Сирена

Оно-ди-Био Кристоф

II

Воскресший

Франция, Париж и Испания, Дейя

 

 

Книга каждые три дня

Я покинул зону, залитую солнцем и смертью. В одной из лавочек, полных сувенирных кружек с надписью Ricordo di Paestum и изображением ныряльщика с торчащим пенисом, я купил для сына доспехи римского легионера. И еще шлем, щит и меч из пластмассы, все было сложено в сетку, и я закинул ее за плечо – ветеран побежденной армии, бредущий в ночи.

Когда я вернулся в пансион, было уже поздно. Я открыл бутылку пива и вышел на балкон. Мы провели здесь чудесные часы. Лука был прав. Я не должен портить воспоминания. На этом раю я поставлю крест. Только запишу адрес нашему сыну. Может быть, ему захочется когда-нибудь, позже, увидеть место, где его родители любили друг друга. Хотя… вправду ли кому-нибудь хочется посещать такие места? Над Капо-дель-Орсо собиралась гроза. Вскоре молнии вспороли небо, освещая море ослепительными вспышками. Природа была согласна.

В последний раз я лег на блестящую плитку, глядя в небо. Как это делали мы с ней прежде, когда я жил в ритме ее дыхания.

Счастливый, трижды счастливый, из смертного ты станешь богом.

Назавтра я заехал к скульптору забрать пловчиху. Отреставрированную. Собранную. Воскресшую. Готовую занять свое место у нас дома.

И я вернулся к нам домой.

И у нас дома поставил ее. В большой вазе. Головой вниз, потом головой вверх. Никакого чуда не произошло.

Мое паломничество было тщетным. Мой искупительный демарш с треском провалился.

Я кружил по квартире. Глушил лекарства, чтобы спать. Днем и ночью, а за окнами на Париж навалилась жара.

Почему ничего не происходит? Я поклялся ей починить статую, я это сделал, а Пас безмолвствует? Не хочет дать мне ответ, которого я ждал?

Значит, она и такая, скорбь: надежды, потом безнадежность? Пустота, которая заполняет вас и пожирает?

Прошло две недели. Сына я отправил к моим родителям на каникулы. Хотел было сесть в машину и поехать поцеловать его. Но увидеть ее снова в нем и еще острее осознать, как получить пулю в лоб, ее не-присутствие? У меня не было на это сил. Я почти ничего не ел. С головой ушел в работу, чтобы дни падали один за другим, как высокие сосны последних лесов под финскими бензопилами, лучшими, говорят, на рынке.

Вечерами я валился без сил.

Тогда я и подумал о пропуске в мир иной. Сделал заказ по интернету. Через три дня получил все в красивой коробке. И на этот раз товар был в целости. Я начал глотать сильнодействующие капсулы. И вот тут-то она позвонила в первый раз, моя соседка, потерявшая ключи.

* * *

Через три дня после этого визита она позвонила снова, чтобы вернуть мне «Теогонию». Я много спал. Сказать по правде, только и делал, что спал. Когда я проснулся, было уже не так жарко. Собачка скрылась в своей конуре. На Нане были джинсовые шорты и сандалии. И хлопковая рубашка, расшитая цветами и птицами в наивном стиле, немного в духе хиппи («это из Эквадора», – скажет она мне однажды), рукава которой она закатала, обнажив светло-коричневые руки. На запястье по-прежнему поблескивали два золотых браслета.

Я спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить.

– Кофе со льдом было бы отлично.

Голос у нее оказался нежный, в первый раз я этого не заметил, но меня можно понять. Я направился в кухню. Она двинулась следом, с желтой книгой в руке, как будто боялась оставить ее одну.

– Я хотела извиниться за тот раз.

Я поднял глаза от кофе-машины, в которую только что вставил капсулу.

– Проблемы с ключами – с кем не бывает, – ответил я, всматриваясь в ее лицо.

Она и бровью не повела. Врать явно умела. Впрочем, может быть, и нет, потому что добавила через пару секунд:

– Это немного сложнее, чем просто проблема с ключами.

Я не стал настаивать. Занятия живых, их дела касались меня все меньше. Закапал кофе, сразу наполнив кухню ароматом. Самое прекрасное журчание в мире. Я поставил на столик большой стакан со славным коричневым напитком, в котором плавали три льдинки. И крепкий эспрессо для себя.

Присутствие этой девушки в моей кухне, куда никто посторонний не заходил уже много месяцев, нарушило закосневший порядок, в котором я жил. Словно впрыснули жизнь в этот большой труп, которым стала квартира вкупе с моим телом. Два обугленных интерьера. Она села. Я остался стоять, прислонившись к разделочному столу. Я не решался заговорить с ней о Пестуме теперь, когда мне это вспомнилось.

– Надеюсь, на этот раз я вам не помешала? – спросила она, нарушив повисшее между нами молчание.

Я утратил рефлексы. Разучился болтать. Мой взгляд упал на обложку книги.

– Вы посмотрели ее?

– Вообще-то я ее перечитала.

Лично у меня о ней остались только смутные воспоминания. Прекрасные, но смутные. «Теогония» – это Книга бытия греков. Помню, что в детстве меня очень впечатлили гекатонхейры, сказочные существа о ста руках и пятидесяти головах, которые сражались на стороне Зевса и метали целые горы.

– Мне показалась просто невероятной сцена кастрации, – сказала она.

Неслабое начало. Я боялся, что не смогу соответствовать. Она продолжала:

– Я и забыла, до какой степени это круто. – Она очаровательно раскатывала «р». Воркование голубки. – Мало того что сын отрезает член своему отцу точно в момент, когда тот занимается любовью с его матерью, он еще и бросает его в море, где из него вытекает вся сперма. Это круто!

– Да, но она станет пеной, из которой родится Афродита. Круто, но поэтично.

Она поднесла кофе к губам и улыбнулась, поди знай почему.

– Вообще-то ее надо было назвать Спермадитой…

– Это не так изящно.

– Вы находите?

Она засмеялась. Смеяться над Гесиодом. Это что-то новенькое. Мы перешли в гостиную. Свет был мягкий, и от этого хотелось быть чуточку счастливее.

Прошла секунда, другая. Сказать мне было особо нечего.

– Вам это не показалось допотопным? – спросил я.

– Простите?

– Старым.

Она посмотрела на меня удивленно. И вдруг выпалила:

– Вы чувствуете себя старым?

Она была права, но я сделал вид, что нахожу это дерзостью.

– Почему вы меня об этом спрашиваете?

– Потому что мужчина, имеющий целую библиотеку книг на древнегреческом, который дал мне почитать одну и хочет знать, нашла ли я это старым, должен сам чувствовать себя старым.

Я не удержался от улыбки. Впервые за много месяцев.

– Старее вас, – сказал я. Но тотчас спохватился. Не хотелось, чтобы она могла подумать, будто я ее клею. Я показал на книжный шкаф:

– Все-таки надо признать, он полон книг, которых никто больше не читает. И никто больше не прочтет.

– Зачем вы так говорите? Глупости. Дети всегда будут любить эти легенды и сказки.

– Надеюсь, что вы правы.

Я и на самом деле надеялся. В моей стране, хоть и отравленной ностальгией, все происходило так, будто слово «наследие» стало ругательным. Знакомя учеников с великими фигурами науки XVI и XVII веков, школьные учебники предлагали представить страничку Коперника в фейсбуке или предположить, какие твиты и видеоролики запостил бы первооткрыватель гелиоцентризма, попади он в нашу эпоху. Теперь прошлое должно было приспосабливаться к настоящему. В то время как вся планета делала обратный выбор, Китай вновь воздал должное Конфуцию, а Америка, хоть и видела будущее в Пало-Альто, продолжала наращивать мускулатуру своих classic studies. Наши же ответственные лица зациклились на слове «цифровой», мечтая о Силиконовых valleysи french Калифорниях и не ведая, что, прежде чем основать фейсбук, Марк Цукерберг (которого отнюдь не назовешь реакционером) славился в Гарварде своей способностью читать наизусть целые пассажи из «Илиады». Чтобы создавать миры, а значит, сначала их выдумывать, прошлое, думается мне, может кое в чем помочь. А что, если воображение подпитывает интуицию? Да, я надеялся, что она окажется права. Что однажды мы станем не такими беспамятными. Не такими самонадеянными.

– И потом, она прекрасна, ваша библиотека, – сказала она, пробежавшись взглядом по метрам желтых и кирпичных корешков.

– Я отношусь к ней как к другу. Я никогда не прочту все, что стоит на этих полках, но я знаю, что все это есть. На всякий случай. Они связывают меня с другими эпохами. Мне это нравится. Я путешествую в них.

Она тоже улыбнулась, но ничего не сказала. Отпила глоток кофе, вытянула свои тонкие ноги. Она была так молода. Я боялся пауз.

– Чем вы занимаетесь в Париже? – спросил я.

– Архитектурой.

Она заканчивала магистратуру в Высшей школе архитектуры Париж-Бельвиль. Выбирала ДП. «Дипломный проект», – уточнила она. Искала стажировку. Работа, впрочем, у нее была, и сейчас ей пора. Я решился, думая застичь ее врасплох:

– Вы знаете, что мы уже встречались?

Она как будто удивилась. Я рассказал ей: Пестум, два месяца назад. Она покачала головой:

– Вы, должно быть, путаете.

– Вы не были там в мае?

Она опять покачала головой. Я не настаивал. Чувствовал себя глупо. Она спросила, можно ли взять еще одну книгу. Мне не верилось, что ей это действительно интересно. Я предложил выбрать для нее. Достал с полки том Пиндара, величайшего поэта Античности, того, что определил человека как «сон тени».

– Увидимся через три дня, – сказала она мне, шагнув за порог. Похоже, у нас складывался ритуал. – И берегите себя.

Да, ритуал.

В этот вечер я снова начал понемногу есть.

Мой сын у дедушки с бабушкой зачитывался приключениями Астерикса. «Все хорошо, папочка», – сказал он мне по телефону.

* * *

Она пришла, как обещала. Через три дня. Снова вторглась в мое одиночество. Не то чтобы я ни с кем не виделся, но не говорил по-настоящему ни с кем. Я больше не открывал душу.

– Вам понравилось?

– Да, это прекрасно.

– Вы легко понимаете?

– Стараюсь, мой отец хотел бы, чтобы я вернулась к древнегреческому.

Мы были в гостиной. Она позвонила в домофон. Выбрала на этот раз вечер. Я открыл бутылку вина. Я чувствовал себя старым профессором, принимающим дома ученицу. Пить она отказалась. Предпочла воду. На ней были брюки из грубого синего полотна, сандалии и матроска. Я всматривался в ее бледно-зеленые глаза с золотым блеском. Вправду ли я мог ее с кем-то спутать? Или, вернее, спутать кого-то с ней? Заводить речь о Пестуме мне не хотелось. Она спросила, как прошел мой день. Что я делал. Прессу она почти не читала.

– Журналист, интересующийся древностью?

– Она богата уроками. Прошлое часто проливает свет на настоящее. Можно усмотреть интересные параллели, уверяю вас. Будете меньше удивляться. Даже многое предвидеть. Люди меняются мало. Все так же хотят власти, войны, любви.

Она не сводила глаз с книжного шкафа. Я и сам такой же. Посмотреть, какие книги кто-то читает или выставляет напоказ, – ведь, в сущности, намерение уже что-то значит – я всегда считал это верным способом узнать, с кем имею дело.

– Почему же тогда вы спросили меня в тот раз, не показалось ли мне это старым?

– Из кокетства.

Кокетство старпера. Я поднес бокал к губам. Вино было отличное. В обществе этой девушки я будто вновь открывал для себя кое-какие вещи в жизни.

– У вас вся серия? – спросила она, глядя на Великую стену.

– Нет… Вы знаете, что она дитя войны?

Готово дело, я не удержался, желая заполнить паузу. Усталость от себя и своих рефлексий вновь дала о себе знать. Я не стал продолжать. Нана уловила мои колебания.

– Расскажите же.

– Вам интересно?

– Очень интересно, – ответила она. Властный тон и властный взгляд устремленных на меня зеленых глаз.

Мне почудилось, что она подбадривает меня. И я рассказал ей об основателе этой серии, двадцатидевятилетнем лингвисте: призванный в армию в 1914 году, он захотел взять с собой «Илиаду», великую поэму о войне и людях. Просто ли для того, чтобы перечитать эти страницы, основополагающие для цивилизации, которая рушилась под снарядами? Чтобы придать себе мужества? Почерпнуть идеи? Вспомнить Улисса, которому помогла победить хитрость? Этого никто не знает. Как бы то ни было, наш лингвист нашел лишь немецкое научное издание, что вряд ли было бы патриотично в окопах. И он пообещал себе, если уцелеет, создать серию классики, каждый том которой помещался бы в кармане рядового гражданина.

– А сова – это дань Афине?

– Да, богине войны, а также мудрости. Я не знаю, мудро ли воевать, но…

Она перебила меня:

– Вам знаком Форназетти?

– Дизайнер?

Она кивнула.

Я обожал Пьеро Форназетти. В 50-х и 60-х годах этот непревзойденный мастер, совмещая в безумных графических играх античность и сюрреализм, создал несметное количество мебели, посуды и всевозможных вещей, продиктованных ему фантазией. Человек, заявлявший, что, будь он министром, немедленно открыл бы сто школ воображения.

– Почему вы о нем вспомнили?

– Они с моим отцом были друзьями… Отец много рассказывал мне о нем.

Два упоминания отца за пять минут. В моей гостиной витал дух Эдипа. Она продолжала:

– Я думала о том, что вы сказали в тот раз, про старое. Форназетти говорил, что вещь становится интереснее и красивее, именно когда стареет, когда износ материала, из которого она сделана, дает «патину», так правильно по-французски?

– Да… определенный цвет, определенная структура, появляющиеся под воздействием времени, трения.

– Вы не старый, вы в патине.

А она, однако, нахалка.

– Спасибо за комплимент.

– Да, это комплимент. – Она улыбнулась и встала: – Который час?

Я ответил. Она сказала:

– Мне придется вас оставить.

К моему немалому удивлению, меня это кольнуло.

– Вы встречаетесь с братом?

– Нет, я должна закончить одну работу с приятелями. Проект для школы. А потом мы идем на концерт.

Молодые люди. Без патины. Я хорошо их себе представлял. Студенческий энтузиазм, работа под шуточки, если вообще была работа. Потом концерт, холодное пиво, голова плывет, тела в поту, а дальше…

– Вы выберете мне еще книгу?

Мне это доставило удовольствие. У меня было странное чувство, как будто все, что она делала, только и было для того, чтобы доставить мне удовольствие.

– Почему бы вам не взять «Илиаду»?

– Это про войну…

– Много больше.

Она подошла к книжному шкафу. Пробежалась пальцами по корешкам и зажмурилась с детской гримаской. Остановившись на одной книге, достала ее с полки. Открыла глаза и прочла вслух название:

– «Дафнис и Хлоя», Лонг. Это хорошо?

– Один из величайших античных романов о любви. Он поверг в трепет весь Ренессанс… Равель написал по нему балет. Мильпье недавно возобновил его в Парижской опере.

– Но это хорошо или нет?

– Пастух и пастушка, чистые сердца и даже пираты, немного наготы…

Она улыбнулась и сунула книгу в свою сумку:

– Это отвлечет меня от «контекста и творческого вмешательства современности в историческую застройку».

У двери она сказала:

– Я, правда, не принесу ее вам через три дня.

– Почему?

– Я уезжаю на десять дней.

– Каникулы?

– Настоящих каникул у меня не бывает. Надо съездить по делам к отцу.

Третье упоминание. Он, должно быть, замечательный человек, раз произвел на свет такое создание. Грация. Внимание к ближнему, что довольно необычно. Еще и любопытство. Это такая редкость.

– А вы?

– Я кое-что планировал. Но все отменилось, – ответил я той, что была повинна в этом изменении программы.

– Тогда сможем увидеться, – сказала она с улыбкой, не оставившей ни малейшего шанса грусти.

Она протянула мне руку:

– Еще раз спасибо.

Ладонь была теплая. Я открыл дверь. Проследил за гибкой траекторией тела до двери напротив. Она вставила ключ в замочную скважину, повернула его и вошла к себе, не оглядываясь. На этот раз она не сказала «Берегите себя». Что же, успокоилась на мой счет? Я будто всплывал из тумана. Но она меня озадачила. Ее уверенность, ее энергия, ее прозорливость. Она словно читала меня. Доказательство? Я прошел по коридору в комнату сына. Щелкнул выключателем. Над кроватью, на стене, для которой сын захотел сам выбрать обои с картинками, на бледно-голубом фоне плавали рыбы всех форм и размеров, всех видов, колючие ерши и рыбы-луны, в чешуе и в панцире, изображенные с такой скрупулезностью, будто рисунки из очень старого учебника зоологии.

Обои за подписью Форназетти.

 

Овчарня

Я проснулся в кровати сына вместе с солнцем. Слева громоздились стопками его книги, атласы несуществующих стран, романы Роалда Даля. Справа ящик с игрушками, до краев полный конструкторов и персонажей «Звездных войн». И наша с ним фотография в рамке рядом с фигуркой существа с головой акулы. Как я мог подумать так с ним поступить? Бросить его?

Он был у моих родителей. Я сказал, что у меня много работы и ему там будет лучше. У них есть ориентиры, а я свои разрушил. Я позвонил, сказал, что приеду. Я умирал от желания увидеть его, уткнуться носом в его шею, надышаться им, утопить в его запахе чувство вины, проклиная себя за то, что хотел бежать из жизни.

Таблетки я выкинул.

Он бежал ко мне по перрону старого вокзала, мой отец следом, медленнее, не такой нетерпеливый, как маленькое существо с тонкими мускулистыми ножками, прыгнувшее мне на шею.

– Папа!

Он сказал, это superguay, что я приехал. Произносится «гуай». Это слово могла бы сказать Пас. Я выбрал няню-испанку, которая сидела с ним после школы. Мне хотелось, чтобы он продолжал говорить на языке своей матери. Guay, «здорово».

– Почему ты плачешь, папа?

Подошел мой отец.

– Твой папа плачет, потому что очень счастлив тебя видеть, – сказал он.

Я улыбнулся сквозь влагу.

– Это правда. И еще superguay, что мы с тобой едем на каникулы.

– Вот отличная новость, – улыбнулся отец, радуясь, что снова видит меня на ринге.

Телефонный звонок, пять кликов в интернете – и все было улажено. Еще до лета один приятель рассказал мне, что сдается домик на Майорке. В деревне Сьерра-де-Трамонтана. Бывшая овчарня. Слишком маленький для него, но идеальный для пары. Тогда я вежливо поблагодарил. Теперь же я говорил себе, что мы с сыном составим лучшую в мире пару. Я позвонил Артуру. Он снял главный дом, но бывшая овчарня была свободна на неделю. Только на одну неделю.

– Ты выглядишь получше. Это радует, – сказала мать, целуя меня.

– С малышом все хорошо?

– Все хорошо, но он скучает по тебе. Все время рисует для тебя картинки.

– Теперь я ему порисую.

Самолет летел сквозь облака. Сын сидел смирно. Как ягненок, принято говорить, но где вы видели смирных ягнят? Он украдкой наблюдал за мной, я это видел. Косился краем глаза, следил. Я взял ручку и блокнот, которые подарила ему стюардесса, чтобы он не скучал.

– Ты знаешь, кто такой Морламок?

Он покачал головой.

– Это маленький мальчик, которому дан чудесный дар. Все, что он рисует, становится настоящим. Смотри.

Два часа полета пронеслись под приключения Морламока. Мой карандаш скользил по бумаге. Морламок оживал, вскоре его захватил в плен жестокий король Санвит, который хотел использовать во зло его дар, но освободил Стрип, бог – покровитель художников. Я часто думал о теракте 7 января, оборвавшем жизни самых свободных людей на свете, а для некоторых – самых добрых друзей, например старины Жоржа. Правда ли, что он показал убийцам, перед тем как упал, скошенный их пулями, средний палец? Мне хотелось в это верить.

Руки и ноги у сказочного Стрипа заканчивались карандашами, и передвигался он, рисуя. Подняв войско нарисованных им солдат, он сокрушил тирана и отправился домой, царствовать в раю художников.

– Надо все раскрасить, – сказал сын, – у тебя все черное и белое.

– В том-то и беда Морламока. Все, что он рисует, оживает, но рисует он куском угля на стенах, вот и получается все цвета стен, тусклое.

– Тусклым быть грустно.

– Золотые слова. Поэтому Морламок должен отправиться к королю красок в Колористан.

– Это там, где «Исламское государство»?

Я похолодел, в очередной раз убедившись, что наши дети живут с теми же кошмарами, что и мы.

– А какая религия у террористов? – спросил он меня, придя из школы через два дня после нового теракта.

– Глупость, – ответил я.

Он уснул, прильнув ко мне. Головой на моих коленях.

– Папа, мы пойдем в Акваленд?

Он увидел большие рекламные щиты и возбудился. AQUALAND: RAPIDOS DESCENSOS Y VERTIGINOSOS GIROS. Крупными буквами на выезде из аэропорта. С сияющей улыбками семейкой в купальниках, которая, размахивая руками, крутится на гигантском надувном колесе в бурном потоке. До сих пор он сидел тихо на заднем сиденье, надежно пристегнутый, слушал, заслонившись темными очками в оранжевой оправе, свою любимую песню «Чокнутый Джонни» из альбома Franz Ferdinand & Sparks.

– Мы пойдем, папа?

– Куда?

– В Акваленд.

– А это не cutre?

Словечко его матери. Cutre – по-нашему «паршиво, хреново».

– Нет, это не cutre. Это paraiso de los niños, так написано. и там есть rapidos descensos y vertiginosos giros.

– Я видел. Попробуем.

– Это значит да?

– Это значит почти да. Вот на столечко от «да».

Я поднял руку, почти соединив большой и указательный пальцы, но все же оставив крошечный просвет.

Он улыбнулся и удобнее устроился на сиденье. Мы ехали на арендованном «сеате ибица», оставив позади Пальму с ее навороченными гостиничными комплексами и держа курс на Сьерра-де-Трамонтана, миновали висячие виноградники Баньяльбуфара и свернули на шоссе в Дейю. В небе над нами порой пролетал орел.

Каменные домики с черепичными крышами спят, ставни закрыты, жара. Ферма с овчарней стоит на склоне холма, море из сосен и олив тихонько сбегает к Средиземному морю, к бухточке, в ласковые воды которой я не премину скоро окунуться. Там покачивается на якоре рыбачья лодка. У моего друга Артура гостят друзья, еще две пары, как и хозяева, они живут в главном доме фермы, в двухстах метрах. Артур пригласил меня поужинать, когда захочу, Карима будет так рада. Почему бы и не сегодня вечером, а? Я ответил, что хотел бы побыть с сыном. «Ты извинишь меня? У нас мало времени. Лучше сам приходи выпить сегодня вечером, перед ужином». Артур кивнул и хлопнул меня по плечу, успокаивающий жест.

Я сходил в деревню, купил бутылку кавы, местных оливок, хлеба и sobrasada. И снеди на несколько обедов и ужинов, прежде всего – для alla carbonara, любимого блюда моего сына. Макароны – практически единственное, что я умею готовить, но получаются они у меня отменно.

Мы искупались. Даже поплавали на лодке. Это было чудесно. Он улыбался во все свои молочные зубы. Один уже шатается, и он этим горд. Он такой грациозный, этот малыш. Ему нравится наш домик, затерянный в дикой природе. «Дом разбойников», – говорит он. Домишко крошечный, но плиты пола так приятно холодят ноги, когда мы по раскаленным камням возвращаемся с купания. Стены толстые, неровные, беленные известью, торчащие из пола куски гранита служат полками. На увитой виноградом террасе стоят большой деревянный стол – вообще-то это бывшая дверь фермы, – и четыре стула, грубых, но мне они нравятся. «Да, это наш дом разбойников».

Под душ вдвоем, отец и сын. Он трясет головой, когда мыло затекает в глаза. Но не хнычет. Он очень хочет меня порадовать. Я натянул на него шорты и футболку Historias Corrientes. В Париже он смотрит эту передачу канала Cartoon Network со своей няней. Приключения Мордекая и Ригби, нескладной голубой птички и енота в парке, куда их наняли следить за порядком. Они бездельничают, прохлаждаются, говорят все время superguay и chichi, что означает примерно одно и то же, – в общем, можно умереть со смеху. Один из их друзей – привидение со всегда растопыренной рукой, привязанной к голове. Его зовут Chócala, «Договорились». Бред. Умора.

Зашел Артур, спросил, как я держусь. Сказал, что малыш может приходить к ним в любое время – поиграть с его детьми и малышами Бальзамо, одной из пар приехавших друзей. «Пока мы лучше побудем вдвоем», – повторил я. Открыл каву, и мы чокнулись. Для своего ненаглядного я принес стакан лимонада. Стараюсь быть хорошим отцом. Укрепиться духом. Форназетти сыграл свою роль, я это знаю. Тот факт, что его упомянула моя юная соседка, что она его любит и говорила о нем искренне, доказало, что у меня еще есть вкус и что-то хорошее я все-таки могу передать сыну. Что я для него не пучина боли. Я смогу. Когда мы наклеили обои в его комнате, я повел его смотреть прекрасную ретроспективу, посвященную дизайнеру, в музее Декоративного искусства. Он был счастлив, что музей похож на его комнату, а значит, его комната тоже немножко музей. Я сфотографировал его перед ширмой, из которой высовывались десятки рук в натуральную величину. Они как будто тянулись к нему, чтобы защитить. Я все больше боялся за него в этом странном мире, где ему предстоит жить, ведь его и так уже не баловала судьба…

– Я приду к ужину завтра, – сказал я Артуру.

Мы спим в одной кровати. Здесь только одна и есть. Я смотрю, как он читает, и изо всех сил стараюсь не расплакаться. Он так похож на нее, копия, как говорит моя нормандская бабушка. Ее копия-ребенок. Ее копия-мальчик. Бровки у него точно так же хмурятся. Рот так же приоткрывается. Они пахнут одинаково. Один и тот же смуглый запах. Я боюсь за него еще и потому, что он слишком похож на нее.

Сплю я плохо.

Поднимаюсь вместе с солнцем. Открываю макбук и перебираю фотографии Пас, те, что мы выбрали с ней вместе, некоторые сделаны здесь, совсем рядом. Набрасываю несколько абзацев для книги, что должна была стать нашим детищем и будет называться отныне не «Книга о том, чего скоро не будет», а «Книга о том, чего больше нет».

Только не зацикливаться. Я встаю и готовлю завтрак, воздушную кукурузу, нарезаю немного фруктов и добавляю их в миндальное молоко, в котором плавают золотистые шарики.

– Папа!

Он выбежал на террасу, ореховые глаза заспанные, волосы взъерошены.

– Как поживает mi hijo?

Так его называла она, я хочу, чтобы он это помнил. Он вылитый юный паж. Я говорю ему:

– Мы с тобой неплохо справляемся, правда?

– Si Papito. Chócala!

– Сегодня мы пообедаем в cala.

Хижина над морем как будто построена семейством Флинстоунов. Камни, бревна, соломенные зонтики создают тень над крепкими деревянными столами и теми, кто за них садится. Мы лакомимся осьминогом, жареными сардинами. Купаемся. Он пробует свою новую маску. Дует в трубку: «вау-вау». Стайки анчоусов серебристыми торпедами проносятся под его ногами. Он счастлив. Я ложусь рядом с лодочным сараем, это просто углубление в скале, полное рыболовных сетей и пропахшее газойлем.

Мы возвращаемся домой, в овчарню. Я даю ему horchata, напиток на миндальном молоке, с льдинками, которые позвякивают, когда он подносит стакан к губам, и его любимое печенье «Орео». Себе открываю пиво. Он просит продолжения сказки. Я повинуюсь, и вот появляется осьминожек Пульпито, друг Морламока, и с ним компания «сиран», сирен, которые не поют, а ревут. Он хохочет. Звонкий смех, взрыв чистой радости, от которой я таю. Потом он рисует персонажей в своей тетрадке: Пульпито возвращается в столицу осьминогов, где король Пульпус I хранит в пещере в своей библиотеке всю кладезь знаний мира, в том числе драгоценную карту Колористана, единственную, которая есть на свете. Я беру книгу, но сразу же закрываю ее. Предпочитаю смотреть на сына. Он напевает.

День потихоньку сменяется вечером. Он просит включить ему телевизор.

– А в твое время мультики были черно-белые?

Я смеюсь. В твое время. Мне всего сорок лет. В дедушкино время, да, но не в мое. Я откидываю крышку макбука:

– Посмотри-ка.

Я всегда удивлялся, почему сегодняшние мультфильмы не делаются по модели сериалов, с продолжением, ведь это всем так нравится… В мое время мы с нетерпением ждали следующей серии, как было обидно, когда она кончалась, как колотилось сердце в предвкушении, а теперь каждый фильм самодостаточен. Чистое настоящее, всегда и во всем. Захожу в поисковик и отыскиваю первую серию «Капитана Флама», знакомящую с кораблем и экипажем. После этого сын будет просить «Флама» каждый день, посмотрит весь цикл увлекательных космических приключений и никогда больше не скажет, что у меня была черно-белая жизнь в детстве.

Мы одеваемся к ужину.

– Там будут дети, – говорю я.

– Дети Артура?

– Да, и еще другие. Дети его друзей.

Он выглядит напряженным. Да и я не лучше.

– Все будет хорошо, – ободряю я.

– Я скучаю по моим друзьям.

Только по друзьям он и скучает, больше не по кому… Мы не говорим об этом, если он сам не заводит речь. Психолог велел мне оставить его в покое.

Я надеваю полотняные брюки и старую джинсовую рубашку.

Артур с помощью фермерши готовит паэлью. Повязав передник, он хлопочет у гигантской сковороды, которую лижут языки пламени. Его жена не сводит с него глаз, и этот влюбленный взгляд для меня мучителен. Он встретил Кариму после разрыва с Ваниной, которая уехала с другим на край света.

– Я живое доказательство тому, что можно все начать сначала, – сказал он мне однажды.

– Она тебя бросила. Она же не умерла.

Рождество, впрочем, они всегда проводят вместе, с детьми, на нейтральной территории. Чаще всего в горах. Иногда на баскском побережье. Им даже случалось снова спать вместе. «Вкус был не прежний», – сказал мне Артур. Мне не понравилось это выражение, и я вспоминаю его теперь, когда запах ракушек, шафрана и горящих дров приятно щекочет ноздри. Я расслабляюсь. Здешние травы делают свое дело, да и местное вино, щедро льющееся в бокалы, тоже помогает.

– Тебе помочь?

– Отдыхай. Я справлюсь. Детей няня накормила крокетами с хамоном. Они играют, потом посмотрят Диснея. Ты сиди, ни о чем не беспокойся.

Мой сын приходит поцеловать меня, и это всех умиляет.

Вдовец всегда умиляет, особенно когда он еще и молодой отец.

Карима знакомит меня с их друзьями. Веронами. Изабель – психотерапевт, но называет себя «врачом души», Жером – архитектор. «Как Нана», – ловлю я себя на мысли.

Здесь и Бальзамо, с которыми я уже встречался, – университетские преподаватели, и еще трое друзей, они живут в красивом отеле, что расположен в деревне; длинноногую девушку с цветущим лицом зовут ирис, и она флористка, такого нарочно не придумаешь, и с ней двое мужчин, Лоран – дантист в XVII округе, Джибрил – бывший алгоритмический трейдер, ныне data scientist. Попытка дать определение этой профессии и становится темой первого разговора за ужином. Потому что все обещали: ни слова о терроризме. Джибрил очень мил и педантичен, он объясняет, что его job состоит в анализе и моделировании данных, которыми располагает предприятие, «с умом» и в реальном времени, чтобы лавочка работала лучше и «генерировала больше богатств». он говорит о «базах NOSQL», о machine learning и, видя, что большинство сотрапезников ничегошеньки не понимают и просто слушают из вежливости, резюмирует:

– Речь, в принципе, о том, чтобы определить через алгоритм, что любит клиент, чтобы затем предложить ему то, к чему он привык. А если мы еще не знаем его привычек, отыскать все следы, которые он оставил в интернете, чтобы предугадать, что он купит. И он действительно покупает.

– То есть ты помогаешь компаниям продавать еще больше, – говорит Карима.

– Не больше – лучше.

– И потом, речь не только о продажах, – добавляет Лоран. – В области здравоохранения это тоже исключительно ценно. Благодаря сбору данных медицина достигнет своей конечной цели – не только лечить пациентов, не зная, выздоровеют ли они, но и предупреждать болезни, чтобы, стало быть, не пришлось их лечить. Мы победим смерть…

– Есть еще несчастные случаи, – вставляет архитектор, и его тотчас осаживает взгляд Артура, который наверняка сказал всем, что некоторые темы нынче вечером под запретом. Он подмигивает мне – мол, не бери в голову.

Джибрил рассказывает нам, что в 2008 году в интернете были доступны 480 миллиардов гигаоктетов различных данных, сегодня же около восьми зеттабайт.

– Разве не говорят «зеттабит»? – спрашивает Хлоя Бальзамо.

Ее муж едва не давится лангустином, блестящим от экологически чистого масла. Мадам Верон перестает жевать своего. Панцирь свисает у нее изо рта.

– Хм, нет… – Отвечает Джибрил. – Говорят «байт». Биты – это совсем другое, другая единица измерения. В зеттабайте восемь зеттабит. Эквивалент объема 250 миллиардов DVD.

– А я никак не могу собрать тысячу подписчиков в инстаграме, – замечает Карима и подкладывает рис дантисту, который сияет безупречной улыбкой, опровергая присловье про сапожника без сапог.

Разговор обтекает меня. Я скучаю, но не слишком. Слава богам, ни одна тема близко меня не затрагивает. Меня спрашивают, писали ли в газете о data scientists.

– Да, как о самой сексуальной профессии нового века.

Джибрил улыбается, он тронут.

– Я всегда говорю, что он – синтез Колумба, как первооткрыватель этих океанов данных, и Коломбо, потому что должен заставить их говорить, как инспектор – свои улики, – добавляет Лоран, поглаживая его по руке, и мне от этого жеста немного грустно.

– Кто хочет вина? – спрашивает Артур.

– Оно изумительное, – кивает архитектор. – Я все же удивляюсь, что со всем этим знанием данных не получается остановить террористов, они ведь оставляют столько следов в социальных сетях…

– Жером! – одергивает его Карима. – Сказано же, что об этом мы не говорим.

– И правда, извини.

Флористка Ирис смотрит на меня блестящими глазами. Во-первых, говорю я мало, а от молчаливых мужчин ожидают очень многого. И потом, будучи вдовцом, я не только умиляю, я по определению вакантен сердцем и телом – и такой я единственный за этим столом.

Архитектор спрашивает Ирис, как она стала флористкой; та отвечает, что, когда была маленькой, ее мать ставила цветы во всех комнатах, даже в ванной, и на ее школьный портфель тоже, по цветку в день. Прекрасная идея, на мой взгляд. Ирис долго была охотницей за головами, пока не открыла собственную охоту, поняв, что у наемного труда нет будущего, – вокруг этой темы и завязался второй разговор за ужином. Ирис со знанием дела рассуждает об углеродном балансе цветка, импортированного из Эквадора, напоминает, что ездит в Ронжи, что покупает только напрямую, и сводит свое ремесло к единственному вопросу: «Как работать с дарами природы в мире, где технологии и виртуальность стали альфой и омегой всего?» С увлечением она рассказывает нам, что гипсофила вышла из моды, в отличие от дельфиниума и Heliconia. Она употребляет такие выражения, что я прихожу в восторг, например «забытые красавицы» – о цветах, которые снова входят в моду, – и unexpected wild.

– Нежданные дикари?

– Эустома, примула, агапантус, дикий ирис… – Отвечает она, глядя на меня пристально.

И принимается рассказывать о пышной свадьбе, для которой она обеспечила цветочное убранство и потребовала, чтобы комнаты украсили цветами под вечер, а не с утра.

– Вечерние запахи, с легкой росой, самые пьянящие.

Разговор перетекает на другую тему. Я все так же пассивен, вставляю фразу, когда надо, чтобы ко мне не приставали, плыву по течению, мне не приходится уделять внимание своей спутнице, потому что спутницы у меня нет, вот и хорошо. Флористка посматривает на меня украдкой. А я смотрю на стол и свечи, мерцающие светлячками в ночи. Я вспоминаю одну из первых сказок, рассказанных сыну. Про ночного мотылька, который каждый день вылетает в сумерках поискать счастья у цветов, но находит их всегда закрытыми. И вот он мечтает стать дневным мотыльком и собрать с них всех нектар. Редко кто видел, чтобы глаза насекомого так выразительно просили любви.

Да, она и правда на меня смотрит. Не слушает, о чем говорят за столом, или слушает вполуха. Похоже, я снова на рынке желания. Я пытаюсь вообразить себя между ее ног и отметаю эту мысль, потому что картину нахожу откровенно смешной. Длинные загорелые ножки, красивые зубки, известная чувственность, ничего отталкивающего в ней нет и в помине, но – нет. Мне это теперь неинтересно. Как и моему приятелю. Эрекция у меня бывает только во сне да в гротах, когда я думаю о Пас. Я, в сущности, и живу как во сне… на дне… На дне? Эти слова понравились бы моему идиоту-психоаналитику.

Все хорошо. То есть все было хорошо. Пока стайка детей не выплеснулась из дома к нам на террасу.

– Папа, папа! – кричит девочка, старшая дочка Артура, и встает прямо перед ним в очень торжественной позе. Остальные дети толпятся вокруг нее. Момент, похоже, серьезный. – Он сказал, что его мама на дне океана.

Повисает гулкое молчание, как будто на стол упала луна. Я ищу глазами сына. Его нет – наверно, остался в доме.

– Ничего страшного, – говорит Артур, которому не хочется надолго отвлекаться. – Идите посмотрите «Немо» и будьте умницами.

Он понимает, что ляпнул не то. «Немо»? История рыбы-клоуна, потерявшего мать. Хоть плачь, хоть смейся.

– Или лучше попросите Анжелу поставить вам другой фильм.

– Но, папа, зачем он говорит глупости? – не унимается девочка.

Я закипаю. Зову сына, он появляется, понурив голову.

– Что ты сказал? – спрашиваю я.

– Ничего страшного, – повторяет Артур.

Я настаиваю:

– Ты можешь повторить, что ты им сказал?

Он опускает голову еще ниже. А девочка не заставляет себя просить и снова выпаливает, глядя на меня очень серьезно:

– Он сказал, что его мама на дне океана.

Я подхватываю сына на руки, обнимаю. Запускаю руку в его чудесные волосы.

– Что ж, это правда, представь себе, – отвечаю я девочке. – Его мама на дне океана. И это вовсе не глупости.

Сын поднимает голову. Он удивлен, благодарен. Разговоры за столом стихли. Никто не находит слов. Взрослые сосредоточились и ждут, немного струсив, что скажет девочка.

– Это сирена? – спрашивает она.

– Вроде сирены, да. Без рыбьего хвоста, но еще красивее.

– И она была твоей возлюбленной?

– Да, она была моей возлюбленной. И его мамой.

Сын крепче прижимается ко мне. Девочка переводит взгляд на него:

– Извини меня, я думала, это неправда.

Она берет его за руку, и они возвращаются в дом. Артур подливает всем вина. В глазах, устремленных на меня, жалость, и мне это ненавистно. К счастью, прибывает десерт, давая пищу для нового витка разговора.

– Говорят, происхождение у него арабское, – замечает архитектор при виде прекрасной энсаймады, местного пирога, который Карима поставила на стол.

– Потому что в форме тюрбана? – спрашивает дантист.

– На свете много чего арабского происхождения, – говорит архитектор. – Это была великая цивилизация.

– Почему была? – возмущается Хлоя Бальзамо.

– Ну, потому что сейчас цивилизацией это назвать трудно…

– Мы же договорились не заводить об этом речи, – напоминает Карима.

– Ты права, поговорим о покемоне Го.

– Знаешь, как один водитель вдребезги разбил свою тачку, пытаясь поймать покемона?

– Еще одна форма терроризма, – шутит Джибрил.

– Да, но их-то ловят.

– Жером!

Когда наступает время мыть посуду, я оказываюсь рядом с Изабель Верон.

– Правильная у тебя была реакция, – говорит она мне, отряхивая с рук пену.

– Спасибо.

Я принимаюсь вытирать восьмой бокал.

– Но смотри, чтобы он не переселился совсем в мир фантазий.

– Мы стараемся.

Я кладу полотенце и выхожу из кухни. Я не ее пациент и не просил совета.

В саду пахнет ментолом. Прислонившись к невысокой каменной ограде, стоит флористка. Краснеет кончик тонкой сигареты в ее губах.

– Вы домой? – спрашивает она меня.

– Да, скоро. Уложу сына.

– Все дети спят. Не хотите выпить по последней в отеле?

Я вежливо отказываюсь.

– Я могла бы показать вам мои цветы.

– Это, должно быть, очень красиво, но я домой.

Она глубоко затягивается, кончик ее сигареты краснеет ярче.

– Вы уверены?

– Да.

– Жаль. Вам это пошло бы на пользу… – Голос ее вдруг стал хриплым. Она добавляет: – Можно делать чудесные вещи в цветочных лепестках.

Я нелюбезно обрываю ее:

– У меня аллергия на пыльцу.

Возвращаюсь в дом. Осторожно открываю дверь детской. Маленькие тела вповалку на матрасиках. Я наклоняюсь, отодвигаю ручку, ножку, плюшевую игрушку, нахожу сына и уношу его. Он тяжелый.

Я вспоминаю, каким он был легоньким, когда она ушла. На дне океана, да. Он цепляется за меня. Я последний спасательный круг. Со своей ношей я прощаюсь с гостями, с Артуром и Каримой, благодарю их.

– Вечер все-таки удался? – спрашивает меня Артур.

– Да. Не парься. Я уложу малыша. И сам баиньки.

Под кваканье лягушек, словно комментирующих мое продвижение, я ступаю на дорожку, вымощенную заросшими мхом камнями, и иду, ориентируясь в свете луны и звезд. Его щека горяча на моем плече. Я переживаю сладкую муку.

 

Акваленд

Это царство воды, солнца и резины. Адреналин течет рекой в лабиринтах труб, которые вздымаются волнами, перекрещиваются и извиваются гигантскими спагетти в небе Майорки, всасывая счастливых и испуганных человечков, съезжающих по ним. Rapidos descensos et vertiginosos giros. Девиз написан большими буквами над входом в это вожделенное место, как «познай самого себя» на фронтоне храма Аполлона в Дельфах. Мой мальчик бежит под портик со всех ног в своих синих бермудах с красными якорями и футболке Adventure Time – еще один его любимый мультик.

Акваленд – царство скоростей и головокружительных виражей, но это еще и царство жира. Целлюлитная кожа, чаще всего английская, иногда немецкая, блестит от крема для загара. Жестокое зрелище. Мой сын на нем не задерживается. Он хочет в Большой каньон.

– La major atracción para la familia. Это для семей, папа. Мы с тобой семья, пойдем.

Отцовское сердце тает. Семья бегом поднимается по лестницам башни на тридцать метров над землей. Желтый круг подплывает к нам, направляемый руками двадцатилетней белокурой служащей в короткой маечке и мини-шортах, с бриллиантиком в пупке. На ее мускулистой попке желтыми буквами написано слово Lifeguard. Так что мы без опаски садимся в круглую, желтую, туго надутую штуку.

– Disfruta, – говорит она.

У нее красивые зеленые глаза. И я, разумеется, вспоминаю Нану, перед тем как крепко прижать к себе сына.

Я беру паузу, а он бежит дальше, в Crazy Race. Лежа на спине, как и три его конкурента в трех параллельных коридорах, руки вдоль тела, серьезный, сосредоточенный, настоящий гонщик, он мчится вниз на бешеной скорости по наклонной плоскости, в которую хлещут струи воды, заливая ему глаза еще до финального нырка. Меня охватывает страх, когда он летит в бассейн вместе с тремя другими гонщиками.

Лишь бы не ударился головой. «Перелом шейных позвонков», – проносится в голове. Я кидаюсь как оглашенный в бассейн, не обращая внимания на яростный свист lifeguard. Мой сын с победоносным видом выныривает из хлорированной воды.

– Есть хочется!

Мы идем есть, и я наслаждаюсь зрелищем его загорелого тела в мелких капельках и радостью, читающейся на его ликующем лице в этот чудесный день, всецело посвященный развлечениям.

Мы обедаем, счастливые, объедаемся фастфудом, вредным и донельзя калорийным. Верх наслаждения: жареная картошка, залитая майонезом и кетчупом, которые текут по пальцем и рисуют жуткую боевую раскраску на лицах. А нам плевать. Все пересолено и вкусно.

– Me mola! – говорит он. «Мне нравится».

– Что значит «умерла»? – Спрашивает он, когда мы стоим в очереди на Кола дель Дьябло рядом с Большим каньоном.

– Это значит, что твоего тела здесь нет, но твоя душа во всех мыслях.

– Во всех мыслях?

– В мыслях людей, которые тебя любят и думают о тебе, как если бы ты был здесь.

– Значит, она здесь?

– Когда мы думаем о ней, она здесь.

– Значит, она поднимается со дна океана?

– Она может быть везде.

– Как облако вокруг нас?

– Как облако.

Мы взбираемся по ступенькам.

– Я ее с трудом вспоминаю.

– Это естественно, ты был маленький. Ты и сейчас маленький.

– Как ты думаешь, это плохо?

– Нет, это не плохо. И потом, я тебе много всего расскажу о ней.

– Она бы хотела быть здесь?

– Да, ей бы это понравилось.

– Почему же тогда она решила умереть?

– Она не решала.

– А кто решил?

Я не знаю, что сказать. Но отвечать надо.

– Жизнь.

– Значит, жизнь злая?

– Ты думаешь, что жизнь злая?

– Нет.

Его темные глаза пристально смотрят на меня. Мой сын так красив.

– Тебе грустно, папа?

– Нет, когда я с тобой.

Я приседаю на корточки. Беру его лицо в ладони и целую в лоб. Сзади нас торопят.

– Я люблю тебя, папа.

– Я тоже тебя люблю.

 

Нана у себя дома

Я приехал из Гавра, где оставил сына, держа в голове последнюю серию нашего летнего романа в картинках «Приключения Морламока». Наш герой прибыл в Колористан. И узнал, что Унылые Господа, поклоняющиеся богу Тусклу и всегда одетые в серое, взорвали Цветной Храм, где молились пигментам, служащим для изготовления красок. В этих горах, вдали от родного моря, Пульпито иссох. Надо было добраться до Голубого озера, где он вновь обретет свою природную упругость. Я несколько раз засыпал, рассказывая эту сказку, становившуюся все более бредовой. Через равные промежутки времени сын будил меня, напоминая фразы, которые я говорил, сам того не сознавая. «А страж Голубого озера? Что он сказал?» Я все нарисую, пообещал я ему.

Мы купались в последний раз под синим небом, раскрашенным гуашью кружащихся облаков: импрессионистская палитра. Прыгали на волнах, отливавших всеми оттенками зеленого. В трехстах метрах, на линии горизонта, скользил между дамбами китайский супертанкер. Жизнь возвращалась.

– Почему ты едешь в Париж? – спросил он.

Я был не готов. Еще придется побороться с депрессией, подстерегавшей на каждом шагу. Заполнить пустоту, перестроить гнездо, где нам будет хорошо вдвоем. Где он будет видеть не только боль истерзанного отца. В этом смысле наше маленькое путешествие на Майорку было удачей. «Лишь бы это продолжалось», как говорила матушка Наполеона.

* * *

Я спокойно шел с дорожной сумкой на плече, глядя, как сгущается вечер розовыми, оранжевыми, темно-синими мазками, как вдруг увидел ее, паркующую свой мотороллер, белую «Веспу 946» с ярко-красным сиденьем. Она была в белых кроссовках и пурпурном платье-тунике, на носу большие темные очки.

Я остановился. Она сняла шлем. Ее светлые волосы были скручены в тугой узел. Я разглядывал линии овального лица, энергичный подбородок, длинные ресницы и миндалевидные, очень широко расставленные глаза, прямой нос, как у святых на иконах или античных статуй в музеях. Ее красота не была совершенной. Но задевала.

– Так вы тоже уезжали? – спросила она.

– Да, на несколько дней.

Я открыл перед ней тяжелую дверь из металла и стекла. Она скользнула в холл и прошла на лестницу, предоставив мне любоваться ее точеной шеей, тонкими лодыжками, загорелой кожей, под которой играли мускулы. Имел ли я на это право? Поднявшись на наш этаж, она остановилась и принялась искать в сумке ключи. Я чувствовал на плечах бремя – забытое благодаря сыну – одиночества.

Она повернула ключ в замке и открыла дверь.

– У вас найдется время что-нибудь выпить?

Я положил сумку в прихожей. То, что я увидел, лишило меня дара речи.

В коридоре я первым делом встретился с самим собой, отраженным в великолепном зеркале, обрамленном золотыми ветвями. По обе стороны от него стояли две скамеечки из того же металла. Мебель от Франсуа-Ксавье Лаланна, друга Магритта и Бранкузи. Нана пригласила меня пройти в гостиную и указала на диванчик в стиле ар деко. Свет едва просачивался сквозь тяжелые занавески; она раздвинула их и уселась в кубическое кресло, обитое кремовой акульей кожей. У окна Lockheed Lounge Марка Ньюсона – алюминиевая кушетка, похожая на часть фюзеляжа самолета, – вытянулась во всей своей поп-красе. Эта обстановка стоила целое состояние. Нана скинула кроссовки и положила ноги на журнальный столик, сдвинув лежавшие на нем журналы и каталоги. На стенах множество рамок: картины, рисунки и фотографии; два античных торса, мужской и женский, охраняли дверь в дальнем углу. Предмет мебели, хорошо мне знакомый, «секретер», как говорили когда-то, был отделан под фасад дворца эпохи Ренессанса. Он открывался, я это знал, как открывается кукольный домик, а внутри крылись комнаты, колонны и лестницы в разрезе. Trumeau Architettura от Пьеро Форназетти.

– Он великолепен.

Она не ответила. В гостиной таились и другие сюрпризы. На столе с геометрическим узором от Джо Понти – коллекция итальянской керамики. Вазы примитивных форм, созданные Гвидо Гамбоне в 60-х годах, серия 80-х годов Лючио Лигуори, керамиста из Раито, в форме страусиных яиц, тонко расписанных узором с изображением домиков и церквей его родной деревни. Творения Эрнестины, американки из Салерно, чьи изящные цветы я сразу узнал, потому что их обожала Пас. Приезжая на Амальфитанское побережье, мы всегда отправлялись на поиски этих чудес, найти которые стало, увы, невозможно.

– Я догадываюсь, что вы думаете, – выпалила она.

– Что же я думаю?

– Что я слишком шикарно живу для студентки. Это все, знаете ли, не мое. Это моего отца. Ничего, он бывает здесь нечасто.

– Вряд ли это так уж неприятно, не правда ли?

– Бывает и неприятно. Создает некоторую дистанцию. Когда мои друзья видят все это.

Бедная богатая девочка, подумал я, а вслух сказал:

– Если это вам мешает жить, всегда есть мебельный склад.

Она нахмурилась. Я почувствовал, что и гнев ей не чужд.

– Это его дом. И он хочет видеть вещи на своих местах.

– Что он делает, ваш отец?

– Деньги…

Она сказала это с презрением. Встала, вышла, вернулась с бутылкой вина. Марочного, из самых дорогих.

– Вас устроит?

– Вполне. Это тоже вашего отца?

Она кивнула. Пока я открывал бутылку, она нажала что-то на своем смартфоне. Послышался голос модной фолк-певицы. Все это были приготовления к чему-то, чего я не был уверен, что хочу.

– Я привезла вам подарок, – сказала она, показывая на сверток.

Я развернул бумагу. Это была маленькая сова, вырезанная из оливкового дерева.

– Она из Афин. Немного похожа на ту, что на вашей книжной серии.

Я поднял на нее глаза. Она ласково улыбалась. Я думал о Пас, о канувших временах нашей нежности.

– Очаровательно, – сказал я.

Ее жест, должен признаться, меня довольно-таки взволновал.

– А как ваши каникулы? – спросила она.

– У меня нет для вас подарка.

– Вы расплатитесь, когда придет время.

Она рассмеялась. Ее молодость была как пощечина. Все, что я знал, оказалось бесполезно. Я много бы дал, чтобы повернуть время вспять, вновь обрести беззаботность, жестокую самоуверенность моих двадцати лет.

– Ну так как?

Я рассказал ей. Про овчарню, Дейю, моего сына.

– У вас есть сын?

Уловил ли я разочарование?

– Сколько ему?

– Шесть лет.

– Вы больше не живете с его матерью?

– Ее нет.

Я выдержал паузу, борясь с собой, чтобы не поддаться эмоциям. Она не настаивала. Рассказала мне о Греции. Она работала, делала проект для школы. Купалась, каталась на лодке и смотрела сериалы. «Вы видели „Викингов“?» История Рагнара Лодброка в мохнатой браке, сказала она, воина, потом вождя языческого племени, отправившегося завоевывать богатые земли Западной Саксонии.

– Там была интересная женщина. Skajaldmö.

– Как?

– Владеющая щитом, воительница.

Мы даже не чокнулись.

Ожог алкоголя помог выдержать ее взгляд. Почему все смеются над парнями, которые говорят девушкам, что у них красивые глаза? Эротизм – он в лице. В рисунке губ, ямочке, изгибе брови.

Я был впечатлен ее обширными познаниями. Ее разговором. Ее энтузиазмом. Стемнело, и в кои-то веки небо было ясное. Она заговорила о созвездиях. Сообщила мне, что Птолемею было известно около тысячи двадцати двух звезд. Она много путешествовала с отцом, побывала на озере Инле в Бирме и в городе Чичикастенанго, где последние шаманы майя вызывают духов с помощью кока-колы. Я тоже бывал в этих местах. Выросла она между Грецией и Швейцарией. Но атмосфера последней ей не нравилась.

– Озера меня угнетают.

В Париже лучше. Сена, по крайней мере, течет. У нее здесь друзья, она развлекается, город ей нравится, правда, французы все немного пришибленные и иной раз презрительно относятся к грекам, хоть и сами пытаются стать ими летом, на Патмосе или Аморгосе. На одной вечеринке ее обозвали турчанкой.

– Это не сказать чтобы оскорбление.

– Хуже не бывает, – парировала она.

Она покосилась на стенные часы. Часы на них показывал Сатурн, минуты – падающие звезды. А время бежало… Жаль, мне было хорошо с ней. Я снова подумал о Пас, и мне стало стыдно, что я здесь, как будто это было предательством ее памяти. Не нашла бы она меня патетичным?

Мы вернулись к ее отцу. Он сыграл большую роль в ее выборе профессии. Водил ее в музеи, привил ей многие свои вкусы. Она была очень привязана к нему, а он к ней.

– Я всегда у него в голове, до сих пор… – Она запнулась и добавила: – К сожалению.

Ей хотелось, чтобы он предоставил ей жить своей жизнью. Отъезд в Париж объяснялся еще и ее желанием отдалиться от него. Хоть он и приезжает время от времени, но живет в Греции. Точнее, везде понемногу. Где хочет. У него жена, которую он «терпит».

– Ваша мать?

– Можно сказать и так. – Она помедлила. – Вообще-то ей тоже приходится его терпеть. Мой отец очень… ветреный. Так ведь говорят?

Она отпила вина. Я спросил, как поживает Марчелло. Он не ездил с ней в Грецию. Я заметил:

– Марчелло – звучит не очень по-гречески.

– Марчелло не любит греческого.

– Почему?

– Он говорит, что в нем слышится гей, – ответила она с гримаской.

Она произнесла «гэй». Как Марвин Гэй. Об остальной родне мы поговорить не успели. Нет, еще о дяде, который приезжал дней через десять, собственно, поэтому она о нем и упомянула. Она хотела пригласить меня.

– Мы устраиваем здесь вечеринку в его честь. Ну то есть вечеринку… Он будет читать тексты.

– Чьи?

– Свои.

Его звали Никос Стигерос. Он был очень известен в Греции, где его новая книга вызвала много споров.

– Поэтический роман о закате христианства, а там с этой темой не шутят. Ему угрожали. Я хотела бы вас познакомить.

Я уже представлял себе, что будет дальше. Мне казалось, что в общении с ней я, может быть, смогу немного раскрепоститься, что-то сказать о себе. Продолжим ли мы знакомство? Поужинаем? Да способен ли я на это? Я размечтался: она снова бросила взгляд на часы. Недобрая складка прорезала ее лоб. Ей пора. Я должен уйти. Не очень-то вежливо. Я повиновался. Причину этой спешки я понял часа три спустя.

 

Оргазмы

Я безвылазно сидел дома – мне было достаточно щупать пульс планеты, нажимая на кнопки пульта телевизора или экран смартфона. Война, война, война, щебетала синяя птичка. Несчастные люди в лодках, потом в палатках, потом в автобусах – и опять по новой лодки, палатки и иногда полуприцеп. Призраки детей бродили по охваченным пламенем городам. Возвращались границы и стены, горлопаны и популистские речи. Вымыслы преподносились как истины, истины как вымыслы. Время больших дебатов: ислам левеет или левизна исламизируется? Народ против элиты и в конечном счете всегда одурачен, всегда околпачен.

Я вернул тишину. Подаренная Наной сова угнездилась теперь в книжном шкафу. Из кресла, в котором я полулежал, читая, – это был скорее зигзагообразный диван, всегда напоминавший мне кушетки спутников Тинтина в «Путешественниках на Луне», – я видел птицу, и та будто подмигивала мне. Как мило она придумала. Я открыл «историю Пелопоннесской войны» Фукидида. Величайший историк античности показал, что золотой век Греции принес ей и две страшные войны: войну против общего врага, персов, а следом войну греков между собой.

καὶ τότε ἄλλη τε ταραχὴ οὐκ ὀλίγη καὶ ἰδέα πᾶσα καθειστήκει ὀλέθρου, καὶ ἐπιπεσόντες διδασκαλείῳ παίδων, ὅπερ μέγιστον ἦν αὐτόθι καὶ ἄρτι ἔτυχον οἱ παῖδες ἐσεληλυθότες, κατέκοψαν πάντας·

«Так и теперь в городе начался страшный погром и всеобщая резня. Варвары напали, между прочим, на детскую школу, самую большую в городе, и перерезали всех детей, когда те только что пришли туда» [75] .

Все продолжалось. Открывался новый цикл насилия. Даже в эпоху колтана и других редких металлов на дворе все еще железный век.

Я был погружен в чтение, как вдруг услышал легко узнаваемый шум за стеной.

Крики.

Радостные крики.

А точнее, крики наслаждения.

Но наслаждения необычайного, ибо необычайно тонкие и следом необычайно хриплые. Уже не вздохи – рык саванны. Выражение удовлетворения, превосходящее силой все, что я когда-либо знал.

Звон стекла, звук падения. разбилась ли лампа у изголовья, упала ли ваза со стола? Я заколебался. она в опасности? Я уже почти готов был вмешаться, соглядатай-спасатель, но тут новый звук начисто рассеял двусмысленность. Простое слово: Nê. «Да» по-гречески.

Но это «nê» было вытянутое – «nê»-мыс, «nê»-полуостров. Восторженное «да» наступающему удовольствию.

Так вот по какой причине она спешила, моя маленькая соседка, так озабоченная падающими звездами на циферблате? Боялась пропустить свидание, избалованная девчонка, пропустить ожидавший ее потрясающий оргазм? Я плохо спал. Печаль навалилась на меня душным черным облаком. Я вспоминал Амальфи, любовников из пансиона. Вся планета любила, спешила жить, наслаждалась. А я был одинок и проклят.

 

Lake Stymphalia

[77]

Порой мне еще казалось, что я бреду в тумане. Чтобы не терять себя из виду, я сосредоточился на работе. Лето благоприятствовало переменам. В редакции искали новые идеи. Но открывать горизонты в стране, одержимой корнями и убежденной в своем упадке, – Сизифов труд. В эпоху зависимости от сиюминутного информация больше не информировала. И актуальность слишком быстро становилась неактуальной, гнаться за ней значило задохнуться насмерть. Следовало, стало быть, ее опередить, срезать путь другими дорогами, не столь проторенными. Быть лоботрясом, возможно, даже пиратом, предложить иной взгляд, тон, стиль, иные истории. Их на наш век хватало. А потребность в рассказах, в повествовательном кислороде, никогда не была столь велика в мире, парадоксально суженном гиперкоммуникацией. Надо просто помедлить, прислушаться, приструнить нетерпение, что изматывало, подавить разочарование, что вошло в силу. Набрать высоту или летать под радарами, но глаз всегда иметь орлиный.

Некоторые мои коллеги, выжатые бешеным темпом и неудачами, пророчествовали, что наша профессия скоро вымрет. На редакционном совещании молодой сотрудник из компьютерного отдела возразил этим Кассандрам, что надо радоваться, коль скоро программы сегодня могут накатать тридцать шесть тысяч новостных сообщений о результатах кантональных выборов по мере их поступления. «Это высвобождает время, чтобы журналисты-люди могли заняться анализом». Журналисты-люди – я балдел от этого выражения.

* * *

После встречи с безнадежной надеждой французской политики («когда я говорю „гуманизм“, мне отвечают, что я слишком погряз в XX веке, а когда я произношу слово „Европа“, люди хватаются за пистолеты») я выпил с французской актрисой, которую очень любил, известной своими ролями немой. В жизни она говорила, и слово ее было золотом. Она спросила, полегчало ли мне, и сказала, что на нее вновь вышел Голливуд по поводу продолжения фильма о супергерое, в котором ей исключительно удался архетип парижанки.

– Но я думал, что ты там умерла?

– Они хотят меня воскресить. Сулят много денег, но у меня другие планы. Мне хочется снять фильм о моей матери.

– Твоя мать прожила особенную жизнь?

Отпив виски, она ответила:

– Нет, но это была мать.

В голове у меня всплыла фраза сына: «Я ее с трудом вспоминаю».

Она шла на вечеринку по случаю окончания съемок, с чилийцами.

– Будет «Писко сауэр».

Я обожал «Писко сауэр». Она это знала. И все остальное знала тоже.

– Я лучше домой.

– Поверь, – сказала она, – что будет дальше, зависит и от тебя тоже.

– Если бы только мы были в фильме о супергерое.

Она улыбнулась. Мы попрощались, и я пошел домой.

Наверно, все-таки надо было мне упиться «Писко сауэр». Еще на лестнице я услышал те же крики удовольствия, что и вчера. Это не просто парочка занималась любовью, нет, это было настоящее путешествие на край оргазма. То затихая, то возобновляя возню, они как будто методично исследовали возможности наслаждения человеческого тела. Что-то головокружительное. Неужели это поколение, из виртуальной соски вскормленное порнографией, приобрело в реальной жизни некое особое знание? И распространяет его через массовый открытый онлайн-курс?

Я был дома, но стена ни от чего не защищала. В голове вставала череда образов, одни другого стыднее и осязаемее, очень мучительных в накрывшем меня одиночестве. Разумеется, спал я плохо. Проснувшись от лучей солнца, ввалившегося в комнату, окно которой я оставил открытым, чтобы ночь была не такой жаркой, я решил прояснить раз и навсегда тайну этого столь даровитого любовника. С рассвета я был начеку.

Незадолго до девяти я услышал, как отворяется дверь, и кинулся к глазку. Я увидел силуэт молодой светловолосой женщины, не Наны, направлявшейся к лестнице. Я бросился к окну, чтобы проследить за ней. Блондинка, как и Нана, но тоном темнее, с рыжими отблесками. Кажется, этот цвет называют «венецианским». В замшевой мини-юбке и курточке из пестрейшего набивного ситца. Лица ее я не разглядел.

Нана любит девушек?

Нет, она любила всех. В следующие дни я видел настоящее дефиле! Парни и девушки разных возрастов, но все моложе меня. Мне никак не удавалось убедить себя, что это, в конце концов, могли быть ее однокашники, приходившие с ней поработать. Нет, никак.

Вот я и стал шпионить. Быть может, подсматривая за чужой жизнью, отчасти возвращаешься к жизни сам?

* * *

Есть ли у Наны фамилия? Да, Атанис. Имя отца – Аристид. Во Всемирной паутине нашлось о нем немного, но эта малость о многом говорила. Одно из крупнейших состояний в Греции. Кризис ему нипочем. Он владеет несколькими судоходными компаниями, играет также заметную роль в энергетике и финансах со своим инвестиционным фондом Lake Stymphalia. Да, кризис ему нипочем, но он все же пытается уменьшить его последствия: Аристид Атанис продолжает традицию эвергетизма, восходящую к Античности и возрожденную арматорами Аристотелем Онассисом и Ставросом Ниархосом. Как и они, Атанис – благодетель своей страны: в Афинах он строит школы, оснащает больницы, финансирует оперные театры, превращает тюрьмы в музеи. Но не фотографируется. Ни одного его снимка.

* * *

Я больше не видел Нану. Зато видел девушку в набивном ситце. На этот раз анфас, когда она выходила из дома, а я входил. На ней была черная футболка с закатанными до плеч рукавами, брючки до того в обтяжку, что казались ее кожей, винтажные сапожки и множество браслетов на руках; длинные светлые волосы, перекинутые через правое плечо, удерживала шапочка. Она улыбнулась, посмотрев мне в лицо, но не сказала ни слова.

* * *

Однажды вечером, разбитый после аврала в редакции, где все крутилось вокруг шансов на выживание принцессы Европы и новых кадров с потерявшего ориентиры Востока, я пил энергетик возле дома, устраивая по телефону возвращение сына в Париж, как вдруг увидел Нану, сияющую, явно расцветшую от бурных ночей. «Как быть женственной в кроссовках?» – вопрошала обложка журнала в витрине газетного киоска. Созданная изначально для спорта, эта обувь действительно стала в годы, когда происходит наша история, мощным аксессуаром городской моды. Как будто геополитике нестабильности отвечала эстетика кочевничества. Чтобы, чуть что, можно было дать дёру. Нана надела кроссовки в этот день с платьем-рубахой, оставлявшим тело максимально свободным. Она помахала мне рукой. Я не мог смотреть на нее, не представляя себе сплетенных в замысловатых позах тел в море удовольствия.

– Вы в аппетите? – без предисловий спросила она.

Что говорить, сказано в лоб.

 

Последняя цивилизованная страна в мире

Она хотела просто поужинать, это ее французский хромал. Мы шли по улице. Поднимались на Монмартр. Купол наверху сиял всеми огнями. Нана молчала. Мы шагали бок о бок под небом, слишком задымленным, чтобы видеть звезды. В конце улицы Лепик она толкнула дверь неприметного ресторана. Несколько человек сидели за стойкой. Постукивал нож. Пахло водорослями и жареным чаем. Оставалось два свободных места.

– Вас это устроит?

Меня это устроило.

Подали горячие салфетки. Она сказала несколько слов шефу.

– Так вы вдобавок говорите по-японски?

– Вдобавок к чему?

Мне хотелось сказать «к твоему вкусу к жизни, к аппетиту, с которым ты ее вкушаешь, и еще к твоей теплоте ко мне»…

– Перейдем на «ты»? – спросила она, как будто прочла мои мысли.

Она удивляла меня, забавляла, трогала, когда как. Она спросила, что я поделывал в последние дни, и, когда я упомянул актрису, перебила меня:

– Та, что играла в «Человеке-сове»?

– Да, она самая. Но она известна не только этим.

– French goddess…

Так ее называла американская пресса. Уловил ли я в голосе Наны презрение? Она продолжала:

– Там есть сцена, когда мост Искусств под тяжестью замков любви падает на пароход с туристами…

– … но человек-сова успевает удержать его, как Атлас.

– Я помню. Шедевр. Но он человек-филин, разве нет?

– Я не знаю, owl – это филин или сова?

– У него были кисточки на маске. Значит, филин.

– Но действовал ведь он днем?

– Не все совы и филины ночные. Полярная сова, например, дневная птица.

– Скажите на милость, вы и в птицах разбираетесь.

Я вспомнил Пестум, клетку.

– Мы договорились, что будем на «ты». Полярная сова – птица Гарри Поттера. Тут нет никакой моей заслуги. Это книга поколения.

На все у нее был ответ.

– Я видел только фильмы, – сказал я.

– С сыном?

Я кивнул.

– Он не живет с тобой?

– Сейчас лето, я работаю. Ему лучше там, где он есть.

– Ты думаешь?

Она жадно ловила мою реакцию. Я уже готов был открыться. Но предпочел продолжить нашу пикировку.

– Все-таки мне кажется, что в «Гарри Поттере» речь шла о сове.

– Роулинг все слямзила из греческих мифов, но приблизительно. Она пишет «сова», потому что это напоминает о птице Афины, но ее полярная сова на самом деле филин.

– Склоняю голову.

Она поднесла чашку чая к губам.

– Супергерои тоже все слямзаны из мифологии. Супермен – это Ахилл, неуязвимый, кроме одной точки. Криптонит – это его пята. Он же и Геракл, полубог, живущий в муках, оттого что принадлежит двум мирам, миру людей и миру богов, а значит, не принадлежит ни одному. И подумать только, что от моей страны требуют заплатить долги…

– Что с вами невыносимо – вы поистине все знаете.

– А что невыносимо с тобой – тебя это, похоже, всерьез достает.

Она орудовала палочками в совершенстве. Японию она обожала. Стажировалась там полгода в агентстве Сигэру Бана, звезды кризисной архитектуры, гения временного жилища, кочевнических построек. Известного, в частности, своим собором из картона. Друга ее отца.

– Решительно, он знает всех на свете.

– Да, многих… А ты никогда не был в Японии?

– Как ни странно, нет. Посылал туда восемнадцать человек на репортажи, а сам так и не побывал.

Она заговорила об острове под названием Наосима. Целиком посвященном искусству, во Внутреннем Японском море. Передвигаются там бесшумно на электрических велосипедах. На холмах множество музеев, которые неотделимы от деревьев, скал, пляжей.

– Архитектура – практическое применение поэзии, – сказала она.

Отель, построенный на острове, – тоже музей. Его осматривают в ночи, с другими постояльцами. Ужинают среди полотен Уорхола. Завтракают на рассвете, глядя, как солнце встает из моря и заливает фотографии, морские пейзажи Сугимото, повешенные под открытым небом. А на соседнем острове есть монументальная скульптура, которую она обожает, в форме капли воды.

– Это последняя цивилизованная страна в мире, – заключила она.

– Почему ты так говоришь?

– Внимание к деталям… Абсолютная вежливость, что уже не деталь. Эстетика во всем, даже в мерзости.

– И в сексе?

Я решил испытать ее.

– Наверное, – последовал уклончивый ответ.

Неужели собралась разыгрывать передо мной целку-недотрогу после того, что я слышал несколько ночей кряду?

– У них есть такая штука, как же это называется… когда связывают голых женщин. Кинбаку-би или что-то в этом роде. Тебе не приходилось присутствовать на сеансе?

– Нет. А тебе это нравится? – Ее глаза посмотрели на меня в упор. Я ступил на минное поле.

– Я никогда не пробовал…

– Тебе бы хотелось?

Я не отводил взгляда.

– Прости?

Она держала в руке карту. Листок очень плотной пергаментной бумаги.

– Тебе бы хотелось саке? Давай выпьем нигори. Нефильтрованное саке. Беловатое, мутное, но очень вкусное. Нигори значит по-японски «облачный».

Ее зрелость впечатляла. Родители просто молодцы. Интересно, какие они? Пас, думаю, понравилась бы Нана, хотя они и полные противоположности. Особенно удивляло спокойствие Наны, как будто всю жизнь она повиновалась и ни о каких возражениях не могло быть и речи. И в то же время в ней была чистота. Та, что позволяет пройти между капель, между ловушек. Она обратилась к шефу, стоявшему по ту сторону стойки. Он вспарывал брюхо длинному трепещущему угрю. Две крошечные рюмочки саке появились на прилавке светлого дерева, похожие на пробирки моих школьных лет. Она указала мне на рюмочку, взяла другую и стукнула ею о мою, не сказав ни слова. Выпила, закрыв глаза. Я смотрел на ее длинные ресницы, прямой нос, уши, на которые падали выбившиеся из прически пряди. Мне хотелось нырнуть в эту теплую золотистость. И прижаться губами к ее губам, просто чтобы вспомнить, как это бывает. Не это ли и предполагалось?

– У тебя грустный вид, – сказала она.

– Все хорошо.

Я сам себе удивлялся. Боль стихала. Я чувствовал, как ко мне возвращается жизнь. И хорошее настроение.

– Я бы не сказала. Чем-то я тебе докучаю.

«Только когда ты кричишь ночами, а я один в своей постели», – чуть не ответил я.

Мне захотелось взять ее за руку. Ничего от жеста желания. Коснуться ее кожи. Ощутить под ней тепло ее крови. Я не успел, она убрала руку и соскользнула с табурета.

– У тебя есть дела? Я иду на вечеринку. Хочешь со мной?

С ней я был готов на все.

Она уже шла к двери. Когда я попросил счет, шеф протестующе выставил вперед ладонь. Все оплачено. У этой девушки чересчур много достоинств. Рефлексы. Воспитание. Мне надо ее держаться.

* * *

Ночь накрыла нас. Поднялась пыль. Мотороллер мчится. Она ведет. Я предложил сесть за руль.

– Ты не знаешь, куда ехать.

Красный свет и зеленый свет воюют между собой. А ей все нипочем. Париж пуст. Париж быстр. Мои пальцы вцепились в ручки, вделанные в седло, подножки узкие, и время от времени я ощущаю электризующий контакт с икрами водительницы. Эта девушка меня везет, и мне с ней везет. Люди глазеют на нас в окна машин. Слишком быстро мы едем? Или она так непохожа на других? Она тревожит меня. На все есть ответ. Лента асфальта разматывается под колесами. Я не знаю, где я, но совесть меня больше не мучит. Я чувствую, как вибрирует байк, мы следуем его движению, когда он наклоняется, закладывая вираж. Свет фонарей тянется горизонтальными линиями. Все зыбко, быстро, прекрасно.

Вдруг она замедляет ход, тормозит и упирается кроссовками в землю.

– Здесь.

Я слезаю. Она снимает шлем. Светлые волосы хлещут ночь.

– Куда мы идем?

– К моим друзьям-архитекторам.

Двери лифта закрываются за нами. Чем выше мы поднимается, тем громче звуки басов. Электронная волна бьет прямо в лицо, когда брюнетка с алым ртом открывает дверь и бросается ей на шею:

– Нана!

Она шепчет мне на ухо:

– Веселись. Забудь обо всем.

Внутри лес ликующих тел. Они колышутся, как лианы, смешиваясь с настоящими лианами, которые за ними, на террасе, откуда виден весь Париж, вьются по стенам. Мы на крыше города. В углу распорядитель звуков, повелитель извивов музыки – склонился над своими приборами, закрыв глаза. На его футболке написано Fuck Starchitects. Нана исчезла. Я ищу ее взглядом. Музыка накрывает меня пластами сквозь женские голоса. Все зыбко и горячо, завораживает и засасывает. Волосы описывают круги. Тела, медные, белые, черные, складываются в мозаику, и их испарина действует как возбуждающий наркотик. Бит все громче. Кто-то протягивает мне стакан, рыжая девушка.

– Ты друг Наны? – кричит она.

Я киваю. Она хохочет.

– Класс! – И, взяв меня за руку, увлекает в центр электрического круга, где юные груди подрагивают в отрывистом ритме.

Что ж, придется танцевать. Как давно это было.

Музыка опутала меня, я танцующий тростник, закрываю глаза, чтобы она вошла еще глубже, чтобы не чувствовать презрения других тел, которые задевают меня, касаются.

Но когда я открываю глаза и вижу целующиеся парочки, смехотворность моего положения – как удар в лицо. Я думаю о сыне, выбираюсь из толпы, выхожу на террасу, во рту пересохло. Нана там с двумя парнями. С двумя красивыми мальчишками. Смеется. Оборачивается ко мне и продолжает смеяться, как будто даже не заметила меня.

Я пью. Только это и осталось нам, старикам. Пить и потихоньку забываться. Я смотрю на Нану, ей здесь оказывают поистине королевский прием. Ее обхаживают, это можно понять. Она держится очень прямо, но не зажата. Это не просто походка, она красиво несет голову, ритмично двигаются плечи, бедра, ноги, даже когда она опирается на перила. Парней тянет к ней как магнитом, девушек тоже. Вот она уже танцует, и всего несколько движений воспламеняют ее свиту. Парни хорохорятся. Другие девушки тушуются. Музыка наполняет огромную квартиру выплескивается на террасу, ниспадает на город, накрывает его. Париж остается праздником, пусть даже вокруг бродит смерть.

Они молоды, а мне тысяча лет. Я сваливаю.

Какая-то девушка преграждает мне путь. На ней длинная юбка и маечка с леопардовым принтом. Густо подведенные глаза, черные волосы скручены в тиару, украшенную плющом. Она протягивает мне свой стакан, я отказываюсь, она настаивает:

– Один глоточек.

Она неотрывно смотрит на меня. Как смотрела бы за грань. Пьяна или обкурена. Мне кажется, что ее глаза вдруг изменили цвет. Я, наверно, тоже слишком много выпил.

– Так это тебя она выбрала? – говорит девушка.

– Вы кто?

– Подруга.

– Архитектор?

– Нет, я танцую. Архитектура тела…

Она смеется. Безумный, пронзительный смех.

– Я, пожалуй, пойду, – говорю я.

– Меня бы это удивило.

Она качает головой и прижимается ко мне. Я чувствую, как расплющились о мой торс ее груди.

– Ты поедешь с ней на ее остров?

Я чую опасность. Что-то выходящее за рамки.

– Вы о чем?

– Ты только берегись. – Она пристально смотрит на меня. – Берегись ее отца.

Я ошеломлен.

– Что вы такое говорите?

– Идем.

Она тащит меня в коридор. У меня кружится голова, и я почти не сопротивляюсь. Я хочу знать. и снова она прижимается ко мне. От нее пахнет мятой. ее груди действительно торчат под маечкой. Они большие. Мне вдруг становится очень жарко. Я попал в другой мир. Мир молодости, я и забыл, какой он спонтанный, непосредственный, богатый возможностями.

– Будь мужчиной и вставь, – выдыхает она.

Голос ее стал совсем низким, хриплым.

– Что?

– Мужчина давит.

Я не понял…

– Ее отец, – шепчет она мне в ухо, – он ужасный. неотразимый, но ужасный. Это твой мир?

Я чувствую ее бедро у себя между ног, оно напирает, она что-то говорит, вроде по-гречески, и мне кажется, я понимаю.

– Ὦ δρομάδε ς ἐμαὶ κύνες, θηρώμεθ᾽ ἀνδρῶν τῶνδ᾽ ὕπ᾽.

«Борзые, за мной, за мною, быстрые! менад мужчины ловят…» [83]

Это бессмысленно. Я прижимаюсь губами к ее уху:

– Что вы несете?

И тут кто-то тянет меня за руку. Это Нана, она бросает девушке короткую фразу по-гречески. Та исчезает с кошачьим проворством, унося с собой свой безумный смех.

– До чего тебя довели… – Говорит Нана, запустив руку в мои взмокшие волосы.

Если б ты знала, детка, какие руины от меня остались. Редко мне случалось видеть столько сострадания в глазах женщины.

– Кто эта девушка?

– Брось, не парься.

Музыка стихла. Воздух неподвижен. Она берет мою голову в ладони, но не приближает свои губы к моим. Я тоже. Мы как две окаменелости. Впору развести огонь.

– Я отвезу тебя, – говорит она.

Будь мужчиной и вставь. Эта послышавшаяся мне фраза возвращается и крутится в голове неотвязно.

 

Светлые волосы на подушке

Это путешествие в прошлое. Путешествие на двух колесах к моим двадцати годам. Когда я открывал новую спальню, новый запах, новое тело, новое содрогание. Я проникну в тайну этой квартиры. Как выглядят другие комнаты, ее кровать? Что лежит на ночном столике? Какие книги, какие вещи? Пас, я думаю о Пас. Я не хочу предавать Пас, я хочу, чтобы ты поняла, Пас, я заново начинаю жить, так надо, для меня, для нашего сына. Я хочу попробовать отдаться на ее волю, она как врач, эта девушка, ей под силу убить болезнь и поставить меня на ноги. Друг, если тебе так больше нравится. Девушка-друг. Если что-то произойдет, что ж, значит, произойдет. Произойдет, или я тоже умру. Лучше маленькая смерть, та, что делает живее, как ты думаешь? Алкоголь гудит в ушах, а звезды уже не точки – линии, как будто я перешел на сублиминальную скорость, сказал бы мой сын, цитируя «Звездные войны». Я вцепляюсь в «Веспу». Хочу заставить замолчать темную сторону.

Мы у меня. На моей кровати. Не на ее. Мне и так пришлось пустить в ход все мыслимые сокровища фантазии, чтобы уговорить ее остаться. Подействовала моя искренность. Я ничего не просчитываю. Не манипулирую. Я просто не могу оставаться один, вот и все. Хочу чувствовать ее тело рядом с моим. Хочу выспаться на ее волосах. Положить голову ей на живот. Я не хочу, чтобы она уходила туда, за стену, откуда доносятся вздохи, стоны, крики, а мне – ничего. Если есть этот жар, то только вместе. Смогу ли я? Я не знаю, как себя вести, чтобы больше не держать дистанцию, как себя вести, чтобы жесты не показались смешными. Я только сказал ей:

– Не разыгрывай со мной Золушку, пожалуйста.

– Золушку?

– Золушка, Синдерелла… Я не знаю, как вы называете ее в Греции. Та девушка, что убегает с бала.

– Σταχτοπούτα.

– Stachtopuota?

– Ты знаешь, что это изначально греческая сказка?

– Нет.

Кажется, мы поменялись ролями. И теперь мне будут давать уроки. Я лежу, полностью одетый. Смотрю на нее. Она по-прежнему сидит, закинув ногу на ногу, босиком.

– Мне ее рассказывала няня, когда я была маленькой.

– Мне тоже нужна няня, расскажи мне…

– Чтобы помочь тебе уснуть? – Она улыбается. – Ее звали Родопис, «Глаза розы». Это была красавица гречанка, которую продали в рабство в Египте, чтобы сделать гетерой. Однажды, когда она купалась, сокол украл ее сандалию. Он донес ее в клюве до Мемфиса, где находился двор, и уронил в складки одеяния фараона, вершившего суд. Взволнованный размером упавшего с неба башмачка, государь поклялся отыскать ножку, которой он принадлежал.

– У тебя тоже красивые ноги. Ноги статуи.

Я кладу руку на одну из них. Тонкую, с высоким подъемом.

– Пора спать, – говорит она.

Гасит свет. Я слышу шорох ткани, падающей на паркет. Представляю себе ее. Мне наконец-то хорошо. Я засыпаю, а проснувшись, слышу ее дыхание.

Хочется пить, я бесшумно встаю. Полная луна рассеяла дымку, и я вижу в открытое окно звезды, а на кровати – тело Наны. Она лежит на спине. Простыни спокойным морем клубятся вокруг нее. Она не голая. На ней остались трусики, белые, и короткая маечка – тоже белая, с узкими бретельками. Откуда это ощущение, что она не спит и смотрит, как я смотрю на нее (а я не лишаю себя этого удовольствия), быть может, посмеиваясь надо мной? Правая нога вытянута, подошва левой упирается в икру правой, как пуант. Лежащая танцовщица.

Я стараюсь двигаться как можно тише. Достаю из холодильника бутылку воды. Белесый свет заливает могильно-черный пол кухни. Возвращаюсь и снова смотрю на нее. Медленно вздымается грудь. Я рассматриваю рисунок бедер, текстуру кожи, под луной кажущейся слоновой костью, пупок, едва намеченный. Сажусь на край кровати. Не спеша пью. Вода мне на пользу, напряжение спадает. Выпив всю бутылку, я ложусь рядом с ней. Вдыхаю запах ее волос. Она не шевелится. Может быть, ей нужно время. Я думаю о том, что будет, когда она проснется. Страшусь этого момента. Что мы друг другу скажем? Как спалось? Хорошая была ночь? Почему ты увела меня от леопардовой девушки, которая велела мне быть мужчиной и вставить и говорила, что твой отец давит, вставит, не помню, что она несла, что я расслышал. Для кого ты бережешь твои вздохи, твое наслаждение?

В конце концов я уснул.

Мои опасения о целомудренном моменте оказались излишни, потому что, когда я открыл глаза, ее уже не было. На белизне подушки блестел в солнечных лучах светлый волос.

 

Когда мир тонет в насилии, что мы можем сказать своим детям?

Еще сохранилось тепло. Она действительно была здесь. Вода течет по моему телу, не нашедшему себе применения. Но какое-никакое начало. Женское тело, ночью, рядом со мной. После смерти Пас я до сих пор не мог спать с другой женщиной.

Я звоню сыну в Нормандию. Говорю ему, что скоро приеду. Он спрашивает, что будет с Сирией.

– Не надо так много смотреть новости.

– Ее разделят на несколько частей?

– Да.

– А как же сделают границы? Реки и горы ведь нельзя передвинуть?

– Да нет.

– Так как же быть?

– Просто натянут колючую проволоку. Или построят стены.

Мое объяснение его убедило. Что он обожает сейчас, так это рисовать карты. И для него границы в первую очередь – естественные. Между Францией и Испанией высятся Пиренеи, Рейн отделяет Францию от Германии, Ла-Манш – Францию от Англии. С «Исламским государством», что правда, то правда, все сложнее. Я спрашиваю, какие у него планы на сегодня. Он отвечает, что пойдет смотреть фейерверк.

– А ты, папа, пойдешь смотреть?

– Хотелось бы.

– Но ты совсем один, да?

Я не отвечаю. Он продолжает:

– Если пойдешь, смотри осторожней.

– Почему я должен быть осторожней?

– Вдруг там будут террористы, – говорит он бесстрастно. Тон почти до жути ровный.

– Почему ты об этом говоришь?

– Потому что они любят, когда люди собираются вместе. Так можно убить больше народу.

Этот мальчик все понял.

– Я буду осторожен. Но ты же знаешь, армия не дремлет, она следит за ними.

– Ага.

Я не нахожусь с ответом. А он все о том же:

– В тот раз, когда я тебя спросил, какая у них религия, ты сказал «глупость». А я слышал, что они мусульмане.

– Есть мусульмане, а есть и христиане, индуисты, иудеи…

– А те, которые мусульмане, они шииты или сунниты?

М-да, у нынешних детей уровень притязаний в области геополитики, истории и философии поразительно высок.

– Есть шииты, есть сунниты. Такие есть во всех религиях. Но скажи-ка, ты знаешь разницу между суннитами и шиитами?

– Дедушка мне объяснил.

– Вот как? Дай мне его.

Я слышу стук положенной трубки, потом пронзительный крик: «Деедуууууля!»

Мне вообще-то сейчас не до дискуссии о шиизме, но я должен сказать отцу, чтобы он умерил свой пыл, объясняя внуку устройство мира.

– Как поживаешь?

Мой отец. Который в мои пять лет рассказывал мне о тектонических сдвигах и плейстоцене.

– Ты говорил ему о шиизме и суннизме?

– В самых простых выражениях, если это тебя успокоит.

– Нет, не успокоит, говори с ним о чем-нибудь другом. Сколько можно забивать головы нашим детям религией?

– От кого я это слышу? Я читал твою газету на этой неделе, прямо скажем, вы только об этом и пишете.

– Мы лишь излагаем факты, освещаем их. Я не виноват, что сейчас говорят только о религии…

– Не о религии вообще – об исламе. И я тоже не виноват. Твой сын задает мне вопросы, я отвечаю.

– И как ты ему объяснил, кто такие шииты?

– Последователи Али, которые видят в нем прямого наследника пророка Мухаммеда.

– Недурно. А ты рассказал ему, как кончил Али?

– Да, был убит. Отравленным мечом. Он меня спрашивал, а как же… Но на этом я остановился.

– А мог бы пойти еще дальше?

– Сезар, прошу тебя.

– Рассказывай ему лучше о тектонических сдвигах. А как вообще дела?

– Все хорошо, он играет в оптимизм, ему как будто нравится. Ох, прости, в «Оптимист»…

Мы посмеялись.

– Я приеду как-нибудь на выходные. Скоро.

– Приезжай, порадуй его. Он по тебе скучает.

А я-то тем временем развлекаюсь. Он передает трубку моей матери.

– У тебя кто-то есть? – спрашивает она, едва успев осведомиться о моем здоровье.

– Почему ты спрашиваешь?

– Твой голос. Он стал лучше. Когда мы тебя увидим?

– Скоро, – говорю я. – Скоро.

Едва повесив трубку, я услышал оглушительный рев мотора на улице. Это подъехал Марчелло на итальянском мотоцикле, сияющем хромированными деталями. Весь в коже, несмотря на жару. Гладиатор из backroom. Он исчез из моего поля зрения, и я услышал его шаги на лестнице. Я побежал к двери. В глазок увидел, как он достает свои ключи. Вошел к Нане. Кажется, отголоски ссоры.

Я выхожу. Она стоит на лестничной площадке, тоже собираясь уходить.

– Хочешь, пойдем посмотрим фейерверк?

Глаза ее печальны.

– У тебя все в порядке, Нана?

Она кивает. Похоже, ей только что пришлось несладко.

Я еду с Наной. Наши ноги соприкасаются. Солнце зацепилось за Эйфелеву башню и висит, счастливое, краснея от удовольствия.

Это происходит в двух шагах от Сены, в музее.

Квартал оцеплен. Улицы перекрыты. Полицейские патрулируют с собаками, с оружием. Силы порядка против сил беспорядка? У нас война, но Сена течет как ни в чем не бывало. Мы проходим через воротца, где сканируют наши сумки, проникаем в бетонный лабиринт, ведущий в собор и крипту. «Время делать ваши ставки», – написано на полотнище, натянутом между двумя монументальными колоннами.

В центре нефа трое мужчин поднимают на цепях ком затвердевшей черной пыли. «Так тьма давит на наши головы», – говорит нам встречающий нас человек с лукавым взглядом, приглашая пройти к лестнице, которая ведет на террасу. Это центр искусств. Вид на город открывается грандиозный. Увенчанная прожектором Эйфелева башня похожа на маяк, и это зрелище успокаивает. Маяк нам понадобится, чтобы избежать кораблекрушений. Один музыкант рассказывает о своей недавней экспедиции в пещеру Шове, где он записал «абсолютную тишину». Он говорит о кавалькаде нарисованных на стенах животных, о турах и медведях, о носороге, чей рог изогнут, как лук воина, об отпечатках человеческих рук, красных от пигментов почвы. «Быть может, придется однажды вернуться в пещеры, – бросает другой художник, – когда станет слишком опасно творить, ведь рано или поздно нас упрекнут, что мы-де хотим соперничать с Богом». «Никогда я не стану прятаться», – протестует молодая режиссерша. «Все так говорят…» – вздыхает ее собеседник.

– Познакомься, это Пина, – говорит Нана, подходя ко мне с высокой женщиной с коротко стриженными волосами. – Жена моего дяди Никоса, которого ты увидишь на следующей неделе.

Женщина протягивает мне руку и говорит «добро пожаловать».

– Это Пина предложила нам прийти сюда сегодня вечером.

Я благодарю. Гости теснятся вокруг нее.

– Нана, тебе давно пора приехать к нам в Исландию, – говорит она, прежде чем нас оставить.

– Она живет в Исландии?

– Шесть месяцев в году, с моим дядей. Он говорит, что там ему хорошо пишется. Я никогда не понимала, как ей удается это выносить, она так любит свет.

– Она любит его, вот и все.

– Или страдает стокгольмским синдромом.

Меня это рассмешило.

– Почему ты так говоришь?

– Потому что она всем рассказывает, как Никосу, чтобы соблазнить ее, пришлось ее похитить.

Ее дядя, который, очевидно, тоже неплохо зарабатывал на жизнь, пережил пятнадцать лет назад острый период скупки произведений искусства. Он коллекционировал, в частности, американского скульптора-гиперреалиста Джона Де Андреа.

– Ты знаешь, кто это? Тот, что делает точные копии реальных женщин из раскрашенной бронзы, голых, с настоящими волосами, и говорит, что им недостает только дыхания?

Да, я что-то такое слышал. И с восторгом констатирую, что не знаю и десятой доли того, что знает Нана.

– Пина была совсем молоденькой. Она работала в художественной галерее, которая как раз устроила ретроспективную выставку этого Джона Де Андреа. Никос скупил всё. И погрузил Пину вместе со всеми статуями в большой фургон на глазах у публики.

– То есть он усыпил ее, а потом раздел?

– Я не знаю, в каком порядке. Это их легенда. Но мне нравится иногда верить в чудеса.

Раздается взрыв. Все вздрагивают. Большой металлический остов дрожит, и внезапно вспышки света брызжут из его недр горизонтальными струями, потрескивают, вытягиваясь, от основания до верхушки, как будто взрывчатый змей стал его позвоночником. И вскоре уже пиротехническая лава, тяжелая, горячая, искрящаяся, выплескивается из него.

– Плодотворно, – говорит какой-то мужчина.

– Воинственно, – откликается женщина.

Темно-синее небо превратилось в зону обстрела.

Раньше, когда война была далеко и мы натыкались по телевизору на кадры ночи, располосованной трассирующими пулями, первым делом приходило на ум сравнение боя с фейерверком. Теперь же, видя войну на экранах каждый день, мы думаем о ней, когда смотрим на фейерверк.

Но сегодня вечером, кажется, башня хочет вернуть вещи в прежнее русло. Побороться с войной, разбить ее наголову. Она выдает все, что имеет, посылает к звездам все, что в ее силах, – всплески, гейзеры, огненные языки; она открывает душу, ликует, как будто слишком долго сдерживалась, не высказывала того, что думает, не жила, не радовалась жизни из-за всех этих мертвых, падавших на мостовую, уже дважды. Когда плачешь, не до забав.

И теперь она наверстывает упущенное в эти несколько шальных минут, озаряя мир своим разнузданным великолепием. Камера моего смартфона не поспевает за световыми подвигами. Я посылаю сыну ролик с добрым десятком смайликов впридачу. Он поймет, что я нашел с кем пойти смотреть фейерверк. И в конце концов, разве не будет он доволен, что его отец снова улыбается?

Одна только Нана, облокотившись на перила, не снимает. Она сосредоточена на зрелище. Или грустна.

По рукам идет бутылка шампанского, всплывают пузырьки со дна стаканов. Сегодня кажется, что 14 июля что-то значит, что есть еще Бастилии, которые надо взять, что мы не дадим запереть себя в темницу. Башня кажется еще выше во всей своей стальной несгибаемости, как страж, в огне и дыму. Это букет: исступление в красках, гром, согревающий душу.

Все прошло прекрасно. Толпа аплодирует. Пиротехника одержала верх над тягостной действительностью. Все переводят дыхание. Пьют. Говорят о жизни, о путешествиях, которые хотелось бы совершить.

Вдруг мой смартфон завибрировал.

Я, наверно, побледнел. Все толпятся вокруг меня, читают через мое плечо.

Снова-здорово: теракт.

Мой белокурый водитель лавирует между такси. Движение все оживленнее. Люди покидают террасы. Я звоню в редакцию. Встреча рано утром. На лестничной площадке на сей раз мне не приходится умолять. Нана входит со мной. Она кладет свой шлем рядом с моей пловчихой.

 

Почти в Haнe

Я не хочу больше смотреть на разрывающийся смартфон. Она лежит рядом со мной. Мы не касаемся друг друга. Когда пришло время, я оробел. Мое сердце бьется вновь. Я хочу наконец живую женщину. Мне кажется, что Пас смотрит на меня из глубин, но я надеюсь, что смогу освободиться – впервые наконец – от чувства вины. Я не вижу в этом ничего возмутительного. Возмутительно то, что происходит за стенами этой комнаты. В этом охваченном огнем мире. Но я боюсь, что забыл спасительные жесты. Те, что воспламеняют жизнь в телах. Мне вспоминаются ее вздохи удовольствия за стеной, выражение этой физической радости во всей ее полноте, свободе, энергии, со всеми вытекающими из этого умениями. Извини, Нана, боюсь, я не знаю инструкции к твоим замысловатым механизмам.

Я смелею. Моя ладонь ложится на ее кожу.

Она мягко отстраняет мою руку.

Мне стыдно.

Я не настаиваю. Но мне казалось, что сегодня вечером нам обоим было нужно острее почувствовать в себе жизнь. Я, во всяком случае, хотел попробовать.

Я слышу, как она дышит, ее тело здесь, рядом. Ее запах окутал все: цитрус, металл, бывает иногда такой вкус у крови. Я уже не знаю, что и думать. Не знаю, кто она, не знаю даже, кто я. Чего она от меня хочет, почти нагишом, ничком, предоставив моему взгляду дюны своих ягодиц, едва прикрытые, закутав лицо прядями, напоминающими мне теплое золото волос одной итальянской актрисы, холодной и сумрачной. Она не итальянка, она из Греции, страны православной почти на девяносто процентов. А что, если у них свои традиции? Я вспоминаю молодую женщину, которая регулярно выходит из ее двери, – может быть, она любит только себе подобных? А как же Марчелло? У нее был такой расстроенный вид в тот раз. А дефиле парней? Возможно, я ее не привлекаю. Она хорошо ко мне относится, и только. И этого, быть может, достаточно.

Смартфон не прекращает вибрировать. Новости не радуют. Лежа, с экраном в вытянутой руке, я отвечаю эсэмэсками.

Теплая ладонь ложится на мое лицо. Она смотрит на меня:

– Оставь это.

Я выключаю аппарат, распространяющий смерть. И ухожу в свои мысленные лабиринты.

– Ты не спишь? – Ее голос разрывает тишину. – Ты был бы тем же без твоего вкуса к Античности?

– Вкуса к патине?

Она тихонько смеется. С годами у меня возникло ощущение, что я последний из моей породы. Кто еще припадает к античному источнику, забивает себе голову историями о Тесее и Ахилле, извлекает из них урок для сегодняшнего дня? Истории кайрос, культура Древнего мира. Гуманизм. Мифы. Это проняло меня до глубины души недавно, когда умер Умберто Эко. Кто теперь расскажет нам так страстно об удовольствии от перевода, расшифровки текста, всплывшего из глубокой древности, однако же что-то говорящего нам? О поэзии Пиндара, этом солнце в словах, что дает столько сил? Об энергии и красках, дарованных этой поэзией нам, детям, будущим взрослым? Кто скажет теперь, что «человек есть животное, наделенное логосом» и что этот логос, то есть не только собственно речь, но и его самовыражение перед миром, как раз и отделяет человека от животного? Кому посчастливится узнать от учителя, что самое главное – вылепить в себе способность удивляться, thaumazeïn, ибо это начало мудрости, и развить критический ум, но также и фантазию, дабы войти, на крупе Пегаса, у кормила корабля «Арго» или припав к соскам Волчицы – в широкие врата мифов? Все это ведь помогает жить, не так ли? Открыться себе подобным. Как Улисс после кораблекрушения, увидев Навсикаю (мой любимый отрывок), говорит ей: «Смертная ты иль богиня – колени твои обнимаю!» Видеть в ком-то другом бога, а не только чужака. Я рассказывал это Пас, много лет назад, когда мы в Праяно бродили по узкой улочке в поисках квадратиков керамики, которыми один амальфитанский художник отделал стену, изобразив на них, наивно, в красках, картины из «Одиссеи». Навсикая «белорукая», θάλασσα. Дочь царя, играя на берегу в мяч со своими служанками, увидела выходящего из кустов голого мужчину и, хоть «был он ужасен, покрытый морскою засохшею тиной», не испугалась его. Она помогла ему и даже, может быть, немножко полюбила. Все это остается, дает иное видение, иную картину, озаряет жизнь, делает ее острее, богаче двойными смыслами, дает возможности действовать в распадающемся мире. Вот я и доверился. Она перевернулась, гладкая, как галька.

– Ты можешь это передать.

– Это больше никому не интересно.

– Твоему сыну?

– Моему сыну… Может быть.

– Значит, ты не последний. Он будет жить за тебя. Он продолжит. На свой лад, но продолжит.

Она сказала это ласково. Как будто все знала. Познакомлю ли я их когда-нибудь?

Она хочет знать, откуда он взялся во мне, этот вкус. Хочет, чтобы я рассказал. Как на нормандском побережье учительница однажды взяла меня за руку и повела к этому языку, алфавит которого меня очаровал. Мне тринадцать лет. Нас шесть или семь девочек и мальчиков, не больше. Урок быстро начинает смахивать на тайную сходку, потому что проходит в субботу, перед самым обедом, когда коллеж почти пуст. Она ведет нас в святая святых, в учительскую, где угощает горячим шоколадом из автомата. Для нас это вкус избранности. Потом мы возвращаемся в класс, к школьному учебнику, обложку которого я до сих пор не забыл: широко раскинувшееся Эгейское море, на рассвете или в сумерках, похожее под солнечными лучами на полированное серебряное блюдо. Справа скалистый мыс, на котором высятся колонны. В море плавают греческие буквы, едва пропечатанные, почти невидные, перемешанные с пеной. Эти буквы образуют слово θάλασσα: море. Взяв эту книгу в руки, посмотрев на нее, уже погружаешься в мир жидкий и теплый, соленый и вкусный, мир, где ласки обещают быть нежными, но бодрящими, напитывающими. И этот алфавит, так непохожий на наш, был для меня тогда волшебным кораблем, на котором я доберусь до сфер чистейшего блаженства, этой фантазии Средиземноморья, исполненной чувственности…

– Надо же…

– Мне было тринадцать лет.

– Полагаю, учительница сыграла в этом немалую роль.

– Я, бывало, представлял себе ее жрицей античного ритуала, одетой на минойский манер. Знаешь, как та маленькая статуэтка из Кносского дворца на Крите. Кноссом я тогда бредил. Носил на шее серебряную медальку, копию фестского диска. там еще иероглифы закручены спиралью.

– Знаю, да, одна из величайших загадок Древней Греции. и платье, о котором ты говоришь, тоже представляю, то, что на статуэтке. Платье, открывающее груди…

– Как твои…

Она смеется.

– А какая она была на самом деле? Ведь эта статуя двигалась?

– Она была высокая, брюнетка, волнистые волосы, смуглая кожа, миндалевидные глаза. и чувственный рот, этот самый рот, читавший нам вот такие тексты: «πάρα γὰρ θεοί εἰσι καὶ ἡμῖν. Ἀλλ᾽ ἄγε δὴ φιλότητι τραπείομεν εὐνηθέντε…» Знаешь?

– Твой акцент ужасен.

– Ты поняла?

– Есть и у нас покровители-боги! Ну а теперь мы с тобой на постели любви предадимся!

– Неплохо, а?

Она отмахнулась от намека.

– Для тебя Греция связана с чувствами. Философия, демократия, равновесие, математика – это не твое?

Нахальство, однако, говорить мне такое почти нагишом.

– Мое, но меньше, чем эти истории о богах, которые превращаются в быков, орлов, лебедей и даже в золотой дождь, чтобы оплодотворять смертных женщин. Что ни говори, отличная школа плотского познания, да и свободы. Мне было тринадцать, и это меня сформировало. Это открыло мне целый мир.

– Ты забываешь о жестокости этих мифов, этих историй о проклятии, о каннибализме, о дочерях, раздавленных своими отцами…

Последние слова поразили меня. Я вспомнил, что сказала леопардовая девушка. Страшная картина встала у меня перед глазами. А что, если вот оно, объяснение этого не-желания? Ее «ужасный» отец… «Я всегда у него в голове», – сказала мне Нана. Блокада? Гнусное, травматичное воспоминание? Тайная фригидность? Но как же эта звуковая порнография, проникавшая сквозь стену моей гостиной? Эти гимны наслаждения? Я не мог, увы, заговорить об этом с ней. Получилось бы, будто я шпионил, ей бы это не понравилось. Пускалась ли она во все тяжкие, чтобы забыть моральную травму, глубинную рану? Брось, хватит фантазировать. Она тебя не хочет, и, может быть, так даже лучше. Она хорошо к тебе относится. Заботится о тебе. Ухватись за этот шанс. Посмотри, вернее, почувствуй: сама чистота свернулась котенком. Шлем ее волос, лимон и теплый металл. Ладно, в ее глубинах, должно быть, тоже неплохо. Но молчи, наслаждайся жизнью, ведь кругом царит смерть. И если ты хорошенько всмотришься в себя, то увидишь, как Пас тебе подмигивает. Ты бережешь ее сына, не забывай об этом.

 

Хаос

Когда я ухожу из дома, она еще спит. В редакции, в наших стеклянных сотах, нам надо найти слова для убийственной глупости, для абсурдных картин. «Трагедия» – это слово у всех на устах. Но трагедия предполагает порядок, а поиски его бессмысленны. Не сам ли это дьявол явился из преисподней? Включенный в моем кабинете телевизор перегревается. Тон у наших политиков все жестче. Цитируется Камю, но Камю воинственный, тот, что говорил: «Я не отрекаюсь от гуманизма, но речь идет о спасении жизней».

Вот он, мой крах, во всей красе. Как я мог говорить Пас, что она будет в безопасности в Европе, где теперь скромный служащий способен отрубить голову своему начальнику и насадить ее на чугунную ограду? Где рефрижератор на колесах давит детей, которые едят мороженое, глядя, как небо расцветает тысячей светящихся цветов?

Как я мог быть до такой степени слеп? И отказать женщине, которую любил, не уехав с ней?

Она умерла, потому что я уперся.

Она умерла, потому что я наивен.

Она умерла, потому что я верил в иллюзию.

Я возвращаюсь домой поздно. Мне хочется выпить и немного забыться. Разбавить вином кровь.

В вагоне, который катит по городским подземельям и по которому снуют солдаты, я хочу, чтобы мне светило чье-то лицо, а не только экран моего смартфона.

Дома тишина. Я звоню родителям.

– Не давайте ему смотреть телевизор, пожалуйста.

– Само собой, – отвечает отец очень спокойно.

А я как в лихорадке. Бормочет телевизор, тарахтят эксперты. Сообщают о волнениях где-то в Стамбуле. Почему мне с самого начала кажется, будто я уже знаю, что произойдет? Будто я уже видел эти кадры, пережил эти события? Я вижу, как люди карабкаются на штурмовые танки и забивают до смерти тех, кто сидит внутри, вижу голые тела со связанными руками, лежащие сотнями в пакгаузах. Слышу, как возбужденный вождь объявляет, что враги государства не будут преданы земле, и приговор его выглядит божьей карой. Вижу арестованных писателей, профессоров. Расцветающую пышным цветом ненависть к интеллигенции. Меня трясет. Я боюсь за сына.

Сплю ли я? Или проснулся в мире, которого не узнаю?

* * *

Мне надо ее видеть. Говорить с ней. Мы по-прежнему забываем переспать – так я предпочитаю это формулировать, – но ведем увлекательнейшие беседы. Особенно ночами, у меня. Я жду ее, как ждет визита заключенный. Она может появиться в любой час. Иной раз она выдает совершенно невероятные вещи для девушки, вряд ли склонной к политологии или религиоведению. По поводу положения в Турции, которое выводит ее из себя, она напомнила, что османы зашли в своем варварстве так далеко, что хранили в XV веке свои запасы пороха в Парфеноне.

– Эти процессии фанатиков на улицах Константинополя меня достали.

– Стамбул, Нана. Сейчас говорят Стамбул.

Она утверждает, что Европа слаба, что верить в единого бога – безумие, потому что бог одного всегда для другого дьявол.

– Политеизм никогда не убивал во имя веры, – добавляет она.

На днях она процитировала мне фразу римского сенатора III века, о котором я никогда не слышал. Квинта Аврелия Симмаха. Она рассказала мне, что он ратовал за восстановление старой языческой религии против императоров-христиан. А потом процитировала его. То есть именно процитировала, на три четверти голая в моей постели, громко и внятно:

– Мы все глядим на одни и те же звезды, небо у нас общее, один мир окружает нас. Не важно, на какой дороге каждый, по своему собственному разумению, ищет истину. Не одним путем можно достичь столь великой тайны.

Я отмечаю, что она так и не вернула мне «Дафниса и Хлою». И готов дать руку на отсечение, что книгу она даже не открыла. Потому что все это она уже знает, и куда лучше меня.

Вечеринка у нее дома подтвердила мои догадки.

 

Теплая вода, зеленый мрамор

Приглашение подсунули мне под дверь. Оно было оформлено как уведомление о смерти. Несколько белых строк на черном фоне в обрамлении греческого орнамента, узора, имеющего свойство двигаться вперед, возвращаясь назад. Целый символ.

НИКОС СТИГЕРОС

ИМЕЕТ ОГРОМНОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ

ПОХОРОНИТЬ

МОНОТЕИЗМ

ВИНО – ЛИТЕРАТУРА – ЗЕРНА ГРАНАТА

* * *

На улице вскоре замельтешили машины, из которых выходили черные силуэты. Их драгоценности расцветили ночь острыми отблесками.

Я очень нервничал, нажимая на кнопку звонка. За дверью было уже шумно. Открыла женщина, при виде которой я чуть не сбежал. Ей было лет пятьдесят-шестьдесят, серые волосы, темные глаза. Эта самая женщина была в Пестуме с девушкой, которую я принял за Нану…

Нану, тотчас появившуюся, в маленьком черном платье. Сероволосая женщина скрылась.

Нана тащит меня в квартиру, которую я вижу на сей раз в свете десятков черных свечей. Мебель сдвинута, но произведения искусства все так же висят на стенах. Вещица Форназетти тоже на месте, в углу, у двойной двери, по-прежнему закрытой. В креслах болтают гости. Те, что помоложе, сидят на полу по-турецки. Одетые от коктейльных платьев от-кутюр до самого радикального streetwear, но все в черном. Когда я вхожу, на меня смотрят с любопытством: я единственный обут.

– Родня и кое-кто из друзей, – говорит мне Нана и, извинившись, исчезает в нарастающей суете.

Ко мне подходит блондинка. Ее платье без рукавов, зато почти закрывает шею, украшенную чем-то вроде торквеса. Слишком тонкие губы, кажется, готовы убить словом.

– Вы, должно быть, соседушка, – говорит она, глядя на меня неприветливо.

Определение мне совсем не нравится, но я киваю. Протягиваю руку:

– Сезар.

– Амбициозно, – замечает она, подав мне свою, но не представившись. И ускользает к вновь прибывшим.

Женщина в черной блузе несет черный лаковый поднос, уставленный черными бокалами, которые наполнены черной жидкостью.

– Фессалийское вино, – говорит мне молодой человек с почти азиатскими глазами, тонкой бородкой и дредами, в длинной рубахе и повязанном вокруг бедер саронге. – Я сводный брат Наны. – Он чокается со мной и отворачивается, перехваченный молодой женщиной в платье-футляре.

В квартире уже человек тридцать. Дядя-поэт что-то запаздывает. Выпив свое вино, я иду искать Нану. Вокруг говорят по-гречески, громко. Фортепьянный мотив наполняет комнату. По клавишам барабанит молодой человек в смокинге, тоже босой. Я снимаю мокасины и заталкиваю их под комод. Беру еще бокал, рассматриваю стены, любуюсь профилем юноши за подписью Данте Габриэля Россетти, потом фотографией обнаженной женщины, снятой сквозь струны арфы. Я выхожу из гостиной и оказываюсь в длинном коридоре. Вдали маячит зеленый свет. Иду туда. Он исходит из огромной ванной комнаты четких линий, целиком отделанной зеленым мрамором с серыми прожилками. В центре стоит большая прямоугольная ванна, тоже мраморная, полная воды с душистой пеной.

Я умывал лицо под краном, разглядывая множество баночек с кремом и бутылочек, стоявших вперемешку вокруг раковины, как вдруг справа от меня заволновалась вода. Женская рука вынырнула из пены и оперлась на край ванны. Следом появилась голова. Два светлых глаза, тонкий нос, рот – он приоткрылся и длинно выдохнул, как после долгого нырка. Затем из воды поднялись округлые плечи, на которых лежали, лаская, длинные мокрые волосы.

– Извините.

Пятясь, я натыкаюсь на препятствие. Из кожи и металла. Марчелло.

– А, соседушка? Я, кажется, помешал?

– Ничего подобного, я просто не видел, и…

– Наоборот, это надо видеть! Покажись, Дита!

Я поворачиваюсь к ней. Ситуация ее, похоже, изрядно забавляет. Она встает во всей своей наготе, без малейшего стеснения и даже с очевидным удовольствием.

– È bella, no? – фыркает Марчелло.

Молодая женщина обжигает его взглядом:

– Кончай тарахтеть по-итальянски, это смешно. Дай мне лучше полотенце.

– Я вас оставлю, – говорю я.

– Еще минуту.

Ее тон не допускает возражений. И Марчелло по-прежнему стоит в дверях, с глупой улыбкой, поигрывая бицепсами. Она выходит из ванны вся в пене, вытирает полотенцем волосы, проводит вафельной тканью по матово отсвечивающему телу и роняет ее к своим ногам. Потом, повернувшись ко мне спиной, рассматривает себя в зеркале и предоставляет мне любоваться упругими полушариями ягодиц, гибкой спиной. Отраженные в гладкой поверхности, ее глаза смотрят на меня.

– Ладно, я пошел, – говорит Марчелло. – Пойду послушаю Zio.

Она бросает ему короткую фразу по-гречески. Рассмеявшись, он скрывается.

– Еще и Zio… – вздыхает она. – Не желает он говорить по-гречески… Нет, придется ему однажды смириться с его вкусами…

– Я, пожалуй, тоже дам вам спокойно одеться.

– Но я совершенно спокойна. А вы нет?

Она поворачивается, и я вижу прямо перед собой анфас этот шедевр из жил и плоти.

– Я куда лучше, чем она, правда?

Бирюза ее глаз отливает лиловым. И тут я узнаю ту самую девушку, которую видел несколько раз выходящей из квартиры.

– Но что я говорю, вы же ее не видели. Я хочу сказать, не видели по-настоящему. Простите, но вы же не можете не знать, что с моей сестрой далеко зайти не получится?

Она смеется. У нее тот же овал лица, тот же упрямый подбородок. Только нос не такой прямой, более задорный. Ее сестра?

Она берет баночку с кремом, снимает фарфоровую крышку, нюхает. Указательным пальцем зачерпывает комочек крема величиной с орех и, прилепив его над пупком, размазывает, лениво ведя ладонями вверх, к мякоти грудей, потом вниз, по животу, бедрам, выбритому лобку.

Я зачарован.

Она вытягивает левую ногу, кладет ее на край ванны и продолжает намазываться. Массирует лодыжки, потом ступни, пальцы, ногти на которых выкрашены черным лаком, и красно-оранжевый рисунок на них подчеркивает черноту.

– Подойдите, отсюда вам не видно.

– Нет-нет, уверяю вас.

– Не ребячьтесь. Здесь только мы с вами. Наклонитесь.

Это настолько не лезет ни в какие ворота, что я повинуюсь. Мое лицо теперь в нескольких сантиметрах от ее лона. Смолистый душок дурманит меня. Я должен взять себя в руки. Стараюсь сосредоточиться на ее ногтях. Надо признать, сделано отменно.

– Вам нравится?

– Тонкая работа.

Каждый ноготь украшен крошечными красными рисунками на черном фоне, похожими на роспись античных ваз. Но вместо крылатых Ник, увитых лозами богов и увенчанных лаврами атлетов они изображают эротические сцены.

– Скопировано с настоящих ваз, – поясняет она очень серьезно.

– Не сомневаюсь.

Она показывает на второй палец. Он длиннее большого.

– Вот это – с сосуда, который находится в Пергамском музее в Берлине.

Вдобавок еще эрудитка.

– Не надо видеть в этом озабоченность. Для меня, в отличие от некоторых, секс – вещь естественная.

Ее взгляд настойчив. Самое время откланяться:

– Счастлив был познакомиться.

– Счастливы? Нет, еще нет.

 

Похороны монотеизма

Прохладный воздух в коридоре приводит меня в чувство. Я перевожу дух. Вот это поворот! Ее сестра?

Я возвращаюсь в гостиную.

– Она тебя не сильно достала?

Нана. Смотрит сурово.

– Кто?

– Дита… Марчелло сказал, что вы были вместе.

– Да, и с Марчелло, кстати, тоже.

– Втроем?

– Да. То есть… всего несколько минут.

– Предупреждаю тебя: она законченная нимфоманка. – Нана, развернувшись, уходит.

– А ты ее, похоже, рассердил, – ухмыляется подошедший Марчелло.

– Из-за тебя.

– Знаешь… – он выдерживает паузу, – ты нам никто.

Скривив лицо в странной гримасе, от которой у него перекосило челюсти, он тоже исчезает.

Вновь появляется женщина с серыми волосами. По ее знаку всем раздают позолоченные чашечки. Мне тоже протягивают одну, полную зерен граната. Я поклевываю потихоньку. Внезапно повисает тишина. Люди расступаются, образуют живую изгородь для того, кого все ждут. Знаменитость. Скандалист. Писатель.

Он высокого роста, одет в черный костюм, без рубашки под двубортным пиджаком. В меховой шапке смахивает то ли на стареющую рок-звезду, то ли на амазонского шамана. Держа в руке книгу, он ступает с продуманной медлительностью к дизайнерскому трону, установленному перед публикой. Садится в кресло из закаленной стали, как сел бы за штурвал ретро-футуристического истребителя. Открывает книгу, закидывает ногу на ногу, быстро проводит рукой по лбу, чтобы заправить за ухо выбившуюся из-под головного убора прядь волос, и начинает читать хорошо поставленным низким голосом.

Слушатели внемлют. Он говорит по-гречески, я ничего не понимаю, но это прекрасно. Ночной воздух окутывает покоем, близким к оцепенению. Я пью маленькими глотками вино из очередного бокала, зерна граната тают во рту, как сладкие икринки. Мне хорошо. И становится еще лучше, когда рядом садится Нана.

Звучит смех.

Она принимается пояснять:

– Это построено как повествование о путешествии античного бога, который попадает в сегодняшний мир и знакомится с монотеизмом. Разумеется, для него это очень странно. Он рассказывает от первого лица, удивляется…

– Как бы по принципу «Персидских писем»?

– Точно. Дядя обожает Монтескьё и ваш век Просвещения. Когда вы очаровали весь мир и ваша страна была лабораторией прогресса. Надо бы и вам об этом вспомнить. Сейчас он прочел несколько страниц о том, как бог идет на гору Афон. Книга имела огромный успех в Греции, но из-за нее дядя нажил серьезных врагов.

– Даже так?

– Через наивный взгляд героя он рисует довольно острую картину противоречий современного мира. К тому же этот бог имеет обличье сатира, очень славного, но отнюдь не отказывающего себе в утолении всех своих аппетитов.

Подходит молодая женщина и наполняет мой бокал. Нана отказывается и продолжает шептать мне в ухо:

– Никос описывает сегодняшний мир, но при этом использует античную литературу. Можно читать поверхностно, но копни глубже – там сплошь пародии на Аристофана, Эзопа.

Она говорит так, будто все это знают. Зачем же она играла со мной в ученицу?

Дядя умолкает. Потом достает из внутреннего кармана несколько сложенных вчетверо листков.

– Теперь будет новая книга. Она еще не вышла. Сегодня мы будем первыми слушателями.

Поправив шапку, он продолжает чтение.

Внезапно женщина, назвавшая меня «соседушкой», громко хихикает, ей вторят два молодых человека, сидящие у ее ног.

– Что смешного?

– Наш бог прибыл в Саудовскую Аравию. Для него Аравия – это «счастливая Аравия», и он удивляется, что там не найти вина. Его мучит жажда, и он расспрашивает доктора богословия. Который не может объяснить ему конкретно, почему пить запрещено. Он настаивает, и тот наконец отвечает: «Потому что это рождает дурные мысли». «Какие?» – спрашивает бог. И ученый муж начинает перечислять все свои сексуальные фантазмы. Никос называет эту главу «списком фантазмов», вариация на тему «списка кораблей» из «Илиады».

– Высокий полет.

– Никос вообще птица высокого полета. Поэтому он неотразим.

На этот раз грянул общий взрыв смеха.

– Ты помнишь Данаю, царевну, которую отец запер в башне, потому что оракул предсказал ему смерть от руки внука?

– Да, и возжелавший ее Зевс оплодотворил ее, обернувшись золотым дождем.

– Именно. Так вот, а тут бог приходит в одну деревню. Люди толпятся, слушая его, но, разумеется, на улице нет ни одной женщины. Гость начинает рассказывать историю Данаи, и вдруг все мужчины, побледнев, бросаются в свои дома, проверить, не пролился ли золотой дождь на их жен.

Был еще смех и долгая тишина, когда все затаили дыхание, а потом с энтузиазмом зааплодировали.

– Он прочел конец, – сказала Нана.

– И что же?

– В общем, герою отрубили голову, но он не умер, потому что бессмертен. Смеха ради он провозглашает себя единственным истинным богом. И повелевает, чтобы вино текло рекой!

Никос Стигерос встал и поклонился, приложив одну руку к шапке, другую к сердцу. Его жена Пина, которую я видел во время фейерверка, прижалась к нему и поцеловала в губы.

– Идем, – сказала мне Нана.

Она представила меня писателю. Взгляд его глубоко запавших глаз светился живостью.

– Многим объявили фетву и за меньшее, – отважился я.

– «И шорох – гром охваченному страхом», как сказал старый добрый Софокл. А я ничего не слышу.

– Вы понимаете современный греческий? – спросила Пина.

– Нана мне переводила.

– Ах, Нана! Она чудесная, не правда ли? Настолько лучше, чем ее сестра…

– Прекрати, – перебила ее Нана.

Готово дело, она снова стала ребенком.

На другом конце гостиной появилась Дита в открытом платье без бретелек. Нана направилась к ней.

– Ах, сестрички, – вздохнула Пина.

– Я только что с ней познакомился, горячая штучка.

– Горячая, но имейте в виду – совсем не глупая. И талантливая.

Я узнал, что Дита живет между Афинами и Лондоном и что она создала марку сандалий, модели которых навеяны античными статуями. Успех сногсшибательный.

– Она становится Лубутеном кожаных сандалий. Кендалл постоянно постит в инстаграме свои фотографии в них.

– Кендалл?

– Кендалл Дженнер. И Дженнифер Лоуренс тоже.

Теперь я понял, почему она уделяла столько внимания своим конечностям.

Вновь появилась Нана.

– Твоего отца здесь нет? – спросил я.

– Нет.

Я был разочарован. Спросил ее о женщине с убийственными губами.

– Это моя мачеха. Мать Марчелло.

– А дама с серыми волосами?

Мне почудилось или она поколебалась с ответом?

– Моя няня, – сказала она наконец.

– В твоем-то возрасте?

– Она член семьи. Мы с Дитой не ходили в школу. Нас всему научила она.

– Я ее уже видел.

– Здесь, на улице, наверно.

– Нет, в другой стране.

– Она путешествует, я за ней не слежу.

– Я видел ее с тобой…

– Пестум? Я же тебе уже сказала – нет. Ты фантазируешь, Сезар.

– Ты, однако, помнишь название.

– Ты мне о нем рассказывал.

Она сменила тему:

– Извини меня за давешнее. За мою сестру. Я знаю, что ты ни при чем. Она просто интриганка.

– Спасибо!

– Я не то хотела сказать. Но уверяю тебя, это безумие. Скорей бы она уехала.

– Она живет здесь?

– Хочет открыть бутик в Париже и наезжает время от времени. Я только попросила ее меня предупреждать. Когда она здесь, я удираю. Не могу этого выносить. Дефиле.

– Мужчин?

– Всех.

Я наконец все понял. И рискнул спросить:

– А ты?

– Я – другое дело.

И она ушла, оставив меня одного. Я боялся, что обидел ее.

* * *

Вечеринка приняла новый оборот. И набирала скорость. Молодой человек в саронге занял место за пюпитром, и музыка гремела. Старики бежали с корабля. Мачеха запечатлела поцелуй на лбу Марчелло, который покачивался, по-прежнему затянутый в свои кожаные доспехи, и удалилась, бросив на меня последний ледяной взгляд. Я ощутил исходящую от нее опасность. Выпил еще бокал черного вина, чтобы приободриться.

Начался всеобщий разгул. Я слишком много выпил, ноги отяжелели. Отправился на поиски Наны – в комнатах этой квартиры, размеры которой недооценил, тем более что теперь повсюду был сумрак. По черно-золотому лаку ширмы бежала лань. Я узнал знаменитое кресло из палисандрового дерева, которое было продано на аукционе, широко освещенном в СМИ, несколько лет назад. У отца Наны был не только вкус, у него были средства на свои вкусы. Мне очень хотелось познакомиться с человеком, все это собравшим.

Я забылся, рассматривая портреты, как вдруг чья-то рука, будто высунувшись из стены, схватила меня за локоть.

 

В Haнe

– Покончим с этим, – сказала Нана и прижалась ко мне.

Она раздвинула языком мои губы. Открылась дверь.

Она потянула меня на упругую кровать.

– Только тихо, пожалуйста.

Вскоре ее тело было уже голым, как и мое, которое изучали ее губы, рисуя буквы замысловатого алфавита на моем торсе.

Во мне заговорили остатки стыдливости. И страха – слишком уж стремительным было начало.

– Ты уверена?

– Молчи.

При свете лунных лучей я видел тело, более чувственное, чем в моих воспоминаниях, но как-никак до сих пор у меня не было случая дать волю рукам. Нана теперь позволяла мне все, нисколько не сдерживаясь, припав к моим чреслам так, будто я должен был спасти ей жизнь, – ей, спасшей мою. Мое сердце отчаянно колотилось.

Она двигалась гибко, согревая мою кровь губами, накрыв собой мое лицо, в то время как ее рот ловил меня, лаская сложными витками, которые казались плодом древнего знания, передаваемого из поколения в поколение посвященными. В голове вздувалась лава, огромное солнце металось под черепом. Новое ощущение охватило все мое существо, будто я разросся до необычайных размеров. Она качнулась назад. Опрокинулась на спину, раздвинула ноги и явила мне свое раскрывшееся тело, лицо же по-прежнему оставалось в тени. У меня мелькнула мысль о моей покойнице и лопнула, как пузырь, под напором сигналов, приводивших в неистовство мои нейромедиаторы. Чувство вины пыталось показать зубы, но тщетно. Я двигался в золотистом, бесконечном теле, плавал в жгучих и ласковых флюидах. Я ничего больше не слышал, кроме долгих вздохов вдали, подобных песням, чудным и забытым. Я больше не был собой. Закрыв глаза, я видел море, вспоротое волнами, но мне было хорошо, я лежал на песке, далеко на горизонте, глядя на поверхность воды, похожую на небо. Потом мне показалось, что я падаю вверх. Меня швырнуло в фиолетовые волны, выбросило на берег и покатило по гальке, такой же гладкой и теплой, как чистые сферы, которые я ласкал руками, покачиваясь от движений ее лона, всасывавшего меня всего. Вскоре моим чреслам стало так жарко, что мне захотелось высвободиться. Напрасный труд, так крепко она держала меня всей силой своих бедер. Она начала постанывать, все громче и громче. Я разобрал слог, повторяющийся, как молитва, и узнал его, потому что уже слышал сквозь стену моей квартиры. Nê, nê, nê. Жар нарастал: я занимался любовью с огнем. И когда удовольствие превратилось в боль, когда я чувствовал, что близок к обмороку, словно острие копья пронзило меня насквозь. Качнув бедрами в последний раз, Нана выгнулась и напряглась. Мне показалось, что я умираю, что жизнь вытекает из меня толчками в тело этой женщины.

* * *

Когда я пришел в себя, солнце заливало комнату и тело, лежавшее рядом со мной ничком, с разметавшимися, скрывающими лицо волосами. Я всмотрелся в совершенную анатомию и начал понимать, что что-то не так. И когда мой взгляд добрался до ступней изумительного рисунка и мне бросились в глаза ногти, я понял свою ошибку. Она повернула голову. Бирюзовые глаза смотрели насмешливо.

– Кажется, ты ожидал увидеть кого-то другого… – Дита улыбнулась: – ты тут ни при чем. Я могу быть всеми женщинами на свете, если захочу.

Я встал, собрал свою одежду. Как я мог так ошибиться?

Тут я рассмотрел кровать. Мечта антиквара, скульптурная, в форме раковины, с ангелочками, играющими на флейтах. Метафора более чем прозрачная. Мне было стыдно.

– Это папин вкус, не мой, – сказала она извиняющимся тоном, словно прочитав мои мысли. – Мы в его спальне…

Мысль, что я спал в кровати столь могущественного человека, мне не польстила. Получалось, что он как будто присутствовал все это время, руководил нашими объятиями, прописывал наши грезы.

– Это бесценная вещь, знаешь ли. Даже историческая. – Она выдержала паузу. – Это кровать маркизы Паивы, тебе это имя что-нибудь говорит?

Я в очередной раз получил доказательство эрудиции обеих сестер.

– Одна из величайших «горизонталок», как их образно называло высшее общество Второй империи. И слово, на мой взгляд, не передает в полной мере их мастерства.

Я ничего не ответил. Я одевался. Я понял, что нахожусь за той самой двустворчатой дверью, которая выходила в гостиную и всегда казалась мне в каком-то смысле охраняемой.

– Ты в курсе, что она послужила прототипом одной героини Золя?

Какая мне, на хрен, разница?

– В романе, который называется…

Она не договорила, глядя, как я открываю дверь.

– Нана, – сказал я.

И столкнулся с ней лицом к лицу.

Когда она увидела меня, краска отхлынула от ее щек.

 

Кто-то, кто думает о тебе

Назавтра в редакции все нашли, что я великолепно выгляжу. Вернувшиеся из отпусков спрашивали, где я был.

– Дашь мне адрес твоей клиники? – спросил напрямую редактор рубрики «Искусство жить», видевший меня до выходных.

Посмотревшись в зеркало в лифте, я отметил, что действительно нахожусь после этой безумной ночи в поистине олимпийской форме. Лицо отдохнувшее, волосы блестят, несмотря на количество принятого алкоголя.

Психологически, однако, от меня осталось мокрое место.

Нана стала невидима.

Дита исчезла.

Квартира напротив была погружена в тишину.

С книжной полки, между Софоклом и Страбоном, маленькая сова смотрела на меня с укоризной, хотя вообще-то в ее больших удивленных глазах можно было прочесть то, чего в данный момент хотелось.

* * *

В следующие дни я работал как одержимый, но пребывал в прескверном настроении. Силы отчасти вернулись ко мне, но я снова боролся с призраками. С призраком Пас, опять преследовавшим меня. Неужели Нана лишь ненадолго оккупировала территорию?

К счастью, у меня был сын, который требовал окончания эпопеи о Морламоке. Я собирался навестить его в выходные.

* * *

На перроне вокзала его волосы пахли водорослями, а губы ванилью от съеденного на пляже мороженого. Еще не кончилось лето, но он сказал мне, что сомневается в существовании Деда Мороза. «Дедушка, который никогда не умрет, – это неправдоподобно», – безапелляционно высказался он, рассмешив до слез моего отца. «Жизнь иногда тоже бывает неправдоподобной», – хотелось мне ответить сыну.

Под конец выходных он протянул мне рисунок: темноволосая женщина в черном, красное кровоточащее сердце и слезы на лице.

– Кто это? – спросил я его.

– Кто-то, кто думает о тебе.

* * *

Однажды вечером, когда никак не удавалось уснуть, я достал бирманский сундучок, где хранились последние фотографии Пас, чтобы еще раз поискать какой-нибудь знак, деталь, которой я не заметил. Открыв металлическую крышку, я вынул конверт из крафтовой бумаги с надписью «Hyp», и меня захлестнула боль. Снова видеть эти места, бурые утесы, было невыносимо. Кадры ввинчивались в мозг. Утрата раскрыла свою зубастую пасть. Хотелось кричать. Я позволил себе рюмку водки. Потом вторую. Вышел, чтобы не биться головой о стены. Долго ходил. Но Сена под фонарями напомнила мне о море, там, где покоилась она. Мне пришлось бороться изо всех сил, чтобы не завернуть в дежурную аптеку на бульваре, всегда окруженную жалкими африканскими шлюшками и мигрантами с Востока с кинжальными взглядами. Я вернулся домой, захлебываясь от накатившего одиночества.

На следующий день в мою дверь позвонила Нана. Прошло две недели.

– Нана, мне очень жаль, я… Ты не поверишь, но…

Я осекся, не закончив фразы: «… в ту ночь я думал, что это была ты».

– Не будем больше об этом.

Оно и к лучшему. Смехотворность не убивает, но ранит болезненно.

Она же не отказала себе в удовольствии:

– И потом, это не то, что если бы мы были вместе…

Я выдержал удар не моргнув глазом. Она глубоко вдохнула.

– Тебя хочет видеть отец.

И в ответ на мой вопрос зачем, сказала:

– Дита несовершеннолетняя.

Я чуть не расхохотался. Но она не шутила.

– Что за бред?

– Я знаю, она выглядит намного старше.

– А ее бизнес, сандалии?

– Это к делу не относится. Ей есть кому помочь. Отец хочет тебя видеть. Думаю, это ясно, нет?

Я не мог удержаться от улыбки:

– Извини, Нана, но кем он себя мнит?

– Он себя мнит собой. Чего хочет мой отец, то обычно и делается.

Жестокая складка залегла в уголке ее рта. Я засомневался. Вспомнил квартиру, сокровища, которыми она полна. Озеро Стимфалия…

– А где твой отец?

– В данный момент в Греции.

– И вызывает меня туда? В Грецию.

– Завтра. Считай это приглашением.

– Завтра?

Сколько уверенности, властности… Было почти заманчиво познакомиться с таким человеком.

– И я должен взять билет, вот так, бросив все дела?

Она покачала головой:

– У него свой самолет.

– Разумеется, как я не подумал!

Да, это было и вправду заманчиво. Не говоря о том, что у такого человека наверняка длинные руки. Я подумал о сыне. Этот Атанис мог мне подгадить. И это был случай наконец его увидеть.

– Ты должен быть в Ле-Бурже завтра в восемь. Тебя встретит стюардесса.

Только этого мне не хватало.