— Пожалуй, мой отец иногда кажется чересчур суровым…

Ринд еле заметно кивнул.

— Но это лишь видимость. Он очень предан своей стране; мало кто претерпел за нее столько мук и разочарований.

— Конечно.

— А в последние годы прибавились эти ужасные недомогания — ревматизм, боли в деснах, обмороки… Тихие шепоты из могилы. Из царства вечности.

Ринд, еще никогда не слышавший, чтобы о смерти говорили в подобных выражениях, неопределенно качнул головой.

— Все началось в тысяча восемьсот первом году, — продолжал Уильям-младший, — сразу же после ухода французов…

Собеседники неспешно шагали по фешенебельному району Мейфэр.

— Ему тогда исполнилось двадцать четыре — вполовину меньше, нежели мне сейчас. В то время путешествие в Египет сулило множество приключений. Воспрянувшие духом арабы и мамелюки свирепствовали, словно рои разъяренных шершней. Отправиться в такое пекло значило подвергнуть себя серьезной опасности. В сущности, совершить безумство. Думаю, отец говорил об этом.

Шотландец припомнил немало подобных случаев.

— Да, но ведь он находился там вместе с дивизией?

— Отнюдь. В этом-то все дело. Это была секретная миссия. Слухи о чертоге вечности, а главное — о любопытстве Бонапарта, уже ползли. Лорд Элджин, в ту пору посланник в Константинополе, решился выяснить истину. Поэтому сразу же после капитуляции французов мой отец — секретарь лорда Элджина — был послан в Египет, где первым делом завладел Розеттским камнем, после чего связался с человеком по имени Уильям Лик, армейским капитаном, который успел провести самую тщательную разведку в определенных частях страны. Вероятно, вы о нем уже слышали?

— Уильям Лик — друг вашего отца?

— Близкий знакомый. Вы уверены, что никто не упоминал при вас его имени? Быть может, сэр Гарднер?

— Нет, никогда.

— Знаете, этот человек живет неподалеку отсюда. С ним приятно общаться… большую часть времени. — Уильям-младший издал неопределенный звук. — Во всяком случае, его посылали в Египет с заданием докладывать о политических и военных беспорядках. Отец же должен был, я цитирую, «собирать любые данные об архитектурных свидетельствах власти древних монархов».

Пышность оборота позабавила Ринда.

— То есть найти чертог вечности?

— Ну да, только в приказе были использованы более цветистые выражения, — улыбнулся Уильям-младший. — Итак, отец и Лик отправились из Александрии, чтобы полностью повторить маршрут Денона вдоль по течению Нила — они делали остановки в тех же самых местах, осматривали все, что осматривал он, и даже беседовали с теми же самыми местными жителями.

— Без успеха, как я понимаю.

— На их долю выпали особенно суровые испытания. Вдвоем они путешествовали примерно полгода, занимаясь исследованиями, попутно отбиваясь от речных пиратов и враждебных племен. Но дело в том, что по возвращении в Лондон, когда настала пора сообща сопоставить карты и путевые заметки, Лик почему-то вдруг отказался сотрудничать, заявив, будто утратил все свои дневники и произведения на обратной дороге. При этом вид у него был подозрительно равнодушный и безмятежный.

Собеседники повернули на Болтон-роу.

— Позже, работая над собственной книгой — «Эгиптикой», как отец ее назвал в память об Иоанне Цеце, — он натолкнулся уже на явное сопротивление бывшего товарища. Тот не собирался ни в коей мере помогать при составлении карт и наотрез отказался делиться воспоминаниями. В то время отец не мог постигнуть причин подобного поведения. Потом, когда Лик завязал переписку с Виваном Деноном при посредничестве Института Франции, а еще позже — близкую дружбу с сэром Гарднером Уилкинсоном, отцом овладела естественная подозрительность.

Ринд и Уильям-младший остановились перед домом Гамильтона.

— Возможно ли, — вполголоса произнес Уильям-младший, — чтобы во время одиночных поисков Лик обнаружил чертог? Или повстречал кого-нибудь, кому бы это удалось? Но не имел намерения делиться своим открытием? Не обидно ли, что он обсуждал такие вопросы с людьми вроде сэра Гарднера, Денона и прочими, тогда как мой отец намеренно был исключен из круга посвященных? Настала пора очень странного молчания, которое длится и по сей день. После многих и многих лет…

С этими словами он тихо вздохнул и достал из кармана ключ от парадной двери.

— Представьте себе, как уязвило отца подобное отношение. Его, человека, который столь высоко ценит верность и благодарность, считая их свойствами благородных душ.

Собеседники вошли в переднюю огромного жилища. Геолог повесил цилиндр на крючок, прислушиваясь, есть ли дома кто-нибудь еще. Однако его приветствовали только две любопытные кошки.

— Это Сехмет и Мафдет, — с нежностью произнес Уильям-младший. — Отец назвал их в честь египетских богинь.

Ринд молча кивнул: он уже видел этих животных за утренним чаем.

— Они — настоящая гордость матери. Отец еле терпит кошек; по крайней мере в этом они с Бонапартом похожи.

Гость тут же вспомнил, как старик зашипел на любимиц жены, точно кобра.

— По словам отца, в кошках нет ни унции благодарности, ни тем более самоотречения. Так что сами понимаете, насколько противны ему подобные существа.

— Это уж точно.

На краткий миг Уильям-младший посмотрел на него отцовскими глазами, глазами гробовщика — вероятно, искал какой-то подвох.

— Ну да, естественно, — прибавил Ринд, почему-то нимало не удивившись.

Всего полчаса назад они покинули музейный полумрак и, вроде бы случайно, увлеклись разговором. Когда геолог исподволь принялся направлять собеседника в сторону Мейфэр, тот заподозрил некий умысел. И вот теперь, поднимаясь по устланной коврами лестнице в сопровождении одной из кошек, шотландец уже не сомневался: все было тщательно подстроено (без сомнения, с полного ведома У. Р. Гамильтона), чтобы дать ему представление о чем-то настолько болезненном и неприятном для старика, что тот не решился поговорить об этом лично.

— Пришли, — произнес Уильям-младший, остановившись у внушительной дубовой двери и доставая еще один серебряный ключ. — Здесь кабинет отца.

Кошка, которой не раз и не два попадало за любопытство, инстинктивно съежилась и бросилась наутек.

Кабинет У. Р. Гамильтона по крайней мере втрое превосходил размерами рабочую комнату сэра Гарднера. Потолок подпирали шкафы, набитые книгами и египетскими реликвиями; они, а также мрамор и красное дерево, в больших количествах присутствовавшие в отделке, придавали кабинету сходство с залом музея, разве что освещение здесь было куда ярче.

— Вот где отец проводит большую часть времени, — вполголоса сообщил сын хозяина. — Царский чертог…

Два массивных письменных стола целиком были заняты атласами и картами. В углу стоял гигантский глобус; Египет на нем немного прогибался внутрь — очевидно, от бесчисленных прикосновений, а то и взглядов. И всюду, разложенные будто бы для ежедневного просмотра, лежали бумаги с начертанными символами — подобные Ринд уже видел в музее.

— Знаете, — произнес Уильям-младший, остановившись у полки с пухлыми, не тоньше двух дюймов, папками, — со времен бонапартовской кампании в Египет посылалось несметное количество экспедиций, более, нежели за пятнадцать веков до этого. Некоторые экспедиции были официальными, некоторые — наполовину официальными, но львиная доля проводилась в условиях высшей секретности. Отец всеми силами старался проследить за каждой из них, обращаясь к любым доступным источникам.

Говоря это, Уильям-младший поочередно прикасался к папкам, украшенным цветными полосками и микроскопическими надписями.

— Монаршая экспедиция барона Генриха фон Мутоли.

…Знаменитая экспедиция Жана Франсуа Шампольона и Ипполита Росселини, снаряженная совместно на деньги короля Карла X и великого герцога Леопольда II.

…Баварская экспедиция герцога Максимилиана Джозефа, отправленная по воле его отца — короля Людвига I.

…Прославленная прусская экспедиция Ричарда Лепсиуса для короля Фридриха Уильяма…

После каждого прозвучавшего имени сын хозяина косился на гостя, словно желая подловить его на невольной реакции, однако сейчас посмотрел в упор.

— Вы когда-нибудь слышали об этих людях? Хотя бы о ком-то?

— Я слышал о Лепсиусе, — подтвердил Ринд.

— Это имя упоминал сэр Гарднер?

— Не помню точно.

— Возможно, вы изучали его труды?

— Пока еще нет. А что?

Геолог скроил недовольную мину.

— Экспедиция Лепсиуса считается самой экстравагантной со времен Бонапарта. Этот человек исследовал Египет вдоль и поперек, делал все, что ему заблагорассудится, — установил рождественскую ель посреди царского чертога, даже запускал фейерверки с вершин пирамид… Но моего отца заинтересовало иное — подозрительная перемена в его манерах и поведении по возвращении в Берлин. Если прежде сей типичный пруссак отличался необузданными страстями, высокомерием и безрассудством, то после Египта всем показалось, будто бы он увидел или пережил нечто такое… некое преображение.

— Вы говорите о чертоге?

— Отец считает именно так. Достаточно сказать, что король собственноручно вручил путешественнику полсотни тысяч талеров. Отсюда всего один шаг до простой догадки: Лепсиус передал монарху тайны чертога, так же как до него поступил Денон, или нанял для этого «красного человека». Вы совершенно уверены, что сэр Гарднер его ни разу не упоминал?

— Ни разу.

— А может быть, он говорил о том, как меняется человек, побывавший в Египте?

Ринд ненадолго задумался.

— Пожалуй, говорил.

— Что именно?

— В основном намеками. Якобы эта страна не оставляет нас прежними.

— Вы не запомнили конкретных имен?

— Бонапарт.

— И все?

— Насколько я помню, да. А что?

Однако Уильям-младший покуда ушел от ответа.

— А как насчет Орландо Феликса? — Он указал на папки, снабженные разными ярлыками: «Феликс», «Эффенди», «Датанази», «Лейн», «Бертон», «Хэй». — Это имя вы слышали?

— Кажется, нет.

— Он — герой Ватерлоо и знаток иероглифических языков. Примерно тридцать лет назад отец обратился к его услугам, полагаясь на военную дисциплину, которая учит людей выполнять поручения, не рассуждая. Четыре года Феликс провел в Египте, путешествуя всюду. Сплавлялся по Нилу, шпионил за прочими экспедициями, заводил знакомства с нужными людьми из правительства — и в конце концов объявил, что все поиски были напрасны. Якобы ни следа, ни намека. Ни даже туманного слуха. Феликс, вообразите, настаивал, будто чертога вечности не существует и никогда не существовало. И в то же время, подобно Лику, странным образом отказывался делиться подробностями своих странствий, увиливал, в общем, вел себя не по-солдатски. А потом, как и Лик, сделался близким приятелем сэра Гарднера. Знаете, ведь они до сих пор встречаются в замке Алвик, резиденции герцога Нортумберлендского.

Геолог ткнул пальцем в следующую папку:

— Далее, Осман Эффенди. Урожденный Уильям Тейлор, шотландец. В Египте его взяли в плен, насильно подвергли обрезанию и обратили в ислам. Тейлора освободил паша Мохаммед Али. После чего Тейлор стал главным проводником по Каиру: помогал британским приезжим находить пристанище и продовольствие, выправлял пропуска, охранительные грамоты и прочее. Казалось бы, лучшая кандидатура для того, чтобы присматривать за молодым Уилкинсоном и другими экспедициями, сплавлявшимися по Нилу. Однако и он под конец стал избегать прямых ответов и даже обзавелся многими странностями. В тысяча восемьсот тридцатых годах дизентерия унесла его жизнь…

Уильям-младший взглянул на Ринда, затем продолжал:

— Джованни Датанази. Грек по крови, археолог, работал в Египте долее самого сэра Гарднера. Жил неподалеку от Долины царей. Довольно ревнив, нелюдим, озлоблен. Но вот он вернулся в Лондон, чтобы устроить аукцион своих произведений, — и все заметили, что в его характере появилась определенная «щепетильность», по его собственному выражению, не позволявшая хотя бы словом обмолвиться о своих открытиях, даже когда среди его записок всплыли некие весьма странные символы. — Геолог небрежно махнул рукой на разложенные бумаги. — И опять же достаточно будет сказать: после Египта Датанази полностью изменился. Когда он скончался в богадельне (это случилось несколько месяцев назад), отец без малейшего удивления узнал, что сэр Гарднер годами поддерживал ученого, посылая кое-какие деньги… Теперь Эдвард Лейн, переводчик «Тысячи и одной ночи». Мой отец и его завербовал. Лейн тоже потом утверждал, причем весьма неубедительно, будто чертог вечности — просто миф… Следующий Джеймс Бертон, с ним та же история… Роберт Хэй, не совсем шпион. Просто человек, публично подтвердивший скрытность сэра Гарднера в некоторых вопросах. Джованни Бельцони, известный…

— Как вы сказали? — вдруг перебил его Ринд, ибо этого человека он, безусловно, знал.

Цирковой силач, искатель приключений, изобретатель и настоящий великан, Бельцони сделал для популяризации египетской культуры на Западе едва ли не более самого Денона. Это его знаменитая книга «Новейшие открытия в пирамидах и храмах Египта» породила целые поколения археологов. Устроенная Бельцони выставка освещенных газовыми рожками мумий, храмовых фасадов из гипса и папирусов под стеклом превратила его в знаменитость — за советом к нему стали обращаться даже королевские и царские особы.

— Неужели Бельцони тоже работал на вашего отца?

— Напрямую — нет. Он вел раскопки по поручению Генри Солта, в ту пору британского генерального консула в Каире, а тот был, если можно так выразиться, главным представителем отца в Египте. Именно Солт заподозрил, что Бельцони открыл среди песков нечто чрезвычайно важное, хотя и по неизвестным причинам отказывался говорить об этом. Итак, мой отец выследил путешественника по возвращении в Англию, как только тот поселился в Бейсуотере, и что вы думаете? — нашел совершенно переменившегося человека. Ранее многословный и сумасбродный, словом, подлинный служитель цирка, Бельцони вдруг стал сдержанным, упорно уклонялся от прямых ответов и вообще изображал полное неведение — дескать, знать не знаю, о чем разговор. Отец натолкнулся на настоящую крепостную стену — впрочем, такое поведение у побывавших в Египте было ему не в новинку. Вернувшись из этой страны, люди самых разных национальностей и социального положения становились удивительно похожи. Некий налет таинственности, удовлетворения, уверенности, общей сопричастности чему-то особенному, — в точности таковы были и все прочие. Бельцони, Лепсиус, Лик, Феликс. И даже месье Денон. Весьма раздражающее сочетание. Оно уже само по себе отличает человека, посетившего чертог вечности. Безмятежность, глаза познавшего и, пожалуй, излишняя насмешливость в речах.

— Безмятежность… — повторил Ринд, отчего-то подумав о Сфинксе.

— Верные признаки обманщика. Они яснее любых иероглифов свидетельствуют о том, что человек был принят в братство Вечности. Высокомерие, ощущение превосходства или раздутой гордости — называйте, как пожелаете. Вы ведь наверняка замечали нечто подобное за сэром Гарднером?

Ринд на мгновение попытался сравнить перечисленные качества с поведением археолога. Ну да, все сходилось.

— Похоже, что так.

— А за другими? — спросил Уильям-младший. — Его же кто-нибудь посещает?

Шотландец покачал головой.

— Не думаю. А сами вы часто замечали что-то в этом роде?

— И не только за сэром Гарднером. Существует уйма других людей.

Ринд пораскинул мозгами.

— А может быть, это всего лишь покой ученого, который насытил свое любопытство? Или путешественника, увидевшего страну мечты?

— Ну уж нет! — рассмеялся геолог. — Вам еще предстоит узнать кое-какие тонкости… нюансы. Нет, эти свойства присущи только членам братства.

Молодой человек пожал плечами.

— А вы, вы лично, не пробовали обзавестись такими же?

— Хотите сказать, не пытался ли я отыскать чертог? — произнес геолог и улыбнулся. — Я, к сожалению, сын своего отца и, значит, ни от кого не добьюсь толку. Нет, это не моя миссия. Она не для того, кто носит фамилию Гамильтон, — прибавил он, и Ринд еще раз ощутил на себе тяжелый взгляд владельца похоронной конторы. — Зато для вас, юноша, это великая честь. Работа, на которую положена целая жизнь, — Уильям-младший обвел рукой кабинет, — благодаря вам наконец-то может прийти к успешному завершению. Вероятно, уже через пару недель или месяцев. Или хотя бы продолжиться вашими усилиями. Если, конечно, превратится в дело и вашей жизни.

Ринд не спешил отвечать. Он с трудом представлял себе, что когда-нибудь будет сидеть в таком же вот кабинете, ломая голову над картами, сводками, изучая непонятные символы, гоняя назойливых кошек. Молодого человека совершенно не впечатляла, тем более не радовала перспектива наставлять очередного шпиона, водить его по музейным подвалам. Еще больше пугала мысль о том, как его серьезный характер, словно по волшебству, вдруг обретет причудливые черты, якобы общие для членов братства.

«Безмятежность, глаза познавшего и, пожалуй, излишняя насмешливость в речах…»

— Как бы то ни было, — с кислой улыбкой промолвил Уильям-младший, — надеюсь, наш разговор помог вам лучше понять моего отца.

«Кажется, я опять попался на удочку», — размышлял Ринд.

Сначала его выманили из музея ради тщательно продуманной беседы, потом засыпали фразами о чудесных человеческих качествах У. Р. Гамильтона, потребовали сочувствия, забросали именами, исподтишка наблюдая, не клюнет ли гость на наживку; все, и даже встреча с кошками, было рассчитано на то, чтобы произвести впечатление или хитростью добиться нужного ответа.

Однако, шагая домой по Йорк-стрит, шотландец не ощущал никакой досады. Ясно же, что У. Р. Гамильтон десятилетиями бился о стену секретов и отрицания. Должно быть, он слишком часто вставал на ноги с земли, проглатывал обиды, залечивал раны, стискивал зубы и вновь устремлялся в атаку. Время от времени камешек-другой поддавался, и появлялась тонкая щель. Но этого никогда не хватало, чтобы пробиться внутрь. А Гамильтон продолжал бороться. Снова. И снова. И снова. С завидным постоянством.

Разве это не извиняло и его подозрительные манеры, и горечь в сердце, и отчасти своекорыстное мировоззрение? И если, как утверждал его сын, вопреки всем разочарованиям, Гамильтон остался заботливым отцом, добродетельным супругом и сохранил неколебимую верность Англии, — что ж, такой человек заслужил того, чтобы добиться своей цели. В сущности, будет просто несправедливо оставить его стремления без отклика. Гамильтон должен найти ответ, если, конечно, тот существует и борьба имеет смысл.

В таком свете даже его сомнительное определение цели — в конечном счете целью следовало считать официальное признание со стороны монарха — выглядело извинительным проявлением тщеславия. Человек, посвятивший десятки лет поискам легендарного чертога, не говоря уже о годах беззаветной службы в качестве дипломата, шпиона, заместителя министра государства и основателя Королевского географического общества, — мог ли Гамильтон не досадовать, не получив столь вожделенного рыцарского звания? Могли внутренне не страдать, когда ее величество, пропуская мимо ушей любые поправки, продолжала величать его «сэром Уильямом» — очевидно, принимая как должное, что посвящение уже давно состоялось? И, раз уж на то пошло, как мог он не сетовать на судьбу, родившись в эпоху целого созвездия прославленных Уильямов Гамильтонов (среди которых было не менее трех рыцарей)? Стоит ли удивляться, что он сократил свое имя до инициалов, дабы хоть чем-нибудь выделяться в ряду знаменитых тезок?

«В Древнем Египте, — поведал Уильям-младший на прощание, — прозвание человека имело огромную важность, и люди делали все, чтобы сохранить его для потомков навечно. Теперь вам понятно, почему отец желает уйти из жизни (ведь этот ужасный день однажды настанет) только тогда, когда обеспечит себе имя. Достойное имя, которое прозвучит гордо. Спустя столько лет это единственное, что он может после себя оставить».

И если прежде Ринд невольно поморщился бы, услышав столь тщеславную фразу, то, покидая Болтон-роу, он призадумался: найдется ли на свете человек, совершенно свободный от подобных притязаний. От пылкого желания отличиться в жизни. Стать предметом всеобщей зависти. Или хотя бы просто привлекать людей.

Разве же Бонапарт, «Наполеон Великий», не был очарован грядущей славой и звучностью собственного имени? Сменил же он «Буонапарте» на «Бонапарт» перед самым началом египетской кампании и даже готов был взять новое имя, покуда не уверился в мистическом значении старого.

И разве Денон, барон империи, не сократил свое — Доминик Виван де Нон — сразу же после Революции, отчасти следуя духу времени, отчасти чтобы скрыть происхождение, но главным образом желая избавиться от ненужных ассоциаций: «раб Божий, живущий ради ничего»?

А Уилкинсон, рыцарь королевства? Не он ли предпочел обращение «сэр Гарднер» более точному «сэр Джон», только с тем, чтобы выделиться из плеяды прочих сэров Джонов, наводнивших империю?

Великий боже, изумился шотландец, приближаясь к Оксфорд-стрит, ведь он и сам превратил Александра Генри Ринда просто в Алекса Ринда после неприятного случая в Эдинбургском университете, когда преподаватель насмешливо воскликнул: «Наш Александр Великий, кажется, грезит наяву? Простите, или я говорю с Александром Ничтожным?»

«Да и кто я такой, — раздумывал молодой человек, — чтобы упрекать людей в самомнении? Или обидчивости? Или же в неискренности?»

Это пристрастие к самокопанию было настолько же присуще душе шотландца, как и склонность к состраданию — еще одно непременное качество пресвитерианца. Но вот он вышел на Орчард-стрит. Налетел порыв ледяного ветра, задребезжали стекла, с шумом взметнулись листья, по коже побежали мурашки, и Ринд внезапно усомнился в собственных рассуждениях.

Да нет же, нет!

Теперь он ясно вспомнил, почему решил изменить свое имя в студенческие годы. Вовсе не из-за той колкости — молодой человек смеялся вместе с товарищами по группе, — а чтобы избежать излишней напыщенности и любых намеков на снобизм.

О нет, им двигало не тщеславие. Скорее даже наоборот.

Кстати, он точно так же поторопился с выводами насчет Вивана Денона и сэра Гарднера, обвинив обоих в жажде признания. Разве они хоть чем-нибудь доказали, что неравнодушны к столь суетным благам?

Ну а как насчет «извинительного тщеславия»? Теперь, в холодном и отрезвляющем свете дня, заливавшем Портман-сквер, уже само это выражение выглядело нелепостью. Стремление обрести громкое имя, чтобы оно не забылось в веках, всегда казалось шотландцу начальной формой самомнения. Это было нескромно, не по-христиански и вдобавок, по мнению Ринда, только мешало в решении насущных задач. Охотники за почестями, искатели престижа и веса в обществе, полагал он, неспособны достичь безмятежности членов пресловутого братства Вечности.

«Так что же со мной случилось?» — спрашивал себя молодой человек, удаляясь от Болтон-роу.

Быть может, Уильям-младший хитроумно сбил его с истинного пути? Или он сам позволил жалости одержать верх над убеждениями? Или его решимость мало-помалу таяла, так же как и преданность родным реликвиям? Ведь было же время, когда Ринд никому не давал поблажек в подобных вопросах — ни королю, ни себе самому, ни даже отцу, чье страстное желание увидеть внука, «наследника нашего имени», тоже считал чрезвычайно эгоистичным. Поскольку главное — это человеческий дух, по сравнению с которым одна-единственная жизнь, а тем паче имя — не более чем прах и пустота. И всем фараонам на свете с их гордостью и амбициями не изменить этого.

И все же, все же… Бледное сонное солнце пробилось сквозь облака и засверкало в окнах на Джордж-стрит, наконец-то пригрев пешехода, и молодой человек опять усомнился в собственном праве на беспощадный суд. По сути, Наполеон и Гамильтон — дети иной эпохи, их породило бурное время, и кто он такой, чтобы в свои двадцать один год выносить приговор кому бы то ни было?

И если на то пошло, можно ли утверждать с уверенностью, что привлекательные качества сэра Гарднера и Денона, произведшие на него такое приятное впечатление, не представляют собой маску, за которой кроется ледяная расчетливость? А поведение Гамильтона, напротив, искренне отражает его отчаяние и преданность родине? И, может статься, Наполеоном двигала, помимо его воли, вовсе не жажда славы, а неодолимые силы истории?

Впрочем, кому интересно мнение обыкновенного прохожего? И смеет ли он надеяться познать истину? Хотя бы отчасти? Великие умы иногда посвящали поискам целую жизнь — и то уходили ни с чем. Чего в таком случае ожидать молодому человеку, чьи годы уже сочтены?

Вздыхая и зябко поеживаясь на ветру, по улицам Лондона одиноко бродил Александр Ничтожный. Молодой шотландец, коему оставалось так мало дней и лет на суету, еще меньше — на тщеславие и немного — на безмятежность. Запутавшийся, сбитый с толку чужими речами, страдающий под гнетом неумолимого времени, мечтающий получить от судьбы лишь несколько кратких минут покоя и понимания, прежде чем вся его жизнь неприметной слезинкой канет в глубины вечности.

На Глостер-плейс некий джентльмен в бархатном фраке протягивал цветок смущенной девице. Ринд деликатно перешел на другую сторону улицы.