Рыбацкие мотивы

Онегов Анатолий Сергеевич

 

Где ты, речка?

Мне не хочется резко делить людей на рыболовов и нерыболовов кажется, что и те, и другие где-то вначале были очень похожи друг на друга. Я знаю одного хорошего человека. Он не рыболов, но в самом начале у него была своя речка…

…Речка была быстрая и разговорчивая. Она любила смеяться и озорничать, прыгая через камни и обдавая брызгами тоненькие деревца, спустившиеся к самой воде. Под этими деревцами за большим лобастым камнем жила зеленая и неторопливая щука. Сюда, к большому лобастому камню, часто приходил маленький мальчик. Он осторожно забирался на камень и подолгу сидел не шевелясь, рассматривая в воде большую рыбину…

Это было очень давно. Сейчас ту щуку, наверное, уже поймали. Маленький мальчик стал взрослым, но не сделался рыболовом. А речка осталась. Остался камень в воде, кусты на берегу, тихий омутик, а может быть, туда пришла уже новая щука. Взрослый человек часто вспоминает эту речку и все собирается вновь отыскать ее.

Такая речка есть, наверное, у каждого человека. У одних это уснувший прудишко с зелеными лягушками и красными карасями, у других — морской лиман или песчаный перекат на большой реке, а может, и озеро или просто речка с черной водой и желтыми кувшинками. Такая речка может быть и заливным болотцем с бекасами или первыми заячьими следами по октябрьской пороше. Тогда эта речка протягивает человеку еще и ружье. Бывает так, что после речки не останется ни ружья, ни удочки, а появляется фотоаппарат, кинокамера или просто блокнот. А пока не появляется ничего… Но первая речка живет, пожалуй, в каждом чело-веке как добрая память детства.

Есть такая речка и у меня. Она подарила мне и удочки, и блокнот, и фотоаппарат. Она-то и позвала меня однажды в дорогу. В пути я видел много озер и рек, встречал много восходов и провожал много закатов, видел белые ночи и осенние дожди, плавал и в челнах-долбленках, и на очень больших, устойчивых на самой крутой воде рыбацких лодках, прыгал по камням перекатов за хариусами и осторожно подкрадывался к стаям плотвы, чтобы втащить в лодку тяжелого окуня, крадущегося за плотвой. Такие окуни долго потом хранили холод сентябрьской воды и устало двигали жабрами. А потом я ждал первый лед на лесных озерах, пробивал первые лунки и, наверное, первым за всю историю этих озер опускал под лед мормышку…

А свою первую речку я пока не нашел. Может быть, я найду ее в следующий раз, а может быть, и не встречу совсем… Ведь с тех пор прошло так много времени — моя речка могла измениться, и я ее просто не узнаю. Но главное, что она была, позвала снова в дорогу. Вот от этой дороги и остались у меня добрые воспоминания.

 

Северная сказка

Среди всех чувств, владеющих человеком, есть одно редкое и по-особенному окрашенное. Оно приходит нечасто и не ко всем. Но если это чувство появляется, мы испытываем настоящее счастье. Это счастье может быть теплым, как руки матери, ласковым, как глаза, в которых отразилась простота небес, и всегда чистым, как неразделенная любовь, а порой потому и грустным. Это чувство называется сказкой. В такой сказке я сейчас и живу…

Сказка родилась в вечной тайге, а в эту ночь навестила озеро. Я выехал на озеро вечером. Так получилось, что днем у меня не было лодки, и я уехал почти в ночь, в туман. Уехал тихо и незаметно и остановил лодку недалеко от берега. Впереди, за туманом, еще не так давно был виден мост, и оттуда приходит сейчас ко мне ласковый, зовущий голос только что народившейся реки — там, у моста, из озера вытекает река, вытекает тихо, осторожно. От голоса реки, от лодки, утонувшей в тумане, от Севера и северной июльской ночи, от вечного чувства ожидания новой тайны, когда ты сверху на воде, а внизу, под тобой, не известная тебе глубина, рождается тихая сказка ночного озера…

Сказку рассказывает кукушка. Она долго и потерянно кого-то зовет: «ку-ку, ку-ку…»

Старик, одолживший мне лодку, рассказывал, как давным-давно смелый охотник полюбил девушку. Но у девушки не было сердца. И тогда лесной хозяин, чтобы спасти охотника, оборотил девушку в кукушку… Но сделал еще хуже. Охотник пришел к лешему и попросил, чтобы тот оборотил птицей и его он не мог не видеть свою любовь. С тех пор бедный охотник летает по лесу ищет свою любовь, иногда находит, а она смеется над ним и улетает. И так все время.

Сказка оживает. Исчезают костер, котелок с дымящимся чаем, палатка, мост, исчезают берега и даже вода озера. И в тумане остается только редкое и грустное «ку-ку, ку-ку»… Туман владеет всем. Владеет тихо и добро, будто его позвали, как сказку, которую рассказывают перед сном. Но спать не хочется, и сказка-туман все остается и остается вокруг…

В такие белые ночи в озерах хорошо ловится рыба. Она бродит прямо под лодкой и трогает донки. Лески круто уходят вниз, в туман. Колокольчики вешать нельзя — они пугают сказку. Вот суетливо теребит червя ерш — ерш, наверное, уже на крючке, но поднимать донку не хочется… Через пугливое подергивание ерша на соседний крючок вдруг мягко и уверенно ложится лещевая потяжка. Лещ отрывается ото дна тяжело и, как воздушный змей, уводит в сторону шнур. И почти тут же слышится рывок и толчки хорошего окуня — окунь схватил ерша. К лодке идут сразу два солидных жителя озера. Если они не очень большие, то подсачек подхватывает сразу обоих…

Груз снова улетает в туман, торопливо и глухо входит в воду и медленно тонет. И снова леска круто уходит вниз, снова возвращается ночь, возвращаются туман и голоса кукушек…

От солнца остаются за лодкой золотые зайчики. Они пляшут, уплывают, а новые все появляются и появляются…

С юга идет волна, пока еще низкая, но уже со скверным характером. Лодка глубоко уходит носом в песок, несколько раз покачивается, пока вынимаешь рыбу, а потом будто засыпает, сложив вдоль бортов усталые весла.

Засыпаю и я до следующего вечера, до следующего свидания с новой сказочной ночью. А во сне еще долго плывут в тумане мои лески, слышатся всплески рыб и голоса птиц…

 

Тишина

Я всегда мечтал пожить на берегу тихой реки. У такой реки должны быть не очень высокие, нежные от мягкой зелени берега и не очень торопливая, глубокая и прозрачная вода. Глубина хранит покой, а нежность луговых берегов с желтыми язычками песка успокаивает тревоги. К такой реке хотелось прийти после трудных дорог и остаться с ней надолго и незаметно…

Однажды мне показалось, что такое счастье я встретил. Реку звали Неруссой. Но счастье оказалось неполным. В то время местные жители еще только-только осваивали спиннинг и по старой привычке продолжали рвать в омутах тол. Этот тол доставали в лесу у людей, корчевавших пни, и после каждой такой сделки река нервно и больно вздрагивала. Тишина гибла от жадности и стяжательства. Все лето я бродил по реке и искал эту обиженную тишину. Часто находил, но она снова пугалась глухих взрывов и снова исчезала. За тишиной приходилось ходить очень далеко.

Тишина приходила ко мне порой и волжскими плесами и астраханскими ильменями, я встречал эту мечту-тишину и за Окой, на своем милом и добром озере Развань, спрятавшемся от людей в сыром лесу. Но везде тишина была неполной. Ей не хватало то ли теплых берегов, то ли воды без нефтяных разводов. Попутчики или случайные знакомые объясняли неполноценность моей романтической тишины или бурными шагами двадцатого века, или еще какими-то сложными условиями, при которых тишиной можно поступиться ради чего-то более высокого…

Но тишина где-то жила. Она должна была приходить к тебе хотя бы изредка. Она не напомнит вам о себе ни легким голодом, ни жаждой. Но вот однажды вы почувствуете тоскливую тревогу, беспокойство и приметесь искать тишину… И если вдруг не найдете, то переживете боль невосполнимой потери…

Я нашел тишину. Она пришла ко мне вместе с небольшой северной рекой, с добрыми, крепкими поселениями по обоим берегам, вместе с июльским вечером, когда все немного устает от летнего солнца и оводов и умолкает… Умолкают и без того редкие постукивания лодочных моторов. Остаются взгорки берегов, нагулявшееся за день стадо, легкий свет вечернего облака и медленные круги на воде. Молчит лес, спокойна река, нет лишних звуков, а в голубом тумане реки приходит к тебе былинный шепот далекого переката.

Поплавки уходят в воду глубоко и мягко — ведь вечером чаще берет осторожная и сильная рыба. Крючок наживляешь тщательно и прочно раковой шейкой. Раки живут тут же, в берегах, под корнями осоки. Они долго цепляются клешнями за эти корни, пытаются поймать твои пальцы, беспокойно тычутся в стенки мешочка и только потом стихают. На рака берут лещи, быстрый речной окунь и крупный язь.

Поплавки начинают уходить под воду еще с вечера. Ночью их плохо видно на воде и рыбу слышишь только по ударам или потяжкам. К утру снова появляется на небе светящееся облако, следом за ним приходит к тебе легкий ветерок, тает туман и ты снова видишь поплавки.

Вслед за поплавками на быстрине расплываются густые и глубокие круги от плеска тяжелых рыб. Кругов все больше, но они становятся мельче и как будто нерешительнее. Уходит в ямы лещ, язь бьет ближе к берегу, где подпархивают над водой синенькие жиденькие стрекозки. Круги затухают, на воде остаются только рябые пятнышки от мальков, а на червя начинает жадно набрасываться крупный елец. Ельца много.

С той стороны от берега отходит проснувшийся речной трамвайчик, разворачивается и идет вниз по реке. Он увозит отсюда редких пассажиров и остатки утреннего тумана. Скрипит коростель. Пролетают вороны: одна, другая… Через бугор идет стадо, идет бодро, крутя хвостами, и тут же за стадом проносятся хищные оводы.

Сверху вниз стучит лодка, стучит мягко, легко… Позже другая… А может, и третья. Стук не мешает тишине, он просто добавляет ей новые утренние звуки. Волна от лодки идет к берегу, возвращается обратно и теряется на быстрине… И снова вода, глубокая и тихая.

 

Черная речка

Я сижу на настиле деревянного моста и жду лесовоз. Лесовозы — это тяжелые, рычащие грузовики с прицепами, далеко за прицеп свисают побежденные человеком вчерашние ели. Сегодня суббота, и лесовозы бывают редко. А даже рад этому — рад, что еще долго буду смотреть через перила моста на эти кусты, упавшие в воду своим отражением, на берег, низкий и мягкий, в седой осоке. С берега на берег ласточка нет-нет да и чиркнет клювом воду… И все тихо. Только желтые кубышечки кувшинок сонно покачиваются на вечерней струе…

Я люблю эти кувшинки, эти «желтые нимфы», как зовут их ботаники, люблю находить их ранним утром еще не раскрывшимися и осторожно разворачивать лепестки. Сначала лепестки зеленые и неподатливые, как латы, потом желтые, все нежней и беззащитней. Я раскрываю эти лепестки, чтобы долго вдыхать в себя запах воды — ведь кувшинки, наверное, не пахнут сами, а потому впитывают запах той воды, что стала им матерью.

Запах воды, запах свежести. Он разный у каждой реки, у каждого озера. Запах и цвет дополняют друг друга и оставляют нам то необыкновенное чувство, которое уже потом, посреди зимы, вдруг остро и настойчиво напомнит нам именно эту реку, это озеро…

Я всегда верил, что у каждой черной реки есть какая-нибудь печальная история. Так случилось и на этот раз… Весной у мельницы утонул человек. Утонул, переходя через реку по бревнам. Утонул трезвый, правда по большой воде. Упал под бревна и не выплыл. Нашли его на шестые сутки на повороте, как раз там, где еще сегодня утром стояла моя палатка…

Река хоть и черная, но родниковая, холодная. Порой родники бьют со дна ключом, и на тихих бочажках остаются от них рябые холодные струйки… Омуты черные от корявой ольхи, моховых болот и угрюмых елей, стоящих по берегам. Блесна уходит на дно глубоко и чисто и так лежит, пока куришь. Блесну не хочется подматывать. Кладешь удилище на берег и долго смотришь на воду. Темнота наплывает тут же, под листьями кувшинок. Вот еще видно малька, вот какая-то травинка… Малек трепыхнулся, повел хвостиком и тут же утонул в темноте.

Блесна поднимается со дна мягко и тихо идет к берегу. От нее остается на воде тройка-пяток жиденьких кружочков. Кружки робко плывут в сторону и тают, теряются перед глубиной омута.

Омуты по-местному называют плесами. Плесов много. У каждого плеса почти из-под ног вырываются щуки. Шаг, два, три… десять — щука. Еще десять-пятнадцать шагов по краю зыбкого берега — и опять щука. Животы щук набиты мальком и тощими щурятами. Другой рыбы кроме темных щук и глупого малька по плесам и нет. За окунями приходится идти вниз, к камням переката. Там и хариус, быстрый яркий.

Пятнистая спинка хариуса теряется среди гальки. Рыбка замирает и ждет… Струя обносит камень и крутит мимо. Бросок — и в струе расплывается неровный, вытянутый рекой круг… И опять крутит струя, а серая пятнистая спинка хариуса снова сливается с мелкими камушками.

Хариуса ловить интересно. Мне всегда кажется, что я выкидываю из воды на песок не рыбок, а узкие кусочки серебра, живого и быстрого. И всегда немного жалко эту драгоценность, и, наверное, поэтому я редко спускаюсь вниз по реке, к камням. А может быть, я не спускаюсь туда еще и потому, что меня больше тянут к себе плесы и хищные щучьи пасти.

От каждой щуки я оставляю себе левую косточку нижней челюсти. Я не ловлю много — ведь одной щуки мне вполне хватает на день. Но я хочу поймать самую большую здешнюю щуку. Я уже представляю себе ее. Она сразу остановит мою блесну. Я обязательно подумаю, что это бревно или коряга, хотя дно омута чистое. Потом «бревно» оживет, повернет от меня направо и, будто по течению, мягко и уверенно пойдет вниз.

Самую большую здешнюю щуку я так и не поймал. Вот и сейчас, в вечерних сумерках, возится она под ольхой, — наверное, от этого чуть-чуть покачивается низкий и зыбкий берег, а вслед за ним кивает вершинкой и ольха…

 

Плотва на хлеб

Первую свою плотву я поймал на хлеб, на продолговатый катышек, пахнующий ржаным тестом и подсолнечным маслом. Этот катышек прятал в себе весь крючок целиком, вместе с цевьем, и казалось, что никакая рыба, живущая в нашем пруду, не сможет взять в рот столь громоздкую насадку. Но плотва, хорошая, большая, тяжелая, все-таки соблазнилась моим угощением…

О том, что в нашем пруду живет такая большая плотва, я даже не предполагал. Каждый день с утра пораньше я приходил к плотине и ловил здесь окуней на крохотных карасиков. Эти карасики-зернышки водились в заболоченных ямках-озерках, неподалеку от пруда, мы вылавливали их небольшим подъемником, сделанным из старой металлической сетки, и, заполучив таких живцов-крошек, были вполне уверены, что всегда вернемся домой с окунями. Правда, окуни, соблазнившиеся чуть приметными в воде карасиками, тоже не принадлежали к разряду солидных рыб, но все равно полтора-два десятка таких полосатых окуньков да еще в придачу к ним щуренок размером с карандаш считались по нашему пруду неплохой добычей.

Наверное, так и сопутствовала бы нашему пруду слава пустяшного водоема, если бы на его берегу не появился однажды пожилой рыболов с небольшим ведерком и двумя очень длинными и очень тонкими удилищами.

Первое, что показалось нам странным в этом рыболове, — его снасть: удилища у него были бамбуковые, но почему-то не желтого, а коричневого цвета. Такого темного бамбука мы еще не видели, а потому и насторожились. Ну, а когда загадочный рыболов при нас подвел к берегу плотвицу размером эдак с ладонь взрослого мужчины, мы чуть не ахнули от удивления: «Как же так?! Такая рыба в нашем пруду?!»

Может быть, и дальше удачливый рыболов оставался бы для нас загадкой вместе со своими странными удочками и счастливым ведерком, наполненным каждый раз часам к десяти утра крупными серебряными рыбами, если бы один из нас, мальчишек-окунятников, не осмелился как-то подойти поближе к специалисту по ловле плотвы и поинтересоваться с детской наивностью: «Дядя… а на что ловите?..»

Уже потом в ответ на такие же наивные вопросы не раз приходилось слышать мне, мальчишке, либо уничтожающее молчание, либо что-то вроде «вали отсюда». Но в тот раз дядя ответил, и не только ответил, но и показал, как и на что ловить крупную плотву в нашем пруду. Человек оказался добрым, хотя и получил от нас не совсем благозвучное прозвище — «Смерть плотвы». «Смерть плотвы» да «Смерть плотвы», но это «Смерть плотвы» всегда произносилось нами с почтительным уважением. Да и как же иначе, когда все лето под руководством опытного рыболова познавалась мальчишками тонкая наука ловли крупной и осторожной рыбы. Вот с тех пор и осталось у меня в памяти, что самая крупная плотва берет только на катышек ржаного хлеба, смешанного с ватой и щедро сдобренного подсолнечным маслом.

И теперь я катаю пальцами такой катышек, а сам не отвожу глаз от чуть приметного на вечерней воде кончика перяного поплавка. Поплавок стоит около листа кувшинки. Справа от поплавка, сантиметрах в тридцати, еще точно такой же лист. Листья кувшинок и впереди, и здесь, возле моей лодки, — поплавок осторожно опущен в небольшое окошечко среди листьев-блюдцев. Под поплавком всего сантиметров семьдесят пять воды. И там, в воде, почти у самого дна неподвижно завис катышек ржаного хлеба, смешанного с ватой и щедро сдобренного подсолнечным маслом, точно такой же, какой, между прочим, катаю я сейчас пальцами.

В лодке, возле сиденья, небольшая корзиночка, сплетенная из сосновой дранки. В корзиночке дно выстелено жесткими перьями шершавой осоки, а на осоке пяток тяжелых рыбин, тускло поблескивающих в вечерних сумерках июльского северного лета.

Поплавок неподвижен. Кажется, он заснул, заснул надолго, до утра. Но я уже знаю, что именно сейчас, в сумерках, и подходит к берегу самая крупная плотва, самая крупная сорога, как зовут плотву здесь, на Севере. Сейчас чуть различимо в сером тумане наступившей ночи поплавок двинется в сторону и станет тонуть. И почти тут же подсечка и резкий толчок-потяжка в сторону. А потом рыба кинется вправо, влево, потом еще и еще, но уже короче, тише. И наконец плотва-сорога, широкая, тяжелая, окажется в лодке — сначала у меня в руках, а потом и в корзинке, выстланной зелеными листьями-перьями осоки.

После каждой новой поклевки и каждой новой плотвы окошечко среди листьев кувшинки долго успокаивается. Я закатываю крючок в новый хлебный катышек, не тороплюсь забрасывать — все равно ждать, когда вода, листья, потревоженные напуганной рыбиной, снова заснут. Потом поплавок снова ложится на воду, почти тут же встает и снова замирает около листа-блюдца. Справа от поплавка, сантиметрах в тридцати, еще один точно такой же лист, такой лист и впереди поплавка и в сторону к лодке… Ждать приходится минут пятнадцать. И снова поплавок чуть приметно начинает двигаться, тонуть. Это еще одна плотва-красавица подошла к моему оконцу в траве и соблазнилась хлебным катышком, пахнущим ржаным тестом и подсолнечным маслом.

К полуночи клев затихает. Часа полтора приходится сидеть в лодке, сидеть неподвижно, чтобы не беспокоить ночную воду. Уезжать отсюда не хочется — место оказалось счастливым, его жалко потерять, не найти в предутреннем тумане: «А вдруг в другом окошечке не будет такой плотвы…»

Рассвет приближается медленно, сумрак расплывается нехотя, лениво. Ты снова начинаешь вглядываться в темноту. Ты уже вроде бы и видишь кончик поплавка. Темная палочка-пенек неподвижна. Да, еще рано — рыба еще не вышла к траве. И вдруг удилище резко кивает в сторону и неровно скользит по борту лодки. Подсечка. На крючке рыбица, тяжелая, большая, упрямая. Нет, ты не видел своего поплавка — за поплавок ты принял какую-то палочку, торчащую из воды, а поплавок к этому времени уже утонул — плотва ухватила хлебный катышек, потянула в сторону, засеклась и рванула удилище…

Сейчас рыбина ушла в траву. Леска поднимает на себе листья кувшинок листья нехотя сползают вниз, к воде. Рыбины больше не слышно. Неужели сошла? Опускаешь удилище, ослабляешь леску… Потяжек нет. Перебираешь удилище руками, добираешься до кончика, берешь в руки леску, тянешь на себя, крючок рвет листья один за другим. Плотвы нет — она сошла с крючка.

Уже видно воду, видно листья вокруг, видно кончик поплавка. Все неподвижно, настороженно. Проходят пятнадцать, двадцать… тридцать минут поклевки все нет. Проверяешь насадку. Катышек цел. Подбрасываешь еще одну горсть прикормки — разбухших в воде хлебных крошек. И снова ждешь. И снова пустая тишина. И только когда совсем рассвело, поплавок, чуть вздрогнув, плавно заскользил в сторону. На крючке оказалась небольшая плотвица. Она не сопротивлялась и сразу успокоилась в корзине.

Над разливом раздался голос первой утренней чайки. Потом появились еще и еще белокрылые птицы. Следом за ними отправились на охоту и крачки, пронзительно перекликаясь друг с другом. Поклевок больше не было.

Солнце уже поднялось, грело по-летнему жарко. Еще немного, и его лучи осветят донышко того окошечка-колодца среди листьев кувшинок, где с вечера ждал я встречи с плотвой. Пора домой.

Что помешало плотве прийти сегодня утром? Может быть, та ночная неудача, та потерянная рыбина как-то определила дальнейшие события? А может быть, изменилось атмосферное давление и ожидается вскоре перемена погоды? А может быть, по утрам хорошая плотва вообще не заходит сюда?

В траве ударила щука, ударила хлестко, звонко по утренней воде. У лодки появилась стайка мальков. Я протянул руку, и тень от руки опустилась на воду, прямо над стайкой мелкой рыбешки, и рыбешки тут же прыснули в разные стороны. Потом снова собрались вместе, но чуть в стороне, и снова очень медленно двинулись от моей лодки к траве, туда, где вечером появлялась крупная плотва-сорога…

 

Ятва

К осени малек на таежных озерах собирается в большие стаи и в хорошие тихие дни медленно ходит по озеру у самой поверхности. Часто среди мальков выплескиваются и белые игривые плотвички-сорожки. Сорога идет рядом с мальком, но немного ниже. Еще ниже идет окунь, а под сорогой и окунями короткими перебежками крадутся щуки. Эти четыре «этажа» рыб двигаются по озеру взад и вперед. Их путь зависит от ветра и от характера озера. Первые два «этажа» зовут ятвой. Когда играет-гуляет ятва, то кажется, что озеро все время вспыхивает яркими частыми искрами. В ветер и дождь ятва западает на дно и прячется в берега. Тогда на озере мрачно и пусто.

К ятве подбираешься тихо, почти крадешься. Когда на озере есть лодка, весло не вынимаешь из воды, чтобы не шуметь. Рыба на таежных озерах не любит шума. Не любит удара топора, крика, громкого разговора и даже стука удилища по борту лодки. Лодки здесь всегда осиновые, долбленые, и каждый удар по борту такой скорлупки гремит над озером ружейным выстрелом. Тайга ловит этот выстрел, эхо перекатывается от берега к берегу, и над озером долго висит настоящая канонада. Таежная тишина не прощает шума и жестоко мстит навязчивым эхом и разбежавшейся рыбой.

На этом озере нет лодки. Я сделал плот, немного постучал топором и до вечера так и не смог подкрасться к гулявшей ятве. Сначала ятва была рядом, но с первым ударом топора по еловой сушине запала, снова показалась не скоро и далеко от берега и никак не подпускала меня к себе. Вечером я потрошил крошечных окуньков, колол в сумерках пальцы и ругал озеро… Ругал за безрыбье, за топкие берега… Потом я все-таки научился не греметь и не шуметь и наконец подкрался к ятве…

Шест лежал на плоту. Я присел на корточки и ждал, когда ветерок еще чуть-чуть подгонит мой плот к плескавшейся сорожке. Я сам, удилище, поплавок, крючок в левой руке — все было напряженным ожиданием… И вот наконец поплавок успокоился и замер на темной от еловых берегов воде…

Первой была небольшая сорожка, попалась она не сразу. Потом еще и еще. Сорожки одна за другой исчезали в моем садке, их бурые спинки сливались с коричневой водой, и рыбки невидимками стояли друг над другом, уткнувшись в сетку садка…

Я приподнял поплавок, сделал побольше спуск, червь стал опускаться вниз — тонуть и, не останавливаясь, утащил следом за собой поплавок. Окунь выплеснулся из воды ходко и испуганно, потом рванулся под плот и успокоился только в корзинке.

Окуни были очень похожи друг на друга: размер в полторы ладони, темные полоски и ярко-зеленый отлив чешуи, одинаково резкие рывки под плот. Они садились на крючок один за другим четко и жадно, будто заранее выстроились в длинную и нетерпеливую очередь… Но эта очередь вдруг оборвалась — щучья пасть раскрылась вслед за очередным окунем и уже над водой отобрала у меня и окуня, и крючок вместе с куском лески.

Мелкая, неторопливая рябь поигрывала вокруг плота, среди этой ласковой ряби беззаботно плескались небольшие сорожки… А руки у меня, наверное, тряслись, путалась леска, несколько раз падал на бревна плота металлический поводок. Наконец все готово, на крючке заходил бойкий живец, и тут же вновь появилась щука… Рыбина долго кидалась из стороны в сторону, не желая показаться мне, потом сдалась и покорно вытянулась на плоту.

Следом за щукой живцов стали хватать полосатые страшилища в жестких роговых латах — таких окуней мне приходилось видеть не часто. Их чешуя отливала тем же зеленоватым огнем, что и у других окуней поменьше, но вели они себя куда упрямее, легко крушили мою снасть и уносили с собой в глубину обрывки лески, казавшейся мне до этого удивительно прочной.

К вечеру ятва редела, опускалась на дно, стихал ветерок, появлялись первые полосы тумана, и тут же объявлялись комары. Они сваливались на тебя бесчисленным хищным десантом, и ты, не успев смотать удочки и сложить рыбу в корзинку, гнал плот к костру, к густому спасительному дыму.

У костра всегда хотелось долго пить чай, настоящий, таежный, с брусникой и сахаром вприкуску. А потом так же долго сидеть у догорающего костра, откинувшись к стволу ели, и вспоминать о чем-нибудь очень хорошем и большом, где-то оставленном и пока не найденном вновь…

 

Первый лед

Когда бы я ни отправлялся на рыбалку, я всегда брал с собой короткую зимнюю удочку, тонкую леску, сторожок из кабаньей щетинки и несколько разных мормышек… Мормышка выручала меня и весной, и летом, и осенью перед ледоставом, и, конечно, зимой. Слов нет, интересно ловить зимней удочкой с лодки и посреди лета, но ведь зимняя удочка создана была для зимы.

Сегодня встало озеро. Лед крепчал и потрескивал, выбрасывая из трещин яркие морозные искры-звезды. Первый лед… Первый в этом году на этом озере. И я первый, кто пробьет в этом льду круглое окошечко-лунку и заглянет туда, в таинственную глубину.

Тайга не была чисто-белой. То ли от неба, то ли от абсолютной чистоты снега и замерзающего воздуха все, что можно было назвать белым, было сейчас чуть-чуть голубым. Тайга молчала. Не было ни движения, ни звуков. Солнце тоже остановилось в морозной дымке. Это счастье — быть в мире стихнувших страстей, стихнувших после бурного северного лета и шквальной осени, быть не чужим, а своим, быть частью этой тишины — я испытывал впервые. Каждый день с первыми голубыми тенями зимнего утра я переживал это счастье.

Рыба тоже, наверное, по-своему переживала тогда эту тишину, переживала молча и неподвижно и совсем не ловилась. Первого льда в нашем рыбацком понимании на этот раз так и не было. Я оставил свой рыбацкий лед до следующего раза, хорошо зная, что, если и на следующий год не будут на снегу рядом с лункой гореть на морозном солнце красноперые окуни, я все равно обязательно испытаю снова какое-нибудь счастливое чувство.