Канэван стоял в низине парка на Принцевой улице. Он вытянул руку и почувствовал, как снежинки опускаются на ладонь и тают, а вода просачивается между пальцами. Затем в задумчивости поддел ногой причудливый горный хребет из черных листьев, тот с хлюпаньем переломился, и он услышал шорох разлетающейся листвы. Медленно перевел взгляд с пестрого уличного освещения — красных фонарей табачников, голубых ламп аптек, рождественской иллюминации — на утонувший внизу парк, а затем снова вверх на сияющие арабески окон Старого города. Видел мелькающие тени и развевающееся белье. Чувствовал запах дымящихся каминов. Слышал сладострастные крики и песни. И все пытался уловить какую-нибудь фальшивую ноту, какое-нибудь хоть мелкое упущение в этом подробном до мелочей воспроизведении жизни. Но расстилавшееся перед ним покрывало было выделано безупречно, это была такая чистая работа, что никакого изъяна в ней найти не удавалось.
Он прошел мимо помоста, где, дрожа от холода, свернулись калачиком двое бродяг. А они — реальность или демоническая иллюзия? А поезд, с пыхтением отъезжающий от вокзала Уэверли на восток, сделан из атомов или из снов? А звуки органной музыки, доносящиеся из какой-то церкви на Хай-стрит, — первичные звуки или эхо, отражающееся в чьей-то громадной мозговой доле? А сам Эдинбург — настоящий город или проекция бессознательного молодой женщины?
Макнайт всегда безрассудно стремился к истине, а Канэван всегда говорил, что путь к Богу есть интуитивное знание… Так почему же сейчас ему так трудно примириться с правдой? Книги в библиотеке Макнайта, Библии-близнецы, их встречи со Зверем в то время, когда — они точно знали — Эвелина не спала…
Поверить в это было слишком больно, поскольку тем самым он лишался личной судьбы — единственной милости, которой искал у Бога; поскольку это означало, что не он выбрал мученичество, а оно ему было предписано. Более того, если он отвечал не перед Господом, а перед измученной молодой женщиной, тогда что же значила жалость к ней? Любовь к ней? Самопожертвование ради нее? Что это такое — не иметь своего «я»?
Он видел, как облачко пара от его дыхания поднимается в темноте неба, как дым из трубы. Чувствовал колючий, жалящий щеки ветер. Во рту все еще сохранялся вкус горчицы после щедрого ужина у Макнайта. Никогда, ни на какой стадии он не ощущал себя более живым. И тем не менее ни на какой стадии не существовал.
— Вся эта библиотека, — говорил Макнайт, обводя комнату рукой, — полки, все, что на них… все это проекция… метафора ее разума, ее памяти. Весь этот домик — всего-навсего фантазия. Улицы, по которым мы ходим, — безупречное воспроизведение реальных улиц. Воздух, которым мы дышим, — абстракция снов.
Он посмотрел прямо на Канэвана и, догадываясь, как может воздействовать откровение, протянул руку, чтобы поддержать товарища и подтянуть его к истине.
— И вы, и я, — шептал он, — мы оба… Я боюсь, мы тоже всего-навсего вымысел воистину необыкновенного воображения. В какой-то неизвестный момент, во тьме скрытых воспоминаний, — говорил он, — разум Эвелины подвергся жестокой осаде, его лишили естественного выхода, он пророс внутрь, щедро питаясь рассудком, знанием, всеми средствами познания, и из архетипов, более даже сложных, чем живые существа, смонтировал целые преломившиеся в сознании города и их население. Он объективировал свои собственные представления и наделил действующих лиц голосами и лицами, он приютил и вскормил их, дал им жизнь, память и душевные качества. И все это в теневом мире воображения, отрезанном от категории времени, в отдельном сознании, огромном, как Эдинбург, и глубоком, как ад.
Зверь родом из нижнего мира, из какого-то подземного царства, куда мы всего лишь заглянули, но он обладает по меньшей мере сверхъестественной силой и может врываться в реальность, царапать послания на стенах, выдирать страницы из Библии и убивать людей на улицах. Мы — я говорю это с сожалением — не обладаем такой силой. Но мы и не были задуманы для этой цели.
Он сам был составной фигурой, утверждал Макнайт, смесью живых лекций и мертвых философов. Его внешность — что тут скажешь? — испарения привлекательных черт, слепленные необыкновенно дисциплинированной памятью. Его история? Сфабрикована, и никакая ее энергия не в состоянии предотвратить того, что она поблекнет вслед за ним. Его жена? Мираж. Студенты? Зеркальные образы реальных молодых людей. Его задача? Что ж…
— Я представляю собой архетип логики, — продолжал он. — Мой дом — лобные доли. Я являюсь персонификацией интеллекта, так же как дьявол — образом зла. Вы же, полагаю, родом из более нежного органа…
И Канэван, сердце которого исполнилось болью и тяжело билось — оно буквально разрывалось от боли (это же не могло быть сном?), — услышал свой голос словно издалека:
— И кто же я?
Но Макнайт в свойственной ему шутливой наставнической манере похлопал его по руке и с чувством сказал:
— Мой мальчик, боюсь, вы считаете, что говорить так было бы кощунством…
Интуиция ведет нас к Богу. И, не желая мириться с тем, что он всегда подозревал, Канэван выбежал из дома профессора, чтобы увидеть распростертые в откровении небеса.
Ибо ответственность эта была слишком велика, чтобы ее созерцать, а утрата слишком тяжела, чтобы ее вынести. Духовное родство, которое, он чувствовал, связало его с Эвелиной, было глубже всего того, что он когда-либо испытывал, и могло перерасти в нечто большее — материальный союз. Но этому никогда не суждено было осуществиться, потому что был только один дух, один бог — Эвелина, и он уже был ее частью.
— Все божества живут в человеческой груди, — позже, перед камином, напомнил ему Макнайт.
Спрятав лицо в ладонях, Канэван ушел от необходимости кивать в подтверждение.
— Уильям Блейк, — хрипло сказал он.
Макнайт только поворчал.
— Это она нашла там? — разочарованно спросил он. — Жаль. Я думал, это мое.
Теперь снежинки кружились вокруг Канэвана как пурга Евхаристии. Ecce Agnus Dei, qui tollit peccata mundi. Всегда зная, что ему не суждено жить на земле вечно, он не мог сейчас смириться с мыслью об отделении от мира, который так сильно любил. А на другом полюсе Макнайт, похоже, был вполне счастлив, что получил ответы на все свои вопросы, что все его сомнения улеглись и были сведены к иллюзии. Канэван, казалось, был расположен к мученичеству, но теперь именно он со стыдом надеялся, что чаша сия минует его.
Он сидел на скамейке парка, наклонившись вперед так, что снег собирался у него на затылке, и пытался представить себе величие грядущего. Профессор был уверен в том, что Эвелина сконструировала настоящий адский мир, который им придется прорвать посредством гипнотизма. Им придется раскопать и показать ей глубоко погребенное прошлое, дав тем самым возможность преодолеть и победить его. А если не сработает? Что тогда?
— То, что потребуется в этот момент, — торжественно говорил Макнайт, — боюсь, слишком величественно, чтобы об этом можно было думать.
— А если у нас получится? Мы что, растворимся даже в ее воображении?
— Наш мир рухнет только в том случае, если мы не спасем ее.
— Но этого мира, который может рухнуть, не существует, — с ударением сказал Канэван. — Его субстанция не больше, чем сны.
— А кто говорит, что любой мир сделан из чего-то большего? — спросил Макнайт и хмыкнул. — Скажите спасибо, дружище, что мы являемся конструктом поистине высшего воображения, последовательность которого находится за пределами практического измерения, и оказались способны наслаждаться существованием таким же богатым, как и любое живое создание. Радуйтесь, что мы не вымышленные персонажи, которые живут захламленной, забитой всякой всячиной жизнью и погибают на последней странице общедоступной книги. Она дала нам независимые мысли, этот наш бог, и надежды, и стремления; мы действовали по собственному произволению, нам было позволено оступаться, совершать ошибки, задавать вопросы ей самой, а теперь даже принести ей в дар наши жизни. И все это по нашей собственной воле.
Профессор был в радостном возбуждении: он стал объектом одной из собственных лекций. Что это значит — существовать в воображении? Ниже ли это реальности только потому, что воображение неизбежно уступает реальности?
А разве реальность не уступает воображению? И что из них на самом деле выше? Эти вопросы на глазах у Макнайта порождали целый клубок последующих, но он не испытывал растерянности, как в бессмысленном лабиринте, — напротив, ликовал, обнаружив, что философия есть ключ к бытию — его собственному бытию — и эксперимент, столь же конкретный и дельный, как и любой из тех, что проводят на медицинском факультете.
Канэван поднял голову и стал наблюдать за белками, бегающими по усыпанной снегом траве. Почувствовал, как на него уставились городские окна. Ощутил гнетущую тяжесть предназначения. Посмотрел на Замок, пылающий огнями на неумолимой скале, и поежился в сгущающемся напряжением городском воздухе, услышал расходящиеся кругами волны плотно сотканного шепота: «Вы слышали?.. Лорд-мэр… Разорвали на улице… Никто ничего не знает… Никто ничего не понимает… По городу бродит дьявол…»
Канэван вздохнул, опустил голову и увидел знакомую фигуру в пальто и перчатках, неуверенно бредущую по извилистым тропинкам парка. Человек, задумчиво переводя взгляд с одной тропинки на другую, заметил ирландца, для вящей уверенности присмотрелся, а затем быстро прошел вперед.
— Я подозревал, что найду вас здесь, — остановившись возле скамейки, сказал Макнайт. — Вы готовы?
— Не уверен, что мое присутствие необходимо.
— Напротив, ваше присутствие весьма важно. Без вас я не смогу достучаться до Эвелины. В ее глазах я стану воплощением безжалостной логики, действующей не только в ее интересах, что будет непреодолимым барьером. При вашей же поддержке…
Канэван покачал головой:
— Это абсурд.
— Это наш долг.
— Я никогда не уклонялся от долга.
— Тогда почему сейчас вы сомневаетесь?
— Потому что мне необходимо право выбора. Мне необходимо чувствовать, что я действую по своей свободной воле.
— А эта ваша свободная воля… она даст вам чувство, что вы действительно существуете?
— Это основа существования.
Макнайт вздохнул.
— Тогда, пожалуй, — уныло сказал он, — лучше вам не ходить.
И тут на Канэвана навалилось всеподавляющее чувство стыда и сбившейся с курса ответственности. Он понял, что у него всегда была свободная воля. Не меньше, чем у любого человека. Другое сознание просто фильтровало силы, направлявшие его поступки, но они опаляли его, как сфокусированный солнечный луч.
— Нет, — сказал он и обреченно вздохнул, — нет.
Макнайт с еле заметной улыбкой терпеливо подождал и протянул руку, помогая другу подняться.
Канэван принял ее, и двое стали одним.
Они двинулись к Кэндлмейкер-рау в полночь — время, когда фонарщики обычно начинали свой второй обход, выборочно гася фонари, не считавшиеся неотъемлемой частью общественной безопасности. Но, проведя поспешную ревизию, городской совет освободил светлячков от этой обязанности вплоть до дальнейших распоряжений, потому что после неслыханной наглости — убийства лорд-мэра — страх, нараставший в городе, достиг высшей точки и тьма стала более осязаемой и угрожающей, чем даже выросшие расходы.
Гроувс рассеянно держал треснутую чашку с кофе, который уже остыл, а он так и не притронулся к нему. Обхватив ее руками, он стоял у окна в доме Гетти Лесселс в Марчмонте и поверх дощатого забора, того самого, что, по ее утверждению, сотрясал Зверь, смотрел на улицу, где дерзко, уже после полуночного сигнала светил фонарь. Окно покрылось ледяным узором, на подоконнике скопилась пыль, а рамы потрескались от времени. Было странно, что он замечает такие незначительные детали, задерживает на них внимание, когда по идее должен находиться в состоянии полного бесчувствия.
Он услышал, как со скрипом открылась дверь в соседнюю комнату, обернулся и увидел шерифа — сурового человека по имени Флеминг — и его помощника. Они пришли в дом Лесселс для проведения предварительного допроса без присяги, чтобы не терять времени после убийства самого известного гражданина Эдинбурга, но, к своему разочарованию, обнаружили, что женщину трудно принимать всерьез. Не то чтобы ее слова совсем не имели смысла. Просто этот смысл был диким.
— Чушь какая-то, — сопел Флеминг.
Он подошел к раковине на кухне и вымыл руки, как хирург, совершающий послеоперационное омовение.
— Вы хотите, чтобы мы ее взяли, сэр? — спросил помощник.
— Пока нет, — вздохнул Флеминг. — Мы не уйдем, пока не добьемся от нее хоть чего-нибудь вразумительного.
— Еще кофе, сэр?
— Да. Он может нам пригодиться. — Флеминг вытер руки и посмотрел в другой конец комнаты на Гроувса: — Вам она что-нибудь сказала? Что-нибудь, что имело бы хоть какой-то смысл?
Когда Гроувсу задали прямой вопрос, ему, как и столь многим до него, пришлось спасаться за двусмысленностью.
— В этом деле, — осторожно сказал он, — с самого начала было мало смысла.
«Шериф с трудом, — писал он позже, — верил в это дело. И хотя на месте убийства Болана в отличие от прежних не было оставлено никакого послания, то, что я видел собственными глазами, было достаточно убедительным посланием, и теперь я был готов ко всему».
Несмотря на случившееся, голова у Гроувса была удивительно ясной. Никто не говорил этого прямо, но гибель лорд-мэра неизбежно должна была привести к тому, чего он всегда боялся: дело возьмет в свои руки прокурор, и скоро во главе расследования встанет Восковой Человек. Премьер-министр будет писать письма; может быть, интерес проявит сама королева. Нажим на главное управление в эти холодные рождественские дни прогреет помещение куда эффективнее любой печки, что могло бы весьма обеспокоить Гроувса, если бы он не стал выше этого. Ведя расследование с самого начала, он был уверен, что знает дело лучше всех, какие бы интриги ни плели за его спиной и вне зоны его влияния. Далее, поскольку Прингл и констебли лишь смутно видели несущееся по Этолл-кресит-лейн чудище, он был единственным, кто как следует разглядел морду Зверя, причем с расстояния, практически не оставлявшего сомнений в том, кто это был. Таким образом, он получал особый статус, значительно превышающий возможности простого инспектора объяснить произошедшее, что явное недоверие Флеминга подчеркивало только сильнее. Вдруг Гроувс как-то нерационально уверился: то, что он оказался там в решающий момент, — его рок; и все козни вокруг него показались ему такими же не важными, как жужжание тропических насекомых.
— Вы встречались с этой Тодд, о которой она говорит? — спросил Флеминг.
— Встречался.
— И каково ваше впечатление?
— Неуравновешенная женщина, — признал Гроувс.
— Но демоническая?
Гроувс загадочно улыбнулся.
Флеминг посмотрел на плиту, где в ковше закипал кофе, и глубоко вздохнул.
— Желательно, чтобы пойло было покрепче, — заметил он помощнику. — Мы вполне можем застрять здесь на всю ночь.
Мерцали фонари, сплетался шепот, а в маленькой комнатке на Кэндлмейкер-рау Эвелина сняла муслин, закрывавший окно, и, высунув голову, глянула вниз на ярко освещенную улицу, где маячили по меньшей мере два филера, не отрывавшие взгляда от ее дома.
Она втянула голову, почувствовав уже знакомое ей отвращение — вплоть до тошноты. Эвелина испытала его дважды — когда узнала, что убийство лорд-мэра из ночного кошмара произошло в действительности, и после ухода инспектора Гроувса, в чьих глазах она заметила неприятный блеск.
Она не спала. Она боялась, что вообще не сможет больше спать. Она знала, что за ней придут. Они торчали на улице целыми днями, иногда даже стучали в дверь, проверяя, на месте ли объект. Скоро у них не останется другого выхода, кроме как прийти за ней. Они не будут ведать, что творят, но им придется сделать хоть что-то. Эвелина была к этому готова. Она хотела этого. В сердце у нее было очень тесно, а в голове — сумерки.
Она услышала, как на чердаке снова деловито заскреблась крыса, резко поднялась, налила стакан простокваши и поставила его на крошечный столик. Зажгла свечу, закрепила ее на блюдечке, затем вернулась к маленькой кровати и очень прямо уселась на краешек, глядя на нее до тех пор, пока яркость пламени не вытеснила из поля зрения все остальное. Иногда она так делала, когда нужно было сосредоточиться, но сейчас ее как будто кто-то заставлял, влекла необходимость, которую Эвелина толком не могла себе объяснить. Неужели спасена? Или ей грозит серьезная опасность? Она знала только, что ответ лежит в ярком свете откровения.
Она неотрывно смотрела на гипнотизирующее пламя.
В голове у нее усиливалось сияние, она чувствовала, что погружается куда-то; так было и вчера — она тоже смотрела на свечу. Вдруг раздался тяжелый стук в дверь. Яркость резко уменьшилась.
Постучали еще раз, и она услышала голос:
— Эвелина?
Подавила отчаяние.
— Эвелина, вы откроете?
Было слишком поздно.
— Эвелина…
Оттолкнувшись от кровати, она положила руку на замок, помедлила.
— Эвелина, я полагаю, вы нас ждали.
Она нахмурилась, задетая некоторой развязностью тона, и открыла дверь, не зная точно, почему удивилась.
С лестницы, держа в руке шляпу, ей улыбался профессор Макнайт, а стоявший позади него Канэван смотрел на нее с обычной теплотой.
— Можно войти, Эвелина? — спросил последний почти шепотом, и, конечно, она не могла сказать «нет».