Едва я закончил бриться, как услышал легкий стук в стеклянную дверь, выходящую на веранду; было еще очень рано. Я почти наверняка знал, что ногти стучавшей длинные, с ярким маникюром. Не успев положить полотенце, открыл дверь: она стояла на пороге – это было неизбежно.

Волосы ее были выкрашены в русый цвет, – возможно, в двадцать лет она и считалась блондинкой; на ней был уже неновый шевиотовый костюм, который за долгое время носки почти слился с ее фигурой; в руках она держала зеленый зонт с ручкой из слоновой кости, вероятно так ни разу и не раскрытый. По крайней мере две вещи я именно такими и представлял или безошибочно предугадал, когда думал об этой женщине раньше и в ту последнюю ночь у гроба Хулиана.

– Бетти. – Она повернулась ко мне с самой очаровательной улыбкой, на какую была способна.

Я сделал вид, что вижу ее впервые и не знаю, кто она. С моей стороны это было своеобразной любезностью, некоей вымученной вежливостью, к которой я вовсе не был тогда расположен.

Она была, мелькнуло у меня в уме, но уже никогда не будет той женщиной, которую я смутно различал когда-то за грязным стеклом какого-то кафе в пригороде; это ее пальцы касались рук Хулиана во время долгих прологов по пятницам и понедельникам.

– Прошу прощения, – сказала она, – за мой приезд и беспокойство в столь ранний час. И особенно в эти дни, когда вы, лучший из братьев Хулиана… Я до сих пор, знаете, не могу поверить, что его больше нет…

В свете утра она казалась старше и, наверное, у Хулиана дома или даже в кафе выглядела совсем иначе. До сего момента я был единственным братом Хулиана, ни самым хорошим, ни самым плохим. Эту стареющую женщину, думал я, можно легко успокоить. Ведь и я тоже, несмотря на то что пережил, видел и слышал, несмотря на воспоминание о прошедшей ночи там, на пляже, – ведь и я тоже не до конца осознал еще смерть Хулиана. Кивнув, я жестом пригласил ее войти в комнату и только тогда заметил, что на ней шляпка, украшенная свежими фиалками и обвитая листьями плюща.

– Зовите меня Бетти, – проговорила она, усаживаясь в кресло, где я прятал ту газету: фотография, заголовок, хроника жульничества. – Речь идет о жизни и смерти.

Следы бури исчезли, прошедшей ночи могло и не быть. Я взглянул на солнце за окном, его желтоватые блики уже подбирались к ковру. А я – это было совершенно бесспорно, – я ощущал себя сегодня другим: с жадностью вдыхал воздух, мне хотелось двигаться и улыбаться, а равнодушие, даже жестокость представлялись мне возможными формами добродетели. Все это я чувствовал еще смутно и только через некоторое время смог осознать.

Подойдя к креслу, я извинился перед женщиной – этим давно устаревшим образчиком пошлости и несчастья. Вытащив газету, я поджег ее и, бросив через балюстраду, смотрел, как она извивается в пламени.

– Бедный Хулиан, – произнесла Бетти у меня за спиной.

Снова войдя в комнату, я присел на кровать. Внезапно я почувствовал, что счастлив, и попытался подсчитать, сколько же лет отделяет меня от того момента, когда я в последний раз испытывал подобное ощущение. Табачный дым разъедал глаза. Опустив руку с трубкой на колени, я весело взирал на этот греховный сосуд, на это бесчестное создание, бесцеремонно развалившееся в кресле, в лучах пробуждающегося утра.

– Бедный Хулиан, – повторил я. – Сколько раз произносил я эти слова в ту ночь у гроба и позднее… В конце концов я устал, все проходит. Я ждал, что вы появитесь в ту ночь, но вы не пришли. И благодаря этому напряженному ожиданию я смог представить, какая вы, и мог бы узнать вас, случайно встретив на улице.

Она растерянно посмотрела на меня и снова улыбнулась.

– Да, я, кажется, понимаю, – ответила она.

Ее нельзя было назвать старой; она была намного моложе Хулиана, да и меня тоже. Но жизни наши были различны; и в кресле перед собой я видел сейчас лишь жирное тело, морщинистое лицо тупицы с притворным выражением страдания и обиды; грязь этой жизни навсегда пристала к ее щекам, скопилась в уголках рта, в морщинках, прорезавших темные круги под глазами. Как мне хотелось ударить ее и выставить за дверь. Но я выказал полное спокойствие и, раскурив трубку, мягко обратился к ней:

– Бетти! Вы разрешили мне называть вас Бетти. Вы сказали, что речь идет о жизни и смерти. Хулиан мертв. Так в чем же в таком случае дело? О ком речь?

Она откинулась в кресле, обитом выцветшим кретоном с огромными аляповатыми цветами, и пристально посмотрела на меня как на возможного клиента: с привычной ненавистью и расчетом.

– Кто же умирает сейчас? – настаивал я. – Вы или я?

Она глубоко вздохнула, готовясь изобразить на своем лице крайнее волнение. Взглянув на нее, я подумал, что она умела убеждать, и не только таких, как Хулиан. За ее спиной растекалось осеннее утро, совсем безоблачное, – маленький рай, дарованный людям. Эта женщина, Бетти, повернула голову, и постепенно на ее лице появилась печальная улыбка.

– Кто? – сказала она, смотря куда-то в сторону шкафа. – И вы, и я. Не думайте, дело ведь только начинается. Существует ряд векселей, подписанных Хулианом, а платить по ним нечем, говорят; они предъявлены на рассмотрение суда. Заложено также недвижимое имущество – мой дом, единственное, что есть у меня. Хулиан уверял тогда, что это всего лишь условно, для гарантии, но ведь мой дом, мой маленький домик заложен. И выкупить его надо быстро. Если мы хотим спасти что-нибудь после окончательного краха. Или хотя бы спастись сами…

Глядя на шляпку с фиалками и ее потное лицо, я почувствовал, что рано или поздно, вот таким же солнечным утром я неизбежно должен был услышать нечто подобное.

– Да, конечно, вы правы, – ответил я. – Нам необходимо совместно подумать и что-то предпринять.

Уже давно я не испытывал такого удовольствия от собственной лжи, от издевательства и переполнявшей меня злобы. Но я снова стал молодым и даже самому себе не должен был давать никаких объяснений.

– Не знаю лишь, – резко продолжал я, – насколько известна вам степень моей вины, моей причастности к смерти Хулиана. Так или иначе, могу вас заверить, что я никогда не советовал брату заложить ваш дом, «ваш маленький домик». Сейчас я расскажу вам все. Пожалуй, месяца три назад мы встретились с Хулианом. В каком-то ресторане. Брат обедал со своим старшим братом. Надо сказать, что братья виделись не чаще чем раз в год. Наверное, тогда был чей-то день рождения: его или нашей покойной матери. Точно не помню, да и какое это имеет значение… Во всяком случае, в тот день он выглядел каким-то подавленным. Я заговорил с ним о возможности заняться коммерцией, обменом валюты, но я никогда даже не намекал, чтобы он украл деньги объединения.

Она помолчала и глубоко вздохнула; высокие каблуки ее туфель коснулись солнечного квадратика на ковре. Она подождала, пока я не взгляну на нее, и снова улыбнулась: казалось, и сейчас мы отмечаем чей-то день рождения – Хулиана или моей матери. Бетти – само терпение и нежность, – видимо, готова была принять на себя заботу обо мне.

– Вот бедняга, – пробормотала она, склонив голову на плечо; ее улыбка переполнила чашу моего терпения. – Три месяца назад? Вот дурачок. Хулиан обворовывал объединение уже четыре-пять лет. Я помню: вы тогда говорили об операциях с долларами – так, дорогуша? Не знаю, у кого в тот вечер был день рождения, не хочу задеть вас. Но Хулиан пересказывал вашу беседу, давясь от смеха, не в силах совладать с собой. Ему и в голову не приходило серьезно обдумывать ваши планы насчет обмена долларов, их плюсы и минусы. Хулиан давно занимался кражей и играл на бегах. Ему то везло, то нет. А началось все это лет пять назад, еще до того, как мы с ним познакомились.

– Пять лет?… – повторил я, посасывая трубку. Я встал и подошел к окну. Трава на лужайке и песок еще хранили следы дождя. И от свежести, разлитой в воздухе, веяло равнодушием к нам, ко всему на свете.

В одном из номеров отеля, где-то надо мной, наверное, крепко спала, раскинувшись, та девушка, еще только начиная ворочаться среди настойчивых и безнадежных сновидений и жарких простынь. Представляя ее спящей, я по-прежнему хотел быть с нею: я ощущал ее дыхание, запах ее тела, следовал за ее воспоминаниями о прошедшей ночи, обо мне, обо всем том, что может пригрезиться ей утром, перед пробуждением. Устало отвернувшись от окна, я посмотрел, не испытывая ни жалости, ни отвращения, на то, чем судьбе угодно было занять кресло моего номера. Бетти поправляла лацканы костюма, который, вполне вероятно, был не из шевиота; беспричинно улыбаясь, она ждала, пока я подойду и заговорю с ней. Я вдруг снова ощутил себя старым и уставшим. Возможно, неведомый пес удачи лизал мне тогда руки, вспрыгивал на колени; возможно, дело было совсем не в этом – просто я чувствовал себя измученным и постаревшим. Так или иначе, мне пришлось какое-то время помолчать, лишь потом я раскурил трубку, играя пламенем спички, откашлялся.

– Ну что же, – сказал я, – мне все ясно. Ведь Хулиан, конечно, не угрожал вам револьвером, требуя подписать бумаги, по которым заложен дом. Лично я никогда не подписывал его векселей. И если он, подделывая документы, мог спокойно жить эти пять лет, – ведь вы говорили о пяти, не так ли? – значит, он имел кучу денег, да и у вас их было предостаточно. Вот я смотрю на вас и чувствую – мне нет никакого дела, отберут ли у вас дом, посадят ли в тюрьму… Я никогда долговых обязательств за Хулиана не давал. И к вашему неудовольствию, Бетти, – кстати, имя мне кажется неподходящим, не идет вам оно, – у вас нет никаких оснований угрожать мне. А у нас нет никаких оснований быть сообщниками, что, безусловно, печально. Особенно для вас, женщин, я полагаю. А сейчас я хочу постоять на галерее, спокойно покурить и посмотреть, как наступает утро. И я был бы очень признателен, если бы вы немедленно и без скандала удалились, Бетти.

Я вышел из комнаты и стал тихо ругать себя, раздраженно выискивая изъяны в чудесном осеннем утре. Услышал, как она беззлобно выругалась за моей спиной и громко хлопнула дверью. Голубой «форд» въезжал в поселок.

Я вновь почувствовал себя маленьким, и вся эта история показалась мне несправедливой, невероятной, вызванной к жизни бедным и зыбким воображением ребенка. С юношеских лет недостатки моего характера были всем ясны: я всегда считал себя правым и всегда готов был спорить и доказывать свою правоту открыто, ничего не тая. Хулиан же, напротив, – теперь я ощущал к нему нечто вроде симпатии и какую-то новую жалость – обманывал нас в течение многих лет. И этот вот Хулиан – которого, в сущности, я узнал лишь после его смерти, – оказывается, исподволь посмеивался надо мной, раскрыв только в гробу всю правду, когда улыбка тронула его губы и загнулись кверху кончики усов… Возможно, и через месяц после смерти он все еще смеется над нами. Но ни к чему сейчас будить в себе злобу или разочарование.

Особенно раздражало меня воспоминание о нашей последней встрече, необъяснимость его лжи – я никак не мог понять того, что Хулиан, рискуя быть схваченным, пришел ко мне только затем, чтобы солгать в последний раз. Бетти вызывала у меня лишь жалость и отвращение; но я поверил тому, что она рассказала, ведь я всегда знал, что жизнь – сплошная подлость.

Голубой «форд» рычал, взбираясь по склону, там, за домиком в швейцарском стиле с красной крышей; затем машина появилась на дороге и, проехав вдоль галереи, остановилась у входа в гостиницу. Я видел, как из автомобиля вышел полицейский в вылинявшем летнем мундире, какой-то необыкновенно высокий, худощавый мужчина в полосатом костюме и светловолосый молодой человек, одетый во все серое, он был без шляпы и почему-то все время улыбался, держа пальцами сигарету у рта.

Управляющий, неторопливо спустившись с лестницы, подошел к прибывшим, а из-за колонны, что возле главного входа, появился вчерашний официант; его темно-каштановые волосы блестели на солнце. Они говорили, почти не жестикулируя, не двигаясь с места; лишь управляющий то и дело доставал из внутреннего кармана пиджака платок, вытирал губы и снова засовывал в карман, а через несколько секунд опять быстрым движением вынимал его и снова проводил им по губам. Я заглянул в комнату, чтобы убедиться, что Бетти исчезла, и вышел снова на галерею, наблюдая как бы со стороны за собственными движениями, ощущая постепенно возвращающееся ко мне желание жить, что-то делать: мне казалось, руки мои ласкают и гладят все, к чему прикасаются; я чувствовал, что счастлив в это утро и что, возможно, меня ожидают впереди столь же прекрасные дни.

Я заметил, что официант как будто разглядывал что-то на земле, а остальные четверо время от времени оборачивались, бросая на меня изучающе-рассеянные взгляды. Светловолосый молодой человек далеко отшвырнул сигарету, я же вдруг, широко улыбнувшись, кивком поздоровался с управляющим и сразу же, не ожидая, пока он, все так же вытирая рот платком и глядя в мою сторону, ответит мне наклоном головы, помахал ему в знак приветствия и вернулся в комнату, чтобы наконец одеться.

Войдя в ресторан, я какое-то мгновение смотрел, как завтракают отдыхающие, потом решил выпить рюмку можжевеловой, только рюмку, и, купив в баре сигареты, спустился к группе мужчин, стоявших внизу, у лестницы. Управляющий, повернувшись, поздоровался со мной, и тут я заметил, что подбородок его едва заметно мелко дрожит. Я что-то сказал, они продолжали разговаривать между собой, светловолосый молодой человек, подойдя, прикоснулся к моей руке. Все замолчали, а мы со светловолосым смотрели друг на друга, улыбаясь. Я предложил ему сигарету, и он закурил, не сводя с меня глаз; потом отступил на несколько шагов и вновь внимательно посмотрел на меня. Возможно, ему никогда не доводилось видеть лицо счастливого человека, а я в тот момент был действительно счастлив. Повернувшись ко мне спиной, светловолосый подошел к ближайшему дереву и прислонился к нему плечом. Все происходящее имело, очевидно, какой-то смысл, и, не понимая еще, в чем дело, я почувствовал, что надо выразить согласие, и закивал головой. Тогда высокий сказал:

– Ну что, доедем до пляжа в машине?

Я шагнул к автомобилю и сел на переднее сиденье. Высокий и светловолосый сели сзади. Полицейский неторопливо взялся за руль и тронул машину. В тишине спокойного утра автомобиль резко сорвался с места; я вдыхал дымок сигареты, которую курил молодой человек, чувствовал молчаливую сдержанность высокого: в этом молчании и сдержанности была какая-то решимость. Когда мы подъехали к пляжу, машина затормозила у гряды сероватых камней, отделявших пляж от дороги. Выйдя из автомобиля, мы перелезли через камни и направились к морю. Я шел рядом со светловолосым молодым человеком.

На берегу мы остановились. Все четверо молчали; галстуки наши развевались на ветру. Мы снова закурили.

– Погода какая-то переменчивая, – заметил я.

– Пошли? – спросил светловолосый.

Высокий мужчина, одетый в полосатый костюм, дотронулся рукой до груди молодого человека и сказал серьезно:

– Заметьте: отсюда до дюн две куадры. Ровно две куадры. Ни больше, ни меньше.

Светловолосый улыбнулся, пожав плечами, как будто это не имело никакого значения. И снова с улыбкой посмотрел на меня.

– Поехали, – сказал я и направился к автомобилю. Едва я собрался открыть дверцу, высокий остановил меня.

– Нет, – пояснил он. – Это здесь, рядом.

Впереди виднелось некое подобие кирпичного сарая, на стенах которого от сырости выступили пятна. Крыша была из оцинкованного железа. Над дверью темнела какая-то надпись. Мы ждали, пока подойдет полицейский с ключами. Обернувшись к морю, я наблюдал, как наступающий полдень разливается по пляжу; сняв висячий замок, полицейский впустил нас, и мы погрузились во мрак и неожиданную прохладу. Поблескивали просмоленные балки, с потолка свисали куски толстого холста. Пока мы продвигались в серой полутьме, мне казалось, что сарай с каждым шагом как бы расширяется, отдаляя меня от стоящего в центре грубо сколоченного стола. Я смотрел на вытянутый контур, застывший на нем, и думал: «Кто же учит мертвых так держать себя после смерти?» С одного из углов стола все время капало, и на полу образовалась небольшая лужица. Какой-то мужчина, босой, в рубашке, открывавшей загорелую грудь, приблизился, закашлявшись, к столу; он попытался заткнуть пальцем дырку, из которой сочилась вода, но блестящая струйка потекла по его указательному пальцу. Протянув руку, высокий откинул парусину, открыв лицо покойника. Я смотрел в пространство, на застывшую в свете дверного проема руку, держащую край парусины за металлические кольца. Когда я перевел взгляд на светловолосого молодого человека, лицо мое стало печальным.

– Смотрите же, – сказал высокий мужчина.

И тут я увидел запрокинутое лицо той девушки, все в лиловых кровоподтеках, с проступавшими сквозь них фиолетово-красными и голубоватыми пятнами; голова ее, казалось, вот-вот упадет, отделившись от тела, если вдруг кто-то громко заговорит или стукнет каблуком по полу или, спустя какое-то время, сама по себе.

В глубине сарая кто-то начал произносить какие-то слова, безликим, хрипловатым голосом, обращаясь, видимо, ко мне. К кому же еще?

– Кожа на руках и ногах слегка поцарапана и местами содрана, под ногтями – следы ила и песка. Ни ран, ни ссадин на кистях рук нет. Но чуть выше запястья и ближе к локтю видны многочисленные кровоподтеки – поперечные полосы, являющиеся следствием сильного давления на верхние конечности.

Я не знал, кто говорит, и не испытывал желания задавать вопросы. Я хотел лишь одного: тишины – и мысленно повторял это слово как молитву; это был мой единственный способ защиты. Тишины для нас обоих. Подойдя к столу чуть ближе, я прикоснулся к твердой округлости ее лба. Возможно, те пятеро ожидали какой-то иной реакции; в тот момент я действительно был готов на все. Из глубины сарая по-прежнему доносился грубый невыразительный голос:

– Лицо покрыто голубовато-кровянистой слизью, текущей изо рта и носа. Тщательно обмыв тело, мы обнаружили около рта огромную ссадину с кровоподтеком и глубокие следы ногтей. Аналогичные следы видны под правым глазом, нижнее веко которого сильно повреждено. Кроме ран, свидетельствующих о насилии и совершенно очевидно нанесенных, когда жертва была еще жива, на лице имеются многочисленные царапины без кровоподтеков, без покраснений, появившиеся, видимо, вследствие трения тела о песок. С обеих сторон гортани обнаружена инфильтрация сгустков крови. Большая часть кожного покрова уже тронута разложением, что не мешает, однако, различить следы ссадин и ран. В трахеях и бронхах содержится некоторое количество мутной темноватой жидкости, смешанной с песком.

Прекрасная молитва по усопшей; все было кончено. Склонившись, я поцеловал ее в лоб, потом, из сострадания и любви, прикоснулся губами к розоватой жидкости, пузырьками застывшей меж ее губ.

Голова ее с мертвенно-жесткими волосами, приплюснутый нос, темная линия рта с опущенными вниз, наподобие серпа, уголками безжизненных губ, покрытых капельками воды, по-прежнему были неподвижны, неизменны в этой отвратительно пахнущей полутьме и только будто тяжелели прямо на лазах: тяжелели скулы, лоб, упрямо замерший подбородок… Высокий мужчина и тот, светловолосый, все время говорили мне что-то – то один, то другой, – казалось, они играют в какую-то игру, задавая по очереди один и тот же вопрос. Затем высокий, опустив край парусины, подскочил ко мне и начал трясти за лацканы. Но достаточно было заглянуть в его глаза, чтобы понять: он не верил в то, что делал, говорил; и, когда я устало улыбнулся ему в ответ, он тут же, злобно оскалившись, разжал руки.

– Я понимаю, догадываюсь: у вас есть дочь. Не беспокойтесь, я подпишу все, что вы захотите, не читая. Как ни странно, но вы на ложном пути. Впрочем, это не имеет никакого значения. Теперь ничто не имеет значения, даже это…

Перед тем как выйти на яркий солнечный свет, я остановился и спросил голосом, похожим на голос высокого мужчины:

– Простите, может быть, я проявляю излишнее любопытство, но… вы верите в Бога?

– Сейчас я отвечу вам, конечно, – сказал высокий, – но сначала, если не возражаете, для следствия, впрочем, это не важно, так, простое любопытство, как и у вас… Вы знали, что девушка была глухая?

Мы стояли как раз на границе, отделявшей мрачную прохладу сарая от нараставшего дневного зноя.

– Глухая? – переспросил я. – Нет, я провел с ней всего лишь один вечер, вчера. И она совсем не показалась мне глухой. Но теперь это ничего не изменит… Я задал вам вопрос, вы обещали ответить.

Губы верзилы растянулись в некоей гримасе, которую никак нельзя было назвать улыбкой. Он посмотрел на меня – уже без отвращения, но с каким-то печальным изумлением – и перекрестился.