«Должно быть, я попала в рай».

Мэйсон вышла из экипажа и попала в мир, где царило совершенство. Дождь закончился, яркое солнце радостным светом заливало Париж. По лазурному небу плыли золотистые облака. С деревьев, растущих вдоль модной улицы Лаффит, струился непередаваемый, тонкий аромат раскрывшихся почек. И вплоть до самого бульвара Осман перед галереей Фальконе стояла густая толпа в ожидании открытия галереи. У входа был вывешен плакат со словами словно из чудесного сна:

Выставка полотен знаменитой американской импрессионистки Мэйсон Колдуэлл.

Мэйсон мельком взглянула на свое отражение в стеклянной витрине галереи и едва узнала себя. На ней было платье из легчайшей ткани бледно-розового цвета, талию туго стянул корсет, голову венчала шляпа с гордыми страусовыми перьями, лицо обрамляла кружевная вуаль. Волосы, накануне выкрашенные в черный цвет, придавали ее облику нечто неуловимо экзотичное. Здоровый деревенский румянец сменила легкая аристократическая бледность. Мэйсон нравилась произошедшая в ней перемена. Она чувствовала себя настоящей авантюристкой, озорной и дерзкой. Так и хотелось показать всему этому высокому собранию язык.

Лизетта подошла к Мэйсон и встала у нее за спиной перед стеклянной витриной.

– Ну что, готова?

Мэйсон повернулась к подруге лицом. Лизетта была настоящей красавицей, безыскусной, наделенной природной грацией. Ей шел двадцать третий год. Дитя Монмартра, она впитала в себя жизненную мудрость обитателей парижского холма и отнюдь не была наивной, несмотря на обманчиво наивную полудетскую внешность. Ее золотистые кудряшки, губки бантиком и соблазнительная гибкая фигурка привлекали в цирк Фернандо массу зрителей, спешивших на представление, чтобы полюбоваться Лизеттой – гимнасткой на трапеции.

– Ты еще спрашиваешь? – Мэйсон взволнованно перевела дыхание. – Я ждала этого всю свою жизнь.

И, когда подруги вошли в галерею, ощущение сна наяву не пропало. Август Фальконе, тот самый, что разгромил работы Мэйсон по всем статьям, теперь бросился ей навстречу, чтобы под руку ввести в зал.

– Мадемуазель Колдуэлл, наконец-то! Гости уже ждут внутри, и, как вы успели заметить, те, кому не посчастливилось получить приглашения, осаждают дом снаружи. Те, что внутри, исполнены такого желания приобрести картины, что готовы затоптать друг друга, лишь бы поскорее отдать нам свои денежки! Ждут не дождутся, когда закончится вступительная часть и начнутся торги!

Фальконе жестом указал на открытые двери салона. Там, внутри, все было именно так, как рисовалось Мэйсон в мечтах: богатые меценаты прогуливались с бокалами шампанского в руках, восхищаясь ее полотнами, столь удачно развешанными в просторном, с высокими потолками помещении бывшего особняка времен Второй империи.

– Позвольте мне, мадемуазель… Могу я называть вас Эми? Лизетта незаметно толкнула Мэйсон локтем, когда та вздрогнула при звуке еще непривычного ей имени.

– Да, конечно, – быстро спохватившись, сказала Мэйсон. – Разумеется, зовите меня Эми.

– Тогда, мадемуазель Эми, позвольте заверить вас в нашем искреннем почтении к вашей безвременно ушедшей сестре.

Фальконе проводил дам к стеклянному стенду с коллекцией изрядно потрепанных личных вещей, состоящей из этюдника, палитры, покрытой щедрыми мазками засохшей краски, жестяной банки с кистями, рабочей блузы в пятнах краски, широкополой соломенной шляпы, и – на почетном центральном месте – плаща, и поношенных коричневых туфель.

– Это те туфли, что ваша сестра оставила на мосту перед тем, как прыгнула… – Фальконе поспешил исправиться. – Перед тем, как она шагнула в вечность. Мне эта мысль пришла в голову в последний момент. Мне эти вещи показались на удивление трогательными. Каким-то мистическим образом они дают нам представление о ней – о ее фанатичной преданности искусству, о ее бедности и в конечном итоге о ее отчаянии и трагической смерти.

Мэйсон уныло созерцала свои грязные туфли. Кожа износилась и местами порвалась, мыски стерлись – сказались многочисленные походы на этюды в долину реки Уазы. Она едва сдерживала смех. Так бы и прыснула в кулак. Все это было невероятно забавно. У нее была еще одна пара обуви поприличнее и поновее, но она не стала надевать те туфли для прогулки под дождем.

«Хотела бы я посмотреть на эту лживую рожу, когда бы он узнал, что я вовсе не сестра Эми, только что прибывшая из Америки, а сама бедняжка усопшая».

Фальконе сделал выразительную паузу перед тем, как заговорил вновь:

– Не могу выразить, как я ценю честь представлять почтенной публике художницу, столь передовую и столь гениальную, как Мэйсон Колдуэлл.

Лизетта, лицемерно закатив глаза, подбоченилась, выставив вперед крутое бедро, и заговорила впервые с тех пор, как Фальконе взял их под свое крыло.

– Вы называете ее гениальной? Неужели это та самая гениальная художница, стиль которой вы сочли не имеющим право на существование? Тогда, когда вы велели ей убрать свои эскизы с глаз долой.

Владелец галереи немедленно изобразил возмущение:

– Ничего подобного я не говорил! Если кто-то из моих сотрудников позволил себе подобную клевету, я немедленно его уволю! – Фальконе обернулся к Мэйсон и прижал обе руки к сердцу: – Могу вам сказать, мадемуазель Эми, что при всей своей ограниченности я сразу распознал в вашей сестре монументальный талант.

Лизетта, которая в этой жизни никого и ничего не боялась, лишь звонко присвистнула и протянула:

– О-ля-ля!

– Но давайте же поспешим, каждый здесь жаждет выразить вам свое почтение.

Фальконе зашагал вперед, напыщенный и самодовольный. Лизетта задержала Мэйсон, положив ей руку на рукав, дожидаясь, пока Фальконе не скроется из виду, и тихо прошептала ей на ухо:

– Помни, ты в первый раз во Франции. И не знаешь ни слова по-французски.

Когда девушки поравнялись с Фальконе, он сказал:

– Я понимаю, мадемуазель Эми, что вы еще не вполне оправились от горя, но несколько господ, представляющих местную прессу, хотели бы поговорить с вами о нашей незабвенной Мэйсон. Куй железо, пока горячо, как говорится. Вы ведь понимаете, к чему я клоню? Так что, если вы не возражаете, я вас провожу к ним.

Фальконе не потрудился даже оглянуться, чтобы проверить, идет ли за ним Мэйсон. Не помышляя о возражениях с ее стороны, он направился прямиком в центральный салон, где уже ждали с ручками и блокнотами господа из журналистской братии. Они были готовы записать каждое ее слово. Однако в стремительном течении событий у Мэйсон не нашлось времени, чтобы сочинить хоть сколько-нибудь убедительную историю.

«Не поскользнись. Не дай им догадаться, кто ты на самом деле».

Мэйсон приложила к глазам кружевной платок, якобы смахивая набежавшую слезу.

– Да, для меня все это стало настоящим испытанием, – с искренними нотками скорби произнесла она. – Но если эта речь поможет внести лепту в наследие бедняжки Мэйсон, конечно, я скажу прессе все, что могу.

Мэйсон говорила по-английски, а Лизетта переводила на французский для тех журналистов, кто не понимал английского языка.

Фальконе деликатно покашлял, прочищая горло.

– Господа журналисты, позвольте представить мадемуазель Эми Колдуэлл, сестру нашей безвременно ушедшей художницы. И заодно хочу представить вам мадемуазель Лизетту Ладо, артистку цирка Фернандо и кабаре «Фоли-Бержер». Она была, как вам известно, близкой подругой художницы и ее главной моделью.

Худой мужчина с козлиной бородкой открыл пресс-конференцию:

– Мадемуазель Колдуэлл, меня зовут Этьен Дебро, и я представляю «Ля голуаз». Могу я спросить вас, почему, по вашему мнению, работы вашей сестры оказались столь недооцененными при ее краткой жизни?

Мэйсон обдумала вопрос, затем медленно заговорила:

– Я мало знаю об искусстве, но я думаю, что ее творения могли представлять угрозу для людей, которые всегда хотят, чтобы все оставалось по-старому.

– Почему, по вашему мнению, к ее работам возник столь большой интерес именно сейчас?

– Простите, но я не могу ответить на этот вопрос. Может, просто пришло ее время.

Пока Лизетта переводила, у Мэйсон появилась возможность оглядеться. На некотором отдалении от репортеров у стены стоял мужчина и пристально на нее смотрел. Вначале он привлек ее взгляд своими размерами. Он возвышался над толпой на целую голову, и широкий разворот плеч, и крупные руки составляли впечатляющий контраст со свободной грацией, с которой сидел на нем дорогой, явно сшитый на заказ у хорошего портного костюм. Очевидно, он презирал вошедшие в моду бородки – лицо у него было чисто выбрито, что лишь подчеркивало правильность черт. Он был самым интересным мужчиной из всех виденных ею в жизни, но не одни лишь внешние черты – темные волосы, крупный лоб, густые брови над пронзительными темными глазами, вертикальные складки по обеим сторонам рта – делали его таким выразительным. Он был красив. Безусловно, красив. Он излучал силу и энергию. И эти токи, бегущие от него к Мэйсон, вызывали в ней возбуждение, жажду приключений, азарт. Она ощущала этот ток на физическом уровне. Как удар, что едва не сбил ее с ног. Мощный выброс энергии. Энергии весьма определенной природы. Неукротимой, необузданной. Бесстыдно сексуальной.

На какой-то момент Мэйсон выпала из реальности, упустив нить того, о чем говорила Лизетта. Почему мужчина так на нее смотрит? Она никогда не видела его прежде, а он рассматривает ее с обескураживающей откровенностью. Под его взглядом она чувствовала себя совершенно голой и едва удерживалась от желания закрыть тело руками. Возможно ли, что он узнал ее? Нет, она приложила немало усилий к тому, чтобы изменить внешность: перекрасила волосы, подкрасила брови, даже постригла свои длинные ресницы – первое, что бросалось в глаза каждому, кто видел ее в той, прежней жизни.

Мэйсон с трудом отвела взгляд от незнакомца и попыталась сконцентрироваться на интервью.

– Но, мадемуазель, – говорил между тем еще один репортер, – то, что происходит сейчас, беспрецедентно! Вы не можете отрицать, что интерес к творениям вашей сестры во многом подогревается ужасными обстоятельствами ее кончины. Такая жуткая смерть столь юной, столь красивой, столь талантливой художницы.

– Но зато смерть обеспечила стремительный, я бы сказал, чудесный взлет ее карьеры, – бросил кто-то с места.

По рядам зрителей прошелся шепоток. Фальконе поднял руки.

– Прошу вас, господа, проявляйте уважение!

Тот, кто задал свой вопрос, продолжил:

– Я вовсе не желал кого-то обидеть. Я всего лишь хотел подчеркнуть, что в ее жизни и в ее смерти было нечто такое, что нашло горячий отклик в душах людей. У нее никогда не было покровителя. Она не продала ни одной своей работы. Она ни разу не услышала от нас ни единого слова поощрения. И все же продолжала работать, отдавая искусству все, что у нее было, и в конечном итоге отдала ему и свою жизнь. Она стала настоящей мученицей от искусства. Так сказать, Жанна д'Арк.

– Жанна д'Арк, – переиначил какой-то репортер. – Потрясающе!

Репортеры лихорадочно скребли карандашами в блокнотах. Как только они закончили писать, один из них спросил:

– Какие у вас планы насчет холстов?

Мэйсон подождала, пока Лизетта закончит переводить, прежде чем ответить:

– Господин Фальконе попытается продать восемнадцать работ сегодня…

Тот самый черноволосый гигант, что беззастенчиво разглядывал Мэйсон все это время, решительно замотал головой, и Мэйсон осеклась. После непродолжительной заминки она продолжила:

– Но с одной оговоркой: в случае если комитет выставки сочтет эти работы приемлемыми, они должны быть представлены на Всемирной выставке, которая состоится в этом году. Насколько мне известно, Мэйсон было отказано в участии, но, кажется, месье Фальконе изменил свои взгляды в свете недавних событий…

– Есть ли еще картины?

Мэйсон не ожидала такого вопроса и ответила импульсивно, не подумав:

– Да, и много.

Лизетта перевела и в недоумении посмотрела на подругу. Это они не планировали.

Фальконе выглядел приятно удивленным.

– В самом деле? Но это же чудесно! Где они?

Мэйсон, глядя себе под ноги, сказала:

– Моя сестра переправила их в Америку, ко мне в Массачусетс. Если кто-то захочет на них посмотреть, я могу выписать их оттуда.

Фальконе прямо сиял от радости. Потирая холеные руки, жадно блестя глазами, он спросил:

– Если кто-то захочет их увидеть? Да весь мир будет требовать от вас показать ему эти шедевры! А галерея Фальконе будет счастлива выступить в качестве торгового агента для этих шедевров.

Лизетта не могла не улыбнуться. Жадность Фальконе была вопиющей.

– Как это мило с вашей стороны, месье, – язвительно заметила она.

Один из репортеров, задумчиво покусывая карандаш, спросил:

– Вы предполагаете, как будут развиваться события дальше? Интерес к картинам вашей сестры пойдет на спад или будет продолжать расти?

– Я могу ответить на этот вопрос.

Мэйсон повернула голову в сторону автора реплики. То был Люсьен Моррель, самый известный критик в Париже. Она читала его обзоры и уважала его мнение. Моррель во многом способствовал признанию Ренуара и Дега в те дни, когда во влиятельных художественных кругах импрессионистов попросту не замечали, словно и не бушевала вокруг художественная революция. А теперь он собирался вынести суждение о ее, Мэйсон, работах. Неосознанно она задержала дыхание.

– Через две недели, – заявил критик, – эта Мэйсон Колдуэлл будет окончательно забыта. Ее минутная слава не имеет никакого отношения к художественной ценности ее работ. Техника у нее неряшливая, темы маргинальны, цвета нереальные. Если коротко – ее работа не является искусством. Это нечто противоположное искусству. А нездоровый интерес к ней вызван единственно тем, что она, ясно осознав, что талантом обделена, решила покончить с жизнью, бросившись в Сену. Романтичная смерть, подвигнувшая буржуазию на все эти охи и ахи и вызвавшая в ней желание увидеть работы самоубийцы. Вот и все, что стоит за этой шумихой. Парижане известны тем, что обожают красивые самоубийства. Нет-нет, друзья мои, то, чему мы все сейчас являемся свидетелями, это не открытие нового мастера, – это интермедия на карнавале.

Лизетта в ужасе взглянула на Мэйсон. Мэйсон махнула рукой, давая понять, что можно не переводить. Одного раза ей вполне хватило.

Мэйсон отвернулась, чувствуя, как краска унижения и стыда заливает ее лицо. Ей вдруг стало очень жарко. Она с радостью бы выбежала из этого зала. Но в этот момент она вновь встретилась глазами с красивым незнакомцем, стоявшим у стены. Он продолжал за ней наблюдать. Он медленно покачал головой и выразительно закатил глаза. Она поняла, что он имел в виду. Достопочтенный месье Моррель нес чепуху. Тот высокий брюнет у стены действительно так думал. Мэйсон ему поверила, и эта вера придала ей сил и мужества. И вызвала в ответ горячую благодарность.

Фальконе выглядел сбитым с толку. Отповедь критика заставила его побледнеть. Но ему так и не пришлось озвучить свою реакцию: в толпе произошло внезапное шевеление, и низкий мужской голос грубо спросил:

– Где тут Фальконе?

Все взгляды немедленно устремились на мужчину среднего роста, худощавого, но хорошо сложенного, с гладко зачесанными назад черными волосами и нагловатыми манерами. То был знаменитый гангстер Джуно Даргело. Джуно в сопровождении двух своих могучих телохранителей шел через зал, и толпа торопливо расступалась, давая ему дорогу, хотя по рядам и проносился возмущенный шепот.

Заметив владельца галереи, Даргело выкрикнул:

– Я покупаю их все, Фальконе. Все картины с Лизеттой.

Увидев Джуно, Лизетта подняла голову и, глядя в потолок, простонала:

– О нет! Только не это!

Вновь прибывший смотрел на Лизетту, словно влюбленный спаниель.

– Ты думала, что я позволю кому другому заполучить портреты моей голубки, моей возлюбленной?

Лизетта возмущенно притопнула ножкой:

– Сколько раз можно тебе повторять, Джуно? Я не твоя возлюбленная и никогда ею не стану!

Явление главаря банды придало развитию сюжета новый пикантный оборот. Репортеры повскакивали с мест, забрасывая Джуно вопросами:

– Эй, Джуно? Как это ты забрался так далеко от Бельвиля?

– Ты ведь еще не успел прикупить полицию в этой части города или уже успел?

– Ты разве не слышал, инспектор Дюваль поклялся, что не успокоится до той поры, пока не спровадит тебя на остров Дьявола?

Даргело простер к Лизетте руки – жест, достойный героя Пуччини.

– Ради обожаемой мной женщины я бы сам сплавал на остров Дьявола и обратно.

Лизетта застонала, а Мэйсон, воспользовавшись случаем, поспешила покинуть собрание. Поискав глазами своего молчаливого советчика, она обнаружила его в дальнем углу салона. Он стоял к ней спиной.

Фальконе, нервничая, пытался внушить влюбленному гангстеру, что не может продать ему все картины, ибо мадемуазель Ладо изображена на каждой из представленных работ.

– У меня есть постоянные покупатели, месье, которых я должен чтить!

Мэйсон между тем направилась к таинственному незнакомцу. Подойдя поближе, она увидела, что он смотрит на одну из ее картин. Как и другие ее полотна, это полотно запечатлело идеализированную молодую женщину в окружении образов, точно вышедших из ночных кошмаров. Мир, в который была помещена эта женщина, был миром хаоса, перспектива нарочито искажена. Фон создавал ощущение угрозы и злобы. Однако в отличие от других работ Мэйсон это был автопортрет. Единственный ее автопортрет.

На портрете была изображена женщина – сама Мэйсон, – стоящая на коленях обнаженной спиной к зрителю. Приспущенное синее платье мягкими складками накрывало пол колоколом вокруг бедер. Длинные светло-каштановые волосы женщины, чуть тронутые золотом, каскадом спускались на спину. Там, где они заканчивались – на верхней части правой ягодицы, взгляд падал на родинку в форме сердца. Женщина смотрела через плечо, словно только что заметила зрителя, приветствуя его загадочной полуулыбкой. Источника света на картине не было, женская фигура словно сама излучала свет. По левую сторону от женщины несколько искореженных, лишенных листьев деревьев вздымали к небу свои костлявые ветви, словно в предсмертных муках. По правую сторону перевернутая пушка валялась у тропинки, которая уходила вдаль, к гребню холмов на горизонте, один из которых был усеян могильными плитами. Картина в редакции Фальконе называлась «Портрет художницы».

Мужчина смотрел на портрет с пристальным вниманием. Мэйсон наблюдала за ним со стороны. Она думала, что, изучив работу, он перейдет к следующей. Но этого не случилось. Незнакомец, словно завороженный, смотрел на ее автопортрет.

В конечном итоге она решила к нему подойти. На этом расстоянии она чувствовала исходящее от него тепло. Было так, словно он сам генерировал какую-то особую жизненную энергию. Отчего-то Мэйсон вдруг остро почувствовала, как ласкает кожу ее новое платье.

Он, вполне вероятно, ощущал ее присутствие столь же остро, сколь и она его, но он этого не показывал.

– Что вы думаете об этой работе? – спросила она наконец.

Не отрывая взгляда от картины, он сказал:

– Я думаю, что это откровение.

Голос у него был чудный – глубокий, насыщенный. Он говорил как урожденный британец, но с едва заметным раскатистым звучанием, характерным для шотландцев. Он произнес слово «откровение» с особой, характерной модуляцией голоса, растягивая гласные так, словно наслаждался их вкусом, прокатывая их языком. Чувственный голос, от которого по спине бежали мурашки.

– Вы слышали, что сказал Моррель? – осторожно напомнила ему Мэйсон.

– Моррель – идиот.

Мэйсон была слегка шокирована таким заявлением.

– Говорят, его авторитет непререкаем. Когда решается, что считать искусством, а что нет, за ним остается последнее слово.

Незнакомец по-прежнему неотрывно смотрел на портрет. В ответ на ее замечание он лишь небрежно пожал плечами:

– Когда-то Моррель был корифеем. Но мир не стоит на месте. Теперь Моррель не заметит новаторской работы, даже если она укусит его за ж… – Только теперь он обернулся и одарил Мэйсон дерзкой мальчишеской улыбкой. – Но волноваться не стоит. Мы его уговорим.

Последнюю фразу он произнес, доверительно понизив голос. Он возбуждал ее все сильнее. Теперь Мэйсон смотрела на него с особой пристальностью. В его темных глазах плясали веселые огоньки, словно приглашая поиграть. Она не могла решить для себя, следует ли понимать тот озорной огонек как непристойное предложение, или это у него такое природное обаяние. Как бы там ни было, сексуальный магнетизм в нем был развит настолько, что у Мэйсон участилось дыхание. Лицо его при пристальном рассмотрении было словно соткано из причудливых контрастов. С одной стороны, он был элегантен, с другой – в нем было нечто грубо чувственное. Особенно это касалось его рта. Для женщины такая комбинация была убийственной. Глядя на эти губы, такие полные, такие откровенно плотские, Мэйсон поймала себя на том, что облизывается.

– Художница была моей сестрой, – сказала она, лишь бы за что-то зацепиться.

– Я знаю. Мне про вас говорили.

Он на какое-то время задержал взгляд на Мэйсон, по достоинству оценил увиденное и снова уставился на картину. После неловкой паузы Мэйсон решилась спросить:

– Вы назвали эту работу откровением. Что вы имели в виду?

– Я хочу сказать, что это один из самых необычных примеров авторского взгляда, что мне довелось видеть.

Мэйсон старалась ничем не выдать своего возбуждения.

– Почему вы так думаете? – спросила она как можно небрежнее.

– Во-первых, еще ни один художник не передавал тревожность современной жизни так образно и живо. Задний план каждой из представленных тут работ скрывает угрозу – образы уродливы, гротескны, ужасны. И в то же время ее страстная техника, выразительность цвета – все это превращает уродство в красоту.

У Мэйсон подпрыгнуло сердце. Он понял именно то, что она старалась передать!

– Более того, угроза заднего плана в дальнейшем нейтрализуется центральной фигурой. Это всякий раз молодая женщина. Все эти женщины лучатся красотой, чистотой, силой духа и сознанием собственной чувственности, которая преобразует нищету и ужас мира, что их окружает. Вначале картины кажутся пессимистичными, но чем больше смотришь на них, тем очевиднее становится, что они полны надежды, что они по-настоящему жизнеутверждающие. Посмотрите на эту. Явно здесь изображены катакомбы. Женщину окружают ряды человеческих черепов. Слишком настойчивое напоминание о бренности жизни. И в то же время, смотрите, какая в этой работе мощь. И в свете этой художественной мощи даже неизбежность нашего конца кажется красивой.

У Мэйсон сердце колотилось как бешеное. Ее собеседник вновь обратился к автопортрету:

– Но меня больше других пленяет эта работа. Она изобразила себя в месте, которое мне кажется местом сражения. Ужас войны заставил ее опуститься на колени, сорвал с нее одежды. И все же она поднимается с колен, восстает из пепла и дарит нам эту самую загадочную из улыбок. Что она хочет нам сказать?

Мэйсон отвела взгляд от портрета и посмотрела прямо ему в глаза.

– Скажите мне.

– Она говорит нам, что красота искусства может помочь выйти за пределы нашего мира, полного ужаса, и даже сделать сам мир чище и лучше. Едва ли такое послание могла оставить женщина, решившая убить себя. Но в этом и состоит ее трагедия. Она преуспела в своей миссии, но так и не узнала об этом. – Он печально покачал головой. – Жаль, что я не знал ее при жизни. Тогда бы я смог сказать ей, каких замечательных высот она достигла.

Мэйсон не верила своим ушам. Впервые в жизни ее поняли, приняли, оценили.

– Кто вы? – едва слышно спросила она.

– Я? Никто.

– Вы критик? Или вы сам художник? Он хохотнул раскатисто, густо.

– Я не критик, не художник и даже не собиратель. Я просто, так сказать, близок миру искусства. Можете назвать меня ценителем. Но я узнаю шедевр, если его увижу.

– Но у вас должно быть имя.

Он улыбнулся. Мелькнул ослепительный ряд ровных зубов.

– Гаррет. Ричард Гаррет.

протянул Мэйсон руку, и ее рука потерялась в его широкой ладони. Прикосновение его твердой и теплой ладони заставило ее вздрогнуть от возбуждения.

– А вас зовут?.. – Гаррет пришел Мэйсон на помощь, ибо последняя, словно онемев, молча продолжала держать его руку.

– Мэй… – Она вовремя спохватилась. Она была настолько ошеломлена, настолько сбита с толку, что едва не назвала ему свое собственное имя. – Меня зовут Эми Колдуэлл. Я из… Бостона, штат Массачусетс.

– Ну что же, Эми Колдуэлл из Бостона, штат Массачусетс. Я бы сказал, что вы стоите перед дилеммой.

– Дилеммой?

– Полагаю, вы видели ту толпу снаружи, жаждущую приобрести картины вашей сестры. Завтра они смогут продать их впятеро дороже, чем заплатят сегодня. А послезавтра их уже можно будет продать за цену в десять раз выше первоначальной стоимости. Это развивающееся явление, и вам бы надо взять тайм-аут, чтобы посидеть, подумать, оценить ситуацию и найти верную стратегию. Будь я на вашем месте, я бы остановил распродажу прямо сейчас, пока она не началась.

Мэйсон окинула взглядом помещение и увидела, что Фальконе уже собирался открыть двери и впустить публику. Гангстер Джуно Даргело уже снял со стены три холста и махал пачкой банкнот за спиной Фальконе, а Лизетта продолжала отчитывать его за то, что он ставит ее в дурацкое положение этим своим поведением.

Не зная, что делать, Мэйсон подняла глаза на Гаррета и спросила:

– Остановить торг? Вам не кажется, что это все равно, что оставить невесту у алтаря в одиночестве?

– Но это все же лучше, чем всю жизнь жалеть о неверном решении. Просто подойдите к Фальконе и скажите: «Я передумала. Торг отменяется».

Мэйсон бросила взгляд на владельца галереи, поворачивающего ключ в замке входной двери, потом снова на Гаррета. Он пронизывал ее взглядом.

– Вам следует торопиться, – напомнил он ей, – не то будет слишком поздно.