Прогулка приняла темп марша. Макнайт спрятал трубку, его трость едва касалась земли, а обычная восковая бледность уступила место румянцу. Кровь пульсировала мерно, в голове роились мысли, он был непривычно сосредоточен, как будто горел нетерпением попасть домой. В этом было что-то несообразное, и Джозеф Канэван, для которого синхронность их шагов была естественна как дыхание, не мог не заметить этого.

— Вы уже слышали, конечно? — спросил профессор, поравнявшись со своим компаньоном по прогулкам во время ночного рандеву перед Свободной церковью на Сент-Леонардс-стрит.

— Про Смитона? — Канэван мрачно кивнул, с трудом поспевая за спутником. — Странное дело.

— Что вам известно? — спросил Макнайт.

Канэван был из ирландцев, обретавшихся в Старом городе, где языки распространяли новости быстрее любой газеты.

— Вероятно, не больше, чем вам. Это случилось где-то в Новом городе…

— Белгрейв-кресит. На пересечении с мостом Дин.

— …Все говорят о крайней жестокости. Тело разорвали, как имбирный крендель.

— Да… образное описание.

— Сколько ему было лет? — спросил Канэван. — Шестьдесят пять? Ужасно, ужасно. Но в конце концов, по Божьей милости, быстро.

— Несомненно, быстро. — Макнайт знал, что Канэван говорил искренне. Другие его соплеменники порадовались бы: Смитон не очень жаловал ирландцев. — Дико, конечно. Но это умышленное или непреднамеренное убийство?

— Кто-то считает его непреднамеренным?

— Нет признаков ограбления, непонятно, каким оружием воспользовался преступник. А убийство определенно зверское.

— Зверь, выследивший добычу, — размышлял Канэван, — и не оставивший никаких следов, по которым можно было бы его идентифицировать. Вы это хотите сказать?

— Не совсем. Нет признаков того, что тело терзали после смерти. Голодный зверь, вероятно, захватил бы ужин домой, как вы полагаете?

— Может быть, зверю помешали.

— Может быть. Но все же любопытно, сколько диких зверей свободно разгуливает по улицам Эдинбурга.

— Во всяком случае, тех, которых вы не назвали бы людьми.

— Если бы я включал двуногих, — улыбнулся Макнайт, — панорама вышла бы слишком широкой.

Необычный юмор профессора не остался незамеченным Канэваном, как и его ускоренный шаг. Не то чтобы Макнайт всегда был угрюм или капризен, но после двух лет, что эти двое гуляли вместе, они замечали друг в друге самые тонкие нюансы. Хотя, казалось, между ними было мало общего. Ирландец вдвое моложе профессора, закален непосильным трудом и душевными невзгодами. Смугл, высок. Его нога никогда не ступала в университет. Религиозен и чувствителен. Разумеется, беден — он никогда не знал ничего другого, — профессор же потерял свое унаследованное состояние в результате ряда неудачных финансовых операций после смерти жены.

— Тогда начнутся поиски подозреваемых.

— Они уже начались, — поправил его Макнайт. — В университете сегодня утром. И я очень удивлюсь, если меня не включили в их число.

— Вас? — Канэван фыркнул.

— А почему бы и нет? — сказал Макнайт и осмотрелся якобы в поисках соглядатаев. — Рассмотрим факты. Смитон был сущим наказанием. Он публично критиковал мое учение. Отвергал все мои теории и пытался перекрыть финансирование моей деятельности. Я имел все основания его ненавидеть.

— Но не убивать. Вы не могли этого сделать.

— Может, и нет, но это не значит, что я не могу быть подозреваемым, если существует столь явный мотив.

— Равно как и не значит, что вы должны радоваться, попав в число подозреваемых, — заметил Канэван, — ибо это дает вам некое ощущение востребованности.

Макнайт виновато хмыкнул.

— Ладно, — признал он, понимая, что почти ничего не может скрыть от друга.

Канэван был ночным сторожем на заброшенном кладбище в трех милях от центра Эдинбурга. Макнайт жил неподалеку в отдельном домике возле Крэгмилларского замка на Олд-Долкит-роуд. Несколько лет назад по пути в университет он впервые заметил длинноволосого ирландца — тот брел домой. Впоследствии, возвращаясь со службы, он видел его то часто, то реже — в зависимости от времени года. Теперь молодой человек носил в руках небольшой пакет с провизией на ночь. Но тогда, хоть и двигаясь в одном темпе, почти синхронно, они не заговаривали, даже не показывали вида, что замечают друг друга. Утренние прогулки для Макнайта были драгоценной возможностью упорядочить мысли, найти утешение в бодрящем воздухе, пробуждающейся птичьей жизни и прийти в университет если не горя энтузиазмом, то по крайней мере не разбрызгивая желчи. По дороге домой, когда он за неимением лучшего вкушал запахи сытных обедов, профессор был избавлен от необходимости ораторствовать, аргументировать и слушать — слишком ценное утешение, чтобы позволить кому-либо в него вторгаться. Он неизменно презрительно отказывался от предложений садовников, угольщиков и даже случайно подвертывавшихся студентов в обитых плюшем колясках его подбросить. Кроме всего прочего, он не мог позволить себе кеб, а следовательно, не мог позволить, чтобы это заметили. Он изо всех сил делал вид, что любит длительные прогулки, и скоро это стало правдой.

Но наступила неделя, когда тирания долгов достигла таких размеров, что он не смог купить даже хлеба. Не дойдя до конца Крэгмилларского замка, он вдруг покрылся холодным потом, из глаз посыпались искры, грудь сдавило, а трость выпала из рук; далее он помнил только, что лежал в бреду, в ноздри забилась пахнувшая плесенью земля, а желудок выворачивало наизнанку, хотя он был совершенно пуст.

Может, Макнайт и отказался бы от помощи, но его подняли с земли как ягненка, перекинули через большое, словно вытесанное из дерева плечо и безмолвно понесли обратно домой. Возмущение не давало дышать. Он пытался протестовать, но добрый самаритянин не реагировал. Постепенно до него дошло, что его спасателем был тот самый ирландец, его юная тень, человек, которого он так часто не замечал во время прогулок, который, разумеется, мало что мог сказать и, уж конечно, ничего такого, что стоило послушать. Но теперь, если Макнайт позволит этому свершиться, он окажется в неоплатном долгу. Ему хотелось умереть.

Профессор не мог знать, что меньше всего Канэван думал о благодарности. Сообразив, что его задами принесли домой и мягко опустили на неудобную кровать, Макнайт неожиданно для самого себя пустился в разговоры:

— Вы ведь не хотите позвать костоправа, дружище?

Но ирландец едва мотнул головой и вообще ничего не сказал, как бы даже отказываясь признавать факт своего присутствия. Он исчез — Макнайт не мог сказать, надолго ли, так как снова впал в забытье, — и вернулся с нарезанным беконом, буханкой хлеба и несколькими глотками виски. Он более-менее насильно скормил все это своему пациенту, влил в него виски, проверил, достаточно ли у того одеял, и, не промолвив ни слова, ушел. Два дня спустя, когда Макнайт снова шел в университет, он благодарно кивнул этому человеку и увидел ответный кивок, такой тактичный, что вдруг понял — инстинктивно знал, — Канэван никому ничего не сказал. Ирландец избегал его, сохраняя свое странное достоинство. К такому человеку невозможно было не проникнуться доверием.

— Вы, конечно, читали трактаты Смитона? — спросил Макнайт.

Они шли мимо современных особняков Ньюингтона, где в новых окнах отражался свет фонарей.

— Пару прочел, — ответил Канэван. — Это был страстный человек.

— Даже страсть нужно дисциплинировать, иначе она скатится в фанатизм.

— Думаю, было бы неверно называть Смитона зилотом.

— Ну хорошо, догматиком.

— Допустим, догматиком, — согласился Канэван, — но не сумасшедшим. Даже если вы не всегда были с ним согласны.

Макнайт улыбнулся, не переставая удивляться великодушию ирландца.

— Нет, не сумасшедшим, или не совсем сумасшедшим, — признал он. — Но по натуре, как вам известно, Смитон был борцом. Он инициировал всевозможные реформы. Политические. Церковные. Пытался реформировать далее богослужебные гимны и церковные органы. А также растущее значение науки в наших образовательных учреждениях. Конечно, он презрительно относился к геологам, биологам и особенно к мистеру Дарвину. Он везде видел угрозу, куда бы ни посмотрел, и каждая угроза заставляла его надстраивать баррикады.

— Трудные времена для богословов, — согласился Канэван, — и ответная реакция Смитона не должна удивлять.

— Конечно. Если кто-то критикует ваши верования, выдержанный человек ревизует свои убеждения, а упрямый надевает доспехи праведности.

— «Доспехи», пожалуй, слишком сильно сказано. Смитон был клириком, а не центурионом.

— Я намеренно использовал это выражение. «Доспехи праведности» — название одного из его опубликованных трактатов.

— Ах вот как…

— Убеждения Смитона имели гибкость железнодорожных рельсов, — упорствовал Макнайт, — а катехизис был для него таким же очевидным, как гравитация. Он строил из себя пророка и непрерывно грозил всем проклятием. Он воспринимал это как призвание свыше. А такие люди просто генерируют врагов из-за того, что неудержимо рвутся в бой.

Канэван задумался.

— Полагаю, что могу поручиться за ирландцев, — сказал он. — Я вообще не знаю ни одной конфессии, где ненависть была бы смертельной. Никого не могу подозревать.

— И я не думаю, что возникнет конкретное подозрение. А знаете, при всем возмущении мировоззрением Смитона сдается мне, что его смерть связана не с ним.

— Профессор решил опереться на интуицию?

— Допустим, у меня нет на то серьезных оснований, — проворчал Макнайт. — Но смерть этого человека наводит на размышления, я не могу объяснить ее чем-либо таким, что обычно вызывает мщение. Мне представляется, что подобная ярость связана с неслыханным преступлением.

— Какого рода?

— Точно не знаю. Не на данной стадии.

— Данной стадии?

— Не знаю, — смущенно отнекивался Макнайт. — Мы и впрямь блуждаем в тумане.

Они пересекли Пеффермилл-роуд и вышли к неосвещенным темнеющим лугам и сгибаемым ветром деревьям, касаясь головами ветвей и отводя их в стороны. Макнайт решил оставить эту тему, боясь признаться себе, что он действительно сбит с толку предчувствиями и иррациональными предположениями. Что некая тайна непостижимым образом требует, чтобы он разгадал ее. Что способность логически мыслить и здраво рассуждать, которая всего несколько часов назад казалась такой же пустой, как и его банковский счет, неожиданно стала бесценной. Но тогда смерть Смитона — лишь начало, он почему-то был уверен в этом. Он дрожал, как при приближении бури; оставалось только ждать, когда его призовут действовать.

Вглядываясь в чернильную тьму, оба одновременно заметили впереди пятнышко света, похожее на окутанный облаком фонарь подъезжающего экипажа. Но когда оно приблизилось, то поверх неумолимо черных одежд друзья увидели человеческое лицо. А подойдя еще ближе, разглядели женщину, которая неподвижным взглядом смотрела прямо перед собой, как будто только что стала свидетелем какой-то трагедии. Двигаясь плавно, как видение, и не замечая, казалось, никого вокруг, она прошла слева от них с изяществом черной кошки, и Макнайту пришло в голову, что это та самая бесплотная девушка, которую он видел сегодня в аудитории. Однако когда он обернулся, чтобы проверить догадку, она уже исчезла, ночь поглотила ее словно море. Заметив, что Канэван тоже обернулся и не меньше его растерян, он отмахнулся от мрачного предчувствия и какой-то странной охватившей его робости и быстро заговорил он о другом.

— А как поживает ваша подруга? — спросил он. — Эта… запамятовал имя… Эвелина?

— Эмилия, — холодно поправил Канэван. — Эмилия Харкинс.

— Эмилия, конечно. Как у нее дела?

Они не имели склонности расспрашивать собеседников о личной жизни, но какое-то время назад увлечение Канэвана некоей валлийской продавщицей переросло в бедствие. Она ангел, утверждал он, видение несравненной красоты.

— Я не виделся с ней, — признался Канэван.

— Что-нибудь случилось?

Ирландцу не очень хотелось отвечать.

— Мы… расстались.

И тут Макнайт, проклиная свою скверную на такие дела память и усложняющую все бесчувственность, прозрел. Он ведь слышал об этой мисс Эмилии Харкинс по университетскому «телеграфу»: хорошенькая дочь шахтера решительно овладела сердцем трижды женатого Френсиса Пёрвса, президента Торговой страховой компании и благодетеля юридического факультета. Состоятельный землевладелец — крайне сварливый господин — ухаживал за ней, завлекая ее подарками и льстивыми речами, и очень скоро она, оседлав его дорогих лошадей, а заодно и его партнершу по брачным отношениям и мачеху впечатлительного потомства, галопом понеслась по лилиям его же лугов. Конечно, в голове у Макнайта мелькнула мысль, что это та самая девушка, предмет страсти друга, но он не стал тратить время на размышления обо всех последствиях данной коллизии. Любовь для него была идиотизмом, бедствием, питающим только поэтов, самовлюбленных эгоистов и упивающихся саморазрушением инвалидов.

— Для вас это было неожиданно? — смущенно спросил он.

Вроде бы Канэван собирался делать предложение.

— Мне думается, были сигналы.

— Она это как-нибудь объяснила?

Канэван не был расположен пускаться в пространные толкования.

— Я думаю, она достаточно долго не ощущала уверенности в завтрашнем дне, — щедро извинил он ее.

Макнайт вдруг ясно понял, что девушка отвергла Канэвана просто из-за вида его манжет. И хотя ирландец, вероятно, никогда не признал бы, что расстроен, и скорее всего еще испытывал некие чувства, профессор не сомневался, что для идеалиста такой прагматизм стал тяжелым ударом.

— Когда я женился на Мег, — он поймал себя на том, что не вполне осознает, для чего произносит эти слова, — у нас не было ни сбережений, ни перспектив, но мы были вместе, и, ей-богу, этого было достаточно. Первые годы оказались трудными, смею вас уверить, но мы пережили их и, пожалуй, никогда больше не были так счастливы.

На какой-то момент он погрузился в дорогие воспоминания о солнечных днях, что предшествовали развитию у его жены пневмонии. Тогда казалось, что они будут жить вечно, опираясь на философию одного и практичность другой.

— Право, я вам завидую, — выговорил Канэван, тут же ужаснувшись своей неискренности.

Он видел старый дагерротипный портрет супружеской четы на фоне собора Святого Жиля; никакое великодушие не могло избавить от ощущения, что лицо оплакиваемой миссис Макнайт, при всех ее исключительных достоинствах, не выбивалось из ряда горгулий на одном из карнизов собора.

Эти воспоминания заставили обоих, пока они погружались в колючий бриз, задуматься о том, почему у ангела часто бывает сердце демона, а у горгульи — сердце святого.