каждая утка-мать, занятая воспитанием утят, ревностно оберегала облюбованные ей уголки озера и, пока утята не подросли и не научились летать, без особой нужды не соглашалась делить свои личные владения с другими такими же утками. Но стоило моему псу раз-другой излишне шумно наведаться к заливчику, где обитал утиный выводок, как утка-мать вместе с утятами покидала родной «дом», и я находил ее и ее птенцов в другом месте, в другом заливчике, рядом с точно таким же утиным выводком.

Беженцам в этом случае, как и у гагар, тоже выделялась часть территории, прежние домовладельцы теснились, но так же, как у гагар, хозяева по-прежнему оставались хозяевами, и только они могли независимо разгуливать по середине залива. Гостям же обычно отводился небольшой участок вдоль тростника, выбираться из которого они не решались, как не решались выселенные мной гагары предъявить право на все озеро, принадлежавшее до этого гостеприимным собратьям.

Положение беженцев, видимо, не доставляло большого удовольствия и уткам. Это было временное, вынужденное состояние, и при первом удобном случае утиное семейство торопилось узнать: не ушла ли опасность из их настоящего «дома»?

День, второй отсиживается мой пес на цепи в наказание за озорство, мы не беспокоим уток, и недавние беженцы снова разгуливают по родному заливчику, разгуливают спокойно, уверенно, а не как в гостях…

Так было и у гагар, и у уток, когда беда еще не приходила, не обрушивалась на животных, — в этом случае помощь друг другу ограничивалась только приемом беженцев… Но вот беда пришла. И тут сородичи могут выступить в новой роли…

Беда пришла после громкого, неуемного ветра. Ветер свалился на лес неожиданно и жестоко. Он ломал ветви, мял кусты, а в довершение сорвал с дерева сорочье гнездо и раскидал по полю маленьких сорочат.

Желторотые птенцы-сороки могли только неуклюже подпрыгивать. Они сопротивлялись, больно щипали меня за пальцы, отчаянно вырывались из рук и, спотыкаясь, путаясь в траве, неуклюже улепетывали в кусты.

До вечера я мастерил клетку, потом устроил там своих пленников и с грехом пополам уговорил упрямых птиц проглотить по паре земляных червей и по кусочку рыбы. Утром история повторилась — птенцы наотрез отказывались завтракать, сидели в углу клетки нахохленные и злые и недовольно посматривали на меня.

Перспектива выполнять роль нелюбимого кормильца меня не слишком устраивала, особой надежды добиться расположения этих дикарей не было, и я стал раздумывать, как бы вернуть птенцов родителям.

Но сорок-родителей пока нигде не было. До ветра, до беды, пришедшей вдруг в лес, сороки частенько посещали мой дом, неожиданно появлялись на изгороди, что-то внимательно высматривали на дворе или около крыльца и всякий раз, заметив человека, поспешно неслись к лесу.

Я не обижался на сорок за их летнюю несговорчивость и нелюдимость, хорошо зная, что во время гнездовья беспечные, шумные птицы становятся предельно осторожными и недоступными для близкого знакомства. И я ждал, как всегда, осени, когда отряды длиннохвостых птиц в ослепительно белых манишках добровольно пожалуют ко мне во двор и громким, требовательным криком объявят о своем желании договориться с человеком о дружбе и взаимопомощи на все трудное, голодное для птиц зимнее время. Но теперь, когда у меня в наскоро сколоченной клетке сидели и отказывались от пищи сердитые сорочата, я, опережая осень, очень хотел увидеть сорок, чтобы вернуть им птенцов, объявивших голодовку.

В тревогах и поисках родителей, почему-то забывших своих детей, прошел у меня целый день. Вечер тоже не принес ничего утешительного, а утром меня разбудил необычный шум…

Если собрать вместе все трескучие и пилящие звуки и добавить к ним скрип ржавых колес, то как-то еще можно представить, что творилось в утренний час у моего крыльца… Я пытался сосчитать птиц: …пять… девять… — сбивался, начинал снова пересчитывать прыгающих с места на место и истошно орущих сорок и все-таки оставил это занятие.

Сороки носились по крыше дома, перелетали с изгороди на поленницу и обратно, подскакивали к самому крыльцу, кидались на собаку, прыгали притворно перед ее носом, пытаясь отвести в сторону, и тут же обрушивали на бедное животное отважные пикирующие атаки. Другие птицы донимали меня. Боясь подлететь ко мне близко, они раскачивались на тонких ветвях черемухи и оттуда обзывали меня на своем сорочьем языке, наверное, самыми последними словами. А тем временем особо доверенная часть птиц молча суетилась около клетки с птенцами и совала между деревянными планочками корм. Кормильцев можно было учесть более точно, и я с удивлением обнаружил, что роль заботливых родителей выполняют сразу пять или шесть птиц…

Ветер сорвал с дерева только одно гнездо, беда пришла всего лишь к одному семейству сорок, но на эту беду откликнулись чуть ли не все сороки округи. И это произошло летом, когда сороки далеко разлетаются друг от друга.

Наверное, чувству стаи, чувству коллектива, что остро живет у сорок с осени до зимы и помогает пережить трудное время года, не положено угасать и на лето. И пусть каждая пара счастливых родителей владеет сейчас собственным хозяйством, пусть сороки сварливо переругиваются друг с другом, когда кто-то из них слишком близко подлетает к чужому «дому», но случилась беда, и вчерашние склочники и ворчуны собрались вместе и пришли па помощь к сородичам…

Я открыл клетку и выпустил птенцов. Сорочата тут же присоединили свои хриплые голоса к крику взрослых птиц и поспешно запрыгали по дорожке за теми сороками, которые только что выполняли роль кормильцев.

Птенцы и их заботливые опекуны уже скрылись в кустах. Осада моего дома постепенно снимается, но отважный арьергард сорок еще носится по двору, еще сдерживает воображаемый натиск врага яростными крикливыми контратаками, но постепенно тоже оттягивается и без потерь присоединяется к остальному войску, отступающему с победой.

Сороки мужественно победили, продемонстрировав перед лицом беды настоящую взаимопомощь. Они победили все вместе, сообща, и я так и не смог определить, кто же из птиц является настоящими родителями пленников-сорочат…

Наверное, я был бы прав, если бы часть победы, одержанной сороками, считал и своей личной заслугой — ведь как-никак, а победа была одержана лишь после того, как я открыл клетку и выпустил на волю сорочат. Сами сороки навряд ли смогли бы освободить моих пленников. Такое же право разделить радость успеха получал я и в том случае, когда выручал из беды дроздов-рябинников.

Дрозды-рябинники были моими постоянными и беспокойными спутниками во время всех лесных скитаний. В тех северных лесах, которые были мне известны, этих суетливых птиц водилось так много, что порой казалось, будто никаким другим пернатым в лесу не оставалось и места. Вернувшись после долгих зимних странствий к себе на родину, в весенний лес, дрозды-рябинники тут же наполняли его таким шумом, что нельзя было разобрать голоса других птиц. Сколько раз собирался я по первым весенним песням пеночек, зябликов, славок определить время их прилета, но мне это никак не удавалось из-за неумолчного крика дроздов.

То, что дрозды-рябинники мешали мне познакомиться с другими голосами весеннего леса, было еще полбедой, настоящая беда обрушивалась на меня и мою собаку в начале лета, когда у дроздов появлялись в гнездах птенцы и когда эти птенцы начинали делать первые самостоятельные «шаги» — начинали пробовать свои еще неумелые крылья…

Птенец, вдруг почувствовавший, что совсем скоро ему предстоит совершить первый в жизни полет, обычно тут же терял терпение, которое не изменяло ему все предшествующие дни, проведенные в гнезде, напрочь отказывался ждать того счастливого дня, когда он станет настоящей птицей, немедленно выбирался на край гнезда и, видимо, позабыв, что он совсем не умеет летать, делал отчаянный прыжок в неизвестность.

Уж не знаю, бывает ли таким нетерпеливым птенцам страшно, закрывают ли они глаза перед тем, как впервые покинуть родное гнездо. А вот то, что птенцу-слетку, птенцу, слетевшему с гнезда, покинувшему впервые гнездо, приходится вначале не очень легко на земле, это совершенно точно. Не умея еще летать, этот поторопившийся путешественник с трудом, неуклюже, путаясь в траве, спотыкаясь и падая, ковыляет по земле.

Правда, в таком беспомощном состоянии птенец находится не очень долго — проходит день-другой, и слеток уже перепрыгивает с ветки на ветку, помогая себе окрепшими крылышками, а при необходимости и совершает довольно успешный планирующий полет. Но до этого, да, честно говоря, и в последующие дни, птенец-слеток крайне нуждается в помощи родителей, причем родители теперь не только продолжают кормить своего прожорливого отпрыска, но вынуждены еще и отчаянно защищать его. А уж что-что, а защищать своих птенцов-слетков дрозды-рябинники умеют преотлично. И, узнав о том, что у дроздов появились первые слетки, я всячески старался не попадаться на глаза этим птицам.

Если бы дрозды-рябинники учили своих птенцов самостоятельной жизни где-то в определенном месте, ну хотя бы недалеко от своих недавних гнезд, то встречу с ними в лесу можно было хоть как-то предугадать. Так нет. Птенец, выбравшийся из гнезда, вовсе не желал, несмотря на подстерегающие опасности, сидеть на одном месте, неизвестность звала к себе, а вслед за неразумным путешественником кочевали и его родители. Словом, в начале лета ни мне, ни моей собаке не было в лесу прохода от дроздов.

Куда бы мы ни направлялись, где бы ни останавливались, всюду нас обнаруживали в это время рябинники и, видимо, желая подальше отогнать от затаившихся в кустах слетков, яростно набрасывались на нас.

Подрастали птенцы, в свою зрелую пору вступало лето, на рябинах около моего лесного домика начинала краснеть ягода, и дрозды снова появлялись около меня. Этим птицам надо было решительно все. Они обшаривали лодку, проверяли каждое новое полено, появившееся у крыльца, тут же раскапывали вынесенный мной из дома мусор и по-прежнему неумолчно верещали.

Наблюдая за дроздами-рябинниками, я все чаще убеждался в том, что эти шумные, суетливые птицы, живущие большой семьей-колонией, вряд ли обладают природной осмотрительностью — по крайней мере мне не раз приходилось видеть, как они попадали впросак, и я нисколько не удивился, когда неподалеку от своего домика отыскал дроздов, попавших в рыбацкую снасть — курму…

Курма — это северный вариант знаменитой среднерусской верши. Только верша плетется из ивовых прутьев, а курма вяжется из крепких ниток. Связанная прочная сетка затем натягивается на метровые обручи, и готовая снасть представляет собой довольно-таки внушительное сооружение, предназначенное для ловли увесистых щук и не менее солидных лещей. Обычно по летнему времени курму устанавливают в ручье или в речке, а когда вынимают из воды, то растягивают на шестах и так сушат. И эта снасть, растянутая на ветру, такая же хитрая и обманчивая ловушка, но теперь уже для любопытных, пронырливых дроздов. Дрозды забираются в курму тем же путем, что и щуки, и так же, как щуки, не могут самостоятельно выбраться оттуда…

У дроздов уже были почти сложившиеся стайки, готовые к скорому отлету на юг, и чувство коллектива жило сейчас у этих птиц еще сильнее, чем в летний период. О случившейся беде я узнал по отчаянному крику, который подняли птицы около собрата, попавшего в курму. Я направился к берегу ручья, где на шестах сушилась снасть, и освободил оплошавшего дрозда. Стайка успокоилась, победители расселись на рябинах и принялись торжественно обсуждать только что одержанную победу, одержанную, разумеется, не без помощи человека.

Если бы я не слышал тревожного крика птиц, если бы не выпустил дрозда из кур мы и не освободил сорочат из клетки, что тогда?.. Тогда к встревоженному коллективу, наверное, не пришло бы чувство удовлетворения от одержанной победы… А если бы тревога раз за разом не приводила к успеху, могли бы тогда сородичи, попавшие в беду, и дальше рассчитывать если не на помощь, то хотя бы на сочувствие?

Пожалуй, могли бы, ибо правило помощи, взаимной выручки, стремление спасти собрата, вызволить его из беды по-своему помнилось большинством животных, знающих стаю, ведущих коллективный образ жизни, более прочно, чем неудовлетворение в случае неудачи. А может быть, неудачи и поражения тоже были нужны, чтобы остальные запомнили горький опыт…

Около глухого лесного ручья я наткнулся на курмы, растянутые на колах для просушки. Курмы повесили давно, хозяин так и не вернулся, чтобы собрать снасть. И в одной из курм лежали два погибших дрозда… Дрозды погибли, пожалуй, в одно и то же время. Я вынул останки птиц, прополоскал снасть и снова растянул ее на шестах, чтобы посмотреть, как отнесутся теперь к этой ловушке птицы.

Я мог еще немного побыть здесь и решил несколько дней понаблюдать за дроздами. Дроздов-рябинников вокруг было много. Они крутились около моего костра, прыгали по ветвям рябин, но в сторону предательской снасти, кажется, даже и не смотрели. К вечеру я собрал злополучную курму и принес ее к охотничьей избушке. Теперь ловушка стояла неподалеку от того места, где птицы смело разгуливали всего несколько минут тому назад. Снасть стояла у стены дома еще целые сутки, совсем рядом были сочные, спелые кисти рябин, но дрозды по-прежнему обходили это место до тех пор, пока я не убрал запомнившийся, видимо, им опасный предмет. Я убрал курму, и дрозды почти тут же удостоили меня своим вниманием.

Уже зимой, когда снег занес лесные тропы, жил я в небольшом северном поселке. Стояли сумрачные декабрьские дни, трещали морозы, и казалось, вокруг поселка вымерло в лесах все живое, и только здесь, около людей, еще копошились, жили в подполах и в хлевах мыши и крысы.

В тот год в поселке заметили, что откуда-то появилось много крыс. Обычно перед каждой зимой в домах прибывало мышей. Это было понятно. В лесу, в поле наступала бескормица, и мыши тянулись к жилью человека. А вот нашествия крыс наблюдались здесь редко. Да еще в этот раз крысы были какими-то слишком «умными».

Серые крысы, живущие возле людей, никогда не пользовались особым расположением человека. Дерзкие и опустошительные набеги на склады, грабежи, уничтоженные продукты — все это никогда не вызывало у людей восторга, и для крыс давно были придуманы различные крысоловки. Такие крысоловки обнаружил я и в арсенале хозяев того дома, где остановился.

Эти ловушки очень походили на обычные мышеловки, только были побольше. Крысоловки стояли повсюду и готовы были тут же прихлопнуть любую крысу, позарившуюся на приманку. Но вот беда, крысы почти совсем не попадались в ловушки. В чем же дело? Как перехитрить этих наглых животных?.. Мы меняли приманки, ставили ловушки в новые места, но все напрасно — крысы платили людям совсем малую дань и так же беспрепятственно грабили подвалы, подполы и кладовые.

Шло время, и крысы обнаглели до того, что порой отказывались даже уступать дорогу человеку. Честное слово, застигнув другой раз крысу на месте преступления и поймав на себе взгляд этого наглого животного, я не раз задумывался о том, кто из нас — я или крысы — главный в доме… И вот тут, когда, казалось, на крыс не найдется уже никакой управы, мы и сделали одно замечательное открытие…

Оказалось, что этих животных все-таки можно перехитрить, можно поймать в крысоловку крысу, и так же просто, как обычную мышь, только для такого дела должна быть использована новая крысоловка, в которую раньше ни одна крыса не попадалась… Мы принялись за изготовление новых ловушек, и в каждую новую ловушку нам удалось поймать по крысе. Только по одной крысе! И все — к такой крысоловке наши враги даже не подходили. Горький опыт одного животного становился опытом его сородичей. Правда, этот опыт не шел дальше, и крысы запоминали только ту ловушку, в которой уже побывала их подруга, — новые, только что изготовленные нами крысоловки, видимо, особого подозрения у них не вызывали, что и помогало нам хоть как-то бороться с нашествием прожорливых грызунов…

Воевать с крысами мне пришлось уже зимой, в декабре, а до этого я близко познакомился еще с одними животными, которые задали мне немало интересных вопросов…

Приближалась осень, приближались сырые осенние ночи с дождем и ветром, без луны и звезд, приближались так называемые волчьи ночи, и я, конечно, ждал, когда волки, жившие в нашем лесу, соберутся в осеннюю стаю…

К осени волки обычно собираются в быстрые и хорошо организованные отряды. Чаще такой отряд — единая семья: мать-волчица, отец семейства — матерый волк, волчата, родившиеся в этом году — прибылые, и прошлогодние волчата, что не успели еще подрасти и окрепнуть для самостоятельной дороги, — волки-переярки. Пять, семь, восемь волков совершали свои глубокие, быстрые рейды по зимним дорогам. Порой волки терпели поражения, встречая охотников, под громом выстрелов откатывались в глухие места, скрывались в чащобах, спасая каждый свою шкуру, но после отступления снова собирались вместе и, укрыв хвостами свои носы, чутко спали на краю открытого редколесья, а на следующую ночь хорошо отлаженный механизм стаи снова вел серых охотников по зимним дорогам.

Монолитность и маневренность волчьей стаи не могли не вызывать восхищения. Но вместе с тем меня по-прежнему продолжали удивлять рассказы о том, как стая жестоко расправляется со своим раненым собратом, не обращая внимания на его положение в отряде…

Я не мог не верить охотникам, с которыми коротал долгие зимние ночи пушного промысла, не мог не верить рыбакам, с которыми коптился в курных избушках в тайге, на берегу озера, не мог не помнить и о нашествии волков в тревожные годы войны. И всегда было одно и то же: если не мешать голодной волчьей стае, то тяжелораненый волк тут же уничтожается недавними товарищами по отряду.

Эту особенность поведения серых хищников хорошо знали, и в годы наиболее свирепых волчьих нашествий выстрелом задерживали стаю, наседавшую на сани… Вздыбившийся конь рвал упряжь, а человек стрелял из саней в преследователей. Когда заряд картечи достигал цели, волчья стая отставала, чтобы расправиться с попавшим в беду собратом…

Что же это? Где же взаимопомощь?.. Я пытался тщательно разобраться в логике поведения стаи и находил только одно-единственное оправдание для волков, казавшееся мне верным…

Раненый собрат — безусловно, обуза для стаи, совершающей длительные зимние рейды. Остановиться около пострадавшего, приносить пищу, выхаживать — наверное, такой поступок был бы слишком сложным для волков. Остановиться — означало потерять возможность добывать пищу, ведь волка зимой кормят только ноги. Тогда неминуемая гибель всей стаи. А сзади еще могут организовать преследование, и следы приведут охотников к месту остановки стаи. Нет, лучше идти дальше, идти ради спасения остальных. А как же попавший в беду? Просто оставить, надеясь, что выживет, поправится и догонит? Но в зимнем лесу тяжелораненое животное обречено — ему не найти для себя никакого пропитания… А почему речь идет именно о тяжелораненом животном? Да только потому, что разорванная холка, вспоротый бок — пустяки для волка. Такой волк не задержит стаю, не отстанет, вместе со всеми продолжит поход, а на отдыхе будет старательно зализывать раны… Так что волк, который отстал, остановился, упал, сам по себе уже обречен. А если собрат и так обречен на гибель, то зачем пропадать солидному куску мяса. И, руководствуясь этой жестокой, но верной логикой хищника, здоровые животные рвут недавнего сотоварища по отряду.

А не приведет ли такая жестокая логика хищников к уничтожению всей стаи?.. Когда волки разорвут одного собрата, ранить второго, затем третьего… Что останется тогда от волчьей стаи?..

Но ранить следующего волка, выбить из стаи, бросившейся к лошади и саням, второе, третье животное почти никогда не удается. И происходит это не потому, что стая уже успела насытиться и отстала… За лошадью, запряженной в сани, где сидит враг-человек, да еще навстречу выстрелам, не может нестись один волк — для этого необходима развернутая атака с фронта и флангов. Но вот атака захлебнулась, нападающие понесли потери и отступили. Здесь сработал еще один четкий механизм коллектива — без соответствующего количества животных не может быть успешной охоты, а тем более в таких сложных условиях.

А может быть, и у волков есть мудрый, помогающий жить механизм, который удерживал дроздов от посещения курмы, где совсем недавно нашли свою гибель их товарищи? Может быть, и к волкам приходит положительный опыт после ошибок, неудач, поражений — может, выстрелы и гибель собрата оставляют в памяти этих животных не только вкус свежего куска мяса?.. Но об этом мне хочется поговорить в другой раз, а пока я вернусь к главной теме рассказа и вспомню примеры замечательной взаимопомощи у волков, у тех самых животных, которые способны вроде бы совсем бессмысленно на первый взгляд растерзать собрата, попавшего в беду…

Волчье логово нашли без меня. В деревню принесли пятерых волчат, посадили их в высокий ящик, из которого малышам самим ни за что было не выбраться, и закрыли этот ящик вместе с волчатами в крепкий рубленый амбар. Удачливые охотники уселись за стол делить завтрашнюю премию, которая полагалась за добычу хищников. О премии легко договорились, но к утру в амбаре волчат не оказалось…

Утром мне показали следы волков, что вели из леса в деревню, и глубокий подкоп под амбаром. По отпечаткам лап я без особого труда разобрал, что выручать щенков ночью приходили мать-волчица и волк-отец. В поступке волка и волчицы не было ничего странного — родители обязаны были помочь своим детям, но мое удивление вызвала другая деталь отважного похода: вместе с матерью и отцом в деревню ночью приходили и два прошлогодних волчонка…

Эти прошлогодние волчата были уже ростом с волчицу. Весной, по окончании зимнего похода, им выделялось в тайге собственное хозяйство и запрещалось заглядывать в родительский «дом», где подрастали их младшие братья и сестры. И прошлогодние волчата, волки-переярки, вели летом самостоятельный образ жизни и только иногда встречались с матерью и отцом для совместных охот. Такие сборы волчьей семьи в летнее время происходили очень редко, но прошедшей ночью родственники сошлись вместе и вместе направились в деревню на выручку волчат…

Как покинули деревню пятеро освобожденных волчат: несли ли их в зубах родители и старшие братья, или они сами шли в середине отряда — разобрать не удалось: волки ушли обратно в тайгу через болото, оставив за собой только глубокую борозду смятого хвоща. Из деревни в лес тянулась по болоту настоящая цепочка волчьих следов — след в след, которую охотники привыкли встречать лишь по осенним холодам, когда объявлялся сбор стаи для совместной жизни в трудное зимнее время.

Волчья цепочка протянулась до ручья и тут разделилась на две тропки. Одна тропка уходила в лес, в еловый остров, по краю бурелома — это мать и отец уводили за собой щенят, и теперь на белых сырых пятнах лесной глины нет-нет да и попадались мне следы малышей.

Тропа волка и волчицы вела далеко в сторону от того места, где еще вчера было логово и куда нагрянула беда. Но другие следы участников похода, следы волков-переярков, потянулись по ручью как раз туда, где прошлогодние волчата с весны устроили свое летнее хозяйство.

Какова была роль этих еще не взаматеревших волков-переярков в ночном походе — не знаю. Я знал другое — поход удался, волки незаметно вошли в деревню, сразу отыскали амбар, где были закрыты волчата, быстро раскидали сильными лапами землю под нижним венцом сруба, освободили щенков и не слишком быстрым походным шагом вернулись обратно в тайгу. Чувство стаи сработало и привело к победе.

Беда пришла к стайке серых уток. Пищи в озере еще было достаточно, но с севера грозно приближался мороз. У одной утки было перебито крыло. Я видел, как это крыло беспомощно волочилось по воде следом за раненой птицей, и с болью догадывался, что утка не сможет улететь и очень скоро погибнет.

О близкой поживе, видимо, догадывались и лисы. По утрам они незаметно выходили к озеру и, несмело ступая по тонкому ледяному припаю, тянули носы в сторону раненой птицы. Но другие утки как будто не знали о скором и неизбежном конце и верно оставались рядом с обреченным товарищем.

Другие стайки уже покинули замерзающий водоем и улетели на юг. Почему же эти птицы, у которых был ранен собрат, не торопились в дальнюю дорогу? Зачем оставались здесь?.. Чтобы доказать свою верность?.. Вряд ли только для этого. Раненая утка не могла так легко, как прежде, добывать себе пищу — ей требовалось теперь гораздо больше времени на завтраки, обеды и ужины. Завтраки, обеды и ужины превращались теперь для нее в трудные и бесконечные попытки разыскать пищу. И теперь она не могла и кормиться, и внимательно посматривать вокруг. Да и опасность раненая утка не могла теперь встретить так, как раньше, — она не могла теперь подняться на крыло и сразу улететь, она могла спасаться только вплавь, а это медленно, и теперь отступать от любой опасности приходилось много раньше…

Если бы она оставалась одна, то остаток своей жизни вынуждена была бы сторожко качаться на волнах вдали от берега, вдали от опасности, но вместе с тем и вдали от кормовых мест. Но сейчас рядом были другие, здоровые утки, которые верно исполняли роль сторожей-наблюдателей. Товарищ, попавший в беду, мог спокойно кормиться, целиком положившись на своих друзей.

Изредка я подходил к берегу. Утки видели меня, тут же подавали сигнал тревоги и, что самое интересное, не поднимались, как обычно в таком случае, на крыло, не оставляли раненого товарища, а вместе с ним заблаговременно уплывали подальше.

С морозом раненая утка погибла. Ее товарищи поднялись над застывающим озером, тревожно покричали и ушли на юг в поисках открытой еще, не схваченной льдом воды. Они сделали все, что смогли, и самыми последними из всех уток, бывших на озере, покинули наши места.

Да, друзья по стайке могли задержаться около раненого собрата слишком долго и, не зная о том, что их товарищ обречен, по-своему борясь за его жизнь, тоже погибнуть, если мороз опустился бы слишком широко и перехватил у запоздавших птиц возможность найти по дороге еще не замерзшее озеро. Но даже такая вероятная гибель всей стайки, пожалуй, тоже могла быть оправдана, оправдана необсуждаемостью того закона верности, по которому здоровые утки не имели права оставить попавшего в беду товарища, — в конце концов, ведь не всегда попавший в беду собрат обречен на гибель и не так часто замерзают по пути на юг сразу все водоемы…

Каждый день я видел эту утиную стайку, по-своему сожалел о случившемся, рассуждал о кажущемся безумии птиц, не совсем спокойно ждал начала крепких морозов и в то же время откровенно любовался замечательной верностью друзей, верностью не ради приличия, а ради самой жизни, и очень хотел, чтобы у этих невзрачных уточек были такие же крепкие и сильные крылья, как у лебедей.

Лебеди расставались с родной водой совсем поздно. Они облетали все окружающие водоемы, подолгу задерживались на них и часто уходили с озера только тогда, когда от воды оставалась лишь узкая, душная от мороза полынья, и никогда не отказывались помочь другим лебедям, попавшим в беду, даже если эти лебеди не принадлежали к их стае. Эти птицы тоже умели до конца бороться за жизнь собрата, и в этой благородной борьбе их выручали большие сильные крылья…

Озеро стыло на глазах, стягивая со всех сторон тяжелым мутным льдом двух взрослых лебедей и трех неокрепших птенцов. Птенцы были одеты в серое детское перо, еще не сменили его на настоящий взрослый наряд, и на морозной туманной воде их было плохо видно. Может быть, эти молодые лебеди запоздали появиться на свет, может, плохое лето помешало птенцам как следует вырасти, окрепнуть, и теперь эти серые лебедята устали и не могли пока продолжить трудное путешествие.

Если бы переждать день-другой здесь, если бы удержать воду, не дать ей замерзнуть, если бы хоть на время победить лед… И две взрослые сильные птицы с трудом сдерживали наступление мороза. Крылья все время били по воде, не давали острой ледяной корочке ползти дальше, к птенцам. Но лебеди уставали, и мороз все-таки настойчиво приближался к ним. Казалось, что конец где-то совсем рядом… Но тут над умирающим озером показалась большая лебяжья стая.

Нет, пролетавшие лебеди сначала и не собирались опускаться в узкую полынью — они могли спокойно лететь дальше, они не видели в морозном тумане птиц, попавших в беду. Но вот из полыньи раздался тревожный, призывный крик, и тут же над лесом прозвучал уверенный ответ. Голоса летящих птиц еще далеко, они еще высоко над озером, но вся стая уже прервала путь и круто спланировала к клочку воды.

Опустившиеся лебеди с трудом разместились рядом с серыми птенцами и их родителями, и тут же сильные крылья шумно захлопали по воде. И лед отступил. Птицы победили. Полынью удалось отстоять. А на следующее утро стая поднялась над елями и, перекликаясь, быстро потянулась на юг стройным уверенным клином. В середине стаи уходили вместе с новыми друзьями и три незадачливых птенца…

Я был спокоен за взрослых птиц, спокоен за птенцов и за те верные крылья, о которых, пожалуй, не просто так сложил наш народ свои мудрые и красивые песни. В этих песнях поется о лебяжьей верности и о гибели одной птицы ради другой… Мне не привелось быть свидетелем такой трагедии, но я очень верю, что не красивый жест, не просто безысходная тоска, а большая, глубокая логика природы может привести к такому поступку птицу, которая стала для нас символом настоящей верности.