В то время небезызвестный ныне писатель Александров был наивным, веселым и проказливым подпоручиком в одном армейском пехотном полку, который недавно вписал свой номер и свое название кровавыми славными буквами на страницах истории земного шара.

Подпоручик часто подвергался домашнему аресту то на двое, то на трое, то на пятеро суток. А так как в маленьком юго-западном городишке своей гауптвахты не было, то в важных случаях молодого офицера отправляли в соседний губернский город, где, сдав свою шашку на сохранение комендантскому управлению, он и отсиживал двадцать одни сутки, питаясь из жирного котла писарской команды.

Проступки его были почти невинны. Однажды он въехал в ресторан на второй этаж верхом на чужой старой одноглазой бракованной лошади, выпил у прилавка рюмку коньяку и благополучно верхом же спустился вниз. Приключение это обошлось для него благополучно, но на улице собралась огромная любопытная южная толпа, и вышел соблазн для чести мундира.

В другой раз на него обиделась в собрании во время танцевального вечера полковая дама, «царица бала», как пышно и жеманно выражались. Она сидела у открытого окна — дело было ранней весной, — а внизу, глубоко под окном, оттаявшая густая земля сладко и волнующе благоухала — и, окруженная общим льстивым вниманием, дама раскокетничалась:

— Все вы поете мне только вздорные комплименты, но никто из вас не докажет, что он — настоящий рыцарь. Вы говорите, что готовы умереть за один мой благосклонный взгляд? Ну, так вот, я предлагаю мой поцелуй тому, кто ради меня спрыгнет с этого окна.

И едва она успела договорить, как ловкое, гибкое тело мелькнуло в воздухе и ухнуло вниз, в темный пролет. Александров даже не коснулся ногами подоконника, а просто перепрыгнул через него, как лошадь через барьер. Он даже не вскрикнул, когда упал на четвереньки на землю. Без посторонней помощи поднялся он наверх в танцевальный зал. Он был очень бледен, перепачкан, но весел. С низким и, как ему казалось, придворным поклоном, склонился он перед дамой и сказал:

— Сударыня, любой из офицеров нашего полка сделал бы это гимнастическое упражнение. Но… если можно… позвольте мне отказаться от вашего поцелуя.

В таком же духе были и все его ребяческие шутки.

Ничего ему не стояло зимой выкупаться в проруби или стать у стены залы офицерского собрания с яблоком на голове и, чувствуя сладкий холод в сердце, ждать меткого выстрела через две больших комнаты. Жалованья Александров никогда не получал — все оно шло на погашение долгов. Подпоручик только расписывался сбоку: «Расчет верен, такой-то».

Поэтому нет ничего удивительного в том, что товарищам удалось убедить его посетить спиритический сеанс, один из тех сеансов, которые устраивались рал в неделю, с пятницы на субботу, у отставного полковника (или даже, кажется, майора) Мунстера. Сам Мунстер был курьезнейший человек, похожий на сказочного немецкого гнома: маленький, с длинной бородой, с толстым, лысым, красным шишковатым черепом, в очках; брюзга, скупец и деспот в семейной жизни. Например, он по целым месяцам не решался купить жене галоши или детям теплые зимние пальтишки, или отдать старшего сына в гимназию. Но достаточно только было духам на сеансе приказать ему это сделать, и он исполнял беспрекословно веления загробных жителей.

То же бывало и с вечерней закуской. Стол выстукивал: «Медиум не воспринимает токов. Голоден. Дать ему подкрепиться вином, селедкой и мясом».

И все в таком же роде. Правда, кормили у Мунстера гораздо хуже, чем в собрании, но зато в спиритических сеансах была прелесть веселой, хотя и грубой шутки. А старенькая, забитая жена полковника и дети были верными невольными нашими укрывателями и союзниками.

Подпоручик Александров сразу проявил себя медиумом мощностью в несколько десятков лошадиных сил. Даже самый первый его визит в дом Мунстера был поразителен, как истинное чудо.

Предупрежденный заранее друзьями и почитавший кое-что по литературе неизъяснимого, Александров задрожал еще в передней и вдруг, как был, в пальто, фуражке и глубоких галошах, закрыв глаза рукой, ринулся в гостиную. Здесь он остановился перед большим, аршина полтора в квадрате, увеличенным фотографическим портретом, изображавшим какого-то пожилого штатского с задумчивым взором и в усах, и вскричал:

— Это он! Да, это он! К нему влекла меня неизвестная сила флюидов.

Это был поясной портрет известного польского писателя и спирита Охоровича. Вокруг его лица была печатная надпись латинским шрифтом, огромными буквами: «Polkownikowi Teodorowi Munsterowi pierwszemu krzewicielowi spirytyzmu na Podolu».

И тотчас же, сконфузившись, он забормотал, пятясь назад:

— Прошу простить меня… Я сам не ожидал, что поступлю так неловко… Подпоручик Александров… очень прискорбно… это было, точно во сне…

Но Мунстер уже заключил его Б горячие объятия и назвал его своим сыном и предсказал ему огромную будущность.

И верно, никто из предыдущих и последующих медиумов не превзошел Александрова. В его присутствии столы, стулья, гитары и лампы летали по воздуху; играло пианино, материализованные духи танцевали в темноте и позволяли себя снимать рядом с медиумом; в воздухе проносилось гробовое дыхание; падали на стол полевые цветы… Когда же загробные гости звонко шлепали полковника по обширной лысине, он умиленно, дрожащим голосом лепетал:

— Благодарю вас, добрые духи… Благодарю вас.

Умиленный Мунстер уже собирался женить подпоручика на своей старшей дочери. Десятитысячный реверс оказался пустяком для хитрого запасливого старика.

Но вот что случилось. В одну из пятниц подпоручик пришел к Мунстерам чересчур рано. Никто еще не собрался и было скучно. Нетерпеливый насадитель спиритизма на Подолии предложил подержать столик втроем: он, его жена и Александров. Сделали цепь. Посредине положили чистую аспидную доску и грифель. Подпоручик ясно помнил, что его левая рука лежала на правой руке полковника, а правая на левой руке Эмилии Карловны. И как всегда, как бывало много раз раньше, мадам Мунстер охотно уклонила свою руку, чтобы предоставить медиуму полный простор в действиях.

И вдруг грифель бешено застучал по доске. Этого не мог сделать Мунстер. Он не был левшой. Да и быстрый темп письма отразился бы на колебаниях его тела. Эмилия Карловна никогда не решалась и ни за что не решилась бы выступить самостоятельно. Волосы на голове Александрова поднялись вверх и сделались тверды и жестки, как стеклянные.

Когда карандаш перестал выстукивать, подпоручик сказал вздрагивающим голосом:

— Пожалуйста… света… Дайте света…

Вытащили из-за портьеры лампу, припустили фитиль. Все трое были бледны и серьезны. А на доске тянулись ряды правильных точек и тире, и Александров первый догадался, что это — знаки телеграфной азбуки, по системе Морзе, но прочитать текст он не мог — не умел.

В тот же вечер он понес доску для прочтения своему горбатому приятелю, станционному телеграфисту Саше Врублевскому. Тот долго вертел ее в руках, приглядывался и даже принюхивался.

— Черт знает, — говорил он задумчиво, — это, — несомненно, телеграфные знаки, видна опытная, верная, трезвая рука, но, черт знает, я никак не могу уловить смысла.

Потом он вдруг ударил себя по лбу и радостно воскликнул:

— Одна секунда! Я нашел! Это сигнализировано снизу вверх и справа налево. Зеркало! Я могу прочитать по отражению в зеркале.

Принесли из дамской уборной зеркало, и Врублевский прочитал глухим, но внятным голосом те слова, которых Александров не мог забыть никогда в своей жизни и после которых он уже больше не шутил с спиритизмом:

«Мы одиноки и равнодушны. У нас нет ни одного человеческого земного чувства. Мы одновременно на Земле, на Марсе и на Юпитере, и в мыслях каждого существа. Нас много — людей, животных и растений. Ваше любопытство тяжело и тревожно для нас. Наша одни мечта, одно желание — не быть. (Подчеркнуто на доске). В снах, в инстинктах, в бессознательных побуждениях мы помогаем вам. Но завиднее всего вечное забвение, вечный покой. Этого мы жаждем, как высшего счастья. Но воля сильнее нашей…»

Тут шифр обрывается резкой каракулей, точно кто-то грубо оттолкнул пишущую руку.