Скотт терпеть не мог возвращаться в пустой дом, в мертвую тишину. В почтовом ящике ждало всего одно письмо – счет от уборщицы. Оказалось, он забыл выключить свет в духовке, а в холодильнике испортилось молоко. Хорошо хоть Боги вернулся.

– Тяжелая рука у твоей тещи, как я погляжу! – сказал он, поворачивая подбородок Скотта, чтобы осмотреть ранение.

Мэйо предложила спрятать синяк на глазу пудрой, и, хотя против распухшей верхней губы косметика помочь не могла, Скотт покорно сел перед ней, как актер в гримерке.

Шейла была недовольна, как он и ожидал, но гнев сменился беспокойством, как только она осмотрела его лицо. И так будет каждый раз, когда он отправляется на восток? Шейла говорила так, словно этому нужно было положить конец. От надежды на это Скотт отказался много лет назад, а укоризна с ее стороны казалась незаслуженной и несправедливой, не ведущей ни к чему хорошему. Скотт не мог понять: в Алабаме он только и мечтал ее увидеть, а сейчас у него голова от нее болела. У Шейлы были новости: агент устроил так, что ей выделили пять минут в одной еженедельной радиопередаче, однако настроение Скотта было безнадежно испорчено. Он не рассказал ей о планах на Пасху, она не пригласила его остаться на ночь. В каком-то смысле он даже был этому рад.

Чтобы прийти в себя, Скотт стал писать. С побережья задувал штормовой ветер, гроза накрыла город, так что погода подходила как нельзя лучше. Он рано вставал и по нескольку часов проводил за кухонным столом, пока дождь барабанил по крыше. Его рассказы годами кормили семью, но когда Зельда заболела, он незаметно утратил дар писать о юной любви, который так ценили в «Пост». Последние несколько рассказов напечатали в «Колльерсе» за гонорар вдвое меньший, чем платили в «Пост», и в «Эсквайре», где платили и того скромнее. Может, Обер и снизил планку, но только не Скотт. Он верил, что и сейчас не хуже других, и, разделываясь с очередным абзацем, над которым долго корпел, кивал с удовлетворением мастера, закуривал очередную сигарету и вновь принимался за работу.

На студии он не показывался на глаза Эдди до тех пор, пока не зажила губа, обед заказывал в кабинет, засиживался допоздна. Из последних сил торговался с Парамором, который, не теряя времени даром, успел переписать в отсутствие Скотта весь сценарий. Записки спускали каждые пару часов. Нельзя ли пересадить Маргарет Саллаван с постели в кресло-каталку? Это добавит сцене живости. Разве автомобиль обязательно должен быть марки «Даймлер»? Почему бы не «Форд»? На следующей неделе должны снимать сцену 11. Декорации уже готовы.

– И чего они тебе покоя не дают? – спросила Дотти. – Все равно Манк все по-своему сделает.

– Пусть уж лучше он меняет, чем этот поганец.

Алан внимательно посмотрел на нее, вскинув брови:

– И не поспоришь.

– Нацисты не дремлют, – закончила Дотти, и Скотт вспомнил предостережение Эрнеста.

– Хоть в чем-то мы согласны.

– В таком случае ты сделал все, что мог. Пора выталкивать птенчика из гнезда.

– И начать высиживать другое яйцо, – сказал Скотт.

– Это ты уже проходил, – кивнул Алан.

Скотт отдал неряшливые окончательные черновики секретарше, та их перепечатала и отдала секретарше Парамора, тот отнес листы Эдди, он, в свою очередь, послал их Манку, от которого Скотт получил через несколько дней копию сценария с наложенной резолюцией студии: «Одобрено». Его имя все еще значилось первым, но Парамор полностью переписал большую сцену в больнице.

Чтобы отстаивать свое детище, Скотту нужно было лично присутствовать на съемках. Он изложил свои мысли Эдди, однако Манк не хотел, чтобы хоть один из сценаристов путался под ногами. Скотту грех было жаловаться. С третьей попытки обосноваться в Голливуде он наконец получил одобрение, да и картина была многообещающая. Он, можно сказать, добился триумфа, только заняться теперь стало нечем.

«Милый мой Пирожок, – написал Скотт дочери. – Прости, что не увиделся с тобой в Нью-Йорке. Я собирался выгадать полдня и спасти вас с Персиком от кошмара студенческой столовой, но не смог отделаться от дел в городе. Скажу только, что в итоге оказался опустошен физически и морально, да и компания у меня была не из приятных. Мы с твоей мамой благополучно пережили каникулы в Майами, и она была рада побывать дома. Доктор выписал новые лекарства, которые должны снизить ее возбудимость, но я думаю, терапия зашла слишком далеко. Хотя она вела себя как шелковая, как же ей не хватало привычной живости, которая и делала ее особенной! Надеюсь, к Пасхе мама оклемается и ты сможешь приехать. Потом обсудим подробнее.

Пожалуйста, не забрасывай латынь. Пусть сейчас она и кажется скучной, со временем ты поймешь, насколько она необходима, не говоря уже о том, что в хорошие колледжи без нее не возьмут. А у тебя осталось три месяца. Прошу тебя, соберись. Потом можно будет все лето отдыхать. Думай об июне как о финишной черте. Про Европу я не шутил! Судя по тому, как развиваются события, возможности поехать туда свободно может больше не представиться. Хоть мы и не до конца еще расплатились с долгами, я отношусь к этому как к выгодному вложению. Впрочем, все, конечно, зависит от твоего желания.

Как будет время, дай мне знать, что ты об этом думаешь. Иногда мне кажется, что я пишу в пустоту».

Скотт не удивлялся тому, что чувствовал себя одиноко – прежде он ведь каждую минуту проводил с Зельдой. Усугубляло положение и то, что Шейла наказывала его – избегала. Пришли ливни, по каньонам побежали грязевые потоки. Скотту нужно было писать рассказ, но просыпался он поздно, а весь день на работе валял дурака, полистывая Конрада и высматривая на мокрых изгородях Мистера Иту.

Боги его понимал. Тяжелее всего Скотту приходилось дома.

– За безделье – мать пороков! – поднимал он тост и щипал Мэйо.

И Боги был прав. В школе Скотт занимался чем угодно, кроме уроков. В доме бабушки, один в целой крепости, он срисовывал стоящие напротив особняки, пересчитывал многочисленные окна и двери, вел подробный журнал наблюдений за соседями. В шестом классе он завел еще дневник, в котором писал о понравившихся девочках, и целый гроссбух, чтобы вести учет каждому заработанному и потраченному пенсу. Эти тайные увлечения потихоньку сошли на нет – отчего-то Скотт их забросил, как детектив, который он начал писать под впечатлением от «Шерлока Холмса» – и уступили место новым. В Принстоне вместо зубрежки перед экзаменами он сочинял мюзикл. В армии – роман. Ничего не изменилось. Скотт так и остался тем мальчиком, который больше всего на свете любил заниматься чепухой, и тосковал, если подходящего занятия не находилось.

Сейчас его тянуло сесть за книгу о Голливуде. Герой – продюсер – уже был, но вот тонкости индустрии он понимал еще слабовато. Впрочем, кое-какие, как всегда беспорядочные, записи Скотт уже начал делать.

Спасение пришло в лице Джоан Кроуфорд. У нее истекал контракт, и после провала «Великолепной инсинуации» удачная работа была нужна ей как воздух. Хотя Кроуфорд оставалась ведущей актрисой студии, с годами амплуа ее сужалось. Ей больше не предлагали роли наивных покорительниц мира или молоденьких решительных продавщиц. Чтобы играть главных героинь, Кроуфорд не хватало юности и свежести, теперь она чаще воплощала образ обманутой женщины в слезливых фильмах, противостоящей унижениям, а к концу фильма добивающейся возмездия, вожделенного, но с оттенком горечи. Эдди лично пришел сообщить Скотту новости. Хант Стромберг приглашал его написать сценарий по опубликованному в журнале «Космополитен» рассказу с вызывающим названием «Неверность» – истории о любовном треугольнике – и подогнать роль специально под Кроуфорд.

– Знают, кому давать эту работу! – сказала Дотти, и Скотт вздрогнул, на секунду подумав, что она намекала на него.

– Кроуфорд сыграет жену.

– Тогда это авторский вымысел, – пошутил Алан.

– Она переспала в «Метро» со всеми, кроме Лесси, – сказала Дотти.

– Хант тебе понравится, – сменил тему Алан. – Он не Манк, Шекспиром себя не мнит.

Рассказ был не бог весть каким. Успешный предприниматель приглашает смазливую секретаршу отужинать в его особняке, пока жена в Европе. На следующее утро та возвращается домой пораньше и застает парочку за завтраком. Все трое спокойно сидят за столом, верный дворецкий прислуживает им как ни в чем не бывало, но хозяин дома знает, что браку его пришел конец, и уже представляет, как эхом разносятся редкие шаги по опустевшему поместью. И из двух этих зарисовок Скотту нужно было слепить целый фильм.

Днем он встретился со Стромбергом. Не в зале совещаний, где всегда было не протолкнуться, а лицом к лицу в тихом кабинете, отделанном красным деревом, с тянущимися по стенам книжными полками. Стромберг был молод, не из поколения Манка и прочих. В твидовом костюме он смотрелся неловко и больше напоминал неопытного помощника преподавателя. Наверняка читал «Гэтсби». И работу над фильмом предлагал так, будто Скотт мог отказаться.

– Картина должна быть современной и серьезной, но при этом душевной. Нужно, чтобы зритель сочувствовал всем троим, иначе ничего не выйдет.

Скотт собрался было сказать, что с Джоан Кроуфорд добиться этого будет невозможно, однако только кивнул, помечая что-то в блокноте.

– Под вопросом еще место съемок, чем зарабатывает муж и все такое. Героиня необязательно должна быть секретаршей, пусть будет хоть пианисткой или занимается наукой; главное, зритель должен ее полюбить или, по крайней мере, понимать, что ею движет.

– Любовь? – предложил Скотт.

– Не торопись. Девушку сыграет Мирна Лой.

Худший расклад трудно было придумать. В молодой героине должна чувствоваться хоть тень невинности, в них всех даже, иначе публика возмутится. По личному опыту Скотта, влюбленные беспомощны, и если только сердце их не кристально чисто, чувства заставляют их думать лишь о себе, отгораживаться от мира, заботиться о собственном счастье – и гори оно все огнем. Он сам чуть не совершил подобную ошибку с Лоис Моран. В то лето в Жюан-ле-Пен он чувствовал то же убийственное безразличие со стороны Зельды, а сейчас – со стороны Шейлы. Как показать холодность, охватывающую мужа, не вызвав к нему презрения?

Скотт был волен кроить историю, как ему вздумается, и поначалу это только осложняло задачу. С другой стороны, теперь он был сам себе господин. Работа под началом Стромберга была сродни повышению, как все говорили, и Скотт понимал почему. В отличие от Манка, который сталкивал сценаристов лбами, чтобы делать все по-своему, Стромберг отступил и предоставил Скотту самому решать, как рассказать историю.

В первую очередь нужно было решить, что делать с Джоан Кроуфорд. Он изучал ее игру, будто готовясь к экзамену, вместо обеда ходил в мерцающей полутьме старой проекционной Тальберга и, взяв с собой только бутылочку колы и пепельницу со сколами, следил за излучиной бровей Кроуфорд, пересматривая ее ленты: «Одержимая», «В оковах», «Забывая про всех других», – пытаясь найти ее сильные стороны. Красивые скулы, одежда всегда выгодно подчеркивала фигуру, но играла она неестественно. Образам битых судьбой женщин недоставало глубины, полутонов. Счастье выражала делано широкой улыбкой, а ярость гарпии, в которую впадали ее обманутые героини, казалась не только фальшивой, но и смешной. Кроуфорд постоянно переигрывала, все у нее выходило слащавым. За одним только исключением.

Где-нибудь в середине любой картины героиня непременно решала забыть о разбитом сердце и начать новую жизнь. Без семьи и друзей заработать на хлеб можно было разве что черновой работой. И вот она, стиснув зубы, трудилась прачкой, посудомойкой, драила полы. Поначалу приходилось тяжело, однако в конце концов девушка вставала на ноги, причем Скотта поражала неподдельная решительность и достоинство, с которыми она стремилась к цели. Вот что делало Кроуфорд звездой, а не плаксивые истерики. Под свободными, ниспадающими платьями от Эдриана скрывалась несгибаемая практичная женщина. Значит, и в «Неверности» у нее должен быть твердый характер, может, даже потверже, чем у мужа. Да, определенно, причем это надо дать понять с самого начала. Леди Макбет, сама толкающая его в объятья секретарши, хотя и не из честолюбивых побуждений, реформатор, гуманист.

– Разрыв не подкосил ее, – объяснял Скотт свою мысль Стромбергу. – В отличие от него. Когда муж осознает, что натворил, только она может решить, простить его или нет, и это логично – она ведь главная героиня. Зритель примет любой ее выбор.

– Ну а секретарша?

– Искренне его любит, она же совсем ребенок. Маленькая наивная девочка из захолустья. Ей придется тяжелее всех.

Стромберг задумчиво курил трубку.

– Сколько уйдет на черновик?

– Недель шесть.

– Даю тебе восемь. Напиши что-нибудь стоящее.

Две недели оказались нелишними. К концу первой готова была только первая сцена. Растянутый свадебный прием в саду на крыше роскошного нью-йоркского отеля «Уолдорф», где Скотт когда-то танцевал под звездами с Джиневрой. Из соседнего здания две пожилые дамы следят за парами в бинокли и перемывают им косточки. Приглушенная музыка, в кадре карамельные фигурки на праздничном торте, молодожены выходят на середину для первого танца, довольные родители аплодируют, подружка невесты прогуливается под руку со своим воздыхателем между клумбами, на фонтане целуются ангелочки. Камера перемещается на Кроуфорд и ее мужа, стоящих поодаль. Оба смотрят на простирающуюся внизу бездну Манхэттена, каждый погружен в свои мысли.

– Бедные, – произносит одна из старушек. – Что с ними приключилось?

Скотту понравился вопрос, то, как он заканчивал сцену, однако продвинуться дальше не получалось. Взятый за основу рассказ был так мал, что сценарий приходилось писать с чистого листа. Несколько дней Скотт промучился вопросом о том, кем работает главная героиня, и в итоге сделал ее кутюрье.

С супружеской парой он определился, их прописать было нетрудно. Сложнее давался образ секретарши, на нем Скотт застрял. Как и в случае с Вивьен Ли в «Янки в Оксфорде», он представлял ее Шейлой.

С самой же Шейлой Скотт сумел помириться при помощи стихов, охапок роз и обещаний завязать или, по крайней мере, попытаться. Сказать, что по сравнению с последними годами он теперь почти не пил, Скотт не решился.

Приближался День святого Валентина, хорошая возможность все исправить. Скотт забронировал столик в «Коконат-Гроув». А заказывая новый дорогой смокинг, зашел в отдел женской одежды, держа наготове блокнот.

Куда бы он ни пошел: в «Швабз», «Трокадеро» – везде он представлял Джоан Кроуфорд, стараясь увидеть ее героиню во встречных женщинах. Он стал обращать внимание на ткани и крой одежды, дивился повальной моде на широкие женские брюки.

Однажды в районе полудня по пути на обед после напряженной утренней работы Скотт увидел Джоан – с царственным, горделивым лицом. Вблизи она казалась ниже, диета сделала талию осиной. Кроуфорд не сразу узнала его, пришлось представиться.

– Пишу для вас новый сценарий.

– Ах вот оно что! – улыбнулась она, будто Скотт разрешил загадку, и погрозила пальчиком, как учительница. – Запомните две вещи: я в кино не умираю и никогда – никогда! – не остаюсь с разбитым сердцем. Работайте на совесть, мистер Фицджеральд!

– Непременно, – сказал он, хотя уже сильно отставал от намеченного плана.

Скотт думал, что Стромберг будет за ним присматривать, но в единственной записке, которую тот послал, речь шла о цензуре. С тех пор как в «Вараети» появилась заметка о готовящейся картине, католики не переставали забрасывать жалобами Ассоциацию производителей и прокатчиков фильмов с требованиями принять меры. Чтобы умилостивить ассоциацию, Стромберг поменял название на «Верность».

– Ловко, – хмыкнул Оппи.

– Они еще и не такое выжмут, – сказала Дотти.

– Да там всего-то один пламенный поцелуй, – вздохнул Скотт.

– Тем более пламенный! – ответила она. – Человек изменяет жене. Может, если сделаешь его отъявленным мерзавцем, и на поцелуй закроют глаза, но для этого он должен плохо кончить. И любовница тоже.

– А раньше бы пропустили как миленькие, – сказал Оппи: еще лет пять назад никому дела не было до Кодекса.

– Вряд ли Майер на такое пойдет. Угодничают обычно в «Уорнер Бразерс».

Стромберг успокаивал Скотта, а он подходил к работе как творческой задаче, труднейшей. Впрочем, работая над черновиком первой части, он не забывал о консерватизме и самого Майера, раз за разом возвращался к тексту, правил, продвигался все медленнее, когда уже нужно было вовсю писать сцены, корпел еще над сценическими ремарками.

Как-то во второй половине дня, в то время как Скотт сочинял остроумный диалог между Мирной Лой и главным героем, в кабинет без стука ворвалась Дотти, за ней, как привязанный, ввалился Алан. Только у самого стола они заговорили – шепотом, будто кто-то мог подслушивать через вентиляцию. Пропыхтели новость: на лифте поднимается настоящий нацист!

Оказалось, подъехавший к студии автомобиль привез атташе Райнеке. Посланник чуть помедлил и направился на четвертый этаж.

– Бьюсь об заклад, пришел взглянуть на отснятый материал «Товарищей», – заключила Дотти.

– Как, уже? – удивился Скотт. Съемки едва начались.

– Он знает, что искать, – сказал Алан. – Получил сценарий, как только ты его сдал.

– И что теперь делать?

– Надеяться, что он нарвется на Манка. Он, может, и заноза, а все же сам еврей.

– Не то что Майер, этот просто скопец.

– Ты знаешь номер секретарши Манка? – Дотти указала на телефон. – Спроси, пришел ли он.

Скотт растерялся, раздумывая, почему Дотти сама не могла позвонить, а потом понял, что струсил. И представил, как Эрнест получил шишку во время авианалета.

Секретарша все подтвердила. Манк с гостем пошли в проекционную.

– Скорее! – крикнула Дотти и побежала к себе в кабинет, окна которого выходили на центральную аллею. Внизу, на обрамленной пальмами площадке перед студийной столовой, разговаривали Манк и немецкий атташе, при этом Манк не переставал жестикулировать обеими руками. В первую очередь Скотт подумал, что раз немец худощав и стар, то едва ли стоит его серьезно опасаться. Благодаря котелку и черному костюму он походил на лондонского банкира. В руках прибывший держал чемодан, и Скотт улыбнулся глупой мысли о том, что в таком непременно должны лежать секретные документы и пистолет.

У газетного киоска Манк остановился, немец захохотал, запрокинув голову, и режиссер похлопал его по плечу, как старого приятеля.

– Первое правило серьезных встреч: начинай с шутки, – сказала Дотти.

Спутники повернули за угол бухгалтерского отдела и исчезли из виду.

Скотт подумал, что Дотти сейчас отправит его следить, как сыщика, велит проскользнуть в павильон и подслушивать, но она поступила проще: позвонила киномеханику Гарри и попросила его послушать, о чем будут говорить.

– Тебе, похоже, не впервой!

– Надо же знать, что происходит!

– И так ясно, что ничего хорошего, – сказал Алан.

– Не валяй дурака, милый. Прежде всего нужно знать, кто на нашей стороне. Согласен, Скотт?

Дотти повернулась к нему с хитрой улыбкой: как тут было не согласиться?

Все трое встретились снова, когда позвонила секретарша Манка и дала отбой, в четверть шестого. В тенистых аллеях между звукозаписывающими павильонами слонялись в ожидании конца рабочего дня подсобники и статисты. Дотти решила пробираться окольными путями и озиралась, будто страшилась слежки.

Гарри оставил для них черный ход незапертым. Механик был добродушным, тощим, лысым, как бильярдный шар, и носил жилетку, как хозяин бара на Диком Западе. Скотт познакомился с ним, когда искал фильмы Кроуфорд, но за все время они едва ли перекинулись парой слов. Он был из тех старожилов студии, что на дух не переносили сплетни. Алан дал ему пять долларов в качестве сверхурочных, и троица устроилась в первом ряду, как звезды на премьере. Погас свет, зажужжал проектор, засветился экран. Обратный отсчет сменился кадрами замершей перед объективом хлопушки, оператор настраивал четкость. Скотт месяцами работал над сценарием, но, только увидев на табличке название ленты, по-настоящему осознал, что это и есть плод его трудов, и на мгновение его переполнила гордость. Помощник режиссера щелкнул хлопушкой и отошел в сторону – теперь в кадре появилась пивная Альфонса.

Это была одна из первых сцен с Робертом Тейлором и Маргарет Саллаван. По дороге в город герой Тейлора с товарищами обогнали на своем драндулете «Бьюик» увивавшегося за Пат богатея. И пока на заднем плане шла веселая попойка, Тейлор пытался очаровать Саллаван. Беседа шла непринужденно, но та парировала всяческие попытки, только распаляя молодого человека. Скотт захватил с собой сценарий, чтобы посмотреть, не внесли ли каких изменений. Там была всего одна крамольная строчка. Из всей троицы именно Эрих был простодушным и далеким от политики, но потом по телефону Саллаван намеренно путает его с воинствующим коммунистом Франшо Тоуна: «Вы переживали за положение страны».

– Вы переживали за положение страны, – вспоминает она прошлый вечер.

В точности как написал Скотт.

– Вот оно, – сказала Дотти. – Смотри-ка, не зря старый хрыч пришел!

Следующую сцену тоже снимали в кабаке, хотя по сценарию она шла много позже. Видимо, решили снять все разом, чтобы не менять декорации. Франшо Тоун говорит Саллаван, что Эрих нуждается в ней больше, чем она в нем. Скотт и Парамор сломали немало копий над этим диалогом, но, когда сцена началась, ползучий холодок охватил Скотта. Он не мог поверить, что переписали весь текст. Не оставили ни строчки.

– Подонок!

– В этом весь Манк, – отозвалась Дотти, будто того и следовало ожидать.

– Все равно он славный парень, – сказал Алан. – Товарищ Франшо.

– Это бы никогда не пропустили, – продолжила Дотти. – Коммунист не может быть положительным героем.

– Много же им тогда придется менять, – процедил Скотт. – Концовку особенно.

Следующую сцену тоже искромсали, а потом и еще одну, оставив только отдельные реплики.

– Боже, зачем ему вообще тогда сценарий?!

– А что ты хотел от Голливуда? – улыбнулась Дотти.

– И это ведь только отснятый материал, – сказал Алан, – представь, что монтажеры еще половину вырежут.

При мысли об этом Скотт пожалел, что вообще сел смотреть. Он чувствовал себя совершенно беспомощным и на следующий день с удвоенной силой взялся за «Верность». Чтобы нагнать сроки, Скотт забрал черновики домой и работал за кухонным столом до тех пор, пока даже обитатели «Садов» не разошлись спать. На выходные он захватил бумаги к Шейле и выкроил на них несколько послеобеденных часов. Та боялась, что он так себя доведет, и будто сглазила: Скотт слег.

Болезнь началась с сухого першащего кашля, переросшего в глубокий и мучительный, выбивающий слезу. Скотт едва успевал отдышаться, дыхание затруднилось. Он винил во всем сырость и обматывал горло полотенцем, как делал в лето в Балтиморе, когда бился над последней частью романа «Ночь нежна», а Зельда в приступе помешательства подожгла дом. Скотт не сомневался, что это очередное обострение туберкулеза, а значит, впереди неизбежное ухудшение; наверное, придется уехать на курорт, куда-нибудь, где воздух посуше. Но однажды утром после бессонной ночи он сплюнул в раковину и увидел зеленую мокроту. Всего лишь бронхит.

К Дню святого Валентина Скотт чувствовал себя уже достаточно хорошо, чтобы пойти с Шейлой в «Коконат-Гроув». Их и дождь не испугал. Внутри покачивались пальмы, журчал позади оркестра водопад. Скотт и Шейла не пропускали ни танца, а в перерыве, когда они сидели за тем же столиком, что и в первый раз, он подарил ей пару сережек с сапфиром – камнем сентября, месяца ее рождения, – чем растрогал до слез. Скотт не рассказал ей, что получил открытку от Зельды или насколько странно ему отмечать этот день не с женой.

К концу вечера он страшно устал. Хотя уже было поздно, а рано утром нужно было идти на работу, он понимал, что Шейла ждет его на ночь. Раз за разом все повторялось: долгие периоды охлаждений и нежные примирения, так что к ее дому ехали в молчаливом предвкушении. Скотт подвел Шейлу к двери, она ее распахнула.

Он был благодарен за очередное прощение и делал все, чтобы заслужить второй шанс, разве что не обещал невозможного. Лучше всего разговор шел в постели, будто любовный акт только предварял настоящую откровенность. Шейла воспринимала чувства к Скотту как болезнь. Или грех. Она сама не до конца это осознавала, но Скотт был ей нужен. И только в разлуке она признавалась себе в этом, тосковала по нему, засыхала.

– Чувствуешь, как бьется сердце? Вот здесь.

Скотт не знал, пугаться ему или радоваться. Он жалел Шейлу и обещал себе исправиться. Когда-то он глубоко чувствовал счастье, но тогда Скотт был молод и удачлив. А разве сейчас он не счастлив снова? Когда Шейла лежала рядом, о прошлом можно было не вспоминать.

Второй раз они занялись любовью уже далеко за полночь, с особой нежностью. И вот уже почти на пике, когда все тело было напряжено до предела, у Скотта вдруг закружилась голова. Он стоял на коленях позади Шейлы, наклонившись, когда все тело сжалось, на короткий миг комната, освещенная только лунным светом, скрылась в темноте, как бывает в первые секунды после того, как погаснет свет. Пелена сиреневых искр заволокла глаза, словно Скотт долго смотрел на зажженную лампочку. Какая-то неведомая сила подхватила его и теперь покачивала, будто он медленно поднимался над собственным телом. Скотту показалось, что он вот-вот потеряет сознание. Чтобы не свалиться с кровати, он ухватился за талию Шейлы.

– Не останавливайся, – велела она.

И Скотт продолжил. Странное ощущение продлилось считаные мгновения. Так бывает, если боксер получает удар прямо в лицо и ненадолго теряет ориентацию. Теперь Скотт снова был сам собой. Вдох, выдох, мир возвращался во всей полноте, тепле, мягкости и темноте, и он отдался ему без малейшего сожаления.

– Что с тобой? – спросила Шейла, когда они лежали рядом: Скотт все еще не мог отдышаться.

– Просто ты мне передохнуть не даешь.

Стоя утром в кабинете и наблюдая за дверью магазинчика напротив, Скотт пытался понять, что же такое случилось с ним ночью. Должно быть, нервная система дала сбой. Слишком много работал, слишком мало спал. Снова и снова мысли его возвращались к Зельде. Когда-то они оба жили ради развлечений, но такого не бывало, даже когда они страницу за страницей исследовали «Камасутру», подогретые алкоголем и кокаином.

Скотт ждал повторения каждую ночь, которую проводил у Шейлы, с новыми силами будил ее для второго забега, пытаясь воссоздать те же условия, пока она наконец не запротестовала. Он хоть видел, который час?

«Верность» ему тоже не поддавалась. Закончить нужно было раньше, чем за восемь недель. Приближалась Пасха, и Скотт боялся, что Стромберг, как Манк, позовет кого-то еще, пока он будет в отъезде.

Как всегда, решение было одно: работать больше. Скотт приходил домой, ставил кофейник и садился писать.

– Лучше вот бульон поешь, – сказал Боги, отливая ему куриного супчика Мэйо. Он знал, что засиживаться не стоит, просто ставил кастрюлю в холодильник и выходил на цыпочках.

Лучше писалось поздними вечерами, когда «Сады» погружались в сон. Когда, застряв на какой-нибудь реплике, Скотт вспоминал о часах над духовкой, оказывалось, что уже четверть третьего. Слишком много времени он потерял на начало, теперь оставалось только набросать оставшиеся сцены, а продолжить их уже по возвращении.

В самый разгар пришла ожидаемая новость о том, что Гитлер вторгся в Австрию. Дотти из политической солидарности свой сценарий забросила и занялась сбором средств в пользу беженцев. Скотт ей завидовал. Как и Оппи, ему останавливаться было нельзя.

За две недели до Пасхи он дописал большую сцену и поднялся из-за стола выжатым и обессиленным. Следовало бы еще поработать, но сначала нужен перерыв, к тому же кончались сигареты. Чтобы успеть до полуночи в «Швабз», Скотт схватил ключи и пиджак и поспешил вниз по лестнице и через внутренний дворик. В воздухе висел влажный туман, и фонари стояли в сияющих венцах. Хотя плавать еще было слишком холодно, бассейн уже был подсвечен, как и стволы пальм, ветви которых шелестели на ветерке. На верхнем этаже главного дома, как маяк в темноте, горело желтым единственное окно. И как на парадном портрете, в нем вырисовывался неясный силуэт.

Скотт остановился, тишину ночи нарушал лишь плеск фонтана.

Фигура не двигалась. Он решил, что его, наверное, разыгрывали. Бенчли притащил какую-нибудь вешалку для пальто или манекен, чтобы напугать его.

Или это Алла… Скотт подождал, не подаст ли она ему какой знак, как раньше.

Фигура смотрела вниз, на него, трудно было сказать, оценивающе или из взаимного любопытства.

Скотт приветственно помахал и сразу же почувствовал себя глупо. Взглянул на часы – оставалось пять минут.

Когда он вновь поднял глаза к окну, весь дом был уже темен.

– Ладно, ваша взяла, – сказал он и пошел дальше, хмурясь и вглядываясь вверх, будто и в темноте фигура продолжала за ним наблюдать. Никакой это не призрак, может, просто кто-то остановился переночевать в основном здании, устал и тоже не мог заснуть.

Чтобы перейти бульвар, пришлось подождать, пока проедет автомобиль. По мере того, как он приближался, грохот мотора нарастал, из-за света фар от пальм побежали тени. Машина словно вышла из воображения Скотта: «Даймлер», точно как в «Трех товарищах», черный фаэтон, поблескивавший в свете уличных фонарей. Он бы не удивился, окажись за рулем Райнеке в перчатках, сжимающий пистолет. Болезнь Голливуда – во всем видится сюжет. Скотт легко мог представить, как водитель выворачивает руль в последний миг. А Дотти, Алан и Эрнест могли бы объединиться в команду мстителей.

Машина с ревом набрала скорость, чтобы проскочить на зеленый, пронеслась мимо «Швабза», омытая его красными неоновыми огнями, и помчалась дальше к району Ла-Брея, становясь в тумане все меньше и меньше, пока от нее не остался один только звук. Дорога опустела и теперь казалась широкой рекой. Скотт перешел ее наискось, чтобы срезать путь, однако не успел он дойти до тротуара, как неоновая вывеска погасла.

Первой мыслью было броситься вперед со всех ног, но после целого дня сидения за столом не особо побегаешь. В очередной раз мир сговорился не дать Скотту забыть о возрасте.

Внутри еще горел свет. Продавец, знакомый ему по бесчисленным ужинам и ночным перекусам, вынимал выручку из кассы. Судя по часам за автоматом с содовой, Скотту не хватило всего трех минут.

Он потянул дверь без особой надежды; та отворилась, хотя и всего наполовину. Пришлось дернуть снова, даже прикрякнув от усилия, но тут Скотт почувствовал острую боль в плече, которое он сломал несколько лет назад, рисуясь тем, как хорошо умеет нырять. Он стиснул зубы, боясь, что мог что-то себе повредить. Внезапно свет вокруг померк. Скотт узнал то самое чувство, которое долго искал, однако теперь он стоял один. Даже когда магазин заволокло сиреневым, он еще сомневался: странное ощущение. Неужели он все это время принимал забытье за удовольствие? Скотт открыл рот, чтобы позвать на помощь, но не мог вдохнуть. И прежде, чем успел схватиться за стеллаж с журналами, упал без сознания.