Ковчег
Я жил в приятной, но несколько эксцентричной квартире. В нее попадали через второй этаж (вход в глубине двора) и сразу оказывались на пятом, над океаном листвы. Этот лес в самом сердце Парижа назывался «маки». В конце XIX века он укрывал в своих зарослях убогие домишки художников, нынче же от него остались считанные островки зелени, один из которых и шелестел под моими окнами. Мне очень нравилось ощущать себя макизаром в центре Парижа, а главное, принимать у себя хорошеньких макизарочек. У каждой из которых было не меньше семидесяти пар обуви – туфли, сапожки, сандалии, балетки и прочее, на каблуках, шпильках и плоской подошве.
Прошло два года. Два года безоблачного счастья. Мы разъезжали по Европе, поскольку я старался держать руку на ее культурном пульсе. Артерии, которые я обследовал, назывались Лондоном, Флоренцией, Мадридом, Берлином, Афинами. В них еще текла кровь, темная и густая. И я говорил себе: «Пока все мы на плаву». От окончательного падения в пропасть нас отделял этот слабый огонек надежды.
Экономически мы уже шли ко дну. Политически очутились на самом дне, угодив в тиски между всемогущей Америкой, преподавшей нам убедительный урок своими выборами прагматичного денди с африканскими корнями, и Россией, с ее имперскими замашками и новым царем, который охотится на медведей с помощью ракетных установок, ездит верхом и заявляет, что врагов нужно «мочить в сортире».
Что же касается стран, стыдливо именуемых «развивающимися», то они не просто вынырнули невесть откуда, но при этом потопили нас самих. Я скрипел зубами, когда думал – а я об этом думал! – что если когда-нибудь у меня будет сын, ему суждено стать элегантным мажордомом в богатой китайской или индийской семье, освоившей искусство «жить по-французски». Впрочем, в этом грядущем, но уже весьма близком мире такая судьба может даже оказаться завидной по сравнению с уделом тех несчастных, которые тысячами побегут с европейского континента в утлых суденышках, эдакими анти-Улиссами, сжигающими свои паспорта – коричневые, красные или бордовые. Они не побоятся средиземноморских штормов, лишь бы достичь берегов Северной Африки, а там и знойной пустыни – в надежде найти свое катарское Эльдорадо. Да, завидная участь, ничего не скажешь… И кто знает, Эктор, может, ты обретешь счастье в объятиях какой-нибудь матроны из Шанхая, которая будет считать тебя не только красивым экзотическим довеском к своей супружеской жизни, но и носителем некоей чужеродной романтики? Или в объятиях хорошо образованной наследницы бомбейского раджи, которая, в целях расширения своей эрудиции, попросит тебя в сезон муссонов, когда бывает прохладнее и легче дышится, почитать ей «Отверженных» Виктора Гюго…
Ибо в плане культуры мы еще подавали слабые признаки жизни. За нами стояло время, долгие века, породившие множество шедевров, которым окружающий мир, казалось, не устает завидовать, – от «Кувшинок» Моне до наших знаменитых круассанов. Поэтому новые хозяева мира – бразильцы, китайцы или казахи – осаждали наши кафе, где посиживали на террасах, лакомились французской выпечкой и разглядывали снующих мимо парижанок, пребывая до поры до времени в полной уверенности – некоторые мифы так долговечны! – что это и есть самые обольстительные, самые сексуально изощренные представительницы женской половины рода человеческого…
Разумеется, долго это не может продолжаться, даже если большинство европейцев рассуждают, как византийцы в XV веке, которые спорили о половой принадлежности ангелов в тот самый момент, когда войска Мехмета II осаждали стены Константинополя. Европа стала одним большим музеем, запасником былых времен, передвижной выставкой, которая все никак не кончалась. И ее пупком был Париж – город без небоскребов. Но мы-то знали, что дни нашей цивилизации сочтены. И я, сидя в стеклянной клетке своей редакции, наблюдал – хладнокровно, точно капитан с мостика, – за надвигавшейся катастрофой.
Мир, который я так любил, доживал последние дни.
В то время меня поразило одно произведение искусства, настолько выразительное, что от него просто в дрожь бросало. И, представь себе, ты его тоже видел, я взял тебя с собой на выставку. Тебе исполнился тогда месяц, от силы два. Его выставили в часовне Школы изобразительных искусств, где когда-то училась твоя мать. Это была инсталляция китайского художника Хуана Юнпина. Ты был слишком мал, чтобы запомнить эту вещь; будь ты постарше, тебе очень понравилось бы то, что издали можно было принять за плюшевые игрушки в натуральную величину. Я же пришел в ужас. Это было монументальное сооружение. Ковчег. Ноев ковчег. Пятнадцать метров в длину, с десятками чучел животных на борту: змея, обвившаяся вокруг носовой мачты; попугаи-неразлучники, дрозды и малиновки в подвешенной к рее клетке; сморщенные мартышки, дразнившие этих птиц. На палубе ждали отплытия другие животные – тигры, слоны, серны, все парами. Но этот ковчег был обречен на гибель. От него несло смертью. Молния расщепила главную мачту, и если приглядеться, то можно было заметить, что большинство зверей словно опалены этим небесным огнем. Перья порыжели, шкуры прохудились, местами обнажив железные каркасы, на которых держались чучела. От жара звери скукожились и застыли в жутковатых позах. Обугленные белые медведи слепо тянули вперед лапы-култышки. Стеклянные шарики-глаза под воздействием огня лопнули и рассыпались на мелкие осколки. Разинув уродливые пасти, воздев к небу обожженные головы – та с гривой, эта с рогами, – они выглядели в полумраке часовни зловещим бестиарием, творением какого-то безумного демиурга. Для воплощения своего замысла художник закупил большую партию чучел у фирмы Дейроль; ее хозяин, знаменитый таксидермист, приводивший в восторг сюрреалистов и многие поколения парижских детей, продал ему свои изделия, обезображенные пожаром. Звериные чучела, избежавшие полного уничтожения, заняли места на палубе ковчега.
Этот китаец, художник Нового Света, избрал для своей выставки Старый – Европу, а посреди Европы – Париж, дабы отправить миру свое послание: «Апокалипсис близится, и спасения от него нет. Так подумайте же, дамы и господа, каким образом вы проживете эти последние мгновения».
Я сделал выбор – остаться в прошлом, никуда не двигаться. Мне было уютно в роскошно убранных залах гигантского музея, называемого европейской жизнью. В этом футляре, где повсюду – на стенах и потолках учреждений, министерств, университетов и в городских садах – можно было увидеть статуи – обнаженные тела мифологических существ, принадлежащих вечности, которые словно защищали нас. Статуи, которые в других частях света были бы преданы проклятию за оскорбление нравственности. Этот мраморный народец, обитающий во всех городах, которые я посещал, наполнял мое сердце радостью и гордостью, воспламенял душу и избавлял ее от страхов куда лучше, нежели живые лица. Застывшие в своей безупречной красоте, эти выходцы из прошлого понимали, как я счастлив, как рад жить в этом мире и как боюсь того, что он, этот мир, стоит на краю гибели.
Лично я хотел провести эти последние мгновения с Пас. Когда она была рядом, мне казалось, что мир не погибнет никогда. Она была жизнерадостна, энергична, строила тысячи новых планов. В те дни ее переполняли творческие идеи. Она сменила галериста. Сменила аппаратуру. Снимала теперь на допотопную камеру, подобие большого аккордеона на треноге, с объективом в конце этой черной гармошки. Словом, так, как фотографы работали прежде. Что это было? Не знаю, я в технике не силен. Помню только, что эта штука была жутко тяжелая и Пас требовался помощник – таскать и устанавливать ее. Ассистент. А то и двое. Ее новый галерист Тарик выставлял работы самых знаменитых мэтров фотографии – Яна Саудека, Питера Берда, Мартина Парра, японского фотохулигана Араки. Запуск Пас на ту же орбиту был неминуем. Ее пляжные микротрагедии пользовались стремительно возрастающим успехом. Сравнимым даже с известностью нашей Фирмы. Сколько раз, присутствуя на тех тусовках, где людям присваивают номера в их профессиональном рейтинге, я убеждался в популярности Пас. В светских салонах, где нас принимали, можно было все чаще видеть ее работы. Конечно, в тамошних библиотеках попадался и какой-нибудь из моих романов, но это было совсем другое дело. Я хочу сказать, не так уж бросалось в глаза. И выглядело не так безжалостно, как то, что фиксировал ее взгляд. Возле Пас я чувствовал себя карликом.
Мне очень нравилась эта роль: она действовала, а я смотрел, увековечивал, был свидетелем ее взлета. Шел в ее фарватере. Впечатление, наводка, спуск.
Почему так случилось, что она потеряла голову? Почему оставила у меня на руках это крошечное существо, которое я обожал, которое, если понадобилось бы, стал кормить собственной кровью, но которому, увы, нужна была также и мать. Смогу ли я довести до конца этот рассказ?!
Пас сопровождала меня во всех моих разъездах. Концерт в Осло, выставка в Лиссабоне, дефиле в Милане, новая экспозиция в амстердамском Rijksmuseum. Она всюду следовала за мной. Но в конечном счете это я следовал за ней, ибо все дороги вели на пляж, на ее драгоценный пляж.
В Сорренто, где сирены по-прежнему были предметом поклонения, она обнаружила в лимонно-желтом цвете шезлонгов, обрамлявших изумрудное море, те переливчатые нюансы, которые так стремилась запечатлеть на фотопленке. В Пуйесе отобразила контраст между ослепительно белой скалой и смуглыми ногами сотен ребятишек, что бегали по песку или бросались в море, как живые гранаты, – это зрелище возродило через ее камеру Италию Пазолини, нищую и насмешливую, больную и щедрую на эмоции. Пляж Позитано, где у подножия живописнейшей амальфийской скалы высилась Санта-Мария Ассунта – церковь с фаянсовым куполом, она изобразила как роскошный концлагерь с рядами зонтиков, в чьей дорогостоящей тени лежали вповалку, спасаясь от адской жары, тела отдыхающих.
Она покидала отель в первой половине дня, пешком или в арендованном нами автомобильчике. Устанавливала на песке свою «гармошку» и сверхлегкую скамеечку, на которую водружала доску со своим оборудованием. Ей помогал паренек из местных, который вечером уносил с собой деньги в кармане, улыбку Пас и радость от ежедневного созерцания красивой женщины.
Мы встречались за обедом. Обычно я приходил после нее. У меня были всякие мероприятия в городе, затем я работал у себя в отеле, после чего мне требовалось бодрящее купание. Из воды я наблюдал за ней: она стояла на двухметровой платформе, в широченной соломенной шляпе, защищавшей ее от солнца. Иногда она спускалась со своей «башни», скидывала панцирь одежды и входила в море. Ее купальник – если можно так назвать несколько сантиметров тоненькой лайкры – весьма условно прикрывал вызывающую наготу. Парню она платила за охрану ее техники, но он только и делал, что пялился на нее. Вернувшись на берег, она ему улыбалась и ложилась на пляжное полотенце, презрительно игнорируя шезлонги со складными зонтами, без которых Италия не была бы Италией.
По ночам ее тело все еще пылало впитанным за день солнечным жаром.
Отель, с его холодными оштукатуренными стенами и металлической балконной решеткой, примыкал к скале. Наш номер походил на монашескую келью, где я молился – на Пас. Ей часто снились кошмары, она металась во сне, что-то бормотала по-испански, и тогда я бережно обнимал ее, стирал мокрым полотенцем пот с ее горячего лба, убаюкивал. В особенно жаркие ночи мы ложились прямо на плиточный пол, чтобы охладить наши разгоряченные тела. И, стараясь поскорее уснуть, смотрели на звезды, мысленно соединяя их между собой, чтобы они образовывали в черном небе фигуры животных, как это делаешь ты, рисуя карандашом в своих детских книжках.
За завтраком она не любила говорить. Молча поглощала свои тосты, пряча глаза за темными манхэттенскими очками.
Первое слово она произносила в 9.55, когда воды Тирренского, то есть «этрусского», моря принимали в себя ее смуглое, цвета капучино, тело. Двести девяносто ступеней вели к вершине утеса, откуда она бросалась в волны под взглядом призрака знаменитого американского писателя, чье орлиное гнездо высилось над нашим отелем. Ела она только меч-рыбу. В крайнем случае, spaghetti alle vongole, которые называла almejas.
Когда я вернусь из этого путешествия, Эктор, я буду приходить к тебе в детскую вечерами. И, если ты никак не сможешь заснуть, стану вполголоса перечислять тебе названия итальянских блюд: pappardelle, rigatoni, tortellini, conghilie, casarecce, penne, mezze penne, pennette… Тебя это убаюкает так же безотказно, как мой рассказ о том, как в теплом спальном вагоне транссибирского экспресса ты будешь мчаться сквозь тундру. Тундра… это слово всегда тебя смешило. Вот и эти итальянские слова тоже тебя развлекут своими певучими звуками, прежде чем усыпить.
Что еще нужно для счастья?! Все было прекрасно, все было чудесно. Мы выбирали уютное местечко с красивым видом, чтобы продегустировать цветное содержимое бокала, который был просто бокалом и ничем больше. Если названия всех видов кофе кончаются на «о» (espresso, cappuccino, latte macchiato), то коктейли оканчивались на «i» – bellini, rossini, negroni. Заметь: сплошь имена творческих личностей. Да, даже Негрони и тот был художником – писал Мадонн в пятнадцатом веке. Мы внимательно следили за тем, как струйки вина скользят между пузырьками сельтерской и кружочками лимона; нас восхищали неустойчивое равновесие между горечью и сладостью напитка, изящная форма бокалов, удобная для пальцев, герб отеля на блюдечках, мраморные столешницы, бархат кресел, складки портьер…
Так почему же я не заметил приближения грозы?!
Мне не нравится фраза Моравиа: «Чем вы счастливее, тем меньше думаете о своем счастье». Я считаю ее неверной. Во всяком случае, для себя. О своем счастье я думал каждую минуту, восхваляя богов за то, что они создали эту женщину. И, не будь это запрещено европейскими законами, я ежедневно совершал бы жертвоприношение в благодарность за это счастье.
Теперь я знаю: меня обманула видимость. Мы огибали берега Европы, держась за руки. Пересекали континент в надежных воздушных лайнерах, приземляясь в странах уже знакомых нам, но еще не до конца изученных, стремясь приобщиться к их жизни, к их красоте. Она была моею гаванью, моим оплотом. И я знал, что отныне без нее мне уже не будет счастья.
Был у нас с ней один тайный замысел, который возник в Тоскане, в башне дома-крепости XV века. Это здание, окруженное кипарисами, построенное каким-то банкиром в правление Лоренцо Медичи, превратили в гостиницу. Сплошь цветы, канделябры да кожаные кресла, еще хранившие форму тел давно ушедших людей. Мы пили местное вино, погружаясь в задумчивую серьезность. И однажды принялись обсуждать такой вопрос: что мы любим по-настоящему?
Твоя мать ответила не раздумывая: «Ванну с пеной, вдвоем с любимым человеком, в старинном итальянском доме, при свете ароматизированных свечей». Потайной ход вел из гостиничной библиотеки в так называемые «апартаменты Аффреско». Там мы и нежились в античной мраморной ванне, любуясь расписным потолком, где ангелята дрались за красную ленту, а почти обнаженные нимфы ожидали вечернего возлюбленного.
Сидя в воде, при свечах, мы продолжали размышлять. Называли прекрасные места, соблазнительные запахи, все, что нам некогда нравилось делать, и то, чего мы не сделаем никогда.
И вот эти воспоминания мы намеревались собрать вместе, объединив их в книгу. Пас занялась бы фотографиями, я – текстами. И составили бы список, ибо в наш прагматичный век, когда людям уже некогда читать, а авторам некогда подробно описывать, перечень стал высшей литературной формой.
Да, именно перечень: для твоей матери и для меня настало время перечислить все, что нам предстояло потерять.
«Книга о том, чему суждено исчезнуть» – так мы окрестили свой тайный проект, задуманный как сентиментальное путешествие по Европе.
В раздел «ЖИДКОСТИ» попало вот что:
– Горячая целительная вода, извергаемая из пастей бронзовых зверей в купальне Геллерта (Будапешт).
– Красное вино, почему-то называемое «Carbone 14», которое подают в ресторане «Шассаньет» на камаргских болотах. Там ужинают на террасе, под противомоскитной сеткой. Такое впечатление, что ты – бабочка, угодившая в сачок. Поэтому после ужина возникает идея: насадить на булавку свою спутницу (Арль).
– Прозрачная вода, в которой видны все до одного белые камушки. Зеленая травяная дорожка, ведущая к пляжу Тийоле, сочная ежевика рядом – только руку протяни, и внезапно впереди – голубое веко моря, которое то поднимается, то опускается, мигая ресницами-волнами (Этрета).
– Коктейль «Vesper» с Wurgeengel – Ангелом-губителем (Берлин).
– Брызги воды из фонтана в одном из сквериков Монмартра, где святой Дени держит в руках свою отрубленную голову (Париж).
– Аперитив на закате в Дорсодуро, напротив церкви Джезуати (Венеция).
Здесь я остановлюсь. Мы планировали посвятить большую главу Венеции, но до этого дело не дошло, ибо наша пара начала распадаться. И это было непоправимо.
Короткий экскурс в мир террора
Сейчас, размышляя об этом, я понимаю, что конец начался чуть раньше.
Когда Пас придумывала, чем еще можно пополнить страницы нашей книги. Например, для раздела «ЖИДКОСТИ» она предлагала:
– Мятный чай в кафе «Hafa de Tanger», с видом на ветряки Тарифы (Испания).
– Бутылка кутуку в Бамако, под аккомпанемент альбиноса-музыканта, играющего на балафоне, – перед тем, как пойти танцевать купе-декале, ввезенный с Берега Слоновой Кости (Мали).
– Настойка из гибискуса на каирском базаре Ханэль-Халили (Египет).
Забавно было ее слушать. Но она не унималась.
– Как мне хотелось бы совершать вместе с тобой такие длинные путешествия.
Я отвечал, что больше не хочу ездить по свету.
– Но ведь прежде ты это делал.
– Верно, но это было прежде.
– Кончай! Ты говоришь как старик.
– Знаешь, а я и есть старик, и каждый прошедший день усугубляет эту ситуацию.
Достаточно было заговорить о разнице в возрасте, чтобы она тут же начинала желать меня. Может быть, это наводило ее на мысли о смерти и о том, что спасение – в любви?
Но сразу же после этого, когда наши тела отдыхали в приятной истоме, в теплом мраке амальфианской ночи, обдувавшей нас легким бризом, она снова заводила свою песню:
– Я все-таки повторяю свою просьбу. Представь себе, что мы занимаемся этим в номере какого-нибудь могольского палас-отеля, с видом на Тадж-Махал. Или в старинном арабском доме в Александрии, если ты не предпочтешь Алеппо с запахом его чудесного мыла…
– В Алеппо, если мне не изменяет память, идет война. В Алеппо влюбленные плачут, – отзывался я.
– Ладно, отставим Сирию, ну а как насчет Иордании?
Если она настаивала на своем, как в тот вечер, когда мы вернулись с Монмартра и ужинали кантабрийскими сардинами, я приводил ей статистику, взятую из доклада Брюса Хоффмана, вице-президента RAND Corporation, или из статьи Роберта Э. Пейпа «Dying to win. The strategic logic of suicide terrorisme», опубликованной в «American Political Science Rewiew».
В 1980-х годах произошел 31 теракт, осуществленный смертниками. В 1990-х годах их было уже 104, за один только 2003 год – 188. С 2000 по 2004 год в 472 терактах с участием смертников погибли 7000 человек в 22 странах. И вот самый интересный факт: 80 % таких терактов в мире начиная с 1968 года состоялись за десять последних лет, после 11 сентября 2001-го. Разумеется, жертвами становились в первую очередь жители западных стран. И конечно, самыми уязвимыми были туристические центры и транспорт. Мир становился все более опасным именно для путешественников, – что я мог тут поделать?!
Но она стояла на своем. Тщетно я пытался урезонить ее мрачными цифрами, обширной географией мест, где гремели взрывы, оставлявшие десятки, сотни трупов, черным списком погибших, расстрелянных, взятых в заложники людей, взорванных машин…
– Индия, страна шелков и Камасутры? Ладно, слушай: 13 мая 2008 года – 80 убитых и 200 раненых в индуистском храме Джайпура. 26 июля 2008 года – взрывы в Бангалоре и Ахмедабаде, 51 погибший, 171 раненый. 27 сентября 2008 года, на цветочном рынке в Дели, – 2 погибших, 22 раненых. В ноябре 2008 года, с 26 по 29 число, взрывы в Бомбее – 173 убитых, 312 раненых. 13 февраля 2010 года – взрыв бомбы, пронесенной в рюкзаке, – 9 убитых и 57 раненых на террасе German Bakery в Пуне. 28 мая 2010 года – взрыв в Наксалите, Западная Бенгалия, в результате которого сошел с рельсов поезд, – 148 погибших. Ты говорила о Египте? Пожалуйста: 17 ноября 1997 года – перед храмом Хатшепсут в Дейр-эль-Бахари 36 туристов погибли под пулями шести коммандос. На их налобных повязках было написано по-арабски: «До смерти!» 23 июля 2005 года – взрывы в Шарм-эль-Шейхе, 88 жертв.
– Кажется, это было устроено правительством.
– И что это меняет? Погоди-ка, вот тебе Турция, теперь и там опасно. 9 июля 2008 года – стрельба возле американского консульства, 6 погибших. 27 июля 2008 года – 17 погибших и 154 раненых в Стамбуле.
31 октября 2010 года – 32 раненых в результате взрыва, произведенного смертником. А вот твоя любимая Иордания: 9 ноября 2005 года – тройной взрыв, 57 погибших и 300 раненых.
– Но у нас еще есть Латинская Америка.
– Ну да, и там количество убийств превышает число жертв войны. Согласно данным ООН, 45,5 погибших на 1000 жителей в Гватемале. А в Гондурасе и вовсе 60,9…
– Да, но это же дело рук гангстеров. Так что не преувеличивай.
– Ах, вот как?!
И я напомнил ей о недавней гибели двух француженок, Урии и Кассандры, в самой что ни на есть туристической зоне Аргентины. И добавил, что Мексика по-прежнему удерживает рекорд по нападениям на иностранцев.
Пас примолкла. Но я решил довести дело до конца. Чтобы она больше не приставала ко мне с этим. Чтобы поверила в мою правоту.
– Возьмем Азию? Я опускаю подробности трагедии 2012 года в Таиланде, так как это произошло на крайнем юге страны, в районе, куда туристы заглядывают нечасто, но хочу напомнить тебе про Индонезию: взрывы в Paddy’s Bar и Sari Club на Бали – «всего-навсего» 202 погибших и 209 раненых…
Пас прервала меня:
– Сезар, это же было десять лет назад.
Она встала и обняла меня. Мне сразу расхотелось продолжать. Я избавил ее от рассказа об Израиле – чудесная страна, но при условии, что вы запасетесь надежным зонтиком. С января по ноябрь 2012 года из Газы на израильскую территорию попало 2556 ракет, в среднем 6,83 в день. Ответные действия Израиля были на высоте, и в таких условиях мне как-то не хотелось думать о клубном отдыхе в районе Рамаллы. Мне только хотелось, чтобы она поняла: жизнь слишком коротка, чтобы по своей воле укорачивать моменты счастья, они и так слишком редки. И еще я хотел объяснить ей, что уже имел печальный опыт в этом вопросе, что счастье – в нас, а не в других местах.
И что для счастья мне вполне достаточно скитаться вместе с ней по пляжам, по этим песчаным дорогам Европы, от берегов Шотландии или Германии до Франции или Греции; я искренне полагал, что и ей должно хватать того же.
На заре или вечерами, когда свет не годился для съемки, а ее персонажи не попадали в кадр, она складывала свое оборудование и мы оставалась единственными хозяевами берега. Плеск волн, запах водорослей, прозрачность воды, мягкость песка, линия горизонта – вот где была настоящая жизнь. То есть мне казалось, что это и есть настоящая жизнь…
– Любые пляжи, какие ты хочешь, – сказал я Пас.
И тогда она заговорила со мной о Мальдивах.
Медовый месяц
Мы приняли ванну. Накинули махровые халаты. Под растворенными окнами шелестели деревья маки, день медленно клонился к вечеру. Нам было хорошо. Мы собирались на ужин к Тарику.
– Я вот что подумала… Там ведь совсем не опасно. Только природа, ты и я, да еще несколько полуголых бездельников-новобрачных…
Пас хотелось запечатлеть цветовой диалог между желтым, почти белым песком и двумя разными оттенками синего – моря и неба. И вдобавок все оттенки белого – «от кокосового молока до мяса лангуста»…
– Совсем не опасно? Да этим островам грозит затопление!
– Не раньше 2025 года. У нас еще осталось немного времени.
– А последнее цунами, когда погибли три тысячи человек?
– Но ведь оно уже произошло. С точки зрения статистики все в порядке.
– С точки зрения статистики – да, ты права. Но не забудь о плачевном состоянии нынешних авиалайнеров, уж оно-то всем известно… А теперь посмотри-ка, что прислала мне Сесиль.
И я показал ей на своем смартфоне замечательный видеофильм, присланный одной из наших сотрудниц.
Это была съемка эпизода медового месяца. Парочка розовощеких молодоженов в белых одеждах и цветочных гирляндах, преподнесенных персоналом отеля, позировала на фоне лагуны и пальмовой рощи. Хрустальная мечта среднестатистического европейца, полагающего, что одной Европы ему мало; от такого зрелища у любого слюнки потекут. А ведь это была только прелюдия.
Мальдивец в черном парео объяснял по-английски нашим голубкам, что, согласно местному обычаю, его подчиненные должны исполнить песнь с пожеланиями счастья в честь молодых супругов. Которые слушали их, растроганные до слез.
И вот торжественный гимн вознесся к тропическому небу. Распорядитель сменил английский на divehi – местное наречие, напоминающее птичий щебет, а служащие отеля хором подхватили его песнь. Картина была весьма впечатляющая. Проблема состояла лишь в том, что субтитры, появившиеся на экране, жестоко противоречили их сладкозвучной эпиталаме. В переводе это был сплошной кошмар: «Вы – свиньи. И дети, родившиеся от вашего брака, будут свиньями и ублюдками, потому что вы неверные и неверующие». И все это пелось в лицо молодой парочке, которая не понимала ни слова и только радостно улыбалась. А служащие повторяли еще и еще: «Ублюдки… ублюдки!»
Пас прыснула.
– Как тебе не стыдно, Пас, ведь это ужасно!
– Молчи, молчи, дай послушать…
Она была в полном восторге.
Распорядитель подошел к влюбленным, соединил их руки, сжал их в своих ладонях наподобие створок раковины и торжественно провозгласил: «Перед тем как сунуть палец в куриную гузку, удостоверься, что в куриной гузке не застряла пуговица!»
Новобрачная в белоснежном платье слушала это со слезами умиления. Пас зашлась от хохота.
Распорядитель добавил: «Относись к своему директору с почтением!»
– Это еще что такое? – удивилась Пас.
– Он декламирует ей устав гостиничных работников и выдает его за священные брачные формулы.
– Да это просто гениальный фильм!
Церемония продолжалась. Новобрачным предложили посадить на пляже молодую пальму. «Да родится из члена твоего хаос!» – воскликнул распорядитель.
– Потрясающе! – воскликнула Пас.
– Ты находишь это потрясающим?
– «Да родится из твоего члена хаос» – это же вылитый девиз панков.
– Вот как? Ладно, послушай, что он говорит дальше: «Да выползут из члена твоего черви!»
– Н-да, до этого даже панки не додумались, – признала Пас.
Фильм закончился.
– Ну и потеха! Только не говори мне, что это тебя напугало.
– Знаешь, от их проклятий в адрес «неверных» мне как-то не по себе.
– Да они просто дурака валяли. А у твоих туристов такие глупые рожи.
– На их месте могли бы оказаться мы.
– Ну уж нет. Во-первых, я вовсе не стремлюсь за тебя замуж. И потом, они ведь не глотки им перерезали.
– За этим дело не станет.
Ее взгляд помрачнел. Мне открывалась ранее неизвестная черта ее характера – быстрая смена настроений. Она мгновенно переходила из одного эмоционального состояния в другое. В профессиональной сфере это должно было ей помогать, но в повседневной жизни создавало для ее партнера впечатление, будто он участвует в родео. Она резко встала и ушла в кухню. Я услышал, как хлынула вода из крана, хлопнули дверцы шкафа, со стуком упала крышечка от коробки с зеленым чаем. Потом раздался ее голос, в котором звенел металл:
– На самом деле ты трусишь. Ты попросту трус!
Это слово, «трус», донесшееся из кухни, обожгло меня как пощечина. Она обдавала меня презрением, словно ледяной водой. Но я не сдался, а ответил:
– Я не трус, дело совсем в другом.
– А ведь ты объездил весь свет… даже в Афганистане был!
– Вот именно.
Она внесла в комнату поднос, поставила его на стеклянный столик, подошла к дивану и села, подобрав под себя ноги. Села – и прижалась ко мне.
– Очень жаль. Знаешь, мне так хотелось совершить длинное путешествие.
– Да мы только и делаем, что путешествуем.
– Нет, мы скачем с места на место, как блохи. Это не по мне. Ты все повидал, а я ничего.
– Зато ты видишь гораздо лучше меня. Это доказывают твои фотографии.
Я гладил ее волосы. Пьянящий запах древесного сока кружил мне голову, возбуждал желание внедриться в эту женщину, как корни внедряются в почву… но она резко пресекла мои эротические позывы. И снова вскипела:
– Знаешь, я считаю, что ты подтасовываешь факты. Твои доводы абсолютно нелогичны. Ты без конца талдычишь о том, что здесь мы в безопасности. А вспомни-ка, что случилось в Норвегии в июле 2011-го, когда этот белобрысый фундаменталист расстрелял десятки людей. И ведь Норвегия – вот она, совсем рядом. Она даже член ЕЭС – эта самая Норвегия!
– Да, правда.
– А бойня в Лионе, на рождественском базаре?
– Я согласен с тобой, Пас, но если у нас и тут полно психов, то зачем нам ехать за границу, к тамошним?
Наступило долгое молчание. Пас потянулась к столику, чтобы налить чай. Потом взглянула на меня:
– С каких это пор ты стал всего бояться?
Я ничего не хотел ей говорить, это отняло бы слишком много времени. И было бы похоже на воспоминания старого бойца о былых сражениях. Вот тебе, Эктор, я бы все рассказал, но… ладно, там будет видно. Я посмотрел на маленькую бирманскую статуэтку, танцевавшую на снимке Малика Сидибе. И решил несколько изменить тему.
– Знаешь, что говорит Вирильо, наш философ скорости?
– Нет.
– «Всякий раз, как человек что-то изобретает, он изобретает и катастрофу, сопутствующую его творению». То есть если ты строишь самолет на триста пассажиров, у тебя будет триста потенциальных мертвецов. Если возводишь небоскреб, то создаешь возможность его обрушения…
– Да ты отъявленный пессимист.
– Нет, Пас. Просто мир кажется мне все более и более хаотичным, нестабильным, уязвимым. Люди сходят с ума, климат совсем обезумел.
Ее взгляд застыл: она уже отрешилась от меня. Отхлынула, как волна, ушла в глубь себя.
Нет, это был не страх. Просто я слишком хорошо знал, чего не хочу, вот и все. И теперь виню ее за то, что мне приходится сесть в этот самолет. Пункт назначения указан над стойкой. Карима берет микрофон и объявляет начало посадки. Мне страшно потому, что я думаю о тебе, Эктор. Кем ты станешь, когда вырастешь? В какую сторону повернется мир? Надежно ли ты будешь вооружен против зла? Во что превратится культура, к которой я пытаюсь тебя приобщить? А красота? А сам человек? Неужели со всем этим уже покончено?
Мы опоздали на ужин к Тарику, и, представь себе, она посмела заявить, что это из-за того, что мне вздумалось заняться с ней любовью. Она торопливо набросила прямо на голое тело запахивающееся платье с рисунком, напоминавшим малахитовые узоры. Тарик давал этот ужин в честь великого переселения народа, причастного к искусству, в Венецию, на всемирную выставку Illuminazioni. Там он выставлял и две фотографии Пас.
Венеция, памятный альбом Красот Старого Мира… В нашей «Книге о том, чему суждено исчезнуть» Венеция не упоминалась. И не без причины, ибо наша пара – исчезла.
Венеция распахивает двери
Мы ездили туда дважды в год, осенью и весной, чтобы полюбоваться этим союзом воды и камня при двух разных освещениях, при двух температурах. Мы обожали этот город, свернувшийся кольцом, как итальянское фисташковое мороженое, обожали лагуну с ее красками. У нас было там два любимых места – небо, в котором солнце вспыхивает и осыпает золотой пылью фронтоны дворцов, и бутик Missoni на calle Валларессо, где я купил ей это великолепное платье с затейливым узором из ломаных линий сочного синего и изумрудного цвета.
Раз в два года все, кто на нашей планете именовал себя художником, критиком, коллекционером и любителем искусства, встречались в городских садах и в сердце крепости под названием Арсенал (где Венецианская республика некогда строила свои галеры), чтобы восхвалять или поносить новые произведения. Эту международную выставку организовывал комиссар биеннале, менявшийся каждые два года. В нынешнем году там должны были выставить две фотографии твоей матери.
И вот нате вам – Пас отказалась туда ехать! А ведь она была почетной участницей, и ей не за что было краснеть перед мэтрами вроде Джеффа Кунса или Такаси Мураками. Цена ее фотографий, конечно, не сравнимая с котировками этих двух tycoons от искусства, тем не менее выглядела довольно внушительной в стратосфере рынка, и добавлявшиеся нули, точно воздушные шарики, из месяца в месяц возносили ее все выше. Я даже увидел ее пляжи на постерах в метро…
– Меня заранее утомляет, – объявила она, – эта мерзкая игра, где все друг друга едят глазами и соревнуются, кто вылакает больше коктейлей и скажет больше гадостей уже после пары «беллини». Ты-то этого не знаешь, потому что не выставляешься. Во всех смыслах этого слова.
– Но там будут Лорис и Адел, – сказал я, назвав двух ее друзей-художников, чтобы переубедить эту упрямицу. – Ты ведь жаловалась, что вам никак не удается встретиться.
– Предпочитаю видеться с ними в других местах. А в Венеции все дуреют – и они, и я – от этой чертовой Игры.
Это было выражение Лориса Крео, одного из самых талантливых французских художников. И одного из ближайших друзей Пас. Он говорил об артистических кругах как рэперы – об индустрии рэпа: «Гейм». То есть Игра, в которой участвуют, чтобы прорваться в первый эшелон. Игра, построенная на стратегии маркетинга, контрактах, трансферах, сенсациях и шоу.
– Это же всего несколько дней. Тебе нужно быть там, чтобы рассказать о своей работе, повидать людей. Ведь туда попали два твоих пляжа, это не пустяк.
– Мне надоели эти пляжи. Я хочу избавиться от бессмыслицы, в которой увязла по твоей милости.
Она имела в виду мою статью. Хорошо, пусть это была бессмыслица, но после нее фотографии Пас получили широкую известность. И потом, статья же вышла два года назад. Пас оказалась очень злопамятной.
Итак, она отказалась ехать в Венецию. За неделю до начала биеннале Тарик все еще пытался ее уломать, и этот прием, устроенный им в роскошной парижской квартире, расположенной над галереей, был его последним шансом. В тот вечер Тарик – высокий, очень представительный, в круглых очках на длинном лице – надел белый галстук, заляпанный цветными пятнами и полосами, которые намалевал кисточкой его пятилетний сын. Нам уже подали десерт. Вино, а за ним и шампанское расшевелили гостей, оживив застольную беседу. Один издатель спросил: «Вы находите, что эта роспись имеет отношение к искусству?» Тарик поднес к губам ложку лимонного мороженого и ответил: «Знаете, что говорил Пикассо? „Я потратил целую жизнь, чтобы научиться писать, как ребенок“». Мне очень нравился Тарик – он не страдал пороками своей касты. Начинал он как мелкий торговец литографиями, ходивший с ними по домам, и охотно вспоминал сей факт, зная, что этим лишь добавляет привлекательности своему имиджу.
Одна из дам, супруга банкира, осмелилась на банальное высказывание: «Кто-нибудь из вас одобряет людей, которые говорят о модном художнике, например о Бюрене или о Твомбли: „Да мой четырехлетний сын лучше нарисует!“? Впрочем, о Бюрене так не скажут, он хотя бы способен провести прямую линию!»
Все рассмеялись, кто искренне, кто нет. Кроме Пас, которая промолчала, продолжая пить бокал за бокалом. Я поглядывал на нее, опасаясь худшего. «Если вы хотите сказать, что в современном искусстве есть большая доля детскости, тогда вы правы, – ответил Тарик. – Джефф Кунс, в частности, всегда на это ссылается. Он утверждает, что давно пытается уловить тот момент нашей жизни, когда никто не мучается сомнениями, никто никого не судит, когда можно просто жить, принимая мир таким, каков он есть, и все вещи – такими, какие они есть. Он даже сформулировал определение искусства, которое я нахожу замечательным: „Искусство – это непрерывная попытка избавиться от страха“».
И вдруг раздались аплодисменты. Медленные, размеренные аплодисменты. Это была Пас.
– Браво, Тарик! – сказала она, хлопая все медленней и медленней, до полной остановки, словно заяц в телерекламе моего детства, прекращавший бить в барабан, как только истощалась его батарейка. Над столом повисла тишина. Тяжелая, почти осязаемая. – Браво, Тарик! – продолжала Пас. – Ты очень красиво высказался. Правда, эти распрекрасные речи о творческих личностях и об искусстве слегка занудны. Все их произносят, и все ошибаются. Оставьте вы нас в покое. От этих речей уже тошнит.
Один из гостей, оптовый торговец экзотическими фруктами, возразил:
– Ну отчего же? Эти речи выявляют замысел художника, помогают лучше его понять… А ведь это так трудно, особенно сейчас, когда авторы больше не дают названий своим произведениям. Обратите внимание: всюду, куда ни глянь, написано «Untitled»… Тогда как «Подсолнухи» или «Положение во гроб» – это хотя бы понятно!
Тарик, почуяв приближение бури так же безошибочно, как он предугадал феноменальный бум фотографии в 90-х годах, поправил галстук, одернул пиджак и сказал:
– Художники, знаете ли, не обязательно ищут ясности… Тут Пас, может быть, и права. Художнику нет нужды объясняться – за него говорит его творение… Господа, кто-нибудь хочет кофе, травяной отвар, водку, арманьяк?
Я уж было порадовался, что тема закрыта, но издатель упрямо продолжал:
– А я не согласен. Можно воспринять произведение искусства, не раздумывая, как выпивают первую рюмку хорошего вина, но почему бы затем не вникнуть в историю его создания, чтобы упрочить свою связь с ним и дегустировать уже со знанием дела? Вот, например, ваши работы, мадам…
Но Пас резко оборвала его:
– Я вам не вино, joder! И меня не дегустируют! Я не из винограда сделана!
Я прыснул. Но Пас было не до смеха:
– Рассуждения о художнике могут стать опасными для него, поставить его в дурацкое положение, оскорбить его чувства, сделать из него самозванца…
Тарик даже подскочил от удивления: «Что ты имеешь в виду, Пас?» А я, сидевший на другом краю стола, уже не смеялся. Неужели она решила выдать нашу тайну?
Но издателя трудно было запугать. Он продолжал с того места, где она его прервала:
– Возьмем, например, ваши работы, моя дорогая. Мне лично было очень интересно узнать, что это не просто пляжи, но результат вашей ностальгии, ностальгии по тому золотому времени, когда общение с другими людьми приносило счастье; меня это увлекло, помогло понять ваши фотографии, особенно когда я прочел о том, что это человечество в плавках имеет прямое отношение к мифологии оплачиваемых отпусков, к мечте о равенстве и надежде на возможность общего будущего…
Пас съежилась, бокал с искрящимся вином замер у ее губ. Потом она бросила:
– Все верно – с точностью до наоборот.
– Наоборот?
– Да, наоборот! Я ненавижу эти пляжи, где человеческое стадо валяется на лежаках или расхаживает по песку; ненавижу скалы, океан, всю природу! Меня тошнит от одного вида этих жирных телес, от мерзких запахов крема для загара, от криков торговцев липкими сладостями, призывающих набивать животы еще и еще; какая гадость эти пляжи…
Пораженные гости застыли. Плот «Медузы», да и только.
Супруга банкира, купившая много фотографий Пас, опустила голову и шумно сглотнула.
– Пас, может, довольно? – с улыбкой бросил Тарик.
– И вот если бы этот господин, – продолжала Пас, не слушая его и нацелив на меня острие ножа, который она схватила со стола, – если бы он не написал в своей газетенке, что я «восславляю жизнь», то вы, может быть, поняли бы мою цель – запечатлеть это человечество на своих снимках, чтобы оно застыло на них, окаменело навсегда, потому что я хочу, чтобы оно окаменело навсегда, а лучше бы и вовсе исчезло с лица земли, чтобы оно стало дурным воспоминанием, которое можно запихнуть в обувную коробку и спрятать на чердаке…
Я был разъярен – и растоптан. Пас обратила свою последнюю фразу прямо к издателю:
– Надеюсь, мои слова помогут вам углубить свое понимание искусства?
– Ну разумеется, – ответил тот в высшей степени невозмутимо, наслаждаясь пикантностью момента и своей скромной победой над восходящей звездой фотографии, чьи работы были ему не по карману. Решив упрочить эту победу, он обратился ко мне с вопросом: – Так это правда, что вы написали прямо противоположное?
Я ответил – уклончиво и так же невозмутимо:
– Меня ввело в заблуждение название фотографии «Счастье жить в этом мире», в котором я не уловил иронии.
– А все я со своими чертовыми галстуками! – объявил Тарик, чтобы завершить эту тему.
И гости заговорили о другом.
Возвращение домой было ужасным. Я был вне себя. Разъярен и пришиблен.
– Зачем ты устроила это аутодафе? – спросил я ее, когда мы сели в такси. – Захотела выставить меня дураком, тупицей, который ничего не понимает?
– Ах, ну да, мы же так гордимся званием критика!..
Ее тон был вызывающе презрительным. Она даже не удостоила меня взглядом.
– Я вовсе не считаю себя критиком, черт подери! Подумаешь, один раз написал статейку. Я просто выразил свое впечатление от твоей работы.
– Ну так это ложное впечатление, – бросила она, по-прежнему не глядя на меня.
Я чувствовал, как бешено пульсирует кровь в висках. Меня душила ярость, но что я мог поделать? Выскочить из машины? Смешно. Промолчать? Это было бы самое разумное. Но я уже не мог сдерживаться.
– Да за кого ты себя принимаешь, Пас? Что ты о себе возомнила?
Она упорно глядела в правое окошко на мелькавший за стеклом Париж. Лучи фар встречных автомобилей мягко скользили по ее замкнутому лицу, на миг выхватывая его из темноты.
– Ну как же: звезда фотографии – и какой-то жалкий критик… Можно подумать, тебе ничего не перепало от моего «ложного впечатления»!
Знаю, это было подло. Но слово уже вылетело. Пас обернулась, ее губы скривились в презрительной усмешке:
– Это ты о деньгах? Очень благородно с твоей стороны…
Но меня уже понесло, я шел напролом:
– Ага, теперь мы считаем деньги презренным металлом?! А ведь ты называла их залогом независимости. Интересно, сколько же этого «металла» ты отваливаешь на аренду своей новой студии?
Меня жгла обида, и я опускался все ниже и ниже, пока машина отважно взбиралась на крутой холм Монмартра. Mons martyrum, гора Мучеников. Меня дико раздражала эта ее новая студия, куда я пока еще не был приглашен. Пас вышла из такси первой. По иронии судьбы у меня не оказалось при себе наличных, а у таксиста не было аппарата для приема карты. Пришлось мне разыскивать банк.
Когда я вошел в дом, окно гостиной, выходившее в маки, было открыто. Пас курила, слушая песню Далиды. Она сидела ко мне спиной и, услышав мои шаги, обернулась. По ее щеке сползала слеза.
Она была так хороша со своим круглым носиком, с пухлыми дрожащими губами, что я больше не стал доказывать свою правоту. Уподобившись полицейскому, который сдается террористу.
– Прости! – вот и все, что я сказал.
* * *
Тарик из кожи вон лез, убеждая Пас приехать, и добился своего. Неделю спустя мы выходили из самолета в аэропорту Марко Поло. Думаю, она хотела загладить свою вину перед Тариком, который обещал ей никогда больше не заводить речь о «самозванцах». В искусстве это слово подобно взрывчатке.
Я дождусь, когда тебе исполнится пять или шесть лет, чтобы ты узнал все это: мы спускаемся по трапу самолета и садимся в один из мощных катеров, которые мчат своих пассажиров, словно ковер-самолет; там можно стоять на корме, где ветер лагуны будет трепать твои волосы. Потом ты увидишь вереницу колоколен и дворцов, которые выступят из воды, словно кувшинки, и попадешь в иное измерение. Город на воде – такое, в принципе, не должно было существовать. Разве только в сказках, которые я тебе рассказываю на сон грядущий, мой маленький козлик. Ибо в таком случае почему бы не существовать и городу в облаках, как в истории про Джейка и магический боб?
Итак, мы прибыли в Венецию к началу биеннале, когда возбуждение участников и зрителей уже достигло апогея. Выставка современного искусства проходила на стрелке Таможни.
Это одно из самых красивых мест в Венеции. Место, где город рассекает воды Большого канала, словно форштевень корабля. Больше чем стрелка – ворота Светлейшей республики, la Serenissime, как называли прежде Венецию. Пять тысяч квадратных метров на треугольнике суши, стратегическом форштевне Дорсодуро.
Именно здесь на протяжении веков корабли, прибывшие с Востока или из стран Европы, выгружали свои драгоценные товары: сирийские шелка и шерсть, александрийские кораллы, персидский перец, карри и шафран – такой красный, что он походил на высушенную и растертую в порошок кровь, предназначенную для вампиров, уходящих в долгое плавание. И именно здесь, на Таможне, эти знаменитые товары оценивались, после чего их перегружали на барки и везли к Большому каналу, в сердце города, где им предстояло услаждать зрение, обоняние и желудки венецианцев, доставляя им все более пикантные удовольствия и впечатления.
Но главное, со стрелки Таможни открывается лучший вид на Венецию; отсюда она выглядит роскошной куртизанкой, распахнувшей полы своего плаща, дабы обнажиться на триста с лишним градусов. Слева – площадь Сан-Марко и Дворец Дожей. Справа – Джудекка и остров Сан-Джорджо.
Мы едва успели переодеться. Нас поселили как раз напротив Таможни, на том островке Джудекки, который словно нехотя уступает первенство своим соседям. Наш номер в отеле, бывшем монастыре, выходил в сад с целым морем роз. Из окна был виден округлый венецианский skyline, в сумерках мерцавший золотистыми отсветами. Облачаясь в черный костюм, я размышлял над ответом Казановы госпоже де Помпадур, которая спросила: «Венеция? Вы и вправду живете там, на воде?» – «Мадам, Венеция не на воде, она в небесах». И верно, этот город, построенный на болотах лагуны, в конечном счете парит в поднебесье…
Гости прибывали в гондолах из черного дерева, которые словно требовали тишины, когда замедляли ход, чтобы причалить к набережной: тшшшшшшшшшш…
Здесь уже собралась целая толпа. Безупречно одетые бизнесмены и отставные министры нетерпеливо топтались на старинных плитах, которые русские и кенийские красавицы царапали своими острыми каблучками. Пас не уступала ни одной из них, она была великолепна в своем платье от Missoni, которое выгодно оттеняло ее обнаженные золотистые плечи. Внутри, вдоль стен длинных нефов из розового кирпича, были развешаны картины Польке и стоял фантастический куб из беличьих и лисьих чучел – творение Адела Абдессемеда, сплав живой и мертвой природы – натюрморт в буквальном смысле слова. «Образ должен оглушать, но без ненависти, как мясник оглушает быка», – объяснял автор инсталляции норвежской королеве Соне. Мы пересекли темное помещение, где под стеклянными колпаками дремали фосфоресцирующие макеты городов будущего. Я чувствовал себя ребенком в этом вихре творческой фантазии, вдохновения, свободы, дерзко бросавшей вызов маразму окружающего мира.
На втором этаже девять распростертых мраморных фигур Каттелана производили эффект разорвавшейся бомбы. Это было и великолепно, и страшно.
Моя рука подрагивала в руке твоей матери… а она даже глазом не моргнула. Это отсутствие реакции добавляло к моему страху еще и недоумение. И все то же равнодушие на втором этаже, когда мы буквально уткнулись в «Fucking Hell» – кошмарное творение братьев Чэпменов.
Инсталляция состояла из девяти прозрачных боксов, которые в плане образовывали свастику. Эти боксы вернее было бы назвать вивариями, заключившими в себе миниатюрный пейзаж, какие обычно бывают в коробках с игрушечными электрическими поездами, – крошечные холмики, рощицы, домики с заборчиками, речки и озерца. Разница лишь в том, что здесь все это лежало в руинах или было покрыто пеплом, как после атомного взрыва. И в этом жутком пейзаже хозяйничала смерть: сотни и сотни пластиковых трехсантиметровых фигурок, скелетов, зомби, в эсэсовских фуражках и мундирах, подвергали чудовищным пыткам свои жертвы. Они распинали, дробили кости, отсекали руки, ноги и головы, выбрасывали из окон. На берегах рек, кативших кровавые волны, в развалинах взорванных домов – всюду творился этот ужас. Свиньи совали свои розовые рыла в развороченные, обезглавленные тела. Стервятники выклевывали глаза повешенным и колесованным. Это была какая-то дикая, чудовищная мешанина из свадеб Иеронима Босха, Третьего рейха и электрических игрушек… И чем больше бесчинствовали солдаты, тем меньше они походили на людей: их головы превращались в свиные рыла, в черепа с пустыми глазницами, разделялись на множество голов, уподобляя их гидрам, и они начинали терзать друг друга, обращая свою жестокость против своих же соратников в этой адской пляске смерти. А в последнем боксе, прямо перед горой расчлененных тел, крошечный художник установил свой мольберт. У него было лицо Гитлера.
Чэпмены – оба братца – стояли тут же, улыбаясь при виде гостей, повергнутых в столбняк от ужаса. Круглые лица, бритые головы и пронзительные глаза делали их похожими на парочку хулиганов, готовых хоть сейчас разорить этот хрупкий город на воде. Они прославились тем, что купили за сотню тысяч евро рисунки Гитлера и раскрасили их в радужные цвета, спровоцировав тем самым ожесточенные дебаты между сторонниками трепетного отношения к истории и приверженцами артистической свободы. Гитлер был чудовищем. Так нужно ли уважать его «творчество»? Одной знаменитой коллекционерке, спросившей их – словно речь шла о приготовлении яблочного пирога, – сколько же времени им понадобилось на создание этой инсталляции, братья ответили: «Три года. Зато немецким солдатам понадобилось всего три часа, чтобы уничтожить пятнадцать тысяч русских военнопленных на Восточном фронте». Бывший министр культуры объяснял, что эта инсталляция ведет иронический диалог с картиной Карпаччо «Распятие и умерщвление десяти тысяч на горе Арарат», висящей в нескольких мостах отсюда, в Галерее академии. Да-да, Эктор, именно Карпаччо, как называют твои любимые ломтики говядины, сдобренной оливковым маслом и душистым уксусом; это название они получили, наверное, по аналогии с кроваво-красным цветом картин великого мастера. Я рассказал это твоей матери. В ответ она только вздохнула.
– Что-нибудь не так?
– С меня хватит, – сказала она.
– Понимаю… Это производит угнетающее впечатление…
Пас расхохоталась, да так громко, что братья обернулись к ней, явно обескураженные такой необычной реакцией на их шедевр. Она пошла прочь, разрезая толпу гостей. Я кинулся следом, но опоздал: меня остановили знакомые, которым я смог только криво улыбнуться и пробормотать «встретимся потом», но которые, увы, не были призраками, чтобы пройти сквозь них.
Наконец я выбрался наружу. Передо мной была знаменитая Стрелка, вонзавшаяся в лагуну, неразличимо слитую с небом. А на ее оконечности возвышался маленький мальчик гигантских размеров. Он стоял ко мне спиной. Маленький мальчик примерно двух с половиной метров ростом. Белый и гладкий, с тем особенным изгибом спины, который бывает только у детей. Зачарованный материалом, из которого была сделана эта статуя без пьедестала (ее ноги стояли прямо на каменных плитах набережной), ее гладкой фактурой, благодаря которой она блестела на солнце, я подошел ближе. Ребенок размахивал лягушкой, словно только что выхватил ее из воды лагуны. Чудовищно большой лягушкой с пупырчатой кожей – полной противоположностью гладкому телу мальчика. И эту лягушку или, скорее, жабу он хвастливо показывал городу: его полузакрытые глаза выражали жестокую гордость детишек, сознающих свою власть над беззащитным существом. У него был чуть выпуклый животик. Красивый мальчик, обезоруживающе красивый. Трудно было отвести глаза от его решительного лица, которое излучало победительную волю существа, только-только начавшего открывать для себя мир с его бескрайними возможностями.
Вокруг толпилось множество посетителей. Статуя называлась «Boy With Frog», «Мальчик с лягушкой», и была подписана неким Чарлзом Рэем. За стеной черных костюмов и роскошных платьев, уподоблявших женщин прекрасным экзотическим птицам рядом с их мужьями-пингвинами (и со мной в том числе), я заметил Пас. Она сидела на самом краю стрелки, поставив рядом туфли и окунув босые ноги в воду. Я тихонько подошел, присел на корточки, положил ей руку на плечо:
– Ну, что случилось?
Она ответила, даже не взглянув на меня:
– Пошли отсюда.
– Да мы только что приехали!
– Ну и оставайся, если хочешь.
Она упорно смотрела на горизонт, на яхты, стоявшие в лагуне поодаль от Таможни. Известный олигарх Абрамович как раз высаживался со своей «Riva» цвета кофе с молоком. Он был в коричневой «сахаре» – совсем как Джеймс Бонд; его сопровождали пять дам, в том числе и жена, в туалетах haute couture.
– Ну, что с тобой?
– Да все то же, – грустно ответила Пас.
– Все то же?
– То же, что тогда у Тарика. Меня уже тошнит от этих рассуждений об искусстве. И от этой жестокости в витринах, которую все они созерцают с разинутыми ртами, с восторженными ахами и охами…
– И ты причисляешь меня к ним?
– Ты так думаешь?
Шведский стол устроили перед церковью Санта-Мария-делла-Салюте. Пас направилась туда. Три дамы в костюмчиках от Chanel тут же бросились к ней: «Мы видели ваши пляжи. Слава богу, хоть вы прославляете жизнь!» Пас бросила на меня самый мрачный из своих взглядов. Я уже собрался увести ее отсюда, как вдруг из толпы вынырнул директор Центра Помпиду: «Сезар, я хочу познакомить тебя с Герхардом Рихтером!»
Художник оказался весьма примечательной личностью, но Пас бесследно исчезла. Вокруг меня жужжала толпа, пережевывая бесконечные сплетни о Маурицио Каттелане: «Неужели он действительно решил забросить искусство?» Одному бизнесмену, который пожелал заказать ему свой могильный памятник, Маурицио – несомненно, самый блестящий художник нашего времени – предложил камень с такой эпитафией: «Why me?»
Уже прозвучали первые отзывы о биеннале. Публика превозносила скульптуру Лориса Крео «Pavillon Gepetto» – семнадцатиметрового кашалота, отлитого по образу и подобию кита из «Моби Дика» Мелвилла и установленного возле Арсенала. Зато инсталляцию Кристиана Болтански во французском павильоне все дружно критиковали. Художник, пожизненно продавший свое творчество одному тасманскому миллиардеру, выставил фигуры новорожденных, образующие восьмерку на гигантском ротаторе; с каждым его оборотом настенное табло отсчитывало в реальном времени количество смертей в мире. Мне очень нравилась эта одержимость смертью у Болтански. Однажды он сказал мне, что искусство смехотворно, поскольку оно бессильно против нашей смерти. Он лелеял еще один проект: собрать на каком-нибудь японском островке записи сердцебиения тысяч людей. То есть тысячи звуковых портретов. Я тоже доверил свое сердце студенточке, изучавшей искусство и переодетой в медсестру. Сказав себе, что, когда я расстанусь с жизнью, ты всегда сможешь поехать в Японию, если захочешь снова услышать знакомый глухой стук, который убаюкивал тебя, когда я прижимал к своей груди твою голову и гладил твои волосы, чтобы ты поскорее заснул.
Я искал Пас, я волновался за нее. Ведь и я настаивал на ее приезде сюда, забыв о губительных последствиях, которыми это сборище грозило ее самолюбию художника. Здесь собрались самые именитые творческие личности мира. И любой, оказавшись рядом с этими звездами, мог почувствовать себя низведенным в ранг любителя. Даже Пас – при том, что комиссар биеннале выбрал из тысяч других художников именно ее для выставки, которая открывалась, ни больше ни меньше, «Тайной вечерей» Тинторетто!И при том, что моя Пас действительно стоила такой чести – я угадывал это по взглядам людей, когда она проходила мимо, по их губам. Нужно было как-то справляться с ее стрессом, на карте стояло слишком многое. Я должен был позаботиться о ней, сделать ее неуязвимой. Но ее мобильник молчал. Я попытался как-то убить время, но это оно меня убило. Я знал: жизнь потеряет всякий смысл, если я не проживу ее вместе с Пас. Я пошел бродить по садам биеннале. Международная выставка уже открылась. Я увидел пляжи Пас, висевшие рядом с автопортретом Синди Шерман в костюме клоунессы и неоном Брюса Ноймана, и почувствовал гордость за нее.
Она позвонила, когда я сидел в полной прострации на скамейке в садике Санта-Маргерита.
– Я не хотела тебе мешать, – сказала она. – Мне показалось, ты так увлечен разговором со своими друзьями из музеев.
– Из музеев, которые выставляют твои работы, любовь моя. И которые тебя обожают. Перестань делать вид, будто никто тебя не любит. Это, конечно, твое право, но уж позволь мне в это не поверить. И вот что я тебе предлагаю: давай больше не ссориться. Ты же знаешь, что мне нравится в таких мероприятиях – только возможность побыть с тобой. Посмотреть на людей, которые смотрят на тебя. Вот это и доставляет мне удовольствие.
– А мне – нет. И я ушла, чтобы проветриться.
– Ну и где же ты сейчас?
– Выхожу из Сан-Джорджо Маджоре.
– Тогда давай встретимся у «Вдовы».
* * *
Она заказала бокал красного вина.
– А что ты делала в Сан-Джорджо Маджоре?
– Видела Святого Георгия.
– Во плоти?
Она улыбнулась и поднесла к губам бокал. Потом рассказала мне подробно, по порядку, о своей прогулке. О том, что с соборной колокольни открывается потрясающий вид на Венецию, а в самой базилике стоит жуткий холод; о дурацких железных коробках, которые заглатывают монету за монетой, чтобы осветить картины эпохи Возрождения; о своей встрече со стариком-священником, который провел ее через потайную дверь и по узенькой лестнице в зал, где выбирали папу и где сиял всеми своими красками Карпаччо – «Святой Георгий, поражающий дракона». «Представь себе кроваво-красное острие копья, жесткую позу всадника, замкнутого, как майский жук, в своем панцире, человеческие кости на земле…» Женская жестокость уже не подвергается сомнению со времен Террора, когда они дрались за лучшие места возле гильотины. Это полотно было копией, но я промолчал, не желая ее раздражать. «Да вот, посмотри!» – и она вынула свой Canon 5D, который использовала для репортажной съемки, и показала фотографии. Полотно Карпаччо, церковь со всех сторон и вдруг… «Мальчик с лягушкой», стоящий дозорным на стрелке Таможни.
– А это еще что?
Пас тут же выключила камеру.
– Я вижу, ты сурова не ко всему современному искусству, – заметил я.
– Он – совсем другое дело.
– Кто «он»? Ты знаешь автора?
– Я говорю о мальчике.
– «Мальчик с лягушкой» Чарлза Рэя. Дань уважения Донателло. Диалог через века. Как братья Чэпмен и твой любимый Карпаччо.
– Замолчи, ты все опошляешь своими комментариями.
Я был задет за живое, но все же сохранил спокойствие, хотя алкоголь уже крепко ударил в голову.
– Ах, вот что! Узнать название произведения – значит, все опошлить?!
Она бросила на меня уничтожающий взгляд:
– Плевать я хотела на название, для меня главное – уловить дух!
На нас уже оборачивались. Я сжал ее руку, стараясь успокоить.
– Оставь меня, – сказала она. – Ты говоришь, говоришь, хвастаешь своим знанием прошлого, отсылаешь меня к славным былым временам. И даже не сознаешь смысла своих проповедей: все, что есть нового в мире, ты мне представляешь как диалог с прошлым.
– Успокойся.
– А зачем? Почему это я должна успокоиться, раз уж ты предоставил мне такую возможность – высказать тебе то, что я думаю обо всем этом? Обо всем этом маразме. Европа гибнет, Сезар! Европа гибнет, потому что она завязла в прошлом, как мошка в янтаре. Я не хочу жить под колпаком, не хочу жить культом прошлого. Я покинула Испанию как раз по этой причине – из-за «культурного достояния», величия прошлого, Реконкисты…
– Тогда что означает твоя татуировка?
– Ты так ничего и не понял. Она сделана на моей заднице – знаешь почему? Потому что я на нее сажусь, ясно тебе? Я говорю правду: прошлое душит меня! Этот мальчик, которого я сфотографировала, вот он мне нравится. В нем чувствуется сила, в нем чувствуется жестокость. А ты мне талдычишь о Донателло… Ты мешаешь мне свободно осмысливать то, что я вижу, Сезар. Хочешь внушить мне, что эта статуя – всего лишь отрыжка прошлого. И доказываешь, в который уже раз, что Европа не порождает ничего нового…
Она замолчала, потом произнесла абсурдную фразу, которой привела меня в бешенство:
– К счастью, у нас еще есть террористы.
– Что ты несешь?!
– Ты прекрасно слышал: к счастью, у нас еще есть террористы.
– Я бы предпочел этого не слышать.
Ее черные глаза полыхнули мрачным огнем.
– Нет, ты не только будешь меня слушать, ты еще постараешься понять то, что я говорю. Террористы наполняют страхом этот дремотный мир, пробуждают его от спячки.
– Давай-ка, скажи это родственникам жертв одиннадцатого сентября и взрывов на вокзале Аточа.
Она помолчала, потом сказала:
– Тебе легко говорить…
– Легко? А тебе разве не легко изрекать подобные мерзости, да еще с таким идиотским апломбом?
Я едва сдерживался, и она это почувствовала. Моя горячность была ей непонятна – ведь она ничего не знала обо мне.
– Я имела в виду энергию. Энергию, которой больше нет. Которую утратила Европа.
– Ты никогда не покидала пределы Европы. И сама не знаешь, о чем говоришь.
– Это ты виноват.
Я похолодел. А она продолжала, заранее радуясь своей победе:
– Я уже сколько месяцев уговариваю тебя поехать со мной куда-нибудь за пределы Европы, а ты отказываешься. Неужели нужно, чтобы террористы начали взрывать музеи, – может, тогда ты осмелишься высунуть нос из твоей любимой старушки Европы?! Этот город, Венеция, не только наводит на меня скуку, Сезар, – он наводит на меня страх. Он похож на витрину, на могилу. Он – живой мертвец. А я слишком молода, чтобы жить рядом с живыми мертвецами.
И тут я заорал:
– Заткнись!
К нам тотчас подскочил официант:
– Что-нибудь не так, месье?
– Спасибо, все в порядке.
– Тогда прошу вас, потише, вы беспокоите клиентов.
– Занимайтесь своим делом!
Пас взглянула на меня с любопытством.
– Ага, наконец-то живая реакция! – объявила она с показным удовлетворением.
Я гневно возразил:
– Да что ты вообще знаешь о жизни, черт подери?! Ровно ничего, а рассуждаешь с таким апломбом, так самодовольно…
– Я просто пытаюсь тебя разбудить. Ну скажи, во что ты хочешь превратить свою Европу? В крепость? И будешь сортировать людей – кого впустить, кого оставить за воротами? Выбирать нужных иммигрантов?
– Перестань болтать глупости. Ничего ты не поняла. Мне не нужны никакие крепости, я не люблю стены. И я готов принять всех желающих.
– Надеюсь, что так, потому что я, может быть, и не отношусь к европейцам! И даже к испанцам! В нашей семье есть и Гурджиевы!
– Да плевать мне на твое происхождение, Пас! Я не копаюсь в родословных! Пусть в Европу едут все желающие, тем лучше! Но что касается меня, я не хочу отсюда уезжать, ты понимаешь разницу или нет? Я выбрал для себя вот такой удел – не покидать Европу, ясно? Потому что считаю ее прекрасной, потому что мне здесь хорошо, потому что я вижу то, что рядом со мной, и знаю, что находится далеко, и вот этого «далеко» мне не нужно, усвой это раз и навсегда.
– Уже усвоила: месье скукожился, месье залез в свою скорлупку и будет там сидеть до скончания века.
Я вдруг устал от этого спора. Вынул из кармана смартфон и показал ей мэйл, который неделю назад прислал мой друг Жюль, работавший в банке одной из стран Персидского залива: «Окружающий мир рушится; с марта наша группа сократилась на треть; банкиры спиваются; египетские салафиты палят направо и налево; полицейские-белуджи расстреливают детей в Манаме; Йемен в огне; китайская экономика пошатнулась; монархи Персидского залива закручивают гайки; в общем, если ты еще жив, имеешь работу, жену и ребенка, считай себя счастливчиком и стучи по дереву. Чао, парень!»
Пас вернула мне смартфон и пожала плечами:
– Не могу определить – это благоразумие труса или страхи бизнесмена?
– Ты слишком глупа! Или слишком избалована!
С этими словами я встал и покинул ресторан.
Я шел куда глаза глядят. Долго шел. Не останавливаясь, чтобы выпить в этом городе, охваченном вакханалией праздников. Громкая музыка неслась из дворцов, поглощаемых черной водой, но все еще державшихся на своих древних каменных фундаментах. Чего только не видели и не знали эти дворцы! А я все думал и думал о ее словах. Неужели Венеция – это могила? Да нет, скорее дверь в вечность. Плавучий сейф красоты. В котором достаточно картин, фресок, порхающих ангелов и вознесений, способных сделать меня счастливым на тысячу лет вперед. Страх? О каком страхе может идти речь в этом городе, если он сам – полная противоположность страху?! Нет, страх не здесь, а вокруг. В тех далеких краях, где свидетельства прошлого уничтожались без всяких разговоров.
Он звал меня. Я видел его тело, блестевшее в лунном свете. И я направился к нему – к гигантскому мальчику, который так меня потряс. Да и Пас тоже, вне всяких сомнений. Я был уже в нескольких метрах от него, как вдруг обнаружил, что статуя находится в прозрачной клетке. Да, мальчика заключили в клетку из плексигласа, заперли на четыре массивных висячих замка. Мало того, что неукротимого мальчика с лягушкой лишили ласки ветра и звезд, рядом с ним еще топтались двое полицейских в форме.
Как тебе объяснить, Эктор? Ты будешь надо мной смеяться, но это заточение мальчика повергло меня в глубокую печаль. Оно всколыхнуло воспоминания, которые я хотел похоронить навсегда, которые были причиной моего затворничества. Те самые воспоминания, которыми я так и не поделился с твоей матерью. Воспоминания о том, что случилось со мной далеко от Европы. Почему они всплыли именно сейчас? Потому что до тех двух событий я был этим самым мальчиком, только-только начавшим открывать мир с его бескрайними возможностями.
Цунами над моей жизнью
Видишь ли, Эктор, я ведь не всегда был таким, как сейчас. Я был странником, я изучал мир – сначала, в студенческие годы, эдаким почтовым голубем на службе своей жажды экзотики, а затем на более прозаической службе у Фирмы, которая в течение нескольких лет использовала меня как репортера. Притом далеко, очень далеко от Европы. И если сегодня я решил больше не трогаться с места, на то имелись веские основания: я уже знал все, что происходит за ее пределами, знал, что жизнь слишком драгоценна и слишком коротка, чтобы снова рваться в дальние края.
Меня подкосили два события. Первым стал природный катаклизм.
Ты еще ничего не знаешь о цунами 2004 года. Впервые за много лет природа напомнила о себе западному миру таким сокрушительным способом. Конечно, мы переносили и ураганы, и наводнения, но они редко кого-нибудь убивали. И нам уже не помнились настоящие природные апокалипсисы. Такие были уделом далеких от нас народов, нищих смуглых босяков, с которыми у нас нет ничего общего. Но когда цунами ударило и по нашим соотечественникам, безжалостно сокрушив святыню по имени «каникулы», вся наша уверенность в собственной неуязвимости разбилась вдребезги. До той поры мы знали о цунами все больше по картинам, например по гравюре Хокусая: утонченно-кружевной пенный гребень волны навис над рыбацкой лодчонкой, застывшей в элегическом покое.
Но цунами 2004 года было совершенно иным, до жути реальным: море словно ринулось в атаку на скопища западных туристов. Этот удар выглядел тем более разрушительным, безжалостным, даже коварным, что пришелся в самое сердце места, слывшего безмятежным раем. Пхукет… пальмы, прозрачная вода, массаж и увлекательная и такая доступная ночная жизнь. Вкуснейшая лапша с креветками. Вкуснейшие креветки с соусом, куда нужно макать лапшу. Извини за эту пошлость, но, увы, здесь она вполне уместна.
Волна-убийца обрушилась на берег в 0.58 по Гринвичу и отступила, оставив после себя десятки тысяч погибших и столько же пропавших без вести. Фирма тотчас забронировала мне билет на ближайший рейс в Таиланд. Я вышел из самолета вслед за толпой спасателей в фосфоресцирующих куртках – они стекались со всего света на помощь местному населению, задыхавшемуся от бесчисленных трупов и столь же бесчисленных просьб выдать тела погибших. Дети, напуганные исчезновением родителей; родители, сходившие с ума от страха за исчезнувших детей… Город был повергнут в шок, ужас распространялся по нему со скоростью чумы. Мэрия Пхукета стала генеральным штабом этого кошмара. Организационные способности тайцев сказались и тут: каждая секция здания занималась гражданами определенной страны, в каждой из них принимались запросы, работали представители соответствующего посольства – чем дальше, тем менее способные успокоить выживших и унять собственную панику. Но страшнее всего были информационные доски – большие белые деревянные щиты, на которых вывешивали фотографии для опознания найденных тел. Сотни мертвых лиц, ожидающих, когда им вернут имена.
И однако это была только прелюдия к омерзительной вакханалии смерти. Фирма решила направить меня в Као-Лак. Это название, от которого веяло приключениями и ароматом манго, сейчас ассоциировалось с трагедией. В Као-Лаке у моря высился отель класса люкс. На Као-Лак волна набросилась особенно свирепо. Со мной в машине ехали мой фотограф и два немецких журналиста. Чем дальше мы продвигались, тем ужаснее становился пейзаж. Казалось, мы угодили на поле битвы. В кроне дерева торчал заброшенный волной катер; опрокинутый дом стоял на крыше; земля была усыпана мелкими щепками, как будто деревья раскрошились под напором воды. Да и пахло здесь совсем по-другому. Выхлопные газы моторикш сменил зловещий запах паленого мяса и гнили.
Машина остановилась у решетчатой ограды отеля. Через ворота мы прошли молча: от увиденного у всех комок в горле стоял. Главный корпус с чешуйчатой, на манер буддийских храмов, крышей уцелел, но вокруг все было разорено, как после бомбежки. К зданию вела монументальная лестница. Поднявшись по ступеням, мы смогли оценить размеры катастрофы.
Внизу простирался огромный бассейн, по периметру его окружали элегантные трехэтажные коттеджи.
Воды в бассейне не осталось, он был завален обломками и вымазан черной грязью. А коттеджи походили на дома-призраки – мертвая тишина висела над ними, лишь шелестели на ветру занавески, вырываясь из разбитых окон.
Оставив своих спутников, я направился к этим домам. На первых двух этажах – полный хаос. Переломанная мебель, стены в грязных разводах, клочьями свисающие обои, душный запах плесени. А вот на третьем этаже никаких признаков разгрома. Я открыл одну из дверей и вошел в комнату, выглядевшую нетронутой. Причем нетронутой вдвойне: в ней явно никто не жил. На письменном столе, натертом душистым воском, лежал рекламный буклет отеля. На кровати king size красовался венок из гибискуса – знак приветствия новым постояльцам. Я присел на нее, чтобы перевести дух, и вдруг услышал рыдания. Они доносились из соседнего номера. Я постучал туда, и рыдания стихли. Я тихонько приоткрыл дверь. Посреди комнаты на коленях стоял мужчина, а рядом с ним, глядя на меня, мальчик лет трех, не больше. В отличие от соседней эта комната выглядела обитаемой. Перед мужчиной стоял раскрытый чемодан. Я спросил, не нужна ли моя помощь.
Он вздрогнул и обернулся, его лицо было залито слезами.
– Вы спасатель? – спросил он.
Я не решился ответить. Мне было стыдно признаться, что я журналист.
Он принял мое молчание за подтверждение.
– Я ищу свою жену, – сказал он и после короткой паузы добавил: – Его мать.
И протянул мне фотографию. На ней смеялась молодая женщина в летнем платье, белокурая, загорелая, с цветком в волосах.
– Мы недавно сюда приехали… Мы завтракали… Она вышла, чтобы сделать снимок…
Мужчина остался с сынишкой. Когда волна нанесла удар, стены ресторана рухнули не сразу, он успел схватить ребенка на руки и вскарабкаться с ним на пальму. И смешно и трагично.
Он продолжал рыться в раскрытом чемодане.
– Что вы ищете?
– Ее щетку для волос.
Я решил, что бедняга тронулся умом. Заметив мое изумление, он прошептал:
– Так вы не спасатель?
У меня не хватило мужества обманывать его.
К моему удивлению, он отреагировал не так уж плохо:
– Это для анализа на ДНК. Волосы или обрезки ногтей. Чтобы опознать тело. Они все в очень плохом состоянии.
Малыш смотрел на меня глазами Бемби. У меня к горлу подкатила тошнота. Это маленькое дрожащее существо потрясло меня куда сильнее, чем вид трупов.
– Если я могу чем-нибудь помочь… – пробормотал я и протянул отцу свою визитку.
Он покорно взял ее, прочел с каким-то странным вниманием и ответил:
– Нет. Благодарю вас.
Я вышел, прикрыв за собой дверь.
Двух своих коллег я нашел возле берега, у открытого люка, вокруг которого суетилась дюжина спасателей. Работал насос, выкачивая из колодца зловонную воду. Она сливалась темным ручьем прямо в море. Жара все усиливалась, по лицам спасателей струился пот. А метрах в десяти от людей, за тонкой полоской золотистого песка, расстилалось голубое, прекрасное море, такое спокойное, что ситуация казалась полным абсурдом, словно мир перевернулся с ног на голову.
Мой фотограф объяснил, что волна, которая обрушилась на отель, затем отхлынула, унося с собой постояльцев. Некоторые из них застряли в канализационных люках или воздуховодах зданий, и вот теперь их оттуда извлекают.
Внезапно спасатели взволнованно загалдели по-тайски.
Из люка показалась рука, за ней тело. Огромное тело, раздутое, черно-зеленого цвета. Фотограф начал делать снимок за снимком. Спасатели вытащили труп и положили его на плиты. Никогда не забуду эту картину. Человеческое тело, раздутое так, что оно буквально распирало майку, на которой еще можно было различить цветочный орнамент. Лицо выглядело так, словно по нему долго били палкой.
Впервые я понял, чем пахнет смерть. И какое у нее лицо.
Это тело могло бы быть телом друга, родственника, твоей матери, меня самого.
Но оно было трупом неизвестного человека, и это меня утешало, как последнего эгоиста. Я отвел взгляд от этого ужаса, который не стал моим, и посмотрел на море – величественное, спокойное, яркое, как на глянцевой открытке.
А затем я вернулся к отелю. Прошел мимо коттеджей, занавески все так же развевались на ветру.
В холле – вернее, в том, что от него осталось, – на глаза мне попался зеленый, перепачканный альбом. Это был альбом с фотографиями персонала отеля. Отеля-призрака.
Какое-то странное постукивание – словно кто-то мерно бился головой о камни – заставило меня оглянуться. Человек, искавший щетку с волосами жены, вел за руку мальчика и катил за собой чемодан – это его колесики постукивали, проезжая по обломкам.
Вдоль всей дороги, ведущей в Пхукет, десятки зеленоватых тел лежали, словно уснув, под навесами «Enjoy Coca-Cola». Всякий раз, как мы встречали спасателей, мне приходилось рассеивать заблуждение по поводу своего статуса. Из-за моей молодости меня принимали за сына или брата пропавшего родственника. Психологи предлагали мне помощь. Я отвечал: «Спасибо, я журналист». Одни брезгливо отворачивались, другие, напротив, стремились поговорить. Даже кое-кто из психологов.
Вечером на пляже, в тени раскидистых пальм, я встретил русских девушек, подставлявших обнаженные груди ласковому солнцу. Их спутники играли в теннис деревянными ракетками. Они приехали отдыхать, и ничто не могло омрачить этот долгожданный праздник. «Даже смерть?» – спросил я у одной из девушек, разглядывая татуировку на ее животе – щупальца какого-то таинственного головоногого, исчезавшего в ее трусиках.
– Но мы-то живы! – ответила девушка, и это показалось мне самым оптимистичным из всех возможных ответов.
На остров спустилась ночь, благоухающая цветами и выхлопными газами. Бродячие торговцы продавали DVD с самыми удачными кадрами цунами, снятыми на любительские камеры. Я купил один такой диск для Фирмы. Мне он был нужен как рабочий документ, а для тайской улицы стал уже историей. Сейчас здесь вовсю готовились к встрече Нового года. Шорох колес мопедов по асфальту, бумажные гирлянды в витринах лавок, меню Happy New Year на грифельных досках у дверей ресторанов. В какой-то закусочной я заказал кружку «Tiger Beer» и порцию phad thai, ясно сознавая, что некоторые из креветок, входящих в это блюдо, могли кормиться телами жертв волны-убийцы. Что ж, пусть это сознание станет моей частью общей беды. Моей единственной частью. И вот от этого мне хотелось в тот вечер заплакать.
Я выполнил задание, я написал статью.
Катрин Денев, Хезболла и я
Второе потрясшее меня событие не имело отношения к природе, оно стало делом людских рук. Я находился в Ливане, в Бейруте. В стране кедров, в стране древних гробниц. Я хорошо знал эту страну и любил ее. Она только что выбралась из пятнадцатилетней войны и стояла на пороге следующей, это-то меня и волновало. Мне нравилось там очень многое: священная долина Кадиша, дом-музей писателя Халила Джибрана, куда меня привел мой друг Самир, храм Юпитера в Баальбеке, источники Акфы, где юный Адонис был, по преданию, растерзан кабаном, и, конечно, – к чему скрывать – ночная жизнь. В числе других клубов меня особенно привлекал один, под названием «В-018». Он находился в бывшем палестинском лагере, который однажды ночью, в ходе последней беспощадной войны, был уничтожен христианскими ополченцами. В память об этих драматических событиях архитектор создал клуб-музей. Он находился в подземелье, и, чтобы туда попасть, нужно было спуститься метров на десять. В помещении стояла темень, только чуть поблескивали бутылки в гигантском баре да узкие металлические вазочки на одну розу, стоявшие на каждом столике перед фотографией какого-нибудь известного покойника. Столы и кресла имели форму надгробий. Однако сценарий приема посетителей, повторявшийся каждую ночь, провозглашал торжество жизни над смертью. В самый разгар веселья красивые девушки в туфлях на высоких каблуках танцевали, попирая могильные камни, и мягкие извивы их тел заставляли зрителей позабыть о войне и скорби. Крыша клуба внезапно раздвигалась, и ночным гулякам открывалось звездное небо; они приветствовали его радостными воплями, а музыка рвалась наружу, словно дух-освободитель.
Я любил Бейрут и каждый год старался придумать повод для поездки туда – сделать репортаж о фестивале, взять интервью у бывших полевых командиров; поездки эти были моей данью восхищения Востоку. Но в последний раз все обернулось иначе. Я приехал на презентацию своего романа. И на премьеру фильма с Катрин Денев. Фильм назывался «Я хочу видеть». В нем рассказывалось о путешествии в Ливан, разрушенный бомбежками 2006 года; фильм был снят в смешанной манере «performance art» и шоковой документалистики. Денев играла саму себя – кинозвезду, которую приглашают на благотворительный концерт в воюющую страну. Она заявляет: «Я хочу это увидеть!» Садится в машину красивого ливанского парня, едет вместе с ним по разбитым дорогам, через развалины мертвых деревень, направляясь к югу, к израильской границе. Дальше проезда нет. Тогда важные шишки, ливанские командиры, испугавшись последствий, звонят израильским военным по ту сторону колючей проволоки: «Вы же не станете стрелять в Катрин Денев!» У режиссеров фильма, мужа и жены, не было никакого сценария, полная импровизация; им было важно запечатлеть непредвиденное в отношениях ливанца и француженки, простого человека и кинозвезды, войны и мира. Мира, в любую минуту готового вспорхнуть и исчезнуть, – недаром же его изобразили в виде голубя.
Показ был назначен на вечер. День начался хорошо. Сияло солнце. Не чувствовалось напряжения, которое я ощущал в прошлый свой приезд, – тогда сторонники Хезболлы, стоя перед правительственным дворцом с прожекторами и барьерами, запускали на полную мощность воинственные гимны, все кончавшиеся одинаково: «Allah akbar!»
Но сейчас все было спокойно. Я направлялся в шиитский квартал Дахие, в южном пригороде Бейрута. У шофера, который меня вез, оказался хороший вкус, и в машине звучал чудесный голос певицы Файруз. Мне хотелось увидеть воронки от точечных ударов израильских истребителей. С собой я взял маленькую видеокамеру. Рекламные плакаты белья «Intuition» уступили место огромным портретам ливанских мучеников. Улицы были завешаны зелеными или желтыми флагами с изображением стилизованного «калашникова», строчившего буквами, которые складывались в название партии Аллаха – Хезболла. Израильские налеты велись очень профессионально: вдруг между двумя зданиями открывалась широкая трещина, и дом, стоявший на этом месте, можно было стирать с карты. Я снимал это на свою камеру, под галдеж телевизоров, крики детей, вопли муэдзина.
Мы остановились на какой-то торговой улице у светофора, и внезапно нам загородили дорогу два мотороллера. Пассажиры – высокий курчавый громила с черными усами и лысый толстяк, оба без шлемов, – спрыгнули с них и направились к нашей машине, на ходу вынимая из-за пояса оружие. Шофер застыл от ужаса. А я никак не мог понять, что происходит.
Они уволокли нас в какую-то подворотню, где сидел продавец кебабов со своей жаровней. На стене за его спиной висел желтый телефонный аппарат. У меня отобрали камеру, паспорт, солнечные очки и мобильник. Телефон на стене зазвонил, и мне протянули трубку. «Мистеррр Сезаррр, – сказал по-английски чей-то голос, упирая на „р“, – вам пррридется пррроследовать за нами». Я ответил, что об этом не может быть и речи: меня ждут друзья. Страха я не чувствовал. Человек в трубке сказал: «Либо вы подчинитесь, либо не уедете отсюда», но я не боялся этих угроз, я твердо знал, что уеду. В то время я еще верил в свою счастливую звезду. Меня сунули обратно в машину, на заднее правое сиденье, так называемое «место мертвеца», водитель сел за руль, один тип расположился рядом с ним, положив свой ствол на колени.
Шофер вел машину, подчиняясь указаниям на арабском.
В какой-то момент мы нырнули в туннель. В темноте я видел только огоньки на приборном щитке. От шофера сильно пахло потом – страх откупорил поры. Наконец автомобиль выехал на свет и остановился. Нам с шофером приказали выйти. Теперь мне уже стало слегка не по себе. Железная лесенка вела в какую-то хибару, с виду строительную времянку. Водитель шагал впереди под конвоем чернявого громилы. Его втолкнули в какую-то комнату, и дверь за ним захлопнулась. Третий человек – уже не помню, как он выглядел, – потребовал мои часы. Я отдал. Он знаком велел мне повернуться, открыл дверь другой комнаты и приказал войти. Дверь заперли снаружи на ключ, и тут уж я занервничал всерьез. Уточню: паники не было, я именно нервничал, а это большая разница. У меня было предостаточно времени, чтобы осмотреться и понять, что для беспокойства есть все основания. Единственное окно было забрано решеткой, а снаружи закрыто куском белого пластика, так что увидеть я ничего не мог. На полу лежал зеленый смердящий палас. У стены – полированный письменный стол и пара стульев, над ним – сура из Корана на зеленом фоне, в золоченой рамке… Теперь у меня уже вовсю заколотилось сердце. Никто не знал, где я нахожусь. И никто не узнает.
Вдруг открылась дверь и вошел молодой человек вполне современного вида, в куртке на молнии. Он сел за стол, а мне велел сесть напротив. Затем объявил на безукоризненном английском:
– Вы находитесь в руках Хезболлы, исламского движения сопротивления. Какова цель вашего приезда в Бейрут?
Начало было скверное: не мог же я ему ответить, что эта цель – Катрин Денев. Тогда я заговорил о своей книге. Он спросил, о какой книге идет речь.
– О моей. О моем последнем романе.
Это его как будто не удивило. Он вел себя точно профессиональный следователь, делая записи на листке, которые я не мог разглядеть из-за деревянного бортика стола. Я нервно поглядывал на суру из Корана. Арабская вязь, хоть и красива, пугает: воинственная и угрожающая, она неизменно фигурирует на лозунгах и ассоциируется для меня с заложниками или смертниками.
– Каков сюжет вашего романа?
– Разве это важно?
– Да, важно.
Я нехотя изложил сюжет своей книги, действие происходило в Бирме. Он и тут не удивился. Сделал еще несколько записей, затем, пристально глядя на меня, спросил: «А для кого вы вели съемку?» Не растерявшись, я ответил:
– Для себя, для друзей, чтобы показать им Бейрут и следы бомбежек.
– А зачем?
– Ну, потому что они хотели это видеть.
Он встал и вышел из комнаты. Я попросил его не запирать дверь, но он сухо отказал. От двойного щелчка ключа мне стало как-то тревожно. Я прождал еще несколько часов, показавшихся мне бесконечными. Было жарко, хотелось пить, но я терпел, уповая на благополучный исход. Наконец дверь открылась, на пороге стоял тот же молодой человек: «Следуйте за нами, пожалуйста!» Он выпустил меня из комнаты, провел по узкому коридору, и я увидел железную лестницу, у которой мы оставили машину. Вот сейчас я выйду на улицу, вернусь в свой отель, и все будет хорошо.
Увы, я жестоко ошибся. К нам подошел еще один тип, лет сорока, весьма устрашающего вида. С пистолетом за поясом. С ключами от машины в руке. Он велел мне сесть в машину. Я спросил:
– Куда вы меня повезете? И где мой водитель?
– Пожалуйста, делайте, как вам говорят.
– Нет, я хочу знать, что с ним.
– Он будет позже. А пока делайте, что приказано.
Я почувствовал, как заныли ноги. Страх всегда оказывает на меня такое действие. У этого типа было каменное, ничего не выражающее лицо: сразу видно, что спорить бессмысленно. Я сел на пассажирское место. Он положил пистолет на приборную доску, машина рванулась с места.
– Куда вы меня везете? – снова спросил я.
Он не ответил. Мы все ехали и ехали по улицам, похожим одна на другую как две капли воды, с одинаковыми грязными домами, на которых щетинились антенны и висели портреты мучеников войны. Над нами пронесся самолет. Скоро мы оказались за пределами города. Вдали я различил аэропорт Бейрута, расположенный к югу от столицы. Мне не завязали глаза, и это тревожило еще больше. Я уже представлял себе какой-нибудь пустырь, яму…
Мы подъехали к неизвестному поселку. Машина затормозила на стоянке перед рестораном. Водитель скомандовал: «Выходите и идите вон в ту сторону!» Перегнувшись через меня, он открыл дверцу и указал на человека, стоявшего метрах в двадцати от нас; тот держал в руках камеру и тут же начал меня снимать. Я весь сжался.
– Зачем он меня снимает?
– Идите туда! – повторил водитель.
Я выбрался из машины. Ноги дрожали. Тип с камерой продолжал меня снимать, и дальнейший сценарий начал вырисовываться во всей своей ужасающей отчетливости. Видимо, они хотят потребовать за меня выкуп. И мне придется пополнить банковский счет их организации. Я подумал о своих друзьях, о родителях. Не о тебе, Эктор, – тебя тогда еще не было на свете. В восьмичасовых новостях меня покажут в окружении двух бойцов с автоматами, в зеленых повязках с арабскими надписями поверх масок. Патетический ритуал. Нет уж, спасибо! Мне хотелось выглядеть спокойным хотя бы на видео. Я направился к снимавшему. Как я уже сказал, все это происходило на стоянке ресторана. Там сидели мужчины с кальянами и женщины в хиджабах – на виду одни глаза. Тип с камерой знаком велел мне войти в ресторан. Тут же рядом очутился еще кто-то, он провел меня через зал, втолкнул в комнату, и закрыл дверь. Я снова оказался перед двумя молодыми парнями, нисколько не похожими на исламистов. Правда, у них были бородки, вернее, трехдневная щетина, как у меня… Один из них наставил на меня камеру, второй спросил по-французски, что я буду пить. Я ответил, что ничего не хочу. Вместо того чтобы перейти к делу, он настойчиво, но очень спокойно сказал:
– Вы напрасно отказываетесь, это обычная любезность…
– Ладно, дайте кока-колу.
В ответ он отрицательно покачал головой и – я клянусь, что говорю правду, как бы поразительно она ни звучала! – властно ответил: «Нет, вы выпьете фруктовый коктейль». Он обратился по-арабски к человеку, стоявшему у меня за спиной. В углу зазвонил телефон древней модели. Парень снял трубку, что-то произнес в нее и положил. Потом эта процедура повторялась каждые три минуты. Я знал, что в Бейруте Хезболла имеет собственную телефонную станцию, которой пользуются только ее члены. Мне принесли фруктовый коктейль. И еще раз клянусь, что говорю правду: это был огромный бокал, наполненный до краев розовато-оранжевой жидкостью, со взбитыми сливками поверху, увенчанными клубникой. Я уже ничего не соображал – где я, что делаю, что меня ждет. Судя по мигавшему на камере красному огоньку, меня продолжали снимать.
В течение этой сцены оба моих «следователя» вели себя вполне корректно. И убийственно профессионально, задавая одни и те же вопросы. Что я делаю в Бейруте? О чем книга, которую я собирался представлять? Почему я решил рассказывать о ней именно в Бейруте? Каковы мои истинные мотивы, в чем заключается моя выгода? Какую плату я за это получу? В ответ и я твердил одно и то же: никакой конкретной выгоды, кроме удовольствия обмениваться культурными ценностями. И еще любовь к Бейруту, к Ливану… Про себя я молился, чтобы они не наткнулись на интервью, взятые мной у одного генерала-христианина или у журналиста, убитого впоследствии в Ливане, прямо в своей машине. И наконец, вопрос: каково мое отношение к палестино-израильскому конфликту, что я думаю об Иране, об Америке и так далее?… А древний телефон все звонил и звонил.
Но вот красный глазок камеры погас. Дознаватели встали. Вошел третий и передал им конверт из плотной бумаги. Содержимое выложили на стол, рядом с моим бокалом «king size», который я осушил. Мои солнечные очки, часы, паспорт, мобильник… не хватало только одного. «Оставьте себе мою камеру», – сказал я, гордо надевая свои «рэй-баны». Они пожелали мне приятно провести время в Бейруте. На улице в машине меня ждал шофер. Он сидел мертвенно-бледный, бессильно привалившись к дверце, скрючившись, и с хриплыми стонами растирал грудь. Когда он повернул ключ зажигания, меня вдруг обуял ужас. Я ждал взрыва, но его не последовало.
Пока мы ехали, он не произнес ни слова. Уже стемнело. Мечеть Харири с ее голубым куполом и минаретами, похожими на ракеты, готовые взлететь к звездам, походила на дворец Шехерезады в сказочном лесу Спящей красавицы. Водитель доставил меня в отель, где я первым делом заказал себе виски.
Итак, я остался в живых, но было ясно, что напряженность в этой части света сильно возросла. Мне просто повезло. Я наконец вздохнул свободно. Единственное, что меня угнетало, это их съемка. Я чувствовал себя ограбленным, униженным. Казалось бы, пустяк, но мне было противно, что у них останется след моего пребывания здесь. Я позвонил Самиру, и он объяснил, что меня, скорее всего, приняли за израильского шпиона и им понадобилось проверить это. «Да с какой стати израильский шпион будет разъезжать по Дахие? Ведь в Израиле есть беспилотники!»
– Даже беспилотникам нужна разведка на месте. Вот они и решили, что ты со своей камерой этим занимаешься.
Н-да, Восток, и прежде сложный, становился и вовсе непостижимым. Пора было возвращаться в Европу.
Значит, после Азии настал черед Востока. Зона моих путешествий ощутимо сужалась.
* * *
Я открыл глаза. Мальчик по-прежнему стоял передо мной в своей прозрачной тюрьме, подставляя гладкие, как мрамор, ягодицы лунному свету. Я спросил у охранника:
– И когда же вы его освободите?
– Утром.
Я облегченно вздохнул, чувствуя какую-то глупую радость: значит, скоро этот своенравный малыш будет на воле. Странное дело: все произведения искусства почему-то кажутся мне драгоценными, живыми. Искусство всегда избавляло меня от жизненных тягот, от черных мыслей. Если тебе когда-нибудь станет худо, Эктор, отправляйся в музей. Может быть, в этом ты похож на меня. И тогда ты почувствуешь себя там как дома. Картины и скульптуры многое скажут твоей душе, твоему сердцу. Богиня, золотой дождь, языческий бог, славящий изобилие… Библейские женщины с белоснежными грудями, мадонны на золотом фоне, лестницы, ведущие в небо, ангелы, проникающие сквозь тюремные решетки, свет, льющийся сверху… Рыбы, купания, венки… Красота.
Теперь ты знаешь, почему я дал себе клятву не покидать Европу, почему решил никогда больше не проходить через рамки любого аэропорта, ведущего за пределы одной из последних свободных частей света. И знаешь, почему я все-таки стою здесь, в аэропорту, проклиная твою мать, которая заставила меня изменить свое решение. И сделать тебя сиротой – если со мной что-то случится.
Ты мог бы возразить, что это недопустимо, недостойно – замалчивать красоту дальних стран, не уступающую красоте Европы.
И это правда. Мало есть на свете такого, что могло бы сравниться с туманной дымкой, пронизанной солнечными лучами, над затерянным городом Мраук-У в Бирме, в штате Аракан. Или с тончайшей паутинкой, вытатуированной на лицах девушек народа чин.
Я мог бы также рассказать тебе, что одно из самых изысканных купаний в мире – это купание в теплых источниках Абу Шуруф, в сердце оазиса Сива, на границе Ливии, там, где жрецы бога Амона предсказали Александру Македонскому, что ему суждено стать правителем Египта.
Но затем я добавил бы, мой мальчик, что для этого придется очень много часов лететь самолетом, рискуя разбиться в пути.
И придется ездить в автобусах, которые водят люди с красными от бетеля ртами и мутными от наркотиков глазами.
И для этого придется сначала насмотреться на нищету и уродство – на красные глинистые дороги, растрескавшиеся под солнцем; на деревни с лачугами из толя и камней; на их обитателей – бедолаг, придавленных безысходной нищетой; на их детей, копающихся в мусорных кучах, играющих дырявыми покрышками и ржавыми железяками, а то и осколками разорвавшихся бомб. А главное, ты увидишь собак. Тощих, блохастых, хромых, свирепых, похожих на гиен.
И если ты не станешь верить, как и я, в известное эстетское утверждение «красота рождается из падали», картины эти причинят тебе несказанную боль.
Я пошел назад, к отелю. Мне позарез требовалась поддержка Пас. Мне надо было все объяснить ей перед тем, как отпустить, – ибо дело шло именно к этому. Давным-давно пора поговорить откровенно.
Я повернул ключ и бесшумно отворил дверь номера, ожидая увидеть в шелковом водовороте простынь ее смуглое обнаженное тело, лежащее, как всегда, на левом боку.
Но моя рука напрасно шарила по постели. Я зажег свет. На кровати никого не было.
Неумирающая любовь
В мобильнике я услышал только ее веселый голос, предлагавший мне оставить сообщение, и короткий сигнал. Было еще не очень поздно, и я совершил необходимые действия, ставшие буквально за несколько лет главным Жестом века. Главным до такой степени, что некий философ, глядя на девушку, с бешеной скоростью набиравшую эсэмэску в вагоне метро, сделал вывод о появлении новой человеческой особи – «гомо эсэмэскус».
Итак, я уподобился этой особи и послал эсэмэс, которая полетела на электромагнитных волнах, захлестнувших город, сквозь обтесанные камни, сквозь ткани, сквозь человеческие тела прямо к смартфону Тарика. Сам факт, что Венеция участвует в этом общении всех со всеми, доказывал, что наша старая, увядшая распутница идет в ногу со временем. В те годы на нашей планете каждую секунду отправлялось двести тысяч эсэмэс. И одна из них – единственная, имевшая для меня значение, – только что приземлилась на мой смартфон: «Она со мной. Вечеринка в Scuola Grande di San Rocco».
Вечеринка в святилище Тинторетто? Да… такого наш мир еще не видывал.
Я вбежал на палубу катера и пересек Канал в обратном направлении, обводя взглядом длинную вереницу крестов, статуй и железных хоругвей, пронзающих с верхушек монументов ночной небосклон. Который в Венеции называют cielo linea, а в Нью-Йорке – skyline.
Вапоретто с выключенным мотором пробирался по узеньким протокам, куда выходили потайные двери домов, украшенные маскаронами в виде дьявольских рож или ангельских ликов. Я сошел перед церковью Фрари с белыми часовенками на крыше и, обогнув ее, вышел на кампо Сан-Рокко. На крыльце курил Тарик. Он снова щеголял в эксклюзивном галстуке, расписанном его сынишкой.
– Что-то случилось? – спросил он.
– Да нет, все в порядке. Пас тут?
– Она там, в зале.
У меня отлегло от сердца.
– Не знал, что Скуолу можно арендовать для ужина, – сказал я, поднимаясь по ступеням.
– Да ее скоро и купить можно будет. Европа идет ко дну, дорогой мой…
Под «Благовещением» исходило паром ризотто. Архангел Гавриил сохранил свое бесстрастие, зато вся команда его ангелочков так и тянула ручонки вниз, к горам салями на блюдах. Раскаты смеха и пузырьки просекко поднимались до Святого Духа и воспламеняли взгляд Марии. Виновницей торжества была художница-израильтянка, похожая на Жанну д’Арк. Я не нашел здесь Пас и стал взбираться по лестнице.
На втором этаже какая-то девушка протянула мне зеркало, чтобы я мог, не вывернув шею, любоваться выставкой пыток и чудес, изображенных во всем своем ярком великолепии на золоченых деревянных потолках. Святой Себастьян, кокетливо изогнувшись и закатив глаза к небу, принимал стрелу прямо в лоб, под нимбом. Змеи с собачьими ушами кишели в груде грешной плоти, а небо извергало каменную лестницу Иакова, на которой резвились стайки ангелочков. Их крылышки тонули в облаках, откуда другой посланник Божий протягивал горькую чашу изнемогающему Христу. Я тоже изнемогал, у меня подкашивались ноги, а голова кружилась от обильной выпивки и тромплеев.
Я спустился обратно. Тарик протянул мне бокал:
– Не нашел?
Я покачал головой.
– Ну извини, я не видел, как она ушла.
Я вытащил из кармана смартфон. Экран был пуст, ничего нового.
– Вы что, поссорились? – спросил Тарик.
– Она сейчас настроена как тогда, у тебя на ужине.
Он стал пристально разглядывать свои лакированные туфли.
– Тебе известно, что она не явилась на презентацию своих пляжей?
– Да, я там был.
– Ты – но не она.
Больше он ни о чем не спрашивал.
– Ты ищешь Пас? – вмешался Франческо Веззоли, выскочивший невесть откуда, словно чертик из табакерки. На нем была майка с принтом «Лорд Байрон». Этот юный красавчик, представитель современного искусства, отказывался критиковать общество, объясняя это тем, что «недостаточно интегрирован в него». Он сообщил, что Пас отправилась на исландский праздник. Он тоже туда идет. Не хочу ли я составить ему компанию?
Казалось, этот вытянутый, как аллигатор, дворец отгородился от мирского гвалта тяжелыми дверями, украшенными армянской вязью. На самом же деле двери защищали мир от дворцового гвалта. Внутри сотни тел извивались, точно плотоядные растения, под взрывы электронной музыки. В глубине обширного сада расположился диджей, приехавший из Рейкьявика; это он заставил грохотать вулканы своего далекого острова в самом сердце Светлейшей. На древних кирпичных стенах мигали огромные голубые неоновые буквы: «IL TUO PAESE NON ESISTE» – ТВОЯ СТРАНА НЕ СУЩЕСТВУЕТ. Я стал пробираться сквозь лес рук, сквозь лианы ног; они загораживали мне дорогу, а запахи алкоголя и духов вызывали дурноту.
Меня толкнул развеселый рыжий великан. Я узнал Томаса Хаусиго, он стоял с пластиковым стаканчиком в руке, покачиваясь из стороны в сторону.
– Венеция – самый психоделический город в мире.
Рядом с нами Веззоли, раздевшись до пояса, менял свою майку на сетчатую накидушку актрисы Виттории Риси, звезды порнофильмов; итальянский павильон пригласил ее позировать обнаженной на троне из разноцветных спагетти.
– Ты почему один? Где Пас?
– Я ее ищу. Мне сказали, что она здесь.
– Была, но ушла к Франческе. Та устроила вечеринку у себя на террасе… Слушай, приятель, я гляжу, ты расстроен?
– Да нет, просто мне нужно ее увидеть.
– Ну, держись, друг. Потому что она красотка – твоя Пас.
– И что же?
– И вдобавок талантлива.
– Согласен.
– А главное, артистическая натура.
– Я знаю.
– А знаешь – так брось это дело, иначе настрадаешься. Вот взять меня – я всегда мучил своих девчонок. И смотри, к чему это привело – сам же и наказан, один-одинешенек…
Я похлопал его по плечу:
– Но я-то не хочу ее наказывать, вот какое дело, Томас.
Палаццо, казалось, присело на корточки возле Канала. Перед тем как переступить порог дворца, я пересек его отражение. Катер стукнулся бортом в деревянные красно-белые мостки. На ступенях у воды стоически ждал официант с подносом. В бокалах в такт волнам танцевали пузырьки шампанского и оранжевые блики коктейлей. Я осушил бокал, прежде чем войти. Звук моих шагов эхом метался между древними сырыми стенами. Две босоногие красотки, лет по двадцати, держа в руках свои туфли на шпильках, хохотали возле дверцы узкого лифта с розовой обивкой. Я кое-как втиснулся между их юными грудками. С террасы на крыше здания открывался вид на ночной город. Толпа гостей, раскаты смеха со всех сторон. «Сезар!» – окликнули меня. Франческа, хозяйка дворца, отличалась изысканностью редкой бабочки. Ослепительна и воздушна. Глядя на нее, верилось, что в мире еще есть настоящие принцессы. Она шла ко мне скользящей походкой, в зеленом платье под цвет глаз. Джоанна Васконселос схватила меня за плечо: «Как там Пас? Я сегодня видела ее фото на выставке… Очень сильно!.. Так солнечно и так душно… А почему вы не приезжаете ко мне в Лиссабон? Тебе следовало бы за ней присматривать! Я только что видела ее здесь с Маурицио, но не успела поздороваться…»
Каттелан? Я ринулся к нему. Этот силуэт, тонкий, как спичка… этот длинный нос Пиноккио, эта мания дурачить людей… К одной журналистке из «Нью-Йорк таймс», которая просила у него интервью, он подослал своего двойника. На улицах Турина он как-то расставил восковые фигуры бомжей, а в Милане украсил деревья вокруг самой оживленной площади муляжами повешенных младенцев, выглядевшими как настоящие. Я слишком много выпил. Меня сотрясала нервная дрожь.
– Как дела, Маурицио, все хорошо?
Он сидел в своем ритуальном черном костюме на парапете террасы, выходившей к Большому каналу, который плескался внизу, метрах в двадцати, и смотрел на меня так, словно прикидывал, какую бы шутку со мной сыграть. В молодости он долго работал в морге и, видимо, оттого, что труп – самая серьезная вещь на свете, решил с тех пор смеяться надо всем на свете.
– Даже очень хорошо, потому что я собрался на пенсию.
– Мне уже говорили… но верится с трудом…
– Ну, ясно… при моей репутации обманщика…
Да, вылитый Пиноккио. Кстати, одного такого Пиноккио он изваял в виде утопленника, плавающего лицом вниз, с раскинутыми ручками в перчатках, в фонтане нью-йоркского Музея Гуггенхайма.
– Ну, а ты… come va?
– Да вот ищу Пас уже несколько часов. Мне сказали, что она была тут с тобой.
Он притворно завертел головой:
– Да нет, смотри сам, ее здесь не видать.
– И тебе неизвестно, где она может быть?
– Понятия не имею.
Не знаю, почему мне показалось, что у него вытягивается нос, но у меня вскипела кровь, и без того разогретая алкоголем. Я схватил его за отвороты пиджака и начал бешено трясти. Он выронил свой бокал, и тот, скатившись за черепичный бортик, плюхнулся в воду.
– Что ты делаешь… сумасшедший! – завопил он.
– Нет, влюбленный. И потерявший возлюбленную. И слегка пьяный. Говори, где она, или кончишь, как твой Пиноккио!
От меня так несло апельсиновым ликером, что он перепугался не на шутку.
– О’кей, Сезар, я тебе все скажу, только отпусти, у меня голова кружится!
Я оттащил его от края террасы.
– Ну?
– Она в кашалоте. В кашалоте Лориса Крео.
– Это уже не смешно, ты мне надоел! – прорычал я, снова толкая его к парапету.
– Прекрати, – закричал он, – это чистая правда, клянусь!
На нас оборачивались гости. Я объявил с широкой улыбкой:
– Не волнуйтесь, господа, это всего лишь перформанс господина Маурицио Каттелана! – И снова развернулся к Каттелану: – В кашалоте Лориса?
– Ну да, – ответил он неожиданно серьезно. Его высокий лоб взмок от пота. – Он ведь полый. Спроси у Лориса сам.
Я выпустил Маурицио. Он поправил галстук и пригладил короткие полуседые волосы.
– Извини, – сказал я, отряхивая его пиджак. – Ты ведь знаешь, как я привязан к ней.
– Нет, мне действительно пора на пенсию, – прошептал он.
На террасе появился официант с полными бокалами на подносе. Но я решил, что с меня хватит. В дальнем углу я увидел сидевшего в полном одиночестве – что было странно для такого всеобщего любимца – Лориса Крео, который пил красное вино из бокала с несоразмерно длинной ножкой.
Во чреве кита
Лорис был одним из немногих знаменитых художников, чье творчество мне очень нравилось. А может, и единственным. В двадцать восемь лет ему предоставили для выставки четыре тысячи квадратных метров Токийского дворца. В тридцать три он организовал вместе с нью-йоркской рэп-группой первый концерт в защиту глубоководной океанской фауны, которой страстно интересовался. Это событие было снято на пленку и демонстрировалось на гигантских экранах Таймс-сквер: на глубине трех тысяч метров обитатели морских глубин танцевали в био-люминесцентном фейерверке. Пас тоже очень любила Лориса. Теперь-то я понимаю, что их сближало.
Я подошел к нему. Бритый затылок, челка, спадающая на лицо, застегнутая до подбородка рубашка. Этот имидж упертого, ядовитого рокера никак не сочетался с его врожденной доброжелательностью. Мы чокнулись.
– Слушай, я видел, как ты набросился на Маурицио. Это нехорошо, из-за тебя он станет серьезным.
– Ну ты-то уже серьезен, так что давай сэкономим время. Я ищу Пас. Что это за история с полым китом?
Он грустно улыбнулся. Отпил большой глоток кроваво-красного вина.
– Она сказала, что хочет побыть в одиночестве.
– Да что она знает об одиночестве?!
Он отставил бокал и расстегнул ворот рубашки.
– Ладно, вы уже люди взрослые. – На груди у него блестела цепочка с ключиком.
– Значит, там есть дверь?
– Да, скульптура полая. Можно побыть в чреве кита. Я назвал его «Домик Джеппетто».
– Джеппетто? Ну и ну… а Маурицио называет себя Пиноккио. Вы оба сущие мальчишки.
Я распрощался с ним, обнял принцессу, шатаясь, спустился по мраморной лестнице и прыгнул в первое попавшееся водное такси.
Катер скользит по воде, держа курс на Арсенал. Темный силуэт здания кажется куском ночной тьмы, вырезанным рукой какого-то безумного творца. Изящные, причудливые зубцы стен напоминают о Востоке. А за ними – отсеки, полные воды, как на секретной военной базе. В XVI веке из них выходило до полусотни галер в месяц. Им предстоял жестокий бой при Лепанто.
Адреналин в моих венах тоже ведет жестокий бой – с алкоголем; я всматриваюсь в темноту, выискивал глазами морское чудовище. Опора и стрела гидравлического крана нависли над водой, словно тень хищной птицы. Но вот наконец и кит – ярко освещенный луной. Разлегся во всю свою длину на пристани Арсенала. Гигантская масса, недвижно покоящаяся на ложе из песка.
Кругом ни звука. Я выхожу на причал. Катерок удаляется.
Фантастическая скульптура окружена металлической сеткой; я перешагиваю через нее и тут же увязаю в песке. Он скрипит у меня под ногами. Теперь я отчетливо различаю этого монстра – его выпученный глаз на огромной гладкой голове, сужающейся спереди, как топор эпохи неолита; его широко разинутую пасть, розовую внутри; нижнюю челюсть с частоколом острых конических зубов – настоящий капкан. Многочисленные шрамы, видимо, должны поведать зрителю о жестоких подводных битвах с гигантскими кальмарами.
На боку что-то вроде герметичной крышки люка субмарины. Я вставил ключ в маленькое круглое отверстие, повернул, осторожно открыл дверцу.
И вошел в чрево кита.
Она вскрикнула от неожиданности:
– Ох, как ты меня напугал!
Помещение напоминало пещеру. Или звериное логово, правда, не совсем темное: крошечные диодные лампочки источали теплое желтоватое мерцание. Общее впечатление: убежище, тайник, нечто из давнего прошлого, из царства теней. Это узкое, тесное пространство было оборудовано под обитаемое, но вся его обстановка – полки, столики, кровать, гладкие и блестящие, как лед, – составляла единое целое со стенами из стекловолокна. Если не считать нескольких цветных предметов – плитки, выключателя да туалетных принадлежностей, – все было белым. Все остальное… кроме Пас, лежавшей на кровати в одних трусиках, с обнаженной грудью.
Я подошел к ней:
– Ты собиралась спать?
– Не знаю. Что значит «собиралась»? Сон сам решает, приходить ему или нет.
– Знаешь, я очень волновался.
– Но ведь ты же меня бросил.
– Ну прости, я сожалею. Можно я лягу рядом?
– Как хочешь.
Я не заставил себя просить. Сбросил одежду. Она подвинулась, давая мне место. Мне было стыдно за свою бледную кожу рядом с ее смуглой, мерцавшей в этой полутемной норе, словно драгоценный янтарь.
Моя рука легла на ее бедро, повернула ее на бок, прижала к моим бедрам. Мои пальцы бережно обводили изгибы ее тела, от колен до упругих полушарий груди и выше, до ключиц, до хрупкой тонкой шеи.
Она вздрогнула и резко откинулась назад:
– Перестань, не надо!
Ее взгляд фотографа, брошенный исподлобья, пронзил меня с безжалостной точностью оптического прицела киллера.
– Ладно, Пас, не хочешь – как хочешь, но нам нужно поговорить.
– Тебе всегда нужно поговорить. А я больше не хочу разговаривать.
Она отодвинулась от меня, села. Черные волосы разметались по плечам. Я смотрел на нее снизу вверх. Я не хотел ее потерять.
– Я ведь уже извинился. И прошу прощения еще раз. Но я хочу, чтобы ты меня поняла.
– Бросить женщину в ресторане… да разве так поступают?
– Знаю, это гнусно, но я исчерпал все свои доводы. И меня шокировали твои слова. Поэтому я предпочел уйти.
– Настоящий мужчина никогда бы так не сделал.
Мне больно было это слышать. Какой же иной реакции она от меня ждала? Она никогда не уступит, не оставит никакого выхода. Ну да, я ушел, я бросил ее. Но ведь я вернулся. И попросил прощения. Даже дважды.
– Есть вещи, о которых ты не знаешь… – начал я.
Ее губы растянулись в злой усмешке.
– Почему ты так улыбаешься?
– Ни почему. Иногда ты со мной обращаешься как с дурочкой. – И она снова усмехнулась – теперь уже скорее горько, чем зло.
– Когда-нибудь у тебя откроются глаза. На окружающий мир, на тебя, на меня… Потому что это ты не знаешь некоторых вещей. Хотя нет, знаешь – раз я тебе о них говорю… Но не придаешь значения…
Она закрывает лицо руками. Ее грудь содрогается, слезы льются рекой. Я сажусь на кровати, пытаюсь заглянуть ей в лицо:
– Пас, ну что случилось?
– Ты ничего не понимаешь, – говорит она хрипло, ее душат слезы.
– Ну так объясни мне, я для этого и пришел сюда, к тебе.
Но она упрямо качает головой, глядя на свои голые ноги:
– Нет, ты обо мне не думаешь. Только о себе…
У меня перехватывает горло. Я обнимаю ее, прижимаю к груди ее голову. Она упирается, потом мало-помалу сдается.
– Неправда, я думаю только о тебе, Пас.
– Если бы думал, то понял бы то, что я хочу сказать. Понял бы, как я здесь задыхаюсь.
И ее охватывает дрожь. Настоящая, непритворная дрожь. Мне страшно, я крепче обнимаю ее.
– Ну, скажи, Пас, что с тобой?
– Я задыхаюсь, Сезар. Правда задыхаюсь. Задыхаюсь в Париже. Задыхаюсь рядом с тобой.
Я опускаю голову, ее слова смертельно ранят меня.
– Это правда? Даже рядом со мной?
Она проводит рукой по лицу. И говорит – хрипло, словно и впрямь задыхается от чувств, которые захлестывают ее, как волна, как неостановимое цунами:
– Да, и рядом с тобой тоже. Ты не сможешь помешать тому, что должно случиться.
– А что должно случиться? – спрашиваю я.
– Этот черный прилив, который все испоганит. Люди, их жестокость, их бессмысленное кишение… И ты такой же, как они. Мы дышим отравленным воздухом, Сезар. Он пахнет смертью.
– Не надо, не говори так!
И я целую ее руки. Запах ее кожи напоминает мне аромат темного меда. Это совсем не запах смерти. И я вовсе не такой же, как другие.
– Почему ты не отвечала на мои звонки, я вызывал тебя раз пятьдесят, не меньше.
– У меня больше нет мобильника.
– Потеряла?
– Выбросила в воду. Вон туда, перед китом.
– Ну и как же я мог тебя найти?
– Да нечего было меня искать. Я хотела успокоиться, побыть одной. Чтобы обо мне все забыли хоть на время.
– Как я могу забыть тебя, Пас? Я люблю тебя.
Она снова вздрагивает.
– Завтра мы улетим. Я буду заботиться о тебе. Позволь мне заботиться о тебе, Пас, пожалуйста!
Я укладываю ее на кровать, прижимаю к себе. Мы долго лежим так, в теплом чреве кита, в золотисто-молочном свете, прильнув друг к другу. А потом наши тела начинают двигаться, и это упоительно.
Я слышу ее дыхание, я не хочу, чтобы она ушла. Мне нужно ее удержать, а если не получится, стать ее тенью, ее дубликатом – как говорят о ключах. Перед глазами всплывает образ мальчика с лягушкой. Это он соединил нас здесь – он, с его брыкающейся лягушкой, с его жаждой жизни, неумолимым взглядом и легкой улыбкой – свидетельством того, как хорошо принадлежать этому миру.
– Я хочу ребенка от тебя, – шепчу я ей в жгучем вихре наших смешанных дыханий.
– Перестань!
– Вспомни Boy With Frog! Роди мне такого же.
– Прекрати!
– Он ведь и тебя растрогал.
– Заткнись!
Мы раньше никогда об этом не говорили. Для нее эта тема просто не существовала. А, собственно, почему? Потому что она – художник? Глупость какая. Я не верю в этот постулат – что художник воплощает себя только в своем искусстве.
И вот я в ней, и вот я во чреве кита…
Я сразу почувствовал, что все изменилось. Что-то странное происходило сейчас. Каким бы способом люди ни занимались любовью, какие бы позы ни выбирали, их соитие всегда зиждется на одном-единственном движении взад-вперед, волнообразном, повторяющемся, мерном, широком. Словно для того, чтобы достичь другого, нужно сперва спуститься в себя самого, отыскать и вытащить на свет божий все лучшее, что в тебе кроется. Словно нужно сперва отыскать тайну, создавшую тебя таким, какой ты есть, чтобы соединить ее с тайной другого.
Много позже мы заснули, истомленные усердным созиданием храма любви из плоти, пота и вздохов. Наконец-то мы остались одни, изничтожив и отбросив наших демонов.
Я открыл глаза первым – мне не давала покоя одна навязчивая, коварная идея. Встав, я взял ее клатч. Внутри я нашел то, что искал, – упаковку противозачаточных пилюль. Теперь мой хмель почти выветрился, но осталась уверенность: минувшей ночью произошло нечто важное, и я не хотел, чтобы химия и медицина изничтожили это.
Вчера возникло то, что не должно было исчезнуть. И теперь мне нужно было использовать все шансы в нашу пользу. Любовь, а не смерть.
Я снова лег на кровать.
Через несколько минут – даже не знаю, сколько точно прошло времени, – она проснулась.
Я услышал, как она роется в своем клатче и сыплет проклятиями по-испански. Потом она подошла к кровати, чтобы разбудить меня: у нее проблема.
* * *
Мы сидим в самолете. Атмосфера напряженная, но у меня все равно легко на душе. Что мне теперь облака, что мне добро и зло: я согрешил для нашего же счастья. Я пью «гарибальди», красное, как рубашка этого патриота, и полное витаминов. Пас попросила только воды. С газом. Я смотрю на нее: она – мой иллюминатор, мой пейзаж. Пас нервно ерошит волосы, она мрачна как туча, я чувствую исходящие от нее отрицательные волны. И уже подстерегаю первые признаки. Любовь моя, не бойся, я готов переносить все твои капризы, твою утреннюю тошноту, твои разбухшие груди с потемневшими сосками. Я буду твердить, что ты красива, даже тогда, когда твой живот округлится, как воздушный шар.
Мы чуть не опоздали на самолет из-за ее яростных поисков пропажи в отеле, куда нам пришлось вернуться за вещами, покинув чрево кита, – о, посмотрел бы ты на физиономию сторожа, когда мы оба – торжествующие Ионы – выбрались на свет божий! Она все перерыла в своей косметичке, в чемодане, в сетчатой мусорной корзине в ванной, заглянула даже под кровать. А я твердил, что нам нужно срочно ехать в аэропорт, настаивал, требовал, кричал: я должен успеть на этот рейс, у меня важнейшее совещание в Париже! Устав от бесплодных поисков, в отчаянии, она наконец решилась меня спросить: «Ты не видел мои пилюли?» Не мог же я ей ответить: «Я их украл, потому что хочу от тебя ребенка и не уверен, что ты хочешь его от меня»? И вместо этого рявкнул: «Твои пилюли? А мне-то они зачем?»
Зачем… Да затем, чтобы швырнуть их подальше в камыши, черт возьми!
Неужели я совершил преступление? Неужели я такой уж мерзавец? Согласен, подобное решение обычно принимают вдвоем. Но что, если один из двоих не желает в этом участвовать? Она требовала найти ей аптеку. К счастью, было еще рано, вся Джудекка спала. Я благословлял итальянскую dolce vita. «Мы опоздаем на самолет!» – твердо сказал я, чтобы заставить ее сесть в водное такси. И смотрел, смотрел во все глаза, стараясь запечатлеть в памяти образ этого города, свернувшегося, как улитка, лежащего на воде и пронизанного водой, готового прорасти новой жизнью, готового сделать меня отцом.
Мы летим над Альпами. Снежные вершины сверкают на солнце. Молчание, разделявшее нас с момента взлета, словно заморозило облака, сквозь которые мы плывем, защищенные от смерти оранжевым корпусом. Она бледна. Я ласково касаюсь ее плеча:
– Что с тобой, Пас?
– Ничего.
– Это из-за пропажи пилюль?
Помолчав, она отвечает: «Да».
Я понял это с самого момента ее пробуждения, но услышать, что она расстроена, услышать, что ее расстроило, мне было по-настоящему больно.
– А почему? Разве ты не хотела бы ребенка от меня?
Я спрашиваю это так мягко, как только возможно. Так любовно, как только возможно. И улыбаюсь ей. Она наконец смотрит на меня. И говорит, как отрезает:
– Я не хочу никакого ребенка. В любом случае, у меня есть в запасе еще трое суток, чтобы принять пилюлю!
– А почему ты не хочешь?
Несколько долгих секунд она молчит. А потом произносит фразу, которая тогда показалась мне просто абсурдной:
– Потому что я усыновила акулу.
Я чуть не подавился своим «гарибальди». Откинувшись на спинку кресла, я переспросил:
– Что ты сделала?
– Усыновила акулу.
Она сказала это, уставившись в свой стакан, где пузырилась газировка. Солнце, заглянувшее в иллюминатор, танцевало на ее столике пятнами света и тени. Стюард попросил пристегнуть ремни: ожидалась турбуленция.