Радостно и ясно всходило солнышко, когда смерд Никитка сбежал с Москвы от своего осударя, боярского сына Лупатова, и навострил свои холопские лыжи к Александровской слободе. Не с тайным изветом на господина, как то часто бывало тогда, не с челобитьем в обиде али неправде, — за великим делом шел в страшную слободу холоп: стать перед очи самого царя и сказать ему слово о нестаточном доселе и неслыханном, чего человеку и вместити не мочно…

И темной, непроглядной ночью стояло перед Никиткой будущее: имет веру Грозный его словам — будет ему великое жалованье, избудет он неволи-холопства, будет жить в чести и богатстве, не имет — застенок и плаха… А жалко помирать в молодых летах! Хорошо на белом свете, на земле, особливо весной…

Шел Никитка, осматривался и дивился. Словно он немало годов живет на свете, — будет десятка два с лишним, — а никогда до того не видывал такой красоты. Всякая былинка у места, всякая веточка на деревах под стать одна другой… Ручейки, светлые и студеные, бегут по овражкам, прямо по мураве, блестят на солнышке, отливают местами зеленью, будто кто горстями насыпал в них дорогих измарагдов. И все радуется и светит кругом. Дерева не клонятся к земле, а подняли вверх сучья, и стоят довольные, радостные, что настало тепло. На ветках уже набухают почки… Всякая тварь копошится и суетится на только что оттаявшей земле: тащатся с ношами мураши, жуки какие-то ползут через тропку, торопливо шмыгают ящерицы в сухой летошней некоси-траве. Не сидят без дела и люди: вон, на взгорье неоглядного поля, виднеются оратаи. Согнувшись, тяжело идут они за своими сохами, а за ними, словно вытягивающийся черный змей, ползет глубокая борозда. А вверху, словно несметное серебро рассыпают на звонкое железо, заливаются переливчатой песнью жаворонки, и светится голубая бездонная глубь неба. Так и мерещится, что вот-вот замелькают в нем белые крылья ангелов, и раздастся их клир во славу Господа…

Шел смерд Никитка, смотрел в голубое небо и думал: «Хорошо на земле, благолепно, а наверху еще лучше: ни тебе там людей, ни бояр, ни холопей, всякому вольно, словно птице, лихо бы досягнуть».

Стайка журавлей с курлыканьем протянула в вышине. Холоп смотрел им вслед и говорил себе, что будет время, и человек поднимется вот так же в небо и полетит, куда захочет, вольною птицей, а он, Никитка, — прежде всех. Может, не минет и месяца, лишь бы царь его пожаловал, послушал… Станется такое дело, не страшен ему будет и господин его, боярский сын Лупатов: улетит он от его батогов туда, где его не достать не только что боярскому сыну, а и самому Малюте.

Так весь день, наедине с своими думами, шел Никитка, подвигаясь к слободе. Переночевал он у мужика в попутной деревеньке, покормился Христа ради и опять ударился в ход. Только на другой день к вечеру миновала дорога, и из-за леса засверкали кресты слободских церквей. Прошел еще — и вся слобода выступила словно на ладони. Запестрили верхи теремов, засветили на солнышке слюдяные окна, поднялись темные вышки, стены и кованые ворота. Сжалось сердце у смерда от смутного страха, похолодели руки и ноги.

Темен сегодня Грозный, ничего его не тешит. Звал было шутов-потешников, скоморохов, да сам же указал проводить их плетьми, и те выскочили от него негорюхой. Сказочникам указал прийти, да не стал их слушать… Чего! В застенок не пошел на пытки, — даром заплечные мастера прождали во всем наряде… Один-одинешенек ходил он из палаты в палату, метался, будто зверь по клетке. Сунулся было к нему Малюта, и на него царь замахнулся палкой, и тот еле унес ноги.

Весть о том, что Грозный незауряд гневен, мигом облетела слободу, и все затихло, будто вымерло разом. Ни песни, ни говора нигде не стало слышно, малые ребята — и те не смели плакать. На что бесстрашная опричня, и она разобралась по избам.

Еще пуще замерли все в страхе, когда с колокольни прокатился удар колокола, зовущего к молитве, и царь, в смирной одежде, появился на высоком теремном крыльце.

Кругом его, словно крылья нетопырей, взвивались от набегов предзакатного ветра черные мантии опричных иноков, и последние лучи солнца ложились на них багряными пятнами крови…

И вдруг в тишине, когда замолк призывный звон с колокольни, от ворот по улице раздался и поплыл в вечернем воздухе громкий говор и шум. Царь, уже сходивший по ступеням крыльца, остановился и загоревшимся взором обвел ряды своих людей.

— Тако ли блюдете мя? — с грозящей скорбью выронил он укоризненный вопрос.

И вмиг Иоанн остался один на ступенях крыльца. Мнимые иноки, звеня ножами и саблями под полами ряс и мантий, бросились с крыльца и толпой черной нежити замелькали по улице слободы. Теперь не было скорби на лице царя, — глаза его светились огнем, и в них было нетерпеливое ожиданье.

Шум вдали затих. Замер и топот ног пронесшейся опричин. Царь, опершись на посох, стоял и ждал… Затаив дыхание, замершие недвижно на своих местах, словно истуканы, стояли по сторонам крыльца сторожевые пищальники.

Но вот снова послышался вдали шум и человечий говор. Приливной волной прокатился он по улице, ближе и ближе, и вдруг как-то разом вырос в медленно двигавшуюся толпу. В ней мельтешили черные мантии лжеиноков и сермяги слободской челяди, а в самой середине бился, вырываясь из рук опричников, какой-то человек в простом холопьем кафтане и овчинной шапке. Человек этот, не покрывая рта, блажил на всю слободу одни и те же слова:

— Царь-осударь! Смилуйся, пожалуй, вели видеть твои светлые очи!

Перед крыльцом толпа остановилась и разом, как один человек, упала на колени. И мигом все затихло. Даже человек в холопьем кафтане сунулся лбом в землю и перестал выкрикивать свое челобитье.

— В чем изловили? — кинул царь тихим голосом в толпу.

В ответ загалдели было сразу, перебивая один другого, многие голоса, но Иоанн гневно махнул посохом, — и все опять стихло. Тогда Василий Грязной, бывший ближе других к крыльцу, не поднимаясь с колен, сказал:

— Вора и умышленника на твое, великий осударь, здоровье сторожа твои в воротах изловили… Шел-де до тебя, великий осударь… Сказывал — к тебе слово, а как спрашивали, молвил несбыточное: хочу-де сделать крылья деревянны и летать по воздуху, что птица, для государевой потехи… А станется, не с тем безумством шел он, вор и изменник и на твое здоровье вымышленник! Знать, земщина не дремлет, — не инако — от нее послан…

От этих слов, будто угли от ветра, разгорелись царские очи. Иоанн выслушал и, не в силах сказать слово, задыхаясь, подал какой-то знак дрожащей десницей. Но его поняли люди и, мигом сорвав кафтан с пришлого холопа, за плечи, волоком потащили к крыльцу.

— Чей ты? Кто твои подсыльщики, человече? — через силу спросил царь.

Холоп, стоя на коленях и все еще удерживаемый за руки, бесстрашно поднял голову и сказал:

— Из холопей я Лупатова, боярского сына, великий царь-осударь! Без подсыльщиков, своей волей, пришел я к тебе с великим делом. Смилуйся, пожалуй, — вели мне сделать крылья деревянны! Хочу, аки птица, возлететь для твоей потехи… А станется, не сделаю, что обещаюсь, — укажи казнить меня смертью…

Безбоязненно, словно своей ровне, говорил смерд Никитка, стоя на коленях перед царем в одной домотканой набойчатой рубахе, и смотрел ему прямо в очи. Царь слушал, и гнев, горевший в его глазах, потухал, и рука, державшая посох, перестала дрожать.

— Благо ти, человече! — наконец, тихо выронил Иоанн. — Несбыточно дело, о нем же сказываешь… Но да будет! Узрим, како возлетиши ты, аки птичище крылато, узрим… И жалован будеши, аще сотворишь по слову своему…

И с этими словами царь махнул рукой. Расступились люди, державшие Никитку, и он встал с колен.

— Узриши, великий осударь! — смело сказал он царю.

Но Иоанн уже не слушал. Тихо смеясь, он поднимался по ступеням крыльца. Следом за ним, распахнув мантии и рясы, повалила назад в палаты вся опричня. Тщетно звал колокол: не будет нынче покаянной молитвы, — великий пир уготован на ее место…

Прямо от крыльца Никитку отвели теремные прислужники в «черную» поварню и там накормили. На другой день к нему пришел какой-то человек и сказал ему указ царя, чтобы спрашивал он, смерд Никитка, все, что для дела его надобь, а работал чтобы в собинной избе, других бы изб не поганил.

И по тому указу, беглый холоп Лупатова перебрался в большую избу, очищенную про него на конце слободы. По первому его слову, ему принесли «древ всяких, и досок, и холстов, и гвоздя железного, и всякой иной снасти, и резаков, и ножей, и скоблей, и всего, еже для того дела надобь», и Никитка принялся за работу. Времени терять было нельзя, от царя ему указано было: «Делать не более яко бы ден с десять, а на одиннадцатый ту птицу деревянну сделать и на ней летать». И работал смерд свою дивную птицу денно и нощно, снимая подобие с «малого птичища» хитрого дела, которое сделал еще на Москве и которое принес с собою. «А то птичище, егда пущено, летало само, яко бы суще живо…» Тесал и строгал смерд, выгибал брусья, натягивал на рамы холсты, расписывал их «розными краски», одно к другому пригонял хитрые колеса, а сам думал: как пожалует его царь за его великое дело, когда возлетит он пред ним превыше облак? Даст ли ему в жалованье пригоршни серебра, камки, сукна алого цвета, али пожалует в честь-боярство? И того ему, смерду, не надо: лихо бы дал ему осударь на избу, да велел избыть кабалы у Лупатова и отпустил на свою сторону, на Шохну… Там не чета Москве: никто тебя не изобидит. Тиунов царских по иной год и не увидишь, — всякому там человеку вольно. Там есть чем и прокормиться, — в лесах зверья, а в Шохне рыбы и не оберешься!

На десятый день доделал смерд свою диковинную птицу, а перед тем в ночи пускал в ход колеса и махал на месте крылами. И такой был от того шум, что сторожа, приставленные к Никиткиной избе, со страху разбежались.

В одиннадцатый день ясное и погожее встало утро. Радостно играющее солнышко слепило глаза. Вся слобода, от мала до велика, высыпала на улицы и слушала бирючей, что скликали людишек идти ополдень на край слободы к полю и смотреть, как выдумщик некий будет летать на деревянной птице. И спозаранку бежал народ туда, на взгорье, откуда начиналось неоглядное слободское поле. Провезли одвуконь, на полозьях, хоть уж и давно не было снегу, и диковинную птицу, покрытую «от призора» холстами. Про царя на холму поставили на ковер столец с высокой спинкой, крытый сукном алым, а рядом раскинули шатер: на случай, не было бы дождя. Тут стал у своей птицы и сам «летатель» Никитка, а кругом все холмы и великое поле, пока окинет глаз, залились народом. И пестрели при ярком солнышке многоцветным узором кафтаны слобожан и охотных смотрильщиков из ближних починков и деревень, и сверкали золототканые ферязи женок, искрились цветными огнями высокие кораблики на их головах.

Говор переливался в народе, слышался смех… Многие указывали на летателя Никитку, а он стоял недвижно на своем месте и, не отрываясь, смотрел горящими глазами назад, в сторону слободы. Лицо его было белее холста, покрывавшего его невиданную птицу…

Вдруг говор и смех разом стихли. В наступившей мертвой тишине стало слышно, как жужжат, пролетая, проснувшияся от тепла мухи, как где-то вдали бормочет неугомонный ручей… Царский поезд показался из ворот слободы. В золотной шубе, в шапке с окопом из самоцветных камней, ехал на коне Грозный среди своих опричных слуг. А они красовались на статных конях, и горели золотом дорогие чепраки. Бок о бок с царем ехал Скуратов-Бельский, по прозванию Малюта. Ласковый, игривый ветерок, набегая, трепал рыжие клочья его бороды.

Подъехав, Иван Васильевич легко спрыгнул с коня прямо на руки кого-то из опрични. Народ всполошился и закричал:

— Здравствуй, царь-осударь! Здрав буди, Иване!

Грозный сел на уготованное место и махнул рукой. И опять все стало тихо. Тут вышел из стоявших кругом царя человек, ударил челом трижды и стал перед ним недвижно. Царь подал знак. Тогда человек подошел к Никитке и сказал:

— Указал тебе великий царь лететь, как ты обещался…

Смерд поклонился, и тут же из-за шатра выскочили двое каких-то людишек, в зипунах, мигом стащили с птицы покрывало, и ахнул несчетный народ, увидав невиданное диво… Широкие холщовые крылья показались из-под покрывала, хвост как у павлина, впереди — долгая шея и голова птичья с ястребиным носом, а внизу, где туловище, — всякие колеса…

Двое людей подсадили Никитку. Влез он на свою чудную птицу, ухватился за веревки, задвигал ногами, и вдруг, не успели все еще ахнуть, как зашумели, забились крылья, и она начала подниматься. Вот чудная птица сравнялась с молодой березкой, а вот уж и высоко над нею и пошла выше и дале, шумя своими крыльями…

Не отрывая глаз, смотрел народ, волнами переливался с места на место и дивился без конца. Смотрел и царь, поднимая вверх голову, и на устах его была неразгадываемая усмешка. А смерд Никитка на дивной птице пропал из виду, скрывшись за слободой. Долго его ждали, а пока что к царю подошел чернопоп некий и стал сказывать, что тот смерд Никитка и дело его — «от нечистой силы: человек бо не птица, крыльев не имать… Аще ли же приставить себе аки крыле деревянны, противу естества творить…»

Царь слушал, и усмешка не сходила с его уст. Но вот опять, теперь с другой стороны, показался летатель. Он летел, подобен страшной, невиданной птице, на своей «выдумке», и люди шарахались в страхе, когда она шумела у них над головами. А вот он стал и опускаться. Реже машут крылья, тише и ниже полет. Вот летатель скользнул к земле с своей птицей, взрыла она колесами мягкую талую землю и остановилась…

Никитка подошел к царскому месту и упал на колени в ожидании жалованья за свое великое дело.

И поднялся Грозный и сказал:

— Благо ти, человече! Истинно несбыточное содлал, и несть тебе жалованья на земли… Гей, Малюта! — крикнул вдруг царь и захрипел, и затряс бородою…

И охнул весь несчетный народ единым вздохом… А Малюта уж тут как тут. По-волчьи схватил он «бесовского выдумщика» за горло…

И отрубили голову на плахе смерду Никитке за то, что «творил противу естества, от нечистой силы». Лежа под топором, он все порывался оборотиться лицом к небу. А там, в голубой бездонной вышине, летели журавли и курлыкали свою вольную песню…

«Бесовскую выдумку» тут же, на поле, спалили огнем.