Объявление для Сезара
Тебе трудно будет понять то, что я скажу Эктор. У тебя есть старший брат, и этот брат – акула.
Не знаю, каким образом эта идея угнездилась в голове твоей матери. И стала подлинным наваждением. Не знаю также, откуда взялась эта внезапная страсть к акулам. Конечно, твоя мать родилась у моря. Но в этой части Атлантики, омывающей берега ее родной Астурии, неизвестна порода хищников, которую она выбрала для опеки, – большая акула-молот, Sphyrna mokarran. Такие бороздят океан – и на трехсотметровой глубине, и на поверхности – почти исключительно в Южном полушарии – от Нижней Калифорнии до побережья Мозамбика, от Большого Австралийского рифа до темно-синих глубин Красного моря. Они живут около тридцати семи лет; взрослые особи, достигающие шести метров в длину, могут весить пятьсот и более килограммов.
Усыновить акулу. Ты не понимаешь, что это такое. Но некоторые ассоциации предоставляют людям такую возможность, как другие позволяют им усыновлять детей. За несколько сот евро можно стать папой или мамой молодой акулы из Красного моря, как становятся родителями какого-нибудь маленького камбоджийца. Естественно, в отличие от усыновленного ребенка животное не может поселиться в доме приемных родителей. Хотя приемная мамаша все-таки обязана обеспечивать его содержание – конечно, не свинками отари, тюленями, рыбой или морскими черепахами, но самыми что ни на есть модными гаджетами, необходимыми для наблюдения за ним. И в самом деле, акулам грозит полное уничтожение: за последние пять лет 90 % этой популяции было убито ради их драгоценного плавника, коему приписывают самые фантастические свойства, например способность исцелять импотенцию или предупреждать раковые заболевания.
И вот так же, как современная мамаша снабжает свое чадо мобильником, чтобы поддерживать с ним постоянную связь, твоя мать подарила своей акуле сверхсложный пеленгатор с наворотами, который профессор Нейл Хаммершлаг из университета Майами представил на своем сайте следующим образом:
Усыновив акулу, вы тем самым поможете нам установить на ней спутниковый передатчик. Таким образом, у вас будет возможность следить за вашей подопечной в реальном времени через Google Earth! Также вы можете дать ей имя, а мы будем присылать вам все данные о ней по мере ее развития.
Вот самый запомнившийся мне образ Пас того времени: она сидит на диване, положив ноги на стеклянный столик, пристроив на коленях макбук, и гоняется за своим приемышем по всем океанам. Так она проводила чуть ли не все время. Забросив даже фотографию, что меня сильно тревожило, потому что она жила только своей страстью.
А скоро акула полностью вытеснила все остальное. Теперь Пас интересовало только одно: куда она плывет, что с ней происходит…
Откуда взялась эта блажь? На все мои вопросы следовал сжатый, но исчерпывающий ответ: «Потому что я нахожу их красивыми. Чудовищно красивыми. Потому что они жизнестойкие. Потому что им грозит уничтожение. Потому что у них скверная репутация. Потому что мне это нравится».
– И ты ее действительно усыновила?
В доказательство Пас предъявила мне сертификат, сложенный вчетверо и хранившийся в шкафчике ванной – довольно странное место для документа, разве что ее акуле было приятнее находиться рядом с источником воды. Во всяком случае, это действительно был настоящий сертификат опекуна. Ассоциация явно не жалела средств: белый лист формата А4, сверху голубой узор в виде морских волн, слегка напоминающий фрески Миносского дворца на Крите, под ним заголовок: «Certiificate of Adoption», выведенный готическим шрифтом; внизу силуэт акулы-молот, а в центре следующие пафосные фразы:
Настоящим удостоверяется,
что ПАС АГИЛЕРА-и-ЛАСТРЕС
является официальным опекуном акулы
Имя: НУР
Вид: большая акула-молот ( Sphyrna mokarran )
Длина: 6 футов
Пол: мужской
Предполагаемый возраст (точно не установлено): молодой самец
Тип пеленгатора: PAT (Pop off archival tag)
Пеленгатор прикреплен к животному на острове Дедал
Члены команды, надевавшие пеленгатор: Хусейн Салех (Акаба, Иордания), профессор Нейл Хаммершлаг (США, Майами)
Дата прикрепления пеленгатора: 5 апреля
Дата внезапного исчезновения животного: 18 апреля
Далее следовал короткий текст:
Наблюдение через спутник позволило нашим исследователям сделать следующее поразительное открытие: акула-молот способна плавать на очень большой глубине. Это акула-одиночка, такие крайне редко собираются в стаи, поскольку акула-молот охотно нападает на своих сородичей и пожирает их. За последние тридцать лет данный вид был практически полностью уничтожен, и, сделав Нура своим подопечным, вы поможете нам защитить эти прекрасные, единственные в своем роде существа.Живи спокойно, Нур!
Пас сказала:
– Нур – это по-арабски «свет».
Постепенно акулы вторглись в нашу близость. И начали пожирать все, что осталось в ней живого.
* * *
После Венеции между нами пролегла долгая ночь. Ты уже был у нее в животе. Она объявила мне об этом через два с половиной месяца. В океанариуме. Что само по себе было странно. Хотя она наведывалась туда каждую неделю, по воскресеньям. «Это меня успокаивает», – говорила она.
Тебе знаком этот океанариум у станции метро «Порт Дорэ». Я часто привожу тебя туда, тоже по воскресеньям, чтобы ты привыкал к этому водному миру, любил его. Он расположен во дворце, построенном в 30-е годы прошлого века и похожем на египетский храм. Этот океанариум – истинное сокровище, в его темных залах и впрямь чувствуешь себя как в подводном царстве. Здесь обитают пять тысяч рыб, привезенных в багаже губернаторов колоний, чтобы внести хоть какие-то яркие краски в серую атмосферу метрополии. Тебе нравится бегать там в своих узких джинсиках по гладкому полу, с криком: «Rockings!» В этих залах ты словно в субмарине: тихо, темно, свет исходит только от аквариумов с зеленоватой искрящейся водой, где среди ярко-красных коралловых гротов шныряют пестрые создания с плавниками. Ты прижимаешься носом к стеклу, и мы вместе любуемся морскими коньками, которых ты уже умеешь называть и по-французски – hippocampus, и по-испански – caballito de mar.
Потом идем смотреть мурен с их страшными зубастыми мордами, – они выбираются из своих нор с гибкостью ленты и с грозными повадками драконов. Ты называешь их «морена», что по-испански значит «брюнетка, темноволосая», – как твоя мать, и, значит, ваша связь еще не прервана. Некоторые люди тщетно пытаются бежать от причины своего горя. Я же встречаю его лицом к лицу. И учусь отделять этот аквариум от испуга, который он внушил мне в тот день, когда она объявила свою новость.
Однажды, в кои-то веки, я решил пойти туда вместе с ней. Это была попытка «возобновить диалог», снова согласовать наши вкусы. Здание, где расположен океанариум, стоит напротив большого парка.
Погода была прекрасная. Твоя мать торопливо поднималась по монументальной лестнице. Ее красные каблучки казались двумя каплями крови на белом мраморном полу вестибюля.
Внутри мерцал зеленый свет. Она прошла мимо крокодильей ямы, где водопад освежал бронированные спины этих чудовищ, и направилась прямиком к самому большому из аквариумов, где плавали две черноперые акулы и одна акула-носорог – naso unicornis, чьи глаза, разделенные твердым остроконечным наростом, невозмутимо созерцали зрителей.
Голубоватые акульи тела с черной кромкой на спинном плавнике (отсюда их название – черноперые) бесшумно, стремительно скользили перед ней – нет, перед нами, поскольку я подошел тоже, – из одного конца бассейна в другой и обратно. Это напоминало какой-то безостановочный балет, завораживающий своим мягким ритмом и абсолютно бездушными, холодными глазами этих рыбин.
Пас глядела на них, не двигаясь. Прошло довольно много времени, и я потихоньку отошел, чтобы полюбоваться морскими коньками, которые висели в воде, цепляясь загнутыми хвостиками за лепестки актиний – «морских цветов», как ты их называл, – и понаблюдать за изворотливым скатом из Гвианы, чья лиловая ворсистая кожа напоминала мне старый коврик.
Когда я вернулся, она все еще смотрела на акул. Ее губы шевелились. Я вынул смартфон и снял ее отраженное в стекле лицо, глаза, пристально следившие за гибкими, снующими взад-вперед акульими силуэтами.
– Пойдем, – сказала она, оторвавшись наконец от их созерцания.
Теперь она держалась с царственным спокойствием. Она взяла меня за руку и мягко потянула к другому бассейну, меньших размеров, где вода кипела пузырьками, как в джакузи. Морские звезды у входа в коралловый грот корчились так, словно заранее боялись появления чего-то страшного; там же висели рядком, на пластмассовой решетке, четыре хрящеватые яйцеобразные капсулы светло-коричневого цвета. Внутри каждой из них виднелось более темное ядро, вокруг которого двигалось нечто, похожее на гибкий жгутик.
– Что это? – спросил я.
– А ты подойди ближе.
Я подошел и отшатнулся: это был не жгутик, а хвост. Хвост акулы – акулы-детеныша, присосавшейся к темному ядру – к желтку этого яйца, даром что он не был желтым. Я разглядел плавники этого существа, головку с двумя бугорками, где намечались глаза. Мне стало тошно, я отвернулся и тут заметил табличку на стене, объяснявшую это явление:
Рогатковые акулы являются яйцекладущими. Каждое яйцо имеет в длину около тринадцати сантиметров и раскрывается через пятнадцать недель после кладки. Эмбрионы привязаны к желточному мешку, который обеспечивает их питание. Мальки, вылупившиеся из яиц, имеют примерно пятнадцать сантиметров в длину. Здесь можно наблюдать яйца на различных стадиях развития, а также акульих мальков.
– Трогательно, правда? – серьезно, без улыбки спросила твоя мать, почти вплотную приникнув к стеклу.
– А по-моему, отвратительно.
Она обернулась ко мне, и в ее голосе прозвучала грусть:
– Значит, ты и ко мне будешь относиться с отвращением?
– Что ты хочешь сказать? – спросил я, и меня вдруг кольнула тревога.
Крошечные акулы в своих пленчатых капсулах все активнее вертели хвостиками.
– Я беременна.
Меня пронзили сразу два чувства – счастье и омерзение. Счастье от услышанного и омерзение при виде этих акульих эмбрионов, извивавшихся в своих яйцах.
И эти два чувства, столкнувшись, подействовали на меня как ледяной душ. Форма изгадила суть.
Объявление о будущем ребенке должно стать моментом божественной благодати. Недаром же художники изображают на своих «Благовещениях» стайки ангелочков, златокрылых голубок, вазы с лилиями. Почему же она объявила мне эту потрясающую новость рядом с тем, что для большинства людей ассоциируется с худшим из кошмаров – водоемом, кишащим акулами?!
Я всерьез разозлился на нее. Для нас обоих это должно было произойти совсем иначе. Более поэтично, более тепло, более человечно. О чем она только думала, черт подери?!
Да, я разозлился, а потом вдруг пожалел ее. Крепко обнял, отвел подальше от этих омерзительных тварей, пристально посмотрел ей в глаза, потемневшие от внезапной печали.
– Любовь моя, но ведь это же чудесно! Почему ты грустишь?
– Не знаю. Я боюсь.
– Боишься чего?
– Что он будет, как они. – Она обернулась и указала на акульих детенышей.
Я ничего не понимал.
– Что ты говоришь, Пас? Что это значит – как они?
– Что он будет сиротой.
По ее щеке скатилась слеза. Я прижал ее к себе:
– Но у него же есть мы, его родители!
– Не знаю, – повторила она. – Сегодня все так одиноки, так обделены любовью.
Мне страшно было это слышать.
Ибо я думал точно так же. Мне казалось, что скудный ручеек любви в мире вот-вот обмелеет вконец. А ведь в эти трудные времена любовь могла быть самым надежным убежищем. Но от нее все отворачивались. Еще бы: она требовала времени и не приносила никакой выгоды. В сфере личной жизни я наблюдал одни только разводы. В профессиональной сфере все готовы были сожрать друг друга. И все всего боялись. Финансовый кризис, обезумевший климат – взять хоть сегодняшнюю утреннюю новость о проливных дождях в иорданском Аммане! – миллионы нищих мигрантов, которых коренные жители считают саранчой, новые беспорядки в Египте – все это отнюдь не улучшало ситуацию. Да, Пас была права. Жизнь становилась все сложнее. В ней все меньше было любви. Кроме нашей с Пас.
– Но ведь мы-то с тобой любим друг друга, – сказал я Пас, крепко обнимая ее перед аквариумом с соленой водой, где извивались эти диковинные силуэты.
Поистине, природа щедра на выдумки… Пусть бы только она унялась и оставила в покое крошечное существо, растущее в животе Пас. Чтобы эта Природа, или Создатель, или Великое Ничто не расценили выбор данного места для объявления о беременности как желание произвести на свет помесь человека и акулы…
* * *
Беременность протекала гладко. Живот рос. И значит, рос ты.
Я присутствовал на первой эхографии и с умилением услышал стук твоего сердца. До чего же трогательным может быть мерный стук, если он исходит от сердечка весом в несколько граммов! Зато я возненавидел надменную девицу в белом халате, которая исключила меня из этого процесса. Она общалась исключительно с Пас, как женщина с женщиной, и ясно давала мне понять, что я тут лишний. Даже не отвечала на мои вопросы, так что Пас приходилось их повторять самой. На экране разворачивалось какое-то космическое действо: черный фон, колеблющийся млечный путь. Прямо как в зале NASA.
– Все нормально, – объявила девица в белом халате.
– Только пусть он будет не слишком нормальным, – вырвалось у меня.
На что она сухо ответила:
– Не советую вам шутить с этим.
Твоя мать, которая недовольно морщилась, когда ее живот смазывали холодным гелем, теперь улыбалась. Это случалось с ней все реже и реже.
В последний раз я видел улыбку на ее лице много месяцев назад. Когда мы наконец претворили в жизнь одну мою фантазию.
Спящий гермафродит
Все началось с ужина, проходившего под пирамидой Лувра в честь грандиозной выставки, посвященной эпохе Ренессанса. Разогретые обильными возлияниями, мы заговорили с директором музея о заветных мечтах – разумеется, в области искусства. Его заветной мечтой было объединить в рамках одной выставки трех самых соблазнительных лежащих женщин в истории искусства – «Олимпию» Мане, «Маху раздетую» Гойи и «Венеру Урбинскую» Тициана.
– И которая из них будет в центре? – поинтересовался я.
– Разумеется, «Венера»! Тициан написал ее специально для меня, – ответил директор, поднося к губам бокал.
Пас, надевшая в тот вечер платье с «леопардовым» рисунком, от которого рябило в глазах, не упустила случая подначить его:
– Ах, значит, именно для вас он написал ее красивый округлый живот, ее руку с кольцом на безымянном пальце, небрежно прикрывающую лобок, зовущий взгляд ее темных глаз?
Директор покраснел, а этого человека трудно было чем-то смутить. Но все же он решил обратить дело в шутку:
– А что значит действительно любить картину? Это значит ощущать ее физически. Бальзак прекрасно это сформулировал, говоря о произведениях искусства и людях, которые ими любуются: «Они узнают знатоков, зовут их, шепчут им: „Сюда, сюда!“»
И он красноречиво описал нам картину Тициана: молодую женщину, ее слегка растрепанные волосы, волной ниспадающие на плечи, ее тело, вероятно, сразу после омовения, поскольку служанки на заднем плане суетливо вытаскивают из сундука платье, чтобы хоть как-то прикрыть ее наготу от посторонних взглядов… Наконец он заметил, что разглагольствует в одиночку, а гости молчат или потихоньку уходят, и попросил оставшихся рассказать об их мечтах. Мне давно уже хотелось провести ночь в музее, одному. Вполне банальное желание, но поскольку я об этом мечтал, то и высказал его вслух. Моему примеру последовали другие, и больше мы эту тему не затрагивали.
И вот однажды Пас назначила мне встречу поздно вечером, возле пирамиды. Внутри нас ждал директор музея. Я был счастлив, как ребенок: сбывалась моя детская мечта! Я крепко обнял Пас. Не знаю, как она добилась этого «сезама». На мой вопрос она ответила только загадочной улыбкой.
Мой дорогой Эктор, я желаю тебе встретить когда-нибудь такую же Пас, которая подарит тебе такой же визит. Или, вернее, такое же странствие. Сначала будет ночь, украшенная звездами. Потом твои одинокие шаги по скрипучему паркету или по звонким мраморным плитам. Впрочем, одиночество – это не главное в такой фантастической ситуации; главное – отсутствие шума. Никто из нас не осмеливался говорить. Величественную тишину музея нарушало лишь цоканье каблучков Пас. А темноту разрезали только лучи наших фонариков.
На самом верху монументальной лестницы высилась на носу своего каменного корабля Ника Самофракийская, все такая же безголовая – точь-в-точь отставная голливудская звезда в нижнем белье, вопящая, что у нее украли драгоценности. В кружочках света наших фонариков греческие вазы демонстрировали нам свои битвы в оранжево-черных тонах: гиганты в звериных шкурах погибали от молний Зевса; Эос оплакивала смерть своего сына Мемнона, павшего от руки Ахилла; мать сжимала в объятиях тело сына, бородатого, как Христос, – это уже была pieta; Орест воздымал кинжал, которым убил мать… Целая череда смертоубийств в витринах.
Мы шли по залам, трепеща от волнения. Королева Пальмиры с ее свирепым взглядом и плотно сжатыми губами, вырванная из своей могилы, готовила месть убийцам, теребя свой роскошный, покрытый драгоценностями тюрбан и, похоже, мысленно прикидывая, нельзя ли ей опереться на крылатых быков Навуходоносора, стоящих в двух шагах от нее. Эта ночная тьма, эти статуи вокруг и завораживали, и пугали. Они были неживые… но до жути реальные. Сердце у меня билось медленно, как под гипнозом. Повторяю тебе: никто из нас не вымолвил ни слова. Вплоть до того момента, когда высоченная, под два метра, фигура директора внезапно сложилась пополам. В стене дворца мы увидели узкий проем. Он проскользнул в него и позвал: «Идите за мной!» Мы вышли на лестницу всего в несколько ступенек, ведущую к другой двери, которую он и открыл. Теперь мы стояли на балконе с балюстрадой. Директор нагнулся и знаком велел нам сделать то же самое, направив свет вниз. Пас едва удержалась от вскрика. Я нагнулся пониже и прямо под собой увидел Ее.
Она лежала на правом боку, почти на животе, на простеганном ромбами матрасе, такая прекрасная, такая живая, что вас неодолимо тянуло присоединиться к ней в этом сне, сразившем ее после любовных объятий. Или до них?
– Идемте, – сказал директор.
Мы вернулись обратно и вошли в зал, где можно было любоваться этой женщиной в окружении ее мраморных соседей.
Узкий луч моего фонаря медленно обводил лежащую фигуру. Тщательно уложенные волосы, капризно надутые губы, подбородок, упершийся в сгиб локтя, красивый изгиб позвоночника, подчеркнуто крутые выпуклости ягодиц, плавная линия бедер, тесно сжатые ляжки. Но интереснее всего в этой фигуре были ноги. Казалось, женщина, взволнованная каким-то захватывающим сновидением, бессознательно пошевелила левой ногой, приподняв ее так, что ступня повисла в воздухе. Другая нога, плотно прижатая к постели, выглядела напряженной, словно ее обладательница испытывала острое наслаждение, от которого вот-вот должно было содрогнуться все ее тело. Луч фонарика Пас – она стояла с другой стороны – тоже обводил лежащую фигуру; иногда наши лучи скрещивались и у меня возникало чувство, будто мы с ней делим это погруженное в сон тело, как два вампира. Тем более что вокруг стояла мертвая тишина, а наш проводник выключил свой фонарь. Я едва различал в темноте его высокий силуэт. Молчание становилось прямо-таки осязаемым, как вдруг Пас нарушила его ругательством. И я услышал ее шепот: «Да она же… он же… у него…»
Я обошел постамент. С этой стороны можно было видеть затылок молодой женщины с несколькими прядями, выбившимися из прически, одну круглую, соблазнительную грудь, слегка приплюснутую матрасом, мягко очерченный живот, а под ним… напряженный пенис. Мы оба остолбенели.
И тут раздался голос хозяина этих мест, декламирующий строки стихотворения – столь же недвусмысленного, сколь и нарочито манерного:
Значит, вот он – Гермафродит, знаменитый «Спящий Гермафродит», которого Бернини изваял из античного мрамора и который, в зависимости от точки обзора, демонстрирует признаки каждого из двух своих полов!
– Расскажите мне его историю, – попросила твоя мать, которую я любил еще и за это: она считала живым все, что видела.
Все, и мужчины и женщины, имели свою историю, свою жизненную драму, свое счастье, определявшие смысл их жизни. И директор поведал ей легенду о Гермафродите. До того как это слово стало зоологическим термином, описывающим размножение у некоторых животных, таких как улитка или рыба-клоун (для людей-гермафродитов воспроизводство невозможно), оно было именем собственным. Его носил сын Гермеса и Афродиты. От матери – богини красоты – юноша унаследовал эту красоту, продолжал наш хозяин, он жил в лесах, и все нимфы безумно влюблялись в него, видя, как он прогуливается обнаженным по благоуханным рощам или плодородным долинам, как он спит в тени лесных гротов или омывает свое божественно прекрасное тело в водах рек. Одна из них, Салмакида, совсем потеряв голову от любви, решила перейти к действию. Она была наядой, речным божеством, но темперамент у нее был огненный. И однажды знойным днем она призналась юноше в своей страсти. И предложила – впрочем, в самых учтивых выражениях – взять ее в жены, а если он уже женат, то она удовлетворится и мимолетным наслаждением.
– Вполне прагматичная девушка, – заметила Пас.
– Да, греческий античный мир был именно таков. Но не Гермафродит. Тот покраснел и объявил, что если она будет настаивать, то он сейчас же уйдет.
– Мальчишка…
– Оно так, но она была наядой. И когда он плавал в прохладной реке, она набросилась на него и, крепко обхватив его восхитительное тело, попыталась насладиться им. «Как морской анемон захватывает в свои щупальца добычу, – писал Овидий в своих „Метаморфозах“. – С той лишь разницей, что юноша воспротивился ей».
В наступившей тишине я услышал, как Пас тихонько смеется. Директор продолжал:
– И тогда она взмолилась, прося богов, чтобы они пришли к ней на помощь и навеки соединили их. И боги, большие любители наблюдать за плотскими утехами, решили, что недостойно было бы отказать девушке, и исполнили ее просьбу.
– То есть Гермафродит – это пара? – спросила Пас.
– «Единственная счастливая пара, какую я знаю» – так сказала одна старая английская аристократка восемнадцатого века, впервые увидев эту статую.
– Прелестно! – заметил я.
Я не видел Пас в темноте, но слышал ее. Если оценивать ее восхищение по десятибалльной шкале, то сейчас оно было как минимум на восьмой. Упиваясь этим музейным приключением и типично французской любезностью нашего гида, она засыпала его вопросами, нарушая гробовую тишину безлюдных залов. А он, польщенный ее интересом, старался вовсю. Его тоже пленило обаяние Пас, властно покорявшее сердца всех, кто ее знал.
– Да, коллекция Боргезе… Это римская копия греческой статуи… Правда, кардинал Шипионе Боргезе потребовал уложить это сомнительное создание на постель соответствующего размера…
– Значит, матраса раньше не было?
– Нет. Его добавил Бернини пятнадцать веков спустя. И взгляните, как находчиво это сделано: прямые швы якобы кожаного простеганного матраса подчеркивают плавные линии тела. Отсюда ультрасовременное впечатление. Мне пришлось окружить скульптуру барьером – посетители норовили пощупать матрас, настолько реалистично он выглядит.
Пора было уходить. Синдром Золушки: нам не полагалось находиться здесь, и мы, может быть, крупно рисковали. Так, словно повернули вспять ход времени. Опасно расхаживать среди мертвых, вернее, среди каменных подобий живых, которые знали множество живых, ставших ныне мертвыми. Сколько глаз созерцали, как сейчас наши, «Спящего Гермафродита»? И сколько из них давно уже потухло? Черные пустые глазницы в глубине склепов, радужные воспоминания, обращенные в прах… Вдали скорбно прозвонил колокол. Воздух сгустился, звезды погасли. «Пойдемте», – сказал директор.
У меня кружилась голова при взгляде на Пас, эту живую статую, царапавшую древние плиты современными острыми каблучками, скользившую между этими мужчинами и женщинами, заключенными в мраморную оболочку, хотя чудилось, будто в их телах еще трепещет, если приглядеться, скрытая, мятежная жизнь. Кентавры, херувимы, богини с луками в руках, в сопровождении ланей или юных подруг, готовые к омовению в источнике, – все они в один миг окаменели по воле капризных богов. В их жилах внезапно застыла кровь, их благородные сердца внезапно остановились. Мне стало страшно за мою Пас, такую темноволосую среди всей этой белизны, такую подвижную среди этой безнадежной застылости, но такую смертную среди этой вечности…
Я вспомнил о кресте на ее ягодице. Крест Ангелов… сейчас она была рядом с ними, на седьмом небе. Я еще ни разу не видел ее такой счастливой. Она была до того растрогана, что, прощаясь, поцеловала директора в щеку со словами: «Мне никогда не доводилось смотреть на статуи вот так, как сегодня. Спасибо вам, спасибо, спасибо! Теперь я понимаю, отчего вас зовут Мистер Лувр!»
«Сюда! Сюда!» – со смехом твердила она той ночью, бегая за мной по квартире, от гостиной до кухни. И даже в постели, когда я уже засыпал, борясь с осаждавшими меня образами «Спящего Гермафродита», она выдыхала мне в шею, в уши, в затылок: «Сюда! Сюда!» А мне не хватало смелости – хотя искушение было очень велико – спросить у нее: «Значит, ты уже не задыхаешься от европейского искусства?»
Плоть против мрамора
И я решил, что моя фантазия победила, наголову разбила ее увлечение. Решил, что я вернул ее на путь истинный. Что с акулами покончено, и мы больше никогда не будем поминать эту историю с акульим усыновлением.
На Пас нашло вдохновение. Она была словно в экстазе, а у древних это слово означало, что «человека поцеловал Бог». Моя астурийка вознеслась прямиком на Олимп.
Она забросила свои пляжи и занялась музеями.
Теперь она снимала в Каподимонте, в музее Королевы Софии, в галерее Боргезе, в Дельфах. И в Орсэ, где прямо-таки поселилась в предвкушении Лувра – «пока еще слишком крупного зверя для меня», как она говорила. «Но если дело пойдет, то доберусь и до Лувра!»
И она с головой ушла в свою новую работу. Нашла тему, смелую по тем временам, когда все ориентиры летели к черту, когда казалось, что люди живут только текущим моментом, – столкновение зрителей с шедеврами искусства. Она и здесь руководствовалась принципом «повторять, но не повторяться». Этот принцип сформулировал Йозеф Куделка, потрясающий фотограф, который долгие годы снимал одних цыган. Однажды вечером я встретил их обоих возле агентства «Magnum», в районе площади Клиши. Когда Куделка не странствовал, чтобы фотографировать, он здесь ночевал. Прямо на улице, на двух сдвинутых скамейках, как настоящий цыган, – и это в семьдесят пять лет! Они пили светлое пиво, и я затрудняюсь сказать, кто из них троих – пиво, Пас или Йозеф – был свежее остальных. Пас – в жемчужно-сером платьице на узких бретельках, с мокрыми волосами, собранными в пучок: она только что плавала в бассейне. Он – в грубой темно-зеленой рубахе, чем-то напоминавший старого беспринципного кубинского герильеро со своей дремучей бородой, такой же снежно-белой, как его всклокоченная грива, с хитро поблескивающими глазками за стеклами очков. Или с принципами, которые шли вразрез с убеждениями всего остального человечества.
– Я не хочу быть привязанным к месту, куда обязан возвращаться. Живу там, где живу, а когда там больше нечего снимать, иду жить в другое место, вот и все…
Пас молчала, задумчиво, машинально чертя сложные фигуры на запотевшем стакане, похожем на женский торс.
– Нужно повторять и повторять один и тот же снимок, – втолковывал ей Куделка, – это единственный способ добиться максимального успеха!
Вот такой подход к делу. И всегда – на винтажную камеру, позволявшую, по ее словам, играть со светом, материалами, мрамором, солнцем и бронзой, как это делают живописцы. Да и со временем тоже, ибо такая камера давала возможность делать длинные экспозиции. Пас и тут работала, стоя на платформе, возвышаясь над людьми и экспонатами. Одно только небо было выше твоей матери, Эктор. Как же я радовался, видя ее в самом сердце музея, в центре просторного нефа Орсэ, бывшего приюта поездов, которые позже уступили место другим двигателям прогресса – произведениям искусства, обладающим другим могуществом! У Пас было два ассистента – парочка студентов Школы изобразительных искусств, Жюльен и Аурелия; я называл их ее весталками, ибо они отличались безграничным терпением и бесконечной преданностью этой современной жрице, которая иногда украшала волосы веткой плюща и командовала ими, отдавая какие-то загадочные распоряжения. Я этих слов не понимал, но, видимо, они способствовали успеху их ритуального действа, а именно охоты на жизнь, превращения мужчин, женщин и даже произведений искусства – словом, всего, что она ловила в свой объектив, – во что-то вроде игрушек. Когда ты увидишь эти фотографии, Эктор, ты поймешь, что я имел в виду, ведь даже произведения искусства выглядят на них как игрушки. Она взирала на них сверху вниз. Держала дистанцию. Это она была королевой, они же были лилипутами. Она повелевала всем и всеми. А над ее головой, смягченный стеклянной выгнутой крышей, искрился и мерцал летний свет.
Месяц спустя я увидел первые фотографии. Пас вынула их из вощеного бумажного конверта и протянула мне с пренебрежительной гримаской, заранее готовясь не поверить, если я назову их гениальными, или прийти в отчаяние, если не услышит от меня ожидаемых восторженных похвал.
– Это сильно, – сказал я.
Да, именно сильно. Потому что это была не простая красота. Это была особая красота, мощная, как удар под дых; она захватывала мозг и спускалась внутрь, и ты восхищался ею, потому что из нее фонтаном била жизнь, которой тебе предстояло насладиться.
– Правда? Ты серьезно говоришь?
Пас тут же оттаяла. Страх и радость в равной мере приводили ее в трепет. Она отнюдь не была ледышкой, и это чувствовалось сразу же, как только вы оказывались рядом с ней. Иногда она металась даже во сне, если ее что-то мучило, и тогда на ее висках выступали капли пота.
– Это очень сильно!
Она откинула прядь волос, закрывшую левый глаз. Обычно прищуренный, узкий, с острым, как кинжал, уголком, он сейчас доверчиво раскрылся и стал похож на миндалину. Ее упрямый подбородок улегся в ямку ладони. А улыбка, обнажившая белые зубы, могла кому угодно вскружить голову.
Новые работы Пас были просто сногсшибательны. Эффект разорвавшейся бомбы! Что же было на этих фотографиях? Если коротко, люди и шедевры. Великое противостояние смертного и бессмертного. Столкновение живой плоти и мрамора, одежды и наготы. Восторг перед увиденным, отвращение, медленное привыкание. Остановленное время. И еще лихорадочное возбуждение толпы. Длинные вереницы азиатских посетителей, извивающиеся, как новогодние драконы, между статуями XIX века. Школьники, бегающие мимо коров импрессионистов. Одинокая юная девушка, вытирающая слезу перед бронзовой разносчицей воды. Да-да, вытирающая слезу. Ибо на снимках Пас, этой «Дианы-охотницы фотографии» (так ее окрестила газета «Corriere della Sera»), любые мелочи выступали с волшебной четкостью. Словно она и впрямь была богиней, от которой ничто не могло укрыться. Взять, например, снимок с двумя уставшими дамами, которые присели отдохнуть, и третьей, внезапно вскочившей, чтобы рассмотреть «Золотые острова» Анри-Эдмона Кросса – мерцающий песок, солнце, танцующее на волнах. Какое воспоминание эта картина пробудила в ней? Я припомнил слова директора Лувра: не вы выбираете произведения искусства, это они выбирают вас. А вот группа школьников, разделившаяся на две компании. Мальчишки, не старше десяти лет, возбужденно прыгают, как блохи, перед «Охотой на тигров» Делакруа (глаз обезумевшей лошади, решительная поза всадника, красные плащи, рыжие звериные шкуры, окровавленные пасти, блеск стали). А девочки, онемевшие от робости и зависти, зачарованно любуются воздушными принцессами Гюстава Моро, с лунными камнями на пальцах, с бриллиантами в диадемах. Да, там еще есть и маленький мальчик. А вот сценка, которая мне особенно нравится: хорошенькие студенточки художественных школ, ужасно сосредоточенные, сидя прямо на полу, набрасывают на больших листах ватмана ниспадающие складками тоги и выпуклые мускулы мифологических воинов.
Сколько же таких сценок было на ее снимках! Их можно было разглядывать часами, почти слыша мысли персонажей, которые продолжали жить на пленке. Кто, например, этот человек, что смотрит на женщину старше его лет на двадцать? Бывший любовник? Или будущий? Может, бывший ученик? Или нашедшийся сын? Фотография не знала продолжения истории… Словом, я хочу сказать тебе, Эктор, что в это время твоя мать достигла вершины своего мастерства, нашла свой собственный взгляд на действительность – оригинальный, пронзительный, проницательный. Способный как ничей другой уловить и зафиксировать интерес к жизни и к искусству, который красота пробуждала в ленивых мозгах посетителей. Но я, конечно, толковал все по-своему. А там кто знает – может, для нее самой это был шаг в противоположную сторону, к разрыву с родом человеческим? Ибо, если хорошенько приглядеться, эта новая серия восславляла средствами фотографии царство статуй. Эстетическое царство, властвующее над временем. У многих посетителей музея были дряблые, поблекшие, багровые лица. А статуи, что белые, что черные, напротив, блистали победной упругостью своей гладкой мраморной плоти. Это производило сильное, трагическое впечатление. Ее работы ждал колоссальный успех.
– Когда я выставлю их у Тарика, ты уж, пожалуйста, не пиши обо мне, – предупредила она меня как-то вечером.
– Да я и не смогу, дорогая, – раз мы теперь вместе, меня сочтут пристрастным.
* * *
Я вообразил, что гладкая фактура мрамора возобладала над шероховатостью рыбьей чешуи. Она больше не заговаривала о твоем морском брате.
А потом я наткнулся на ту эсэмэску. Вообще, это полное идиотство – наткнуться на эсэмэску. Банально до тошноты. Особенно для такого человека, как я, никогда не желавшего опускаться до супружеского шпионажа. Мы с ней давно договорились: если один из нас переспит с кем-то на стороне, это вполне допустимый, невинный грех, касающийся только плотской стороны дела, и не нужно оповещать об этом другого.
Пас добавила:
– Я ничего не хочу знать. Иначе я выцарапаю тебе глаза и сразу же уйду. Причем выцарапаю не из ревности, а потому что я тебе не мамочка, которой можно делать патетические признания, и потому что люди, склонные к патетике, заслуживают наказания.
– Ну а я даже и этого не сделаю, у меня сил не хватит.
И тут же она спросила:
– Так ты мне изменяешь или нет?
Нет, я не изменял своей жене, но в этом не было моей заслуги. Просто я любил только ее. Другие женщины не вызывали у меня искушения, она одна соединяла в себе их всех. Перевоплощалась то в азиатку, то в африканку, то в русскую или сицилийку, иногда представала передо мной этаким эфирным созданием, но охотно скатывалась и в порнографию.
– А что, если один из нас влюбится? – как-то спросила она.
– Я предлагаю сразу же признаться. Это будет означать, что наша партия окончена. Свисток, игроки уходят в раздевалку, принимают душ, одеваются, укладывают вещи в сумку. Незачем устраивать торжественное собрание, чтобы разработать план спасения утопающих. В критический период это всегда заканчивается крушением.
Но Пас ответила – и ее слова чуть не вызвали у меня слезы:
– Может, все-таки попытаемся спастись?
И вот эта эсэмэска. Пас принимала теплую ванну с солью из Мертвого моря. Вдруг на журнальном столике тихо загудел ее «Блэкберри». Я невольно посмотрел на засветившийся экран. Короткое сообщение. На первый взгляд ничего страшного. Никаких «Мечтаю о тебе, мне тебя не хватает!» или «Я ласкаю себя, думая о тебе!». Нет, действительно ничего страшного. Короткая фраза без глагола: «Ампулы Лоренцини». А сверху – имя отправителя, записанное в контактах Пас: «Марен».
Сперва я принял это за медицинский рецепт или за совет по обустройству световой установки в ее студии. Но потом схватил свой смартфон, зашел в интернет и в несколько кликов отыскал в безбрежном океане информации нужные данные: «„Ампулы Лоренцини“ – электросенсорный орган чувств, расположенный под кожным покровом на голове акулы и позволяющий ей безошибочно засекать под водой любое, самое слабое электрическое поле, сердцебиение или сокращение мышц возможной добычи».
Значит, все это ни на минуту не прекращалось…
Я услышал, как скрипнула дверь ванной и Пас направилась в спальню. С бьющимся сердцем я пошел следом за ней. Она была в купальном халате, тюрбан из полотенца на мокрых волосах казался царской тиарой. Я должен был выяснить, кто он такой – этот Марен.
Пролактин
Я не стал допрашивать Пас. Из чистой трусости. Или желая закрыть на это глаза – что, впрочем, и было трусостью. Я убеждал себя, что это не серьезно, что все пройдет. Но это продолжалось и продолжалось. Вероятно, я многое упустил, поскольку не следил за ней. Она наверняка стирала все предыдущие сообщения. Но я и этому старался не придавать значения. Хотя были и другие послания, подписанные тем же человеком, который сообщал то о «мигательных перепонках», то о «плакоидной чешуе». И о других биологических штуках, неизменно связанных с миром акул.
Я не действовал еще и по чисто прагматической причине, раз и навсегда разграничив жизненно важные ценности и другие, второстепенные. Мне не хотелось омрачать те редкие часы, что мы проводили вместе. А их было очень мало: я работал в Фирме с утра до ночи. Поток информации все возрастал, экономическая война с ее сумасшедшими курбетами, свистопляской цифр и безотрадными итогами была в самом разгаре. Мир близился к гибели, и, чтобы наши читатели не впали в отчаяние, я пытался замаскировать его предсмертные судороги хоть какой-то видимостью красоты, развлекая их то интервью с новой голливудской интеллектуально-сексуальной звездой, то захватывающим рассказом о Казанове, архетипе настоящего европейца, авторе «Мемуаров», рукописный экземпляр которых, помеченный тремя сердечками и приобретенный Францией, попал ко мне в руки (и сильно возбудил!), то эффектной подборкой по импрессионизму. Настала зима, потом конец зимы. Снег накрыл Париж, потом оголил его. Я больше ничего не писал. Иметь ребенка было куда лучше, чем строчить романы, даже если Пас держала меня в стороне от своих дел.
По вечерам, когда я приходил домой, она обычно сидела на черном кожаном диване. Я уже описывал тебе эту картину: ноги на журнальном столике, компьютер с символом яблока на коленях; сосредоточенное, отстраненное лицо. Она едва поднимала голову, когда я входил, и не говорила ни слова. Я шел принимать душ, стараясь смыть боль от ее отчуждения. Когда я возвращался в гостиную, она выключала компьютер и уходила в спальню.
Однажды вечером, разомлев от горячей воды и пара, я все-таки решился поговорить. Я думал о нашем будущем ребенке, о «Мальчике с лягушкой», о венецианских днях. О чреве кита и моем опыте над ее чревом. Ожидание этого ребенка было для меня счастьем. А для нее – разве нет? И мог ли я на нее сердиться? За последнее время она изменилась. И не только физически. Но ведь и я тоже изменился. Только не физически, констатировал я, разглядывая в зеркале свою физиономию будущего отца. Разве что несколько седых волосков в шевелюре, вот и все. Да еще несколько в бороде. Но в остальном мужчина, смотревший на меня из зеркала, знал, что впереди его ждут счастливые времена, и любовь, и энергия, которой он был готов поделиться с ней и с крошечным существом, которое она носила в себе. И которое будет мальчиком – как подтвердила нам женщина, делавшая эхографию, предварительно раз пять спросив, уверены ли мы, вполне ли уверены, что хотим знать пол ребенка? «Некоторые мамы и папы предпочитают сюрприз», – настойчиво сказала она. «Вы, видимо, думаете, что нам не хватает положительных эмоций?» – спросил я, указывая ей на Пас, вытиравшую слезы радости.
Итак, я вышел из ванной. Пас все еще сидела в гостиной с компьютером на коленях. Увидев меня, она захлопнула крышку. На ее лбу прорезалась морщинка, не предвещавшая ничего хорошего.
– Что-нибудь не так?
– Нет, все в порядке.
– Не похоже. Ты не хочешь со мной поговорить?
Она отрицательно покачала головой. Я сел рядом с ней. Взял в обе ладони ее левую руку, маленькую ручку с ногтями, покрытыми красным лаком.
– Что ты там смотрела? – спросил я.
– Да так, разное.
Я не обиделся. В конце концов, меня это не касалось. Может, она искала информацию для беременных на сайтах «моя-беременность» или «беременность-и-нежность», где пишут что-нибудь вроде: «Когда вы едите сладкое, думайте о том, какое удовольствие доставляете этим вашему ребенку».
Она явно не желала делиться со мной информацией, но почему у нее такой мрачный вид?
Я не стал спорить, просто положил голову к ней на колени, прижав ухо к животу. Ее груди уже разбухли, но не это меня заботило. Сейчас я пытался, закрыв глаза, услышать, почувствовать знаменитые толчки. Мне довелось прочесть на сайте для беременных – ибо я тоже туда заходил, а иначе откуда бы я все это узнал? – что очень полезно подобрать какую-нибудь фразу, выражение, словечко и как можно чаще нашептывать своему будущему ребенку сквозь стенки матки. Это должно его успокаивать, становиться для него звуковой встречей, обещанием скоро увидеться и узнать друг друга.
«Гектор, Ахилл и Улисс – герои Троянской войны». Вот первое, что пришло мне на ум.
Нет, меня не заботило то, что ее груди разбухли, и сейчас одна из них лежала на моем левом ухе, тогда как правое приникло к ее животу, я и не думал проявлять недовольство по этому поводу. Мне все равно хотелось их видеть, ласкать, взвешивать на ладонях, легонько покусывать соски. Словом, мне хотелось заниматься с ней любовью.
Но она не позволяла мне этого, отталкивая мою руку, когда я просто касался ее округлившегося живота. Мне было больно. Я вставал и уходил в гостиную. Она меня не удерживала.
Я безумно страдал. Меня жег стыд. И я даже не осмеливался сказать это ей, чтобы не добавлять к своему стыду еще и унижение. Что она ответила бы мне? Что она больше не хочет меня? Мое тело казалось таким слабым рядом с ее раздавшимся телом самки, скрывающим в себе две жизни вместо одной. И два сердца вместо одного, но тщетно я искал ее собственное. Оно больше не билось для меня. Я терзался чувством своей вины, вновь и вновь переживая ту ночь в чреве кита, вспоминая, как беру упаковку пилюль и прячу их в карман. Ведь она ясно сказала, что не хочет детей. А я совершил насилие над ее судьбой. Это было моим проступком. И, значит, моей виной?
А ее беременность протекала прекрасно. Царственная Венера-Прародительница с налитым телом и цветущим лицом, она сияла здоровьем и… гнушалась мной. Если кого-то и тошнило в ту пору, то это меня.
Твоя мать неузнаваемо переменилась. И однажды я решил обсудить это со своим другом Бастьеном. Он у нас был многодетным отцом и всегда нахваливал мне – не просто, а весьма настойчиво – всю прелесть беременности, особую, одухотворенную красоту женского тела в этот период и переход на высший, почти сакральный уровень сексуальных отношений мужа и жены.
– Не переживай, – сказал он мне, сделав глоток мохито и откинувшись на спинку ярко-красного кресла. – Это бывает со всеми женщинами.
Я отбросил последнюю стыдливость:
– Но ты же мне говорил, что любовь с беременной Сандриной – это почти мистическое действо?
Он понял, что я дошел до отчаяния. На его высоком лбу появилась морщинка.
– Ты должен проявить терпение, Сезар. Ведь Пас, помимо всего прочего, художник.
– А это делает ее меньше чем женщиной?
– Больше чем женщиной, – поправил он.
– Хочу тебе напомнить, что она не желает со мной спать.
– У вас все только начинается, и она, вероятно, не очень-то уверена в тебе.
Он через силу улыбнулся, вытащил из бокала листок мяты и начал его жевать, неосознанно подражая Дельфийскому оракулу.
– Бастьен, предскажи мне судьбу.
– Что ты болтаешь?!
– Ладно, это я так. Забудь.
– Сезар, беременность – это в первую очередь химия…
– Да-да, я чувствую, что ты прав. Закажи себе еще один мохито.
– Я пока этот не допил. Слушай меня внимательно. Представь себе, что тело Пас – это большой бальный зал, с множеством люстр, с громкой музыкой. Или, еще лучше, ночное кабаре. С людьми, которые танцуют все быстрее и быстрее. Представь себе, что музыка то и дело меняется, так что за ней трудно уследить. Ты слышишь то концерт для клавесина, то отрывок конголезской румбы, то Брамса, которого вдруг перебивают вопли Sex Pistols. А теперь представь себе, что эти танцоры, мужчины и женщины, – гормоны, которые то смешиваются друг с другом, то распадаются. Среди них есть провоцирующие гормоны пролактин и прогестерон, которые стимулируют работу молочных желез, побуждая их вырабатывать молоко. Есть еще окситоцин, который можно сравнить с диджеем, обожающим басы, – этот отвечает за сокращения матки и усиливает свое воздействие вплоть до финальных потуг.
– То есть до момента закрытия кабаре?
– Нет, потому что через какие-нибудь десять минут начинается новый пик – с целью отделения плаценты. И я еще не рассказал тебе про эндорфины.
– Ага… насколько мне известно, это гормоны удовольствия, которые вырабатываются во время хорошей прогулки.
– Или хорошего оргазма.
– В настоящее время для меня актуальнее прогулки.
Бастьен рассмеялся, потом продолжил, уже серьезно:
– Во время родов наблюдается мощный выброс эндорфинов в мозг, чтобы поддерживать боль на переносимом уровне. И есть еще одно поразительное явление: они помогают примитивному началу возобладать над рациональным. Роженица позволяет себе орать во все горло, принимать самые странные позы, абсолютно недопустимые в нормальных условиях.
– Ты хочешь сказать, что в родах есть нечто иррациональное?
– Ну, во всяком случае, нечто примитивное. Ибо только примитивный мозг, так называемый мозг земноводных, существовавший еще в ту эпоху, когда мы были рыбами, а потом вышли из воды, знает, как нужно рожать. Это он контролирует страх и способность рассуждать здраво, побуждает роженицу переступать границы приличия.
Я едва удержался от хохота. С чего это мне стало так смешно – уж не от смущения ли? Или от сознания, что мое примитивное начало никогда не могло взять верх над моим рацио?
А Бастьен продолжал свою лекцию:
– Именно твое примитивное начало позволяет тебе стать единым целым с существом, находящимся у тебя в животе, вместе с которым ты совершишь этот великий труд рождения.
– Погоди-ка, ты понял, что сказал? У меня в животе?
– Я пережил три беременности, Сезар, как будто сам родил.
– А ты пошел бы на это, если бы представилась такая биологическая возможность?
– Звучит заманчиво, – ответил он и, подцепив оливку, начал жевать ее, глядя куда-то в пространство. – У беременности есть свои трудные моменты, в частности, эти жуткие родовые муки – правда, теперь их облегчает перидуральная анестезия, – но зато есть и эта мощная, мистическая связь женщины с ее ребенком, недоступная ни одному мужчине…
И он состроил загадочную мину.
– Ну, договаривай!
Он улыбнулся:
– Тебе это должно понравиться – вспомни свои излюбленные занятия поэзией, перед тем как ты подался в журналистику. У Бодлера есть в одном эссе фраза насчет женщин…
– «Женщина естественна, то есть ужасна». Ты эту имел в виду?
– Точно. Ну так вот, я думаю, что Бодлер изменил бы свое мнение, узнай он следующее: эндорфины – это природный наркотик, по составу очень близкий к морфину. Женщина передает их зародышу и таким образом навсегда привязывает его к себе, примерно так же, как наркодилер привязывает к себе наркоманов, сбывая им свое зелье.
– Значит, мы, мужчины, бессильны с ними соперничать?
– Ну вот, теперь ты понял. Так что наберись терпения и стойко переноси свои горести. То, что сейчас происходит в ее теле, называется не мятежом, сэр, а великой революцией.
– Ну ладно, лишь бы только меня не гильотинировали.
– Вот теперь закажем еще по мохито.
Адреналин
Бастьен забыл упомянуть еще один гормон – адреналин. Этот гормон вырабатывается страхом или ощущением опасности, даже воображаемой, и, попадая в кровь, искажает черты лица, провоцирует учащенное сердцебиение и неконтролируемый гнев.
Я вернулся домой позже обычного. Уже и не помню, из-за чего – то ли нужно было отсылать материалы, то ли затянулось собрание. А может, прямой эфир или похищение наших специалистов, работавших в Сахаре. Нет, вспомнил: длинная беседа с одним балканским художником, с которым я встречался раз в неделю, решив разгадать тайну его женщин с ярко-синими волосами и мертвенно-бледными лицами, написанных красками, куда он подмешивал пепел от своих сигар.
Воздух был напитан пыльцой и озоном. Сидя в автобусе, я любовался в окно расцветающим летом с его девушками в коротеньких юбочках и парнями в майках, которые не желали думать о своих офисах, о государственном долге Германии или о сирийском городе Алеппо, где противники молотили друг друга из пушек и гранатометов.
Алеппо… Когда-то я парился там в хаммаме, в Старом городе, где меня массировал усатый гигант-банщик, – кто знает, может, в настоящий момент стреляющий из «калаша» по вертолетам Асада…
Мировые устои шатались, люди непрерывно говорили о Боге, том, который поможет Америке, поддержит суннитов в Сирии. Наверное, у Бога скопилось столько дел, что при всем своем могуществе он не успевал с ними управиться. Да, миру приходилось плохо, так что в этой ситуации производить на свет ребенка (который, кстати, об этом не просил) было, видимо, чистым безумием.
Большинство людей вокруг меня носили наушники. Они слушали музыку, но мне казалось, что этим они отгораживаются от мира, чтобы хоть как-то его переносить. Воздух сиял в солнечном свете, деревья Монмартра уже благоухали свежей листвой, и я бегом, с легким сердцем, поднялся на пятый этаж, даже не представляя, что меня ждет.
Пас сидела в гостиной с ноутбуком на коленях, в моей рубашке, расстегнутой на выпуклом животе. При одном только взгляде на жену я почувствовал себя счастливым, несмотря на «Nisi Dominus», гремевшую на всю квартиру. Непрерывный бас, виола, контр-тенор – от этой кантаты Вивальди, возглашавшей, что без Господней помощи ничто не может быть воздвигнуто, у меня всегда мороз по коже пробегал.
– Все нормально? – спросил я.
Пас вздрогнула: она не слышала, как я вошел. И моментально захлопнула крышку ноутбука, лежавшего у нее на коленях под нависавшим над ним животом, который, наверное, скрывал от нее нижнюю часть экрана.
– Да, а у тебя? – неохотно отозвалась она.
– Прекрасно!
Я сел рядом, приобняв ее за плечи, и начал рассказывать о балканском художнике, зная, что ей нравились его работы. Потом, сочтя музыку слишком громкой, я потянулся к пульту, чтобы приглушить звук. Пас тут же вскипела:
– Что ты делаешь?
– Да ничего же не слышно.
– Лучше скажи, что ТЫ себя не слышишь. А ведь ты обожаешь себя слушать.
Меня словно громом ударило. Я так растерялся, что не смог толком возразить и только пролепетал:
– Послушай, Пас, я же просто рассказываю, как провел день…
– И значит, считаешь себя вправе выключать музыку, которую я слушаю, – только потому, что ты так решил.
– Да ничего я не считаю…
Она нетерпеливо отмахнулась, злобно глядя на меня. Я предпочел не настаивать. Вернул звук на прежнюю громкость и пошел в кухню, чтобы налить себе вина.
– Тебе я, разумеется, не предлагаю, – сказал я, вернувшись в гостиную.
– Ну, ра-зу-ме-ет-ся, – ответила она, четко разделяя слоги и подражая моему тону.
– Ты плохо себя чувствуешь?
– Зато ты, похоже, чувствуешь себя превосходно: твое вино, твой довольный вид, твои интервью…
– Послушай, Пас, чего ты добиваешься? Я рассказал тебе про свой день и налил себе вина, в чем трагедия?
– Да нет никакой трагедии. Но ты мог бы все-таки спросить, как у меня дела!
– Ты шутишь? Я еще с порога спросил, как у тебя дела!
– О да, чисто формально. Но на самом деле тебя это мало интересует. Ты занят только самим собой.
– Ну хватит, Пас. Ты сегодня ходила к себе в студию?
Она мотнула головой. Открыла свой ноутбук и снова уставилась на экран.
Я сел на кожаный диван.
– Ты не хочешь со мной разговаривать?
– Нет, я хочу, чтобы ты хоть ненадолго оставил меня в покое.
– А я тебе мешаю?
Она не соизволила ответить, схватила свой мобильник и забарабанила по кнопкам. Это называлось «общаться».
Я печально побрел в спальню, улегся на кровать и стал смотреть в открытое окно, где пышно цвело лето и сладко благоухали, наливаясь соками, липы и акации «маки». Я думал о тех временах, когда этот лес покрывал весь Монмартр, когда под его сенью лепились хибары и домишки маргиналов Прекрасной эпохи, «апашей»-любителей абсента, мастерски владевших пером. Думал о Модильяни, Пикассо или Ван Донгене, которые взращивали в своем неустроенном быту, среди секса, алкоголя и красок, новое искусство, обещавшее сделать их королями мира. Убаюканный теплым ветерком, я задремал. Мне были приятны эти минуты полубодрствования-полусна, сводившие меня с мужчинами и женщинами былых времен. Студентом я работал над одним историческим периодом, который произвел на меня такое впечатление, что с тех пор неизменно возникал перед моим мысленным взором в виде пестрой мозаики. Иногда я видел Париж 1900-х годов, где правили бал оригинальность, антиконформизм и некоторая наивность, которые все делали возможным, притом без напряга, без боли, без видимых последствий. А иногда недалеко от моей кровати парило, презрев закон тяготения, кабаре «Черная кошка», которому нынче стукнуло сто тридцать лет, и юный пышноволосый поэт по имени Морис Роллина декламировал очень мрачные и очень дерзкие стихи, аккомпанируя себе на пианино, на крышку которого он водружал человеческий череп.
Подумать только: его даже не посадили за это в тюрьму! И не изничтожили в Твиттере. Потом мне вспомнились прозвища Тулуз-Лотрека – Чайник или Кофейник, потому что его рост был всего метр пятьдесят два, а сифилис наделил необузданным сладострастием. И он вовсе не огорчался. И не подавал в суд на обидчика. В те времена умели ценить шутки.
Величественные песнопения «Nisi Dominus» разливались по квартире с такой силой, что венецианская люстра звенела всеми подвесками. Я открыл глаза, встал, посмотрел на часы. Оказывается, прошел целый час.
Пас по-прежнему сидела со своим ноутбуком, погрузившись, вероятно, в изучение всяческих мудреных рекомендаций на doctissimo.com или maman-cherie.fr. Я даже в страшном сне представить себе не мог, что она изучала на самом деле.
– Что поделываешь?
– Да так… – ответила она.
Значит, этот час ничего не изменил.
– Спасибо за исчерпывающую информацию. Ты есть хочешь?
– А что, ты думал, я буду париться в кухне, пока ты изволил почивать?
Да, нахальства ей было не занимать.
– Ничего я не думал. Я спрашиваю: ты есть хочешь?
Молчание. Я налил себе второй бокал вина и встал к плите. Потом накрыл на стол. Вивальди гремел не умолкая, теперь это была «Stabat Mater». Скорбная песнь матери над телом распятого сына. Мне это начало надоедать.
– Ужин готов, – крикнул я ей. – Может, выключишь музыку? Или смени пластинку, но только хватит с меня Вивальди, очень прошу.
Она выполнила мою просьбу. В квартире воцарилась блаженная тишина, и стало слышно, как за окном, в листве деревьев, щебечут птицы. Пас встала, поддерживая снизу руками свой живот, словно хотела его взвесить.
– Сейчас приду, – сказала она.
Ее компьютер приютился, точно кошка, в ямке кожаного дивана. Искушение было слишком велико. Знаю, что поступил мерзко, я не имел права вторгаться в ее личную жизнь. Да, это было мерзко, но необходимо. Я просто хотел понять, что делает ее такой мрачной и строптивой, и мне нужно было хоть как-то сориентироваться, узнать, какие симптомы ее тревожат. Я взял маленький ноутбук, приподнял крышку. Экран тотчас засветился. Но он был пуст, она стерла последнюю страницу. Тогда я вошел в «память» – виртуальное пространство, где жены обычно ищут объяснения, почему мужья больше не притрагиваются к ним, и обнаруживают, что те предпочитают ублажать себя на порносайте. Иногда это их успокаивает: они-то думали, что у мужа завелась любовница.
Но нет, никакого порно я не нашел. Зато нашел кое-что похуже.
Я обнаружил, что вот уже много месяцев Пас изучает сайты, посвященные воспроизводству акул. Вместо того чтобы интересоваться тем, как развивается в чреве ее собственный ребенок, она ежедневно заходила на vingtmilleoeufssouslemers.com, где, помимо всего прочего, сообщалось об эмбриональном развитии акул и различиях между видами яйцекладущих акул, живородящих и яйцеживородящих. Я узнал, что акулы способны давать жизнь детенышам всеми способами, подаренными природой. В полном изумлении, я читал дальше уже по диагонали. В моем распоряжении было всего несколько минут, Пас должна была вот-вот вернуться в комнату. Спиралеобразные яйца прикреплялись к водорослям, если мать была яйцекладущей, и начинали развиваться в ее чреве, если она была живородящей или яйцеживородящей. У некоторых видов, как, например, у песчаных акул, наблюдался внутриутробный каннибализм: матка содержала несколько эмбрионов, и самый сильный из них пожирал своих братьев и сестер, чтобы родиться одному. Я был ошарашен. Я не мог себе представить, как это она, беременная, с нашим ребенком в огромном животе, увлеченно читает эти жуткие каннибальские подробности. Увы, «кэш» доказывал, что она занималась этим, только лишь этим. Я пришел в такой ужас, словно передо мной возникло одно из этих хищных чудовищ. Но тут послышался шум спускаемой воды. Нужно было спешить: она могла в один клик стереть все эти статьи.
И в этот момент я наткнулся на приложение: «Тигровая акула – тайна непорочного зачатия». Это было потрясающе интересно. В аквариуме одного из самых роскошных отелей Дубая акула-самка по имени Зебеде родила пятерых совершенно здоровых детенышей, хотя рядом с ней никогда не было ни одного самца. Детеныши, все пятеро, были самками, как их мать. То есть она в полном смысле слова воспроизвела себя. Одна, без участия самца. Что же Пас искала на этих сайтах? У меня шла кругом голова. В конце статьи говорилось, что этот случай партеногенеза объясняет, почему акулы, появившиеся четыреста миллионов лет назад, смогли не только выжить за долгие тысячелетия, а еще и остаться хозяевами морей, тогда как многие другие виды давно вымерли. Океанские гидры, чьи головы отрастают на месте отрубленных…
Я услышал шаги в коридоре и быстро захлопнул крышку.
– Ну, так что ты сегодня делала? – поинтересовался я, протянув ей тарелку с макаронами-«ушками». И не добавив, хотя меня так и подмывало: «Кроме того, что изучала сайты про акульи эмбрионы».
На это она спросила, не поднимая головы:
– Ты когда думаешь заняться детской?
– Ты не ответила на мой вопрос.
– Да, не ответила, потому что не желаю отвечать на идиотские вопросы. Ты прекрасно знаешь, что я не могу работать. Значит, что я делаю? Сижу здесь, в квартире, и вынашиваю твоего ребенка.
Ну почему природа так несовершенна? Я бы дорого дал за возможность парировать, лишь бы успокоить свою совесть и избежать подобных заявлений: «Ладно, давай с завтрашнего дня я сам буду его вынашивать!» Может, лет через двадцать мы придем и к этому. А пока… чем я мог ей ответить?!
Только любовью. Я накрыл ее руку своей. Она поднесла ко рту помидорчик-черри в сладковатом оливковом масле и повторила:
– Так когда ты собираешься заняться детской?
– У нас еще четыре месяца впереди.
– В эти выходные?
– Знаешь, в эти выходные не получится, я должен…
Она тут же перебила меня, сама продолжив мою фразу:
– Что? Что ты должен? Сдать статью? Сделать передачу о политике? Взять интервью у министра транспорта? Или у ветеранов войны? «Не получится»! И это все, что ты можешь сказать беременной жене?! Да ты вообще мужчина или кто?
Я стиснул зубы. Это стало ее новым способом оскорбить меня, поставив под сомнение мои мужские способности, мой статус самца. Я отработал целый день, хотя, конечно, не вступил в схватку с саблезубым тигром и не пронзил копьем вождя вражеского племени, чтобы отнять у него оленью ногу. Я просто-напросто зашел, выйдя из автобуса, в супермаркет за едой. Банально, конечно, но такова уж современная жизнь.
* * *
Итак, в выходные мне пришлось заняться детской. Нам доставили кроватку, которую Пас выбирала целую неделю, а когда рабочие ее собрали, она ей разонравилась. Виноват был, конечно, я. Ее надпочечники вырабатывали теперь адреналин целыми потоками.
– Можно ее поменять, – предложил я.
Но Пас повторила мою фразу, грубо передразнивая меня пронзительным голосом:
– Можно ее поменять, ха-ха! И это все, на что ты способен? Почему ты не сказал мне, что она ужасна, эта кровать? Или у тебя нет собственного мнения? Значит, это я должна всем заниматься? Ты только посмотри на ее цвет, joder!
– Ну, подумаешь, цвет… Ребенку еще расти и расти, пока он сможет его оценить.
Она взглянула на меня так изумленно, словно я объявил ей, что хочу сделать пирсинг на сосках.
– Ты что, совсем спятил? Цвет нужен нам, а не ему! Эта распроклятая кровать будет мозолить нам глаза целых два года!
– Но вообще-то этот бежевый довольно приятен…
– А шоколадный лучше.
– Хорошо, давай обменяем на шоколадный.
И я позвонил в магазин. За те сумасшедшие деньги, что они сдирали за свою мебель, я мог себе позволить просьбу срочно доставить нам кроватку шоколадного цвета.
Затем наступила очередь комода. И тут она ударилась в слезы. Я обнял ее, мы уселись вдвоем на шоколадную кроватку.
– Уходи, Сезар…
– Ну что ты говоришь? Из-за какого-то комода…
– Ты прекрасно знаешь, что комод тут ни при чем.
– Тогда из-за чего?
Она заплакала еще горше.
– Ты ненадежный человек.
Я уже ничего не понимал.
– Послушай, я же готовлюсь стать отцом, ты об этом не забыла?
На самом деле мне следовало ответить: «Я буду отцом и поэтому запрещаю тебе…»
Она вздохнула, провела руками по волосам. На ее лице было написано смятение. И тут она нанесла мне самый страшный удар:
– Я хочу, чтобы ты ушел. Ты не создан для отцовства. Из тебя выйдет плохой отец.
У меня так сжалось сердце, что я чуть не задохнулся от боли. Я был уничтожен, разъярен и загнан в угол. Остаться – значит раздражать ее и дальше, а беременным раздражаться вредно. Уйти – значит подчиниться, не раздражать ее, но выставить себя трусом, жалкой тряпкой. И вдобавок безответственным типом: кто же уходит, бросив беременную жену?!
– Давай-ка успокоимся, – сказал я, принимая вину на себя, – это все из-за комода…
Неправильный ответ. И неправильный ход. Она замотала головой.
– Ты и вправду не понимаешь? Уходи! Пожалуйста!
У меня не было никакого выбора. Остаться значило увеличить еще на градус по шкале Рихтера ее ненависть ко мне.
* * *
Бастьен в одних трусах открыл мне дверь. Был второй час ночи. До этого я пытался утопить свою печаль, как велит обычай, в нескольких стаканах вина. И у меня уже не было ни сил, ни желания искать приют в гостинице. Мой друг остался один со своими тремя детишками: Сандрина уехала в Тур на семинар.
– Значит, не получилось договориться?
– Как видишь, нет.
Я не стал входить в подробности. Тем более что трусы Бастьена были разрисованы пальмами, и это напомнило мне видеосюжет о Мальдивах, который я показывал Пас. «Да родится из члена твоего хаос».
– Значит, ты ушел сам? – спросил он, сев на диван.
Я не ответил. Мы выпили по рюмке. Затем по второй. Я ничего не хотел ему рассказывать. Ни того, что она обвинила меня в недостатке мужественности. Ни того, что она уже изрядное время смотрит сайты о внутриутробном развитии акул. Я мог бы доказать ему, что ни в чем не виноват. Но не хотел. Мне было стыдно описывать поведение Пас, близкое к безумию.
– Трудно говорить, Бастьен. Это все унизительно.
– Ладно, как хочешь.
И мы замолчали. Алкоголь мало-помалу успокаивал меня. Еще больше мне полегчало от вида безликой комнаты для друзей, где я очутился чуть позже. Простыни не пахли нашим бельем. Матрас был помягче… а может, пожестче, уже и не помню. Конечно, я мог переночевать и в отеле, но меня заранее страшили одиночество и вкус пепла во рту на следующее утро за завтраком.
И конечно, я скверно спал этой ночью. Под сомкнутыми веками то и дело возникали жуткие образы прозрачных яиц, в которых извивались акульи тельца с рыбьими хвостами и головками человеческих младенцев.
Утром в кухне меня встретило солнце и горячий шоколад с молоком. Младший из детей, трехлетний карапуз, измазал им всю мордашку. Старшие девочки, семи и десяти лет, смаковали свои «медовые шарики», разглядывая меня опасливо, как уголовника-рецидивиста.
– А ты зачем к нам пришел?
В этот момент появился Бастьен с пакетом круассанов.
– Он пришел, чтобы повидаться с вами, девочки.
– А твоя жена тоже пришла?
– Нет, не пришла.
– Оставьте Сезара в покое, – приказал Бастьен. – Он хотел встретиться со своим старым другом.
Три белокурые головки склонились к чашкам с шоколадом. Детишки были настолько же светловолосые, насколько их отец был брюнетом. Я всегда подшучивал над ним, говоря, что гены Сандрины победили его собственные, хотя первые считаются куда слабее. Потом я долго стоял под душем. Надел свои тряпки, от которых, слава богу, не несло табаком с тех пор, как в барах запретили курение, но все же запашок у них был нехороший. От них пахло унынием, вот чем. Вдруг мой мобильник завибрировал и выдал эсэмэску: «DISCULPAME». Большими буквами, потому что и сообщение имело большое значение: «ПРОСТИ МЕНЯ!»
Я получил назад свою женщину! На радостях я расцеловал своего друга и его белокурое потомство. Улица вновь засияла яркими красками, а запах моей одежды бесследно испарился.
Эндорфин
Когда я вошел, она сидела в углу дивана, в майке с принтом FUCK GOOGLE, ASK ME и со своим белым компьютером на коленях. Я обогнул журнальный столик, на котором стояла тарелка с нарезанным манго, и сел рядом с ней. Она тотчас опустила крышку компьютера. На сей раз я не промолчал:
– Ты можешь мне сказать, что ты там смотрела?
Я задал этот вопрос совсем не агрессивно, но мой твердый тон ясно давал понять, что ей придется ответить, иначе разразится новый скандал. Чтобы не драматизировать ситуацию, я раздвоился. Как в американских сериалах, где злой сыщик задает вопросы, а добрый улыбается и предлагает кофе. «Добрый сыщик» запустил руку в тарелку. Манго исходило соком, просто объедение!
Красивый лоб Пас прорезала упрямая морщинка. Но все же она ответила:
– Я узнавала новости о Нуре.
– Кто это – Нур?
– Моя акула, – сказала она тоном маленькой девочки, которую застукали, когда она сунула палец в банку с вареньем.
– А наш ребенок, он как поживает?
Пас откинула назад голову, потянулась:
– Прекрасно, tesoro. Не волнуйся за него.
– А вот я как раз волнуюсь. Ты так редко о нем говоришь.
Она улыбнулась мне, поглаживая свой живот. Легко и нежно.
– Я редко о нем говорю, потому что он там в полном порядке, ему тепло и уютно. С ним все хорошо. Тогда как Нур… – Она умолкла, и ее глаза внезапно заволокла тревога, что пробудило тревогу и во мне. – Тогда как Нуру каждый день грозит опасность. Какой-нибудь рыбак со своими сетями… Вот, посмотри!
И она подняла крышку компьютера. На экране появилась спутниковая карта. На ней были ясно видны очертания побережья, населенные пункты с арабскими названиями, а в открытом море, с его сочной синевой, – череда красных точек, соединенных сплошной линией.
– Это что – передвижения Нура?
– Да. Вот так я могу ежедневно узнавать, где он находится.
С минуту она грустно глядела на экран и наконец сказала, так жалобно, что на нее невозможно было сердиться:
– Ладно, не хочу надоедать тебе этим.
– Ты мне не надоедаешь. Но иногда я за тебя беспокоюсь.
Она опустила глаза. Хорошо, не буду настаивать, хватит с нас этих драм, я от них устал.
И я пошел в душ. Швырнул одежду в корзину для грязного белья. Когда я вернулся в гостиную, закутавшись в банный халат, такой же мягкий, каким я решил быть с ней, ее взгляд снова был мрачен.
– Почему ты сказал, что беспокоишься за меня?
Я сел рядом с ней:
– Да нет, я не беспокоюсь.
– Но ведь ты только что это сказал!
С ума сойти… мне никак не удавалось поспеть за этой бешеной свистопляской гормонов.
– Забудь, дорогая!
Она положила голову мне на плечо. Я сел поудобнее, полы моего халата разошлись. И вдруг Пас запустила туда руку, еще благоухавшую соком манго.
Так ко мне вернулась моя женщина. Теперь мне разрешалось спать с ней. За два месяца до родов она поехала со мной в Барселону. Мы пили коктейли на самом верху отеля W, построенного в форме паруса над морем. Бармен в одежде цвета хаки орудовал длинными ножами. Для приготовления коктейлей он не резал фрукты, а грубо кромсал их. Сок стекал длинными сладкими струями на барную стойку причудливого дизайна. Над нашими головами золотился небосвод. Мы решили слетать на Майорку. Как Шопен и Жорж Санд. Как испанский король, который был ее идолом, несмотря на некоторые щекотливые проблемы, связанные с частной охотой в Африке. А оттуда – на Корсику, к нашему другу Анри, который пригласил пожить там у него. Он мог забрать нас с Майорки на своей яхте, но я по телефону отказался от его предложения из-за беременности Пас, однако она перезвонила ему и сказала, что согласна – яхта лучше, чем самолет. Делать нечего, я подчинился.
Вспоминаю менее приятные дни, когда я беспокоился о ее нервах, о ее животе. Например, как-то вечером, во время потрясающе красивого заката в Баньяльбуфаре. Мы сидели на террасе отеля, попивая коктейли и любуясь виноградниками, спускавшимися к морю. Пас на минуту вышла. За соседним столиком сидело семейство курортников – пара лет пятидесяти и их дочь, лет двадцати на вид. Они не разговаривали: и дочь, и родители уткнулись в свои смартфоны. Потом мать подошла к балюстраде, выходившей на море и виноградники, встала спиной к огненному шару, который тонул в море, и приняла «позу», а супруг сфотографировал ее, тогда как дочь, все так же молча, снимала отца, снимавшего ее мать. Я мысленно взмолился, чтобы Пас этого не увидела. Ничего страшного, конечно, не было, но любительские съемки вызывали у нее отвращение к себе самой. «Знаешь, сколько фото делается в мире за один день? – спросила она меня как-то утром, возле мыса Ферментор, где десятки зевак сбежались, чтобы запечатлеть на своих смартфонах только что разбившуюся машину. – Ну хотя бы приблизительно? Нет? Так вот, было подсчитано: десять миллионов!» – «Это ничего не значит, Пас, они просто хотят зафиксировать некий толчок или содрогание…» – «Нет, это-то и страшно. Они фиксируют содрогание, они фиксируют улыбку, ребенка, они фиксируют свою любовь… Фиксируют собственный взгляд. Как я. Сегодня фотографируют все кому не лень. Нет, пора мне с этим кончать!»
* * *
Мы плавали в корсиканских водах, стараясь избегать жгучих прикосновений медуз.
Анри прибыл за нами на своей яхте и забрал с Майорки. Я все еще вспоминаю ту минуту, когда красивые ноги Пас с ногтями, покрытыми лаком, ступили на пахнущую смолой палубу. И свой страх – как бы она не поскользнулась и не упала под тяжестью живота, как бы порыв ветра не унес ее за облака. Морской переход был спокойным, полным ленивой неги: ночи на якоре в укромных бухточках, мерный, убаюкивающий прибой, купание перед завтраком в прохладной воде, долгие бдения под звездным небом на носу яхты, когда Пас уже засыпала в каюте, утомленная солнечным жаром и купаниями в ласковом прозрачном море. Маленькое суденышко и большое блаженство.
Кожа, приятно горячая от солнца, глаза, полные света, играющего в волнах, желудок, ублаженный простой и вкусной пищей, приправленной оливковым маслом и добытой в священных глубинах нашей голубой планеты – сардинами с Сардинии, бонито из Бонифаччо.
У Анри был в Бонифаччо деревянный дом. Этот огненно-рыжий толстяк, жизнерадостный, наделенный богатым воображением, в свои пятьдесят лет чувствовал настоятельную необходимость всегда быть чем-то занятым. Колоноскопия, которую он перенес как величайшее унижение, еще и подстегнула его в этом плане: нужно жить на всю катушку! Сколько ему осталось – каких-нибудь двадцать лет? Его жена Каролина следила за тем, чтобы ежедневник мужа всегда был заполнен летними празднествами до отказа; она боялась увидеть, как Анри, оставшийся без дела, уныло, словно побитая собака, вылавливает из бассейна опавшие эвкалиптовые листья… По вечерам мы ужинали вместе. Вино, рыба, тарелки, освещенные красивыми фонариками, все это превращало наши беседы в веселый заговор. Мы развлекались вовсю. Приехал еще один гость, бывший рекламщик, – представительный, красивый, атлетически сложенный мужчина. Он жил в Швейцарии, но не из любви к горам. Продав свое агентство, он занялся разведением кофейных деревьев в Колумбии. Он часами разговаривал с Пас и даже попросил разрешения сфотографировать ее живот, против чего она совсем не возражала. Он утверждал, что никогда нельзя упускать из виду главное, и вообще был вполне приятный человек, хотя иногда выдавал фразы вроде: «Я слишком многое выиграл в жизни, проигрывая в ней».
– Какой он обаятельный, правда? – сказала мне Пас как-то вечером, лежа на постели и поглаживая живот, круглый, как шлем мотоциклиста.
Я стоял рядом, раздеваясь.
– Обаятельный? По-моему, ты преувеличиваешь.
Она приподнялась, опершись на локоть:
– Но ведь это потрясающе – вот так взять и перетряхнуть свою жизнь, разве нет?
Я ехидно ухмыльнулся:
– После того, как он выиграл в ней, проиграв ее?
– Мне очень нравится эта максима.
– Банальное клише.
Я стащил с себя брюки и повесил их на спинку деревянного стула, напомнившего мне стулья в моей нормандской школе.
– Мне кажется, что клише, это когда говорят: «Я проиграл свою жизнь, выигрывая ее», – возразила Пас.
– Ну, это слоган мая 68 года…
– … который он перевернул с ног на голову, – уточнила она.
– И все же это банальный слоган, а не философия. Как и другие глупости того времени, типа «Под асфальтом находятся пляжи» или «Все есть политика». Ты заметила, что слово «слоган» употребляется и при демонстрациях, и в рекламе? Они все-таки нас одурачили, эти детишки 68-го, притворившись, будто борются с обществом потребления.
– А фраза «Нельзя влюбиться в темпы роста» – чем она плоха?
– Но я же не утверждаю, что среди них не было талантливых людей.
– Все равно, они тогда здорово позабавились.
– Проблема вот в чем: они хотели, чтобы это никогда не кончалось. В прессе полно таких штук. «Наслаждайтесь беспрепятственно до самого конца!»… Скоро они призовут к тому, чтобы наслаждаться, не слыша, – сказал я, направляясь в ванную.
Она засмеялась:
– Вот дурачок! А кстати, почему ты так любишь расхаживать голышом?
– Наследие моих немецких предков.
Она снова засмеялась:
– А вот это уже клише!
– Ты права, моя гордая испаночка, – ответил я, выжимая пасту на зубную щетку.
– Вот ты насмехаешься, а мне клише нравятся. Я думаю, их критикуют потому, что они говорят правду.
– Ах, вот как? Значит, ты танцуешь фламенко? Ты любишь корриду? Или я рассуждаю, как дурак?
– Нет, просто ты, как все французы, знаешь все обо всем. А что касается фламенко или корриды, то они говорят о смерти и о сакральном, и, значит, это правда. И о смысле праздника тоже… Признай, что в Испании умеют устраивать праздники, даже когда дела идут плохо. А вы, французы, такие холодные… И вечно ноете…
Я не мог ей ответить. Потому что рот у меня был полон пасты, и потому что она говорила правду. Пас продолжала, все еще лежа в постели и поглаживая свой живот, словно изучала пальцами глобус:
– Утверждать, что итальянский кофе великолепен, это клише, верно? Однако это факт: итальянский кофе ДЕЙСТВИТЕЛЬНО великолепен. Утверждать, что немцы – гораздо более организованный народ, чем другие, это тоже клише? Однако, выражая согласие, они говорят «in Ordnung», то есть «порядок»! Утверждать, что французы считают себя высшей расой, это опять клише? Я могу привести тебе множество примеров этого клише, взять хоть тебя или Тарика… Вы вечно поучаете всех остальных! Та к что, как видишь, клише говорят правду, и я обожаю клише.
– А мир устроен прекрасно, а ты – фотограф, и это тоже правда! – провозгласил я, закрывая кран.
Пас опять засмеялась. Здесь она чувствовала себя счастливой. Солнце позолотило ее живот. Как, наверное, была приятна там, внутри, эта теплая ласка! Твоя мать плавала в море каждый день. Аромат морской соли вытеснил запах хлорки ее бассейнов. Она плавала вместе с тобой. Я многое бы дал, чтобы насладиться этим двойным купанием. Ты плавал вместе со своей матерью, которая плавала в море. Этакие морские матрешки!
* * *
Как-то вечером Анри втянул меня в разговор о «серых зонах». Так назывался проект, который мы с ним задумали с нашей первой встречи. На одном празднике в Кабуле. Он только что получил присланные из Комеди Франсэз костюмы, которые хотел распределить по местным школам, чтобы организовать в них театральные кружки. На том празднике он красовался в парике времен Людовика XIV, пил виски и танцевал под «Please Stand Up» Эминема, несущееся из огромных колонок. Ясно помню одно свое впечатление: автоматы охранников валялись за воротами, а их владельцы-пуштуны беззаботно развлекались в саду. Достаточно было швырнуть через стену одну-единственную гранату, чтобы разнести в клочья наших носителей культуры, обряженных в дурацкие камзолы и фижмы.
Чокаясь с ним, я сказал:
– Мне кажется, что весь мир, с виду охваченный глобализацией, в действительности распадается на части, на сгнившие обломки. И что планисферу испещрили «серые зоны» – целые регионы, мало-помалу исчезающие из медийного пространства.
Лицо Анри под кудрявым париком вспыхнуло. Он только что вернулся из иракского Курдистана, где установил надувной кинотеатр в самом центре Эрбиля, показав «Cinema Paradiso» на территории, где двести тысяч жителей подверглись газовой атаке Али-химика, кузена Саддама Хусейна. Стало быть, даже в этих гиблых местах можно было кое-чего достичь. Теперь он хотел, чтобы мы отправились в Абхазию, в Южную Осетию, в Сомали, в Эритрею, на сотни островков, затерявшихся между Индонезией и Филиппинами, или в такие проклятые города, как Лагос или йеменский Санаа, чтобы понять основы их существования и культуры и помочь сохранить все это в неприкосновенности, пока не поздно.
– Хочу напомнить, что эта идея принадлежала тебе, – сказал он в этот вечер, подливая мне белого вина.
– Ну и что? Я был тогда пьян и сентиментален…
– И таким ты мне нравился гораздо больше. Я постараюсь снова вернуть тебя в это симпатичное состояние! Ты только представь себе те уголки нашей планеты, о которых никогда не говорят и где наверняка живет молодежь, жаждущая приобщиться к музыке, граффити, танцам, литературе. Где почтенные старцы жаждут познакомить мир с искусством своих стран, пока этот мир не свихнулся окончательно. Нужно спешить, Сезар, жизнь коротка.
– И поэтому ты стремишься укоротить ее до предела?
– Замолчи! Кроме того, Пас уж точно захотела бы поездить по этим местам, поснимать, это было бы страшно увлекательно, да и полезно для будущих поколений. Что скажешь, Пас?
Я поднес бокал к губам. Пас пристально следила за мной. Анри провоцировал меня. Потому что он знал. И его жена знала тоже, поэтому и сказала:
– Анри, оставь Сезара в покое.
– Но ведь он поедет вместе с Пас, это все меняет, разве нет? То есть я хочу сказать, после ее родов, конечно! – И он с улыбкой повторил: – Что скажешь, Пас?
Каролина бросила на него осуждающий взгляд. И попыталась сменить тему:
– Кому еще этой замечательной рыбы?
Лучше сдохнуть, чем возвращаться в те края! Хватит с меня экзотики, этой наркоты для избалованных детей Европы, которые не умеют ценить то, что у них под рукой. Во мне вскипал гнев. Я старался подавить его.
Анри продолжал вопросительно смотреть на Пас. Она выдержала несколько долгих секунд перед тем, как ответить, глядя на меня:
– Ну конечно, это было бы здорово!
Я отвернулся и сказал:
– Охотно съел бы еще кусочек этой замечательной рыбы!
Конец вечера был испорчен. Я ушел в себя, отрешился от общего разговора. Пас часто упрекала меня в бесчувственности, тогда как я изо всех сил старался обуздать свой страх и свой гнев. Гнев на свой страх. Страх поддаться гневу. Испытывал ли я искушение согласиться? Нет. Как я уже объяснял тебе, Эктор, мне больше не хотелось покидать Европу. Ради чего я должен куда-то ехать? Чтобы повидать мир? Мне хватит того, что показывают по телевизору. Террористы, переодетые бедуинами, открыли огонь по египетским пограничникам в Синайской пустыне. В разгар Рамадана, в священный момент окончания поста, на закате, во время общей трапезы. Несчастные парни отложили оружие в надежде провести счастливый вечер наедине с Богом. С тем же Богом, которому поклонялись их убийцы, прославлявшие этого Бога, но нарушившие его заповедь о перемирии на время Рамадана. Бешеные собаки! Когда я думал о Синае, мне вспоминались розовые восходы над монастырем Святой Екатерины, над гранитными гребнями гор, где Господь встретил Моисея… Египетских пограничников там встретили только пули в голову. Я сердился на Пас. Оказавшись с ней в спальне, я сказал:
– «Это было бы здорово!»… Говоришь как девчонка-школьница. Ты не должна была так меня предавать.
– Но ты же сам видел, что даже Анри…
– Я живу не с Анри, а с тобой.
– Да это же просто нелепо, Сезар!
И она прильнула ко мне, неожиданно ласково. Положила голову мне на колени. Я погладил ее по волосам.
– Если бы ты знала, как нам повезло… Ты не видела, каково там, снаружи…
– Перестань говорить «снаружи»! Там ведь тот же самый мир!
– Нет. Это не тот же самый мир. Я не намерен жить, как какой-нибудь китаец в Цунцине. Или рисковать жизнью в заварухе на улицах Каира. Или быть ограбленным в Кейптауне, потому что кому-то приглянулись мои «шузы».
– Ты преувеличиваешь.
– Не слишком. Анри мечтает разнообразить свою жизнь какими-нибудь авантюрами. А я – нет. Мне нравится безмятежное существование. И мне больше не хочется наблюдать за жизнью бедняков в бидонвилях Манилы. Не то чтобы я о ней не знал, просто не желаю больше этого видеть.
– Но ведь ты журналист.
– Это уже никого не интересует.
– Почему ты так говоришь? – И она свирепо взглянула на меня.
– Потому что теперь только алгоритмы Google определяют, что интересно, а что нет. Журналистика мертва. Осталось только ее бледное подобие.
– Мне больно тебя слушать.
Пас замолчала и отвернулась, устремив взгляд на большой старый чемодан, стоявший возле кровати. А я добавил:
– Мне и здесь хорошо. Думаю, тебе тоже. Тут красиво, тут приятно жить. Однажды и это разобьется вдребезги, но тот день еще не настал. Я хотел бы, чтобы он знал это…
И, положив руку на ее живот, я начал полушепотом твердить свою ритуальную аптономическую фразу:
– «Гектор, Ахилл и Улисс – герои Троянской войны». Вообще-то дурацкая фраза, правда?
Пас улыбнулась:
– Вовсе нет. Даже наоборот: красивые имена для ребенка.
– Тебе действительно нравится?
– Очень.
– Все три?
– Все три. А тебе?
– Есть имена, и есть связанные с ними мифы. Ахилл – упрямый холерик, Улисс – двуличный хитрец. Лично я решительно за Гектора, за Эктора.
– По-испански оно звучит так же, только ударение на первом слоге. Я – за.
– Ладно, будем делать ударение на первом слоге. Я люблю тебя, Пас.
– И я тоже люблю тебя, дурачок ты мой боязливый, европофил ты мой мистический. Неоткрыватель мира мой хороший.
– Ты не права, я много видел в этом мире. И часто рисковал.
– А я нет. Неужели мне придется ездить по миру одной?
– Ты больше не одна.
Пас потянулась и легла на бок, свернувшись в клубок. Я растянулся рядом.
– А ты знаешь анекдот о блондинке с двумя извилинами?
– Нет, – удивленно ответил я.
– Это беременная блондинка.
– Какая же ты глупышка!
Пас захихикала, как маленькая девочка.
– Ты прав. Тем более что я терпеть не могу такие шутки.
– Тогда зачем ты мне ее рассказала?
– Из-за твоих слов «Ты больше не одна». Я сразу подумала: «Да, я уже – двое» – и вспомнила этот анекдот. Недавно слышала его в баре.
– Ты, оказывается, ходишь по барам?
– Зашла как-то выпить горячего шоколада после прогулки.
– Это твоя кожа пахнет, как горячий шоколад.
Я повернулся на бок, лицом к ней, чтобы лучше ее видеть.
– Знаешь, когда я сказал «Ты больше не одна», я думал скорее о нас с тобой. А не о нем.
– А я при слове «беременна» думаю о нем. Знаешь, он уже такой тяжелый…
– Не сомневаюсь.
– Ты не сомневаешься, а я знаю. Тебе-то не приходится его носить.
– Увы! Природа несправедлива.
– Может быть. Знаешь, как будет «беременная» по-испански?
– Нет.
– Embarazada.
– Обремененная?
– Вот именно.
Она перевернулась на спину и, глядя в потолок, стала гладить свой живот. Видно было, как она сосредоточилась на своих ощущениях. Ее пальцы поднялись к пупку, затем скользнули вниз, к паху.
– Я очень черноволосая? – внезапно спросила она с невинным видом, который всегда обезоруживал меня.
– Да, очень. Трудно быть более черноволосой, чем ты.
– И тебе это нравится?
– Конечно, нравится.
– А тебе не хотелось бы, чтобы я была блондинкой?
– С двумя извилинами?
– Нет, я серьезно… Скажи, ты переспал со многими блондинками?
– Пас!..
– Ну не стесняйся, говори.
– Да какое это имеет значение? А ты?
– Я? Сейчас скажу…
И она начала считать на пальцах. Я прервал счет, сжав ее руку:
– Прекрати!
Она прильнула к моему плечу.
– Ну, так сколько их было?
– Несколько.
– Несколько десятков?
– Ты невыносима!
Она выводила пальцем какие-то узоры на моей груди. И, помолчав несколько секунд, сказала:
– Ладно, не говори сколько, просто признайся, кого ты предпочитаешь – блондинок или брюнеток?
Я ответил с притворной серьезностью:
– Это хороший вопрос. Дело в том, что блондинки – это исчезающий вид, поэтому о них необходимо заботиться…
– Вот дуралей! Нет, скажи правду. Я ведь знаю, что одна блондинка у тебя точно была.
– Неужели?
– Да, я видела ее с тобой.
Я изумленно поднял брови:
– Это когда же?
– Когда я впервые тебя встретила.
Она всерьез разбудила мое любопытство. Я ничего не понимал.
– Неужели у бакалейщика?
Тут удивилась она:
– У какого бакалейщика?
Мое сердце обжег внезапный холод. Встреча в бакалее стала для меня одним из важнейших моментов моей еще молодой жизни. В какой-то миг я решил напомнить ей тот вечер, но потом сказал себе, что лучше уж избегнуть этого унизительного признания: она-то ведь не заметила меня, моей внезапно вспыхнувшей любви. И я ничего не стал объяснять.
– Тогда где же? На выставке?
– Нет, раньше. В Google.
Я вытаращил глаза:
– Ты встретила меня впервые в Google?
Н-да, поистине, наше время убило романтику. Пас продолжала:
– Именно в Google. Мне захотелось узнать, что это за болван настрочил статейку о моих работах. Я зашла в Google и увидела твою фотографию с какой-то блондинкой. Очень даже красивой. И ты очень даже нежно держал ее за руку.
– Я вообще очень даже нежный.
– Ты-то? Да ты просто ледышка! Ладно, рассказывай про блондинок.
Я прижал палец к ее губам и твердо сказал:
– Слушай, Пас, мне не нравится этот разговор. Я могу ответить тебе по поводу блондинок, и ты будешь сильно разочарована, но потом ты перейдешь к рыжим, к чернокожим, к азиаткам…
– А ты спал с уродинами?
– Конечно. Когда любишь женщин, любишь их всех без разбору.
– Что-то на тебя не похоже.
– Не знаю. Но с уродинами это вдвойне захватывающе. Потому что они щедрее на любовь.
– Ты хочешь сказать, что они дают больше, чем другие?
– Нет, они плачут от наслаждения. Плачут от счастья, как перед чудом. Но это если они действительно очень уродливы.
– Какой же ты… chulo!
– Ты этого хотела, вот и получила.
– Думаешь, что теперь, если ты доведешь меня до оргазма, я заплачу?
– Тебя трудно довести до оргазма. Ты поднимаешь планку очень высоко.
– Ну будь серьезнее.
– А я и говорю серьезно. Я вправду нахожу, что ты поднимаешь планку слишком высоко. Что ты требуешь слишком многого. Нужно быть сверхчеловеком, чтобы тебя удовлетворить.
Ее взгляд погрустнел.
– Что с тобой, дорогая?
– Ты больше не хочешь меня?
– Ну вот, так я и знал, что этим кончится. Не говори глупостей.
Пас тоскливо взглянула на меня из-под длинных ресниц. И мне стало больно, потому что в ее глазах читалась непритворная тоска. Она уже не шутила.
– Ты не считаешь меня уродиной сейчас, когда я так безобразно выгляжу?
– Да перестань ты, ради бога!
– Тогда почему ты не говоришь мне, что любишь?
– Но я же только это и говорю.
– Очень редко.
– Может, и так. Я ведь, как ты выразилась, ледышка. Да еще и боязлив. Ты ведь говорила, что я боязлив?
Она не спускала с меня глаз. Ей хотелось не только слышать правду, но и видеть ее.
– Ты теперь спишь со мной реже, чем раньше.
Я не стал спорить, не стал доказывать, что это целиком и полностью ее вина. Я взял эту вину на себя, раз она, образно говоря, открывала передо мной двери. И более того…
– Может, это потому, что мне страшновато, – сказал я. – Вдруг я начну долбить по маленькой головке, которая там, внутри.
Ее рука скользнула вниз по моему животу.
– Ну как, убедилась, что я тебя хочу? – сказал я.
Я обожал разговаривать с твоей матерью. Без сомнения, потому, что это случалось теперь довольно редко. Она не любила говорить на интимные темы.
Но стоило ей почувствовать себя обиженной, как она приходила в бешенство, изливала свои чувства так свирепо, что сопротивляться было бесполезно. Даже царапаться могла, без всякой причины. И это не фигура речи: она пускала в ход ногти, оставлявшие багровые отметины, но еще больнее ранила языком, ни с того ни с сего называя меня идиотом. Когда она ругалась по-испански – gilipollas, carbon, hijo de puta, – это хоть звучало как-то симпатично, но от слова «идиот» меня бросало в дрожь.
Большинство творческих личностей обожают говорить о себе, но Пас этого терпеть не могла – может быть, из-за своего испанского детства. Из-за тех ужасов, которые гражданская война принесла ее семье и которые так и не забылись. Люди наследуют от своих предков генетические недостатки, так почему бы им не наследовать их скорбь, их муки? Позже я узнал, что в семье Пас были и другие трагедии. Дядя, погибший от героина во времена Мовиды. И еще кое-что, рассказанное впоследствии урывками. Кроме того, она приехала совсем одна в чужую страну: «Не могу тебе это объяснить, но приезжие никогда не чувствуют себя как дома».
– Даже со мной? – спросил я, улыбнувшись.
– Даже с тобой, – без улыбки ответила она.
А может, у нее была еще какая-то боль, которой она со мной так и не поделилась.
И как же я был счастлив, когда она все-таки расслаблялась, поверяла мне свои чувства. Такие разговоры я действительно обожал.
Увы, на следующий день у нас состоялся совсем другой разговор. Которого я всеми силами старался избежать. Избежать ради нее.
Полемист
Во всем была виновата актуальность.
И полемист, которого Анри пригласил к себе на ужин.
В то время полемистом – от греческого polemos, что значит «война» – называли мужчину или женщину (хотя мужчины преобладали), чьей специальностью было обсуждение в СМИ всего на свете – как правило, по принципу «черное-белое», не вдаваясь в нюансы. Актуальность служила полемисту выменем, к которому он присасывался, как электродоилка. Я говорю в единственном числе, хотя полемисты частенько выступали и группами. Или как минимум парами. Для того чтобы не пялиться на телезрителя или слушателя, каждый из них должен был смотреть на оппонента, как на себя в зеркало. И таким образом утверждаться во мнении, что его слушает вся эта чертова страна. Ты видишь, в какой трудный интеллектуальный, полностью бинарный контекст скатывалась эпоха? Благодаря полемистам мир сохранялся под видом конфликта. Зрители выбирали своего чемпиона, а потом, когда радио– или телепередача заканчивалась, каждый преспокойно возвращался на свои позиции.
Проблема состояла в том, что на ужине у Анри оказался один-единственный полемист – плюгавый, с волосатыми ноздрями. И еще в том, что главной новостью дня, вызвавшей поток сообщений агентства Франс-Пресс, а значит, возбудившей и полемистов, стали, на мою беду, акулы. В Египте они сожрали каких-то украинок, а на острове Реюньон – серферов. И это послужило поводом к оживленной полемике: опасны ли акулы для человека? Нужно ли разрешить охоту на акул?
Я, конечно, вздрогнул и посмотрел на Пас, до этого рассеянно ковырявшую вилкой летний салат. Не нужно было долго думать, чтобы понять, кто здесь станет полемистом номер два.
Я был в отчаянии. Ну что ему дались акулы, когда этим летом произошло столько других событий, дающих богатейший материал для полемики?!
Например, война в Сирии, где истребители бомбили мирные города и селения. Настоящий ремейк Герники, даже если не нашлось второго Пикассо, чтобы возбудить негодование общества.
Или Европа, погружавшаяся в пучину кризиса. Этой зимой грекам пришлось топить печи мебелью, чтобы согреваться. А в СМИ если и говорили о Европе, то лишь обливая ее грязью. Хотя могли бы и вспомнить, что в мифологии Европой звали царевну, соблазненную быком, который, посадив ее к себе на спину и переплыв море, явил свой истинный лик – лик повелителя богов Зевса и грубо овладел ею под каким-то платаном. Если уж кого-то жалеть, так это ее – нашу несчастную Европу!
А налоги? Чем не тема для разговора? А ислам? Вот уж король сюжетов для светской беседы за ужином! Этим летом египетские ультра призвали к разрушению пирамид – символов язычества. В Тунисе власти провозгласили, что женщина не равна мужчине, а является лишь «его придатком», как кетчуп к жареному картофелю. В Саудовской Аравии – несомненно, все более и более креативной стране – власти собрались строить город специально для женщин, чтобы они смогли наконец работать, «не соблазняя мужчин».
Да и атомная энергетика тоже представляла немалый интерес: в Японии около бывшей атомной станции Фукусимы обнаружили бабочек-мутантов с атрофированными крылышками и органическими пороками глаз и усиков, каковые пороки они передали своему потомству, иными словами, речь шла о мутациях на генном уровне. Разве это не благодарная тема для обсуждения? Так какого же черта он прицепился к акулам, что они ему сделали?!
Беседа началась вполне мирно.
Мы обсуждали предстоящую морскую прогулку к островам Лавецци. Их утесы формой напоминают белые округлые мягкие груди. Внизу, под водой, водятся мероу. А также, увы, медузы. Одна из них накануне обожгла меня.
Как огнем – дикая боль! На внутренней стороне руки, у подмышки – там, где кожа особенно нежная, – остались три ярко-красных ожога, что дало Анри удобный случай предложить мне свою мочу, мол, лучшего лекарства от ожогов не найти.
– Совсем крошечные медузы, – рассказывал он, – но с очень длинными щупальцами.
– Да-а-а, вот она – водная жизнь! – промолвил один из гостей, лидер центристов, поднося к губам бокал «патримонио».
Если подумать, вполне невинные слова. Но их оказалось достаточно, чтобы вовлечь в разговор нашего полемиста, который до сих пор не произнес ни слова. Он разъяренно прошипел:
– Я просил бы избавить меня от подобных изречений!
Это было похоже на атаку кобры. Представитель центристских сил замер, не донеся бокал до рта. Чья-то рука, потянувшаяся к лонзу, остановилась над блюдом. Чьи-то веки, собиравшиеся моргнуть, застыли. Полемист полюбовался произведенным эффектом и счел, что путь свободен: можно начать «полемизировать». Казалось, он испытывает такое же облегчение, как отравившийся едой человек, которому удалось наконец облегчить желудок рвотой. Итак, он продолжал:
– Потому что подобные изречения – «Вот она – водная жизнь!» – приводят меня в ярость. Как будто человечество не способно – и это в век беспилотников! – бороться с природой.
– Ты хочешь натравить беспилотники на медуз? – пошутил Анри.
Раздался общий хохот. Полемист на мгновение растерялся. Я даже помню, что почувствовал легкое разочарование.
– Как бы то ни было, все равно придется что-то делать, – вмешался другой гость, ресторатор, – они размножаются из-за потепления климата. Говорят, повышение температуры на два градуса стимулирует их либидо. Кажется, еще Жюль Верн писал, что медузы в будущем забьют океаны. Скажи, Сезар, уж не в твоей ли газете я об этом прочел?
– Совершенно верно, Пьер. Это была история о лососях.
– А что это за история? – спросила супруга центриста.
Ресторатор пустился в объяснения:
– История о том, как лососи подверглись массированной атаке медуз в Ирландии. Двадцать пять квадратных километров живого студня. Они собрались вокруг рыбных садков, где выращивают лососей, в частности, для Букингемского дворца, стали просовывать свои щупальца сквозь сетку, впрыскивать яд в лососей и пожирать их.
– Какая гадость! – воскликнула дама, работавшая в области косметики.
– В итоге они погубили сто тысяч лососей, – продолжал ресторатор. – В статье говорилось, что море вокруг садков было кроваво-красным.
– Кто-нибудь хочет еще penne? – спросила Каролина.
В жаркой корсиканской ночи раздавался только голос ресторатора. Он повествовал о том, как на следующий день медузы вернулись и напали на молодых лососей, которым еще и года не исполнилось, устроив такую же бойню. Гости зачарованно внимали. Когда ресторатор замолкал, чтобы перевести дыхание, было слышно, как потрескивают тонкие крылышки комаров, сгоравших в огоньках свечей, и вздыхает море, на котором искрилась лунная дорожка. Теплый бриз, насыщенный ароматами горных цветов, ласкал мое лицо и покачивал парусники; до нас доносилось мерное металлическое поскрипывание их швартовов. Нам было хорошо. Я улыбнулся Пас, и она ответила мне тем же. Пока все шло нормально. А что же наш полемист? Он затаился, следуя за разговором и ожидая, когда ресторатор перестанет быть центром общего внимания. И этот момент настал. Дождавшись конца очередной длинной фразы своего соперника, он оглоушил собравшихся следующим заявлением:
– По крайней мере, это всего лишь лососиная кровь!
Вот это талант! После такой фразы все обернулись к нему.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил Анри.
– А то, что иногда проливается и человеческая.
Анри посмотрел на меня и воскликнул с притворным ужасом:
– Сезар, сколько литров крови ты потерял?
– Я говорю не о медузах, – продолжал полемист и, как истинный профессионал, понизил голос до шепота, вынудив присутствующих ловить каждое его слово. – Я говорю об акулах…
Я незаметно взглянул на Пас. Вилка, на которую она наматывала длинную макаронину, замерла в воздухе.
«Черт бы его подрал!» – подумал я.
Полемист поднес к своему жабьему рту бокал с розовым вином. Затем поставил его и договорил:
– … Об этих гнусных тварях.
Раздался металлический звон – это Пас уронила вилку. Она прожгла полемиста яростным взглядом. Ну вот, приехали! Сирия тонет в крови и в огне, европейская экономика на последнем издыхании, а мы сейчас схватимся из-за акул. На гладком лбу Пас проступила опасная морщинка. Я решил пожертвовать собой и объявил:
– Акулы убивают в десять раз меньше людей, чем медузы.
Пас изумленно посмотрела на меня.
А полемист простер вперед руку, точно политический оратор:
– И в пятнадцать раз меньше, чем кокосовые орехи. Видимо, у нас с вами одни и те же источники информации. С той лишь разницей, что кокосовые орехи, насколько мне известно, не являются каннибалами. И эту проблему давно бы решили, если бы пара-тройка бубо не подняли шум из-за устранения десятка акул, напавших на серферов.
Ну конечно, он ведь уже целых три минуты не произносил свое заветное слово «бубо».
– Ничего удивительного, это всего лишь серферы, – бросил Анри, но, заметив гневный взгляд жены, тут же пошел на попятный: – Я хотел сказать, они такие загорелые, у них такие пышные волосы и такие накачанные торсы, вокруг них вьются такие красотки, готовые на все…
Гости засмеялись. И тут полемист начал как-то странно качать головой. Нечто среднее между эпилептическим припадком и подергиванием плюшевой собачки, висящей на заднем стекле семейного автомобиля.
Он возвысил голос, в котором зазвучали трагические ноты:
– Ах, простите, я совсем забыл! Забыл, что мы вошли в великую цивилизацию развлечения, того, что называют cool, когда можно смеяться над всем подряд, более того, НУЖНО осмеивать все подряд.
– Извини, – сказал я, – но серферы тоже принадлежат к цивилизации развлечения, и они уж точно cool, а море было и остается диким пространством.
Полемист состроил гримасу, достойную античной плакальщицы:
– Ладно, cool – это еще куда ни шло. Но ведь люди-то погибли, Сезар!
Тут вмешался Анри:
– Друзья, давайте перейдем к десерту. Вас ждет земляника из маки, и она выглядит очень соблазнительно!
Однако полемист вовсе не желал отказываться от своей полемики, это и был его десерт. Он твердо держался избранной линии.
– Прошу прощения, дорогой мой, – сказал он, обратившись к Анри, – вы все относитесь к этому чересчур легко. Я допускаю, что за твоим столом сидят защитники природы, и готов выслушивать их аргументы, если они обоснованны. Но я не переношу намеренной слепоты, ты уж не обессудь. Это просто не вяжется с элементарной логикой! Немецкая туристка, которую акула растерзала в прошлом году, купалась у самого берега, рядом со своим отелем. А не в открытом море, вот так-то!
– О, это действительно ужасно! – признала дама-косметичка.
– Вы абсолютно правы! – одобрил полемист. – И тут же многие туристы, собравшиеся ехать в Египет или на Реюньон, аннулировали свои туры. А в таких бедных странах, с их поголовной безработицей, это грозит экономической катастрофой, можете мне поверить. И я полностью согласен с местными властями, считающими, что пора действовать решительно.
Пас внимательно слушала. Хорошо зная ее, я не понимал, почему она молчит. Ее эмоциональная температура сейчас, наверное, приближалась к максимуму, и я не хотел, чтобы этот термометр взорвался. Поэтому, как ни прискорбно, мне нужно было продолжать битву на нашем полемическом поле, чтобы не разочаровать ее. По правде говоря, меня это возбуждало. Мне плевать было на акул, так же как и на троих украинок, которым те обгрызли ляжки. На самом деле я жутко устал от этих дурацких дебатов. Как блестяще выразился один молодой рэпер на севере Франции: «Я недостаточно наивен, чтобы иметь свое мнение». Жизнь, черт возьми, слишком коротка. Прошу тебя об одном, Эктор: занимайся только главным, не отвлекаясь. И наплюй на все остальное. Жизнь слишком коротка.
Но теперь передо мной сидела Пас, моя обожаемая астурийка, глядевшая на меня с пристальным вниманием «Дамы в мехах» Эль Греко. И я должен был выступить блестяще. Я тебе уже говорил, что супружеская пара – это война. Но это также и самый прочный союз на земле. Я видел свою жену, ее тело, полное тобой, нашим ребенком, плодом нашей любви, и у меня не было права отступать. Я должен был принять бой. И доказать ей, что мне близки ее устремления.
– Если животные становятся свирепыми, это не наша вина, – вещал между тем полемист, чувствуя себя на коне.
Пас бросила на меня мрачный взгляд.
– Они становятся свирепыми, когда им нечего есть, – возразил я. – Это просто отдельные несчастные случаи. Как правило, акулы не едят человеческое мясо.
Полемист с громким хохотом откинулся на спинку стула.
– Да-да, это я тоже где-то читал. Они не любят человеческое мясо, они его только пробуют! Правда, при этом они вас убивают!
– Глубины океанов обеднели из-за хищнической охоты людей, вот акулам и приходится искать себе пропитание у берегов.
– Ага, вот мы и добрались до самой сути! Нужно поместить планету под колпак, верно? Защитить мать-природу! Экология и впрямь стала религией для западных отступников от христианства. Но ведь прогресс всегда шел вразрез с природой! Если бы наши пращуры не рубили деревья, мы до сих пор жили бы на них, как обезьяны.
– А кстати, понаблюдайте за мартышками и за тем, как они с помощью сексуальности разрешают свои конфликты, – вмешался Анри, желавший любой ценой разрядить атмосферу, дабы не испортить свою прекрасную вечеринку.
– К сожалению, у нас перед глазами не мартышки, а бубо, – огрызнулся полемист. – Защитим мать-природу, ах, как великодушно! Но что нам делать с экономикой? Как прокормить людей? О, конечно, самим бубо, в их уютных домах, полных жратвы, ничего не грозит… Но что бы они сказали, если бы их сыну или дочери отгрызли руку или обе ноги?
Пас испустила вздох. Не вздох усталости – вздох раздражения, кипевшего в ней и готового вырваться наружу, как гейзер. Я испугался и пошел ва-банк. На меня подействовало не только вино, но еще и отсутствие убежденности в своей правоте, поэтому я и ляпнул первое, что пришло в голову:
– А если бы ты был самкой акулы и твоего детеныша «устранили» бы, как нынче стыдливо называют убийство?
Полемист снова захохотал:
– Господи, чего я только сегодня не наслушался! Теперь нас призывают встать на место животных, час от часу не легче! – И тут он произнес роковые слова: – Я даже читал, что теперь разрешается усыновлять акул.
– Не может быть! – воскликнула дама-косметичка.
– Да-да, уверяю вас! – И он обвел взглядом гостей. – Поистине, человеческая доброта не знает границ!
Пас нервно кусала губы. Я испугался: вдруг она совершит непоправимое, сказав: «Это как раз мой случай, я усыновила акулу», и все решат, что она свихнулась. Я был мужчиной, я был ее мужчиной, и, значит, она должна чувствовать себя как за каменной стеной.
– И что? – возразил я. – Каждый имеет право разочароваться в роде людском. Который не всегда показывал себя с лучшей стороны, не так ли?
Полемист плотоядно потер руки:
– Ага, вот мы и дошли до покаяния!
Я злился на себя. А он ликовал: акулы послужили просто поводом для его излюбленной темы – бичевания виновности белого человека или исламизации Европы.
– Нет, давайте не будем о покаянии, вернемся к нашим акулам, – твердо сказал я.
Он недоуменно поднял лохматые брови:
– Что я слышу? Вам не хватает мужества, как всем нынешним тридцатилетним, запуганным своими мамочками, героинями 68 года и уже ни на что не способными?
Я взглянул на Анри: мне безумно хотелось размозжить башку его гостю, но только с одобрения хозяина. И он снова вмешался:
– Может, пора остановиться, друзья?
– Нет, почему же?! – возразил полемист; он уже впал в настоящий транс от избытка эндорфинов, которые питали его мозг, запрограммированный на конфликты.
Я ответил:
– Да, пора остановиться.
Мне безумно хотелось, чтобы эта трапеза кончилась, я мечтал распрощаться с гостями и обнять Пас в нашей уютной спаленке с деревянными панелями. В сравнении с этим удовольствием, с ощущением полноты жизни, которую оно мне давало, наш словесный турнир – хотя он и не заслуживал такого названия – с типом, чья болтовня меня не интересовала, а внешность просто отталкивала, ровно ничего не стоил. В конце концов, что такое современная жизнь? Фальшивые войны или подлинная любовь. Выбрать было совсем нетрудно.
Но полемист упрямо продолжал:
– Необходимо очистить природу. И не надо говорить мне об экосистеме: если акулы исчезнут, в океане останется больше места для других морских хищников, вот и все.
– Но главный хищник по отношению к акулам – сам человек, – осмелился возразить центрист. – На них охотятся ради их плавников, ведь так?
– Ну и что?! Неужели из-за десяти китайцев, которые съедят три плавника, думая, что этим они излечатся от импотенции, мы позовем на помощь Брижит Бардо? Нет, пора очистить природу! – убежденно повторил он.
Мое терпение лопнуло. Такие типы, как он, – не просто напыщенные дураки, они опасны. И я взорвался. Сказав ему с тихой яростью:
– Как у тебя все просто: нужно устроить чистку всему на свете – акулам, бубо, людям 68 года, нынешней молодежи. Может, и цыганам тоже? И мусульманам? Ты не находишь, что их развелось слишком много?
Анри буквально окаменел. Над столом повисла мертвая тишина. Я знал, что зашел чересчур далеко, но уже не мог остановиться. Я повернулся к Пас. Она мне улыбалась. Смотрела на меня ласковым взглядом, взглядом лани. И этого мне было достаточно. А они все пусть идут к чертовой матери.
Полемист позеленел. Он с трудом пролепетал, пытаясь поймать взгляд нашего хозяина:
– Почему ты молчишь, Анри?
Нет, так легко он у меня не отделается. И я продолжил. Давно пора стать панком и растоптать этого типа, чтоб замолчал навсегда.
– Что с тобой, Жан-Пьер? Захотелось к мамочке под юбку? Знаешь, мне тебя даже жаль. Да-да, когда я вижу и слышу, как ты изрекаешь свои идиотские мнения утром, днем и вечером, по всем каналам, и раздуваешься, как лягушка, от собственных слов, от собственных жалких провокаций, я тебя жалею – ты, наверное, очень несчастен. А вот когда я смотрю на акулу, на это свободное, красивое, гибкое создание, мне приятно думать, что она только действует, а не болтает всякую чушь. Акула не рассуждает в отличие от тебя. Не полемизирует. Ей хочется нырнуть в глубину – она ныряет. Хочется сожрать серфера – она его сжирает. Рецепторы акулы настолько чувствительны, что она способна засечь одну-единственную каплю крови в четырех миллионах литров воды, тогда как ты бесконечно пережевываешь одни и те же аргументы. Посмотри на себя – ты самодоволен, груб, всех ненавидишь. Она красива, а ты – урод.
Полемист пытался поймать взгляд нашего хозяина. Но тот молча смотрел на меня глазами побитой собаки.
– Раз так, я здесь больше ни минуты не останусь! – объявил полемист.
– И слава богу, наконец-то мы отдохнем, – ответил я.
Анри наконец вышел из столбняка:
– Сезар, я тебя прошу…
– Не беспокойся, Анри, мы не станем тебе докучать и тоже уедем. Если уж наказывать – так нас обоих.
– Господи, до чего же вы глупы! – в отчаянии вскричал он, прекрасно понимая, что теперь уже будет трудновато сменить тему.
В комнате я устало бухнулся на кровать. Голова гудела от выпитого вина и схватки. Пас подошла сзади и положила мне руки на плечи, напряженные, как корабельные снасти в разгар шторма.
– Ты меня поразил, – сказала она.
– Если надо разругаться с друзьями, чтобы тебя поразить, значит, ты слишком уж высоко подняла планку…
Она нагнулась и поцеловала меня в шею. Я почувствовал спиной ее упругий живот. Ее волосы шелковыми ручейками стекли мне на грудь.
– А я вот удивляюсь, как это ты смолчала.
– Да я чуть не взорвалась. Но все же предпочла воздержаться.
– Почему?
Я почувствовал, как она пожала плечами.
Это было бы замечательно
Очередь к такси в аэропорту Шарль де Голль. Слава богу, не бесконечная. Пас выглядит озабоченной. Я спрашиваю, в чем дело, но она говорит, что все в порядке. В другое время я бы отстал от нее, ибо знаю: она все равно не ответит. Но она беременна, через восемь недель ей рожать, а нам предстоит полет. Поэтому я переспрашиваю:
– Ты уверена?
– Да, да!
Приезжаем домой. Я плачу таксисту и заношу в дом багаж, пропустив Пас вперед. Она отпирает дверь и сразу направляется в туалет. Наверное, живот слишком сильно давит на мочевой пузырь.
Оставив вещи в спальне, я иду в детскую – проверить, как там дела. Нужно постараться не волновать ее. Похвалить за последние изменения: ведь до отъезда в Барселону она потратила несколько дней на обустройство детской. Я знаю, как это важно для нее.
«Шоколадная» кроватка – знаменитая шоколадная кроватка – покрыта темно-голубой перинкой. На комоде стоит «волшебный фонарь» – лампа с внутренним пропеллером, который вращается под влиянием тепла, отбрасывая на стены рисунки абажура. Это очень красиво. И успокаивающе. Она выбрала модель с рыбками, которые плавают между кораллами.
Я иду в спальню и ложусь на кровать. Рядом со мной вдруг начинает вибрировать ее смартфон. Я беру его, смотрю на экран. И сразу вижу имя отправителя. Текст состоит всего из нескольких слов, но написан заглавными буквами: «ЭТО БЫЛО БЫ ЗАМЕЧАТЕЛЬНО».
Я выхожу из спальни и стучу в дверь ванной.
– Я в ванне! Входи!
Отодвинув скользящую створку, я вижу Пас, такую смуглую среди пышной белой пены, в которой мирным вулканом возвышается ее живот; это зрелище едва не заставляет меня отказаться от задуманного.
– Кто это – Марен?
Мой вопрос нисколько ее не смущает.
– Да так, один тип, сотрудник Хаммершлага, – отвечает она безмятежно.
– Хаммер… кого?
– Хаммершлага, профессора из Майами. Который занимается моей опекой… над Нуром…
– Ах, над Нуром…
Кивнув, я задвигаю створку и ухожу. Занавес опущен. Это уж слишком.
* * *
Продолжение тебе известно. Я привез тебя из клиники в белом конвертике. Вместе с твоей матерью, измученной кесаревым сечением. В доме я, по обычаю древних римлян, взял тебя на руки, милый мой малыш, и поднял вверх, к небу, дабы оно засвидетельствовало, что я признаю тебя своим сыном. А потом я устроил тебя в твоей детской.
* * *
Что было дальше? Много чего. Я вспоминаю одну арлезианскую свадьбу, ночное празднество в предгорьях Альп. Тебе уже исполнилось три недели. Я нес тебя на животе, в сумке-кенгуру, согревая теплом своего тела. Окружающие удивленно смотрели на мужчину, расхаживающего с младенцем в такой поздний час. Их удивляло и то, что ты мирно спал, прижавшись ко мне. Вокруг дома росли высокие деревья, благоухавшие по вечерам; в камине, потрескивая, плясал огонь, я трогал твою кожу и вдыхал твой запах – запах молодой плоти, запах молока и миндаля. Я гордился ею, и ты, надеюсь, тоже. Нам предоставили большой дом с садом. Было еще тепло. Ты впервые увидел природу и улыбался, лежа на траве в своем полосатом комбинезончике и дрыгая ножками. Ты был очарователен, что здесь, что в поезде, что в отеле «Nord-Pinus», где мы пили белое вино среди гигантских фотографий Питера Берда. Ты внимательно смотрел на огромных слонов и тигров, на пятна крови, которыми Берд испещрял свои снимки. И мы были счастливы с тобой.
На самом деле это я был счастлив. А Пас… Она выглядела какой-то отсутствующей, угнетенной. Я понимал, что дела плохи, по смехотворно малому количеству твоих снимков. Но этого ты тоже не должен знать. Все-таки она фотографировала тебя, хоть и ничтожно мало. Однажды, когда мы сбежали из Парижа, я спросил: «А где твоя „Лейка“?» «Оставила в городе», – ответила она. Заметь: не «забыла», а «оставила».
Вспоминаю, как ты впервые увидел море. Это было в октябре или ноябре, в Сент-Адрессе, рядом с Гавром, в том месте, где кончается пляж, – его называют «Конец света». Дорожка, идущая вдоль моря, внезапно обрывается перед каменной осыпью. Скала, усеянная окаменелостями, большей частью аммонитами, которые я собирал в детстве вместе с отцом, возносит к небу огромные красно-белые радары, которые вращаются на ветру. Какой-то магический свет, как всегда, заливал окрестности; солнце пронзало серо-голубые облака, и его лучи рассыпались тысячами бликов на поверхности моря, на его зеленых волнах с пенными белыми гребнями, за которыми далеко на горизонте лениво, словно сытые киты, проплывали силуэты нефтяных танкеров. Великолепное зрелище! Соленый воздух бодрил нас, твоя мать стояла рядом, буйный ветер трепал ее черную астурийскую гриву. Она запахивала свой дождевик, укрывая от холода груди, полные молока. Ты, как всегда, висел в «кенгурушке» у меня на животе, уткнувшись мне в шею. Вдали виднелась колокольня Святого Жозефа – эдакая постмодернистская бетонная вышка, вполне объяснявшая название городка – Манхэттен-Приморский. Я подошел к самой воде, осторожно ступая по скользкой рассыпчатой гальке, которую лизали волны, присел на корточки, смочил руку в пене и брызнул несколько капелек тебе на лоб. Ты улыбнулся; твой рот был тогда не шире двух сантиметров.
Мы зашли, все втроем, в музей Мальро – согреться горячим шоколадом. Ночная тьма быстро заволокла импрессионистские полотна. Море, видное отсюда через широкие окна, стало угольно-черным. И только вдали, где был порт, два луча от маяка на дамбе, красный и зеленый, тысячи светящихся лампочек на нефтеперерабатывающем заводе и разноцветные огоньки гигантских танкеров еще свидетельствовали о том, что там кипит индустриальная жизнь. Мы вернулись к машине…
И только в ту минуту, когда я укладывал тебя в переносную колыбельку, до меня дошло, что за все это время мы с ней не перемолвились ни единым словом, если не считать упоминаний о соске и памперсах. Плохо было дело. Очень плохо.
А ведь тогда – и это очень важно, Эктор, – она находилась в зените славы. Своей профессиональной славы. Она ничего мне не сказала. Я узнал об этом несколько позже.
Женщина, ужаленная змеей
Она снова начала работать. Проводила все дни напролет в студии, куда так и не допустила меня. Ты помнишь мой рассказ о Лувре? Я тогда описал тебе наше ночное посещение музея, наше изумление перед «Спящим Гермафродитом» и приведенную директором пикантную фразу какой-то англичанки, жившей в XVII веке: «Это единственная счастливая пара, которую я знаю!» Я уже рассказал тебе, как у нас тогда все было. Ее восторг, ее «Сюда! Сюда!». Несколько месяцев спустя, уходя с очередного вернисажа, я встретил директора под сводами пирамиды и услышал новость:
– В любом случае, мы с вами скоро встретимся на выставке Пас.
Я был слишком хорошо воспитан, чтобы переспросить его. Но, вернувшись на работу, тут же набрал номер Пас. Зная, что она неохотно разговаривает со мной по телефону, я ожидал услышать автоответчик, но ошибся – она сразу откликнулась:
– Ну, как тебе понравилось?
– Все превосходно. Скажи, пожалуйста, что это за история с твоей выставкой в Лувре?
Она помолчала, затем раздраженно ответила:
– Выставка и выставка, что тут такого?
– Пас, я повторяю свой вопрос: ты действительно выставляешься в Лувре?
Из трубки донесся щелчок и вздох. Это она закурила сигарету. Затем бросила «да» таким безразличным тоном, словно я спросил: «Хочешь стакан воды к кофе?» Я пришел в дикий восторг. Выставка в Лувре – ничего себе!
– Но это же настоящий триумф! – воскликнул я.
Она молчала.
– Что-то не так?
В ответ я услышал, как она выдохнула дым.
– Да нет, все нормально.
– Ты придешь домой вечером?
– Конечно.
– Тогда, может, отпразднуем это втроем с Эктором?
– Как хочешь.
Я сбегал в магазин и накупил всего, что мы с ней обожали. Устроил настоящее пиршество. Бутылка «Marques de Riscal», испанские морепродукты – анчоусы, pulpo in su tinta. Последний хит Hot Chip на платиновом диске заставлял танцевать в вазе роскошные темно-красные георгины, которые я выбрал для нее; их плотные листья источали аромат мокрой травы. Все было готово. Я пригубил вино и чокнулся с твоей бутылочкой; ты сидел верхом у меня на колене, а я распевал, перекрикивая музыку: «Твоя мама выставляется в Лувре! Твоя мама выставляется в Лувре! Ты понял, мой козлик? Выставляется в лучшем музее мира!» И я начал танцевать, держа тебя на руках и глядя в большое каминное зеркало на нашу прекрасную пару – отец и сын. Я положил тебя на диван, продолжая напевать под музыку: «Твоя мама выставляется в Лувре!» И ты смеялся, смеялся.
Прошел час, а ее все не было. Я уложил тебя в кроватку. И конечно, прочитал на ночь сказку. Я прекрасно помню, что это была история про улитку Марго. Марго, любительница приключений, покидала прекрасный сад, полный благоуханных пестрых цветов, уползала в густую изумрудную траву и отправлялась в путешествие – сперва на спине у лягушки, а потом в консервной банке по реке, впадавшей в море, где она впервые угодила в соленую воду и познакомилась со своими кузенами – раками-отшельниками. Ты рассматривал картинки круглыми как блюдечки глазами и тянулся потрогать бумагу, нарисованные на ней листики и лепестки…
Наконец ты заснул, разомлев от тепла в своей кроватке, и я вышел из детской. Подождал еще. Через полтора часа, все так же в полном одиночестве, я выпил бутылку до дна.
Десять раз я звонил ей и слышал только автоответчик. Волнуясь, я метался по квартире, не в силах больше смотреть теленовости, где повторялись одни и те же дурацкие драмы, одни и те же катастрофы, одни и те же угнетающие цифры, – словом, одна и та же Европа, которую – пусть даже она шла ко дну! – я любил, ибо в остальном мире жить было попросту невозможно.
И тут вспыхнул экран айфона: наконец-то эсэмэска… безжалостная, как нож гильотины: «Не жди меня».
Я вспомнил эсэмэску ее Марена: «ЭТО БЫЛО БЫ ЗАМЕЧАТЕЛЬНО!» Заглавными буквами… Музыка теперь звучала совсем не празднично. Interpol уступил место Citizens. Мне нравится фиксировать эти подробности: когда ты будешь читать мои записи, то сможешь одновременно слушать ту же музыку, накладывать ее на мои слова. «Не давай своей крови остыть», – говорилось в песне. Поздно спохватились – моя уже остыла. Я был изгнан из мира Пас. С холодом в сердце я убрал со стола посуду и бутылку, чувствуя себя несчастным и отвергнутым. Потом погасил свет, вернулся в детскую, к твоему благодетельному теплу, и улегся рядом с твоей кроваткой на ковер, в позе зародыша. По стене скользили грозные силуэты акул, мечта Пас обернулась моим кошмаром; к счастью, рядом было твое дыхание, тепло твоего маленького тельца, и я не имел права впадать в отчаяние, потому что должен был оберегать тебя, а раз уж я был готов отдать за тебя жизнь, нужно было ее сохранить, нужно было бороться. Я закрыл глаза, сраженный вином и усталостью.
В мой сон вторглась чья-то рука.
– Сезар, Сезар…
Я открыл глаза.
– Иди, ложись со мной.
Она присела рядом, она мне улыбается и ласково гладит по плечу. Я чувствую тепло ее дыхания на своих губах. Потом она встает, целует тебя и выходит. Я тоже поднимаюсь – еле-еле, так у меня ломит спину. Тоже целую тебя и выхожу. Она сидит на кровати в спальне.
– Который час? – спрашиваю я.
– Какая разница?
Я стою перед ней.
– Ты мне обещала, что придешь. Что мы отпразднуем это… втроем…
– Что отпразднуем? – устало спрашивает она.
Потом встает, подходит к деревянному стулу, куда обычно складывает свою одежду. Развязывает пояс платья, расстегивает бюстгальтер, поворачивается. Два полушария ее грудей добавляют две планеты к плотскому космосу, вторгшемуся в нашу спальню.
– Обещай мне, что после выставки мы уедем!
Я не ответил. Я притворился спящим.
* * *
Она возвращалась домой поздно. Я возвращался рано. Все раньше и раньше. Мне не терпелось увидеть тебя, Эктор. Смотреть, как ты радуешься обыкновенному кусочку хлеба, слушать твои первые слова. Тебе исполнился год – целый год, так будет вернее, – и мы это отпраздновали. Мы могли бы быть счастливы. Стать дружной семьей. Но Пас не успокаивалась:
– Это нечестно с твоей стороны – впутывать в наши дела Эктора!
– Честнее и быть не может: хочешь ты того или нет, Эктор уже в них «впутан». Тебе достаточно только слово сказать, и мы полетим куда угодно. Но только с ним. Хочешь – в Рим, хочешь – в Севилью, хочешь – в Исландию. А можно в Грецию или на Мальту – если тебе желательно повидать своих акул.
– Прекрати говорить об акулах!
– А это не я начал, это ты начала!
Я должен был сделать над собой усилие и покориться. Наверное, и ты так думаешь? Но я повторяю: главная причина заключалась в тебе. Она обвиняла меня в том, что я использую тебя как предлог для отказа. Но это не было предлогом, это было причиной. Еще одной причиной. Гораздо более важной, чем мы с ней. И потом – покинуть Европу, чтобы очутиться… где? Она не имела об этом ни малейшего представления.
– Мне все равно, куда ехать, – говорила она. – Я просто хочу почувствовать, что живу, покончить с этой рутиной, с этим домашним уютом; мне нужно что-то новое, нетронутое, безлюдное, дикое…
– Дикое? И что это значит? Сафари? Ты хочешь видеть диких зверей?
– Господи, какой же ты нудный!
Она кричала, затыкала уши, начинала рыдать, скорчившись на постели.
– Ну прости меня, – умолял я.
Конечно, я притворялся, будто не понимаю. На самом деле я прекрасно знал, что ей нужно. Она стремилась в пустыню. А это было совершенно немыслимо – по своей воле влезть в кровавую мешанину Ближнего Востока или попасть в заложники где-нибудь в Тимбукту. Стать свидетелями хаоса, абсурда, деградации. Меня это не прельщало. Там оказывалось под угрозой все, что было красиво. Взять хоть Мали, то самое Мали, где я побывал давно, еще до Ливана, на биеннале фотографии. Отныне, стоит ЮНЕСКО включить какую-нибудь древнюю мечеть в список мирового культурного наследия, как она тут же становится мишенью экстремистов – во имя Аллаха, конечно. Какая судьба ждет ливийские Лептис-Магну и Сабрату? Их тоже взорвут? Неужели Пас хотела увидеть именно это, увидеть собственными глазами?
* * *
– Я поеду одна. Знаю, что ты позаботишься об Экторе лучше меня. Ты прекрасный отец.
– Поступай как хочешь. Ты хоть понимаешь, какую боль причинишь мне своим отъездом? И как ты меня унизишь?
Я скулил, как побитая собака. Но у этой женщины было каменное сердце, она упрямо твердила:
– Ты ничего не можешь сделать для меня. Ты ничего не хочешь сделать для меня.
* * *
Ее мобильник вибрировал. Мы не шпионили друг за другом и не ставили блокирующие устройства в свои аппараты, так что я мог проверить, кто ей звонил. Когда заканчивалась очередная буря (и еще не начиналась следующая), я ложился рядом с ней и спрашивал:
– Так кто это – Марен?
– Я тебе уже говорила.
– А если бы мне кто-то непрерывно присылал эсэмэски, как бы ты к этому отнеслась?
Она пожимала плечами, и этот жест меня просто убивал. Маленькая бирманская статуэтка на черном мраморе камина грустно смотрела на меня золотистыми глазами.
Я уже рассказывал тебе о нашем договоре. У каждого своя жизнь. И вовсе не для того, чтобы легче изменять друг другу. Просто у нас было решено, раз и навсегда: пока мы любим друг друга, мы будем вместе, когда разлюбим – расстанемся. И никаких любовников или любовниц в шкафу, никакой лжи и уверток. Мы будем любить друг друга, и мы расстанемся. А пока не расстались, будем воевать с целым миром за то, чтобы продолжать любить. До тех пор, пока эта война не станет бессмысленной. Как сейчас.
Наша история любви близилась к концу. Нельзя сказать другому: я тебя люблю, но я ухожу. Это невозможно. Это нелепо. Когда один из двоих уходит, это значит, что люди больше не любят друг друга. И точка.
* * *
Прошло два месяца. Перед выставкой в Лувре она уехала в Дюссельдорф – проследить за печатью фотографий в суперсовременной лаборатории, – кажется, в Grieger Lab. Это было одно из немногих мест, располагавших барабанной фотопечатью снимков гигантских размеров и высочайшего разрешения.
Ибо Пас перешла на гигантские размеры, например 180 на 220 сантиметров. Как и все звезды в области фотографии. Да она и сама теперь была звездой. Хотя ни на йоту не изменила свой образ жизни, пользовалась все теми же баллончиками от пыли, а Тарик все так же вел ее дела, вплоть до платы за студию. «Мои фото должны быть подобны картинам, – говорила она, – чтобы зритель мог прогуливаться внутри, чтобы они были в равной степени и портретами и пейзажами, чтобы можно было проследить до конца все истории».
В галерее музея Орсэ у меня была любимая статуя – «Женщина, ужаленная змеей». Женщина лежит на постели, усыпанной белыми розами, смятая простыня зажата между коленями. Огюст Клезенже, 1847 год. Вокруг левого запястья обвилась крошечная змейка. По судорожно изогнутому телу, по напрягшимся, точно они вот-вот оторвутся и взлетят, грудям было ясно, что укус смертелен. Мраморная фигура выглядела как живая – под кожей даже угадывались тоненькие жилки. Я не знаю более точной мраморной копии реальной женщины, и это вполне объяснимо: скульптор изваял ее по гипсовому слепку, сделанному с живой натуры. Поэтому на статуе можно разглядеть все, вплоть до родинок, до легкого жирового слоя на бедрах. Натурщицу звали Аполлония Сабатье, или Президентша, как прозвал ее Бодлер, который сходил по ней с ума. Это была куртизанка, из тех, что жили по принципу «Богатство приходит, когда спишь. Но спишь не одна». Перед тем как покрыть тело Аполлонии жидким гипсом, скульптор – ее любовник – вставил ей в ноздри трубочки, чтобы она могла дышать.
Знали ли посетители музея, собиравшиеся перед мраморным экстазом смерти, все эти мифы? Или не мифы, а правду? Задавались ли они какими-то вопросами, глядя на нее? Это никому не ведомо; интересно другое: на огромном снимке Пас все, кто разглядывал статую, держались от нее на почтительном расстоянии, словно она внушала им робость.
Я считал эту работу Пас самой впечатляющей. Даже более сильной, чем ее фотография «Мир вокруг „Происхождения мира“» – картины-иконы Курбе. Вот старик, с твидовой кепкой в руке, стоит перед женщиной, ужаленной змеей; на сморщенном лице благоговейное выражение, глаза влажные. Да, такое тоже было видно: Пас на своем возвышении, глядя в старинную камеру, фиксировала мельчайшие подробности, резкость ее снимков почти пугала. Она запечатлевала эмоции в миг их зарождения, чутко улавливая мгновение, когда пора нажать на затвор. Что за воспоминание всколыхнулось в душе этого старика? Какой образ – быть может, лицо возлюбленной – всплыл из пучины прожитых лет? Уж не была ли и сама Пас сродни колдунье из Хихона? Пас говорила мне, что старинная камера «вовлекает ее в процесс съемки». «С цифровой камерой, – объясняла она, – ты в основном разглядываешь то, что снял, а не то, что снимаешь».
Вот поодаль замерла молоденькая парочка. Девушка совсем тоненькая, с короткими волосами, далеко не модельной внешности, что-то шепчет парню на ухо, тот улыбается. Через несколько часов они будут любить друг друга в своей комнатушке, и, когда он сожмет хрупкие руки своей подружки, придет ли ему на память пышнотелая Аполлония? А вот у левого обреза молодой человек, элегантно одетый, в черном костюме, в шляпе-котелке, украшенном игральной картой – тузом пик, – шагнул почти вплотную к статуе, нацелив на нее смартфон. Дородный смотритель уже привстал, опершись на спинку стула, чтобы остановить его. Удастся ли ему это? Не знаю: в этот миг Пас нажала на затвор камеры. История не досказана. Она завершится, тем или иным образом, уже у нас в головах.
* * *
И вот открылась ее выставка. Настоящий самум! Зенит, апогей славы… Дворец французских королей распахнул свои двери перед королевой, прибывшей из Испании. Пас и ее шедевры; Пас в окружении своих шедевров – творческая личность среди своих творений; Пас в черном наряде рядом с белоснежными мраморными телами; Пас – младшая по званию – среди культурного «генералитета» страны: директоров лучших музеев, самых знаменитых галеристов, богатейших промышленников-коллекционеров, моих коллег-журналистов (Господи, сделай так, чтобы хоть эти ее не обидели!). Правнучка бедного dinamitero под обстрелом артиллерийских батарей масс-медиа… мне было страшно за нее. Какая пропасть между этим торжеством и скромным, ученическим вернисажем Школы изобразительных искусств, где я впервые увидел ее. Как будто жизнь решительно отмела все оттенки кроме черного и белого; как будто именно в этот миг, здесь и сейчас, они должны были сомкнуться – ее триумф и наше фиаско.
Милый Эктор, ты должен узнать об этом триумфе.
Триумф Пас
В блистательном Зале Кариатид, который мы посетили однажды ночью, в этом сводчатом помещении, где под менуэты Люлли некогда танцевал двор, она появилась такой великолепной, какой я еще никогда ее не видел, – воплощением всех моих грез. Словно, вобрав в себя всю ту красоту, которую я любил, она решила окончательно разбить мне сердце.
Сейчас это была Пас-неоклассическая.
Она надела сандалии из тоненьких кожаных ремешков и черное, очень простое платье, подхваченное под грудью серебряной тесьмой и оставлявшее открытыми верхнюю часть груди и смуглые руки. Ее волосы были собраны в высокий изящный узел с несколькими намеренно выпущенными прядями. И никакого макияжа на лице южанки с атласной кожей и черными глазами. В ушах сверкали ее испанские «креолки» – серьги нашей первой встречи. Я был потрясен. Пас уже обо всем предупредила меня. Я знал, что она оставила большой кожаный баул в офисе пресс-секретаря Лувра. Знал, что вижу ее в последний раз.
Появился хозяин дворца, и они пошли навстречу друг другу.
Фотографии были развешены среди экспонатов, создавая потрясающий зеркальный эффект. Так, «Спящий Гермафродит» дремал одновременно на снимке и наяву, в своей мраморной застылости, в двух шагах от нас. На снимке посетители созерцали статую, зачарованные ее необычностью, а их самих – посетителей и статую – созерцали другие посетители, пришедшие на выставку Пас. Покоренные зрители, созерцаемые, в свой черед, другими покоренными зрителями. А за их спинами другие статуи, настоящие, повторялись тут же, на фотографиях. Бесконечные отражения: она гениально осуществила свой замысел.
– Ну как, Сезар? – Это был Тарик – как всегда, в своем белом галстуке, расписанном сыном. – Талантливая у тебя жена! – сказал он, похлопал меня по плечу и устремился к какому-то человеку, появившемуся в дверях в сопровождении Чарлза Рэя, создателя «Мальчика с лягушкой», который внушил мне мечту о тебе, мой милый Эктор.
Геракл, держащий на руках сына Телефа, сочувственно взирал на меня; мощные лапы шкуры Немейского льва были небрежно завязаны на шее героя, точно рукава пуловера. Он прижимал к себе барахтающегося младенца, который тянулся погладить лань у ног своего отца. «Не горюй, Сезар, я через это прошел – и ничего, выжил!» – как будто говорил мне Геракл.
Пас познакомили с Чарлзом Рэем. Почему я не подошел к ним? Да потому что я стал лишним. Я был счастлив за нее. Что теперь – после Лувра? Музей Метрополитен в Нью-Йорке? К Пас уже подобралась американская журналистка:
– Кем вы себя ощущаете рядом с великими скульпторами античности, которые создавали рукотворные шедевры?
Вопрос звучал провокационно, даже с оттенком пренебрежения. Он подразумевал, что Пас почтительно отзовется о древних или признает, что ее искусство фотографа ничего не стоит в сравнении с шедеврами ваятелей. Я боялся, что она растеряется, ведь сравнивать и вправду было глупо. Но ее ответ прозвучал непринужденно и дерзко:
– Я гораздо круче этих типов из прошлого, они-то с фотокамерой вряд ли бы совладали.
Все расхохотались, даже журналистка была явно довольна.
Со всех сторон помигивали видеокамеры. В зал разом вошли Адел Абдессемед, Лорис Крео, рэпер Буба, только что вернувшийся из Майами, и Карл Лагерфельд, более чем когда-либо напоминающий ландскнехта со своим хвостом на затылке. Едва поздоровавшись со мной, они с распростертыми объятиями устремились к Пас. Между «Тремя грациями» и «Танцующим сатиром» появился Салман Рушди, только что издавший свои «Мемуары», – какой-то молодой человек с бородкой и принтом на майке «ROCK THE FATWA» даже встретил его аплодисментами. Словом, общество собралось звездное. И целый лес микрофонов, воздетых к лепному потолку. По залу разносили шампанское и всякие изысканные закуски. Отовсюду до меня доносились весьма интересные речи.
– В сегодняшней литературе политика и интим уже неразделимы. Грустно думать, но времена Джейн Остин, которая могла писать свои романы во время Наполеоновских войн, ни словом не упоминая о них, давно миновали (Салман Рушди).
– Современное искусство вызывает пульсации, античное родилось из эмоций (Николас Кугель).
– Эоловы острова прекрасны! Если бы у меня был там большой участок, я бы построил себе дом и проложил аллею с ветряками (Карл Лагерфельд).
– Мне часто говорят, что тексты моих песен безжалостны, однако, пока мы тут беседуем, над нами по всему свету летают самолеты с ракетами на борту, а три четверти планеты ведут войны (Буба).
Пас пробилась ко мне через толпу и протянула бокал. Мы чокнулись, и она сказала:
– Ну вот и все. Я дошла до конца.
Она не улыбалась. Я задал ей вопрос, ответ на который уже знал, и все равно не мог не спросить:
– Значит, уезжаешь?
– Да.
– Пас, это ужасно, что ты со мной делаешь?
На этот раз я не заговорил об Экторе.
– Прости.
Она залпом осушила бокал и поставила его на пол.
– Береги себя. Береги его. Это продлится недолго.
Я проводил ее до пирамиды. Потом до эскалатора. Снаружи синела ночь. Туристы, стоявшие на бортиках бассейна, фотографировали друг друга перед шедевром Пея; кто-то вытягивал руку так, чтобы казалось, будто пирамида стоит у него на ладони или будто он упирается пальцем в ее верхушку. Пас грустно смотрела на них:
– Вот видишь, мы уже никому не нужны… Мое искусство мертво.
На площади Карузель ее ждала длинная черная машина.
– А твои вещи? – спросил я.
– Они уже в багажнике. Люди из музея обо всем позаботились.
Шофер такси утвердительно кивнул. У него была могучая медвежья голова, внушавшая доверие.
– Еще минутку, – попросила она.
Я покачал головой. Открыл ей дверцу.
Моя неоклассическая испанка села в машину. Последний взгляд – и я захлопнул дверцу.
Машина тронулась.
Она уехала.
Жизнь без Пас
Если бы она знала, сколько всего упустила!
Восемь месяцев – долгий срок. За это время может произойти множество глобальных микрособытий, например:
Ты впервые узнал себя в зеркале и улыбнулся.
Ты впервые бросил на пол игрушку, которую держал в руке, и зачарованно следил за ее падением, открывая для себя закон тяготения.
Ты впервые сказал «мама», а ее рядом не было.
Сначала мы получали от нее кое-какие весточки. Потом они стали приходить все реже и реже. Одна эсэмэска. Один-два мэйла. Не очень-то нежных. «Я думаю о вас. Все хорошо. Надеюсь, у вас тоже». Или такое: «Мне здесь стало легче. Скоро вернусь». И никакого намека на желание получить ответ, хотя я и отвечал, правда никогда не добавляя: «Береги себя». Я знал, что иногда она и звонила, – это мне сообщила твоя няня-колумбийка. Пас попросила ее никому не рассказывать об этих звонках, но добрая женщина, наверное, переживала за меня и потому выдала секрет:
– La mama de Hektor llamo por telefono [173] .
Что я тогда на самом деле чувствовал? Почти ненависть. А ненависть – лучшее лекарство от любви. Только вот любви было так много… Мне безумно не хватало Пас.
Я находился в Нормандии, когда раздался тот звонок. В Нормандию я ездил часто – и не один, а всегда с тобой, Эктор. Мне было интересно наблюдать, как ты развиваешься там, где прошло мое детство, как ты обдираешь коленки, падая с велосипеда на дороге, ведущей к дому моих родителей, как ходишь вместе с дедом ловить рыбу на крабов, под темно-серым небом края Ко, которое своим хмурым цветом лишь подчеркивало красоту ярко-зеленых нормандских пастбищ. Я растроганно смотрел, как тревожно блестят твои глазенки (точь-в-точь как мои в детстве), когда крабов опускали в кипящую воду; как зачарованно ты разглядываешь вместе с бабушкой головастиков в луже или свежие яйца, за которыми вы с ней ходили к соседке-фермерше. Мне очень нравилось, что ты это называл «собирать яйца».
Я был счастлив, сжимая твою ладошку в своей руке, когда мы отправлялись на поиски белых камешков на пляже Сент-Андресса, наблюдая, как ты играешь в пиратов из моего детского конструктора «Плэймобил». Как и я, ты вечно терял руку Черной Бороды или мелкие детали из сундука с сокровищами; как и меня, тебя бранила бабушка, когда ты стрелял из пушки по окнам гостиной… Иногда ты спрашивал меня, кто этот мальчик с почти белыми волосами на фотографии (моей фотографии), висевшей у тебя в спальне.
– Это я, когда был маленький.
– Значит, когда ты был маленький, ты уже был старый?
Я смеялся, пытаясь объяснить тебе дорогу в этом генетическом и временном лабиринте.
– Когда у людей светлые волосы, они кажутся седыми. А у меня светлые волосы, потому что такие же были у моей бабушки. Это не имеет никакого отношения к старости.
– Да-а, а вот бабуля старая, у нее трещины.
– Трещины?
– Ну, на лице трещины.
– Ах, морщины…
– А у тебя тоже будут морщины?
– Будут, но позже.
– И все-таки у тебя есть седые волосы – вот тут. – И он указывал пальчиком на мои виски. – А у мамы их нет.
Стоило ему заговорить о матери, как мне хотелось плакать. Я понятия не имел, где она.
Я рассказал тебе историю Персея и Медузы горгоны, взятую из моей детской книги – сборника мифов. Ты спросил: «А почему у этой дамы змеи вместо волос?» Я отвечал, что у девушек вместо волос бывают змеи и это делает их волшебницами.
– Значит, их глаза могут нас окаменить?
Ага, ты уловил суть дела.
– Да, их глаза могут «окаменить».
Обратить ваше сердце в камень.
Мои родители вели себя чрезвычайно тактично. Никогда не спрашивали о Пас. Только время от времени позволяли себе вопрос: «Ну, у тебя все в порядке?»
* * *
И вот настал тот день. Мы возвращались с прогулки у прибрежных скал, между Тийель и Этрета. Нам удалось извлечь из меловой породы аммонит и найти в глине акулий зуб. Что это – случайность или насмешка судьбы? Очень красивый зуб, черный, широкий, остроконечный; его опасные зазубрины больно кололи палец.
– Древние называли их «каменными языками», – сказал мой отец.
– Каменными языками?
– Да, языками змей или ящериц, которых феи или духи скал превратили в камень.
– Они – горгоны? – спросил ты, тотчас проведя аналогию.
Ты бегал по пляжу в своем плаще с капюшончиком, разыскивая в гальке кусочки отполированного морем стекла; ты называл их драгоценными камнями и собирался спрятать на пиратском острове из гипса, – твои дедушка с бабушкой построили его через два дня, с берегом, к которому могли пристать твои корабли из «Плэймобил», с пещерой для сокровищ и вулканом с извергающейся лавой, которую ты покрасил в оранжевый цвет.
Скалы выглядели грандиозно – не знаю, понимал ли ты тогда их красоту. Три поколения нашей семьи стояли сейчас на этой белой каменной арене с черными вкраплениями, на стометровой высоте. А внизу расстилалось темно-зеленое море с его дурманным запахом водорослей. И пусть нас хлестал по лицу соленый ветер, мы не чувствовали холода, у нас было хорошо и тепло на душе. Мы поднялись по узкой тропинке, вьющейся через долину по-над морем. Дома в камине пылал огонь. Ты играл в пиратов на большом ковре. Акулий зуб стал новым сокровищем Черной Бороды.
И тут зазвонил мой телефон. Я услышал мягкие переливы арфы. Посольство. Я ничего не понимал. Потом произнесли мою фамилию.
– Да-да, это я… Конечно, это имя мне знакомо… Какое опознание? Что вы такое говорите?!
Они упомянули какой-то «центр».
– Простите, мне кажется, вы ошиблись.
– Но вы действительно месье?…
Я ответил «да». Тогда мне сообщили подробности, и каждое слово было безжалостным, как удар в лицо. Потом они спросили, есть ли особые приметы. Я ответил: «Татуировка… крест».
И сполз на пол, привалившись к стене.
– Нам сообщили это из центра.
– Но о каком центре вы говорите?
– Центр дайвинга. Центр дайвинга Абу Нуваса.
Разговор продлился еще несколько минут, затем они отключились, предварительно попросив меня записать номер телефона, что я и сделал. Мне с трудом удалось встать на ноги. Я погладил по голове своего маленького сына, который смотрел на меня глазами его матери.
А я взглянул на свою:
– Вы сможете оставить у себя Эктора?
– Ну конечно. Что случилось, Сезар? Ты похож на привидение.
– Мне предстоит долгое путешествие.