В середине зимы Яков Николаевич Старов неожиданно остался один в небольшой квартирке на Острове.
Жена Старова, Софья Львовна, третий раз за эту зиму покинула его и, чтобы положить конец своим колебаниям, уехала далеко, в приволжский город, к родным. Прислуга, которой уже три месяца не платили жалования и почти не кормили, ушла.
Старов остался совершенно один. Но в том странном состоянии неземного восторга и исступленного страдания, в котором находился все последнее время, он почти не заметил своего одиночества.
В квартире стоял нестерпимый холод, обед не готовился, чаю не было. По целым часам Старов сидел у стола, в шубе, и дрожащей красной рукой неразборчиво набрасывал черные значки на нотную бумагу. Потом вскакивал и, размахивая руками, точно дирижировал невидимым оркестром.
Почти не спал, сжигаемый неистовой жаждой писать, писать, подавляемый неудержимым потоком звуков, которые струились и струились бесконечно. Надо было скорее поймать их, выявить, записать. Изнемогая от усталости, бледный от напряжения, он по часам не поднимал головы, склоненной над письменным столом. Изредка подбегал к роялю, брал несколько аккордов, наскоро проигрывал несколько тактов. И снова погружался в работу.
Впрочем, иногда холод и голод возвращали его к действительности, и тогда он вспоминал о жене. Обходил комнаты, заглядывал в кухню. Везде было пусто и тихо.
Как сквозь сон вспоминались ему упреки и жалобы жены. Она сердилась на него за то, что он бросил уроки, за то, что не было денег. Она чего-то требовала от него. Чего? Все это было так далеко, так чуждо. Вспоминая, он испытывал глубокое отвращение.
В буфете нашлась коробка печенья, хлеб, сухой сыр, — он грыз все это, когда голод сильно мучил его. Дворник, молодой деревенский парень, добродушный и смешливый, заглянув как-то в квартиру, предложил вытопить печи. Старов очень обрадовался теплу, и после несколько раз топил печи сам. Но вспоминал о них только тогда, когда холод становился совершенно непереносимым.
В остальное время он чувствовал себя счастливым и довольным. Теперь уже никто не нарушал процесса творчества, которому он отдался вполне и безраздельно.
Особенно хороши были вечерние часы, когда Старов ощущал необыкновенный прилив сил. Иногда вихрь новых звуков, новых музыкальных идей охватывал композитора с такой бешеной силой, что он чувствовал полную невозможность воплотить их с помощью записи. Тогда он останавливался среди комнаты и, закрыв глаза, с безумным наслаждением дирижировал оркестром, небывалым по величине и мастерству.
* * *
В один из тех зимних вечеров, когда весь город коченел в ледяных объятиях мороза, к Старову зашел его товарищ по консерватории, Капелин. Он долго звонил у двери и, когда нечаянно толкнул ее, дверь оказалась открытой. В передней и в первой комнате было темно. Холод стоял такой же, как на улице.
Капелин окликнул хозяина, но, не дождавшись ответа, пошел дальше, на огонек, и в третьей комнате увидел Старова. Тот сидел на диване, погруженный в раздумье. Черный кот, худой и апатичный, тесно прижавшись к Старову, лежал у него на коленях. Маленькая лампа на письменном столе слабо освещала комнату, давно уже не убиравшуюся и имевшую запущенный вид.
Капелин в недоумении поглядел на эту картину и снова окликнул Старова. Тот поднял голову, рассеянно поглядел на приятеля и вдруг быстро встал. Худое, бледное, длинное лицо радостно осветилось. Улыбаясь, Старов протянул гостю обе руки и сказал:
— Как кстати! У меня уже почти все готово… Я сыграю тебе.
— Погоди… Что у вас делается? Почему такой холод? Почему дверь открыта? Где Софья Львовна?
Но Старов, казалось, не слышал этих вопросов. Он продолжал:
— Я пишу теперь последнюю картину. Еще немного — и все будет готово. Ты помнишь ли те строки, где говорится, что «отдало море мертвых, бывших в нем, и смерть, и ад отдали мертвых, которые были в них, и наступил день суда?» О, это нелегко передать!
— Я не понимаю. Погоди… О чем ты говоришь? — в недоумении пробормотал Капелин. — Где твоя жена?
— Жена? — удивился Старов. — Но она же ушла, уехала… уже давно… Я, видишь, ничего не зарабатывал последнее время. Я не мог — это слишком захватило меня. Но слушай, слушай… Хорошо ли ты знаешь Апокалипсис — эту книгу могучего вдохновения? Помнишь, я говорил тебе, что возьму оттуда темы для своей новой вещи? Теперь все готово. Иди, иди сюда!
Он цепкими холодными руками тащил Капелина к роялю. Казалось, Старов изнемогал от мучительного желания сейчас же передать все то, что его волновало столько дней и ночей.
— Слушай! — твердил он. — Еще никто не писал этого никогда. Я развил неслыханную силу оркестра. Правда, его потребуется увеличить вдвое, втрое. Мне нужны сонмы инструментов… Но что я сделаю с ними! Никогда еще трагическое в музыке не было подчеркнуто так, как у меня. Никогда еще мир не слыхал, как звучит беспредельная скорбь и беспредельное отчаяние. Но никогда еще мир не слыхал и звуков истинного величия, величия божественного, покоя бесконечного, справедливости и мудрости вечной… Этот жалкий ящик! С его помощью что я могу передать тебе? Тени, намеки… Слушай…
Старов вдруг ударил по клавишам и звуки, точно вырвавшись на волю, полились неудержимо. Глядя на Капелина сияющими глазами, Старов, не переставая играть, говорил и его свистящий шепот был отчетливо слышен, несмотря на грохот аккордов.
— Вот Он — «Сидящий на престоле». Понимаешь ли ты, что я даю здесь? Надо дать истинное, божественное величие, величие безмерное, надо дать почувствовать его незыблемость и нескончаемость. Это пролог. Здесь все ярко, все потрясающе-огромно, все едва познается жалким человеческим мозгом и жалким земным чувством. Надо дать образ Того, Чьи волосы «белы, как белая волна», и очи «как пламень огненный», и ноги «подобны халколивану, как раскаленные в печи», и голос «как шум вод многих». Слушай: «Он держал в деснице своей семь звезд; и из уст Его выходил острый с обеих сторон меч; и лицо Его — как солнце, сияющее в силе своей»…
Слушай: «И от престола исходили молнии и громы, и гласы, и семь светильников огненных горели перед престолом, которые суть семь духов Божиих… И вокруг престола четыре животных… И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем, ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет». Слышишь? Здесь, на фоне мощных ударов литавр и валторн, я заставлю струнные звучать потрясающе-ликующей песнью. Слышишь?
Капелин, взволнованный, испуганный, во все глаза глядел на Старова. Музыка была необычайная, какая-то странная сумбурность, потерянность прорывалась сквозь мастерское сплетение зарождающихся и прерывающихся мелодий, сквозь сложный и безумный по яркости аккомпанемент.
— Это изумительно, — тихо сказал Капелин. — Но я не совсем понимаю, что ты пишешь.
— Как? Ведь я говорил тебе. Меня давно мучила эта книга. Ее могучее вдохновение свело меня с ума. Я хочу звуками передать то, что видел Иоанн, а они, пусть они передадут это зрительными впечатлениями. Мир страдает неслыханно. Но он должен страдать — таково предопределение. Семью печатями была запечатана книга судеб, но сняты печати — «ибо пришел великий день гнева, и кто может устоять?» Слушай, вот здесь я даю эту картину, когда падают печати, и вот бегущие фигуры оркестра, отчетливый ясный колорит звукового полотна рисуют полет первого всадника. Вот он: «Конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он, как победоносный, и чтобы победить». Он призраком проносится над миром. Победа всадника — призрачная победа, грядущая, еще неосуществившаяся во плоти. Слушай аккомпанемент: звуки переливаются, как волны света, они ясны, но безжизненны, — вот задача. Ты понимаешь, как я разрешаю ее? Мелодии нет, она лишь едва намечается, ее нельзя уловить ухом, а только воображением. Но вот все сгущается. Раздирающее тремоло струнных угрожает. Все принимает определенные жуткие формы. Неясная тревога воплощается в зловещий образ: «И вышел другой конь рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч…» И вслед за ним: «Вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей». Эти двое уже воздают и меряют. Но за ними идет третий «конь бледный, и на нем всадник, которому имя „смерть“, и ад следовал за ним». Вот оно здесь — беспредельное страдание, обреченность без надежды. «Ад следовал за ним». Только ад! «И дана ему власть над четвертой частью земли». Ты слышишь, как мучительно вздыхают виолончели? Я даю здесь огромное страдание, но еще не всю меру отчаяния. Я должен дать постепенное нарастание его. Знаешь, для тех строф, где говорится о казни еще более страшной. Помнишь: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них».
— Этот жалкий ящик не дает мне возможности ничего передать тебе! — вдруг с отчаянием простонал Старов. — Говорю тебе — мне нужны сонмы инструментов. Понимаешь ли ты, какая сила нужна мне, чтобы изобразить то страшное конское войско, которого было «две тьмы тем»? Какое неслыханное богатство звуков нужно мне, чтобы изобразить страшных всадников, «которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные; головы у коней, как головы у львов, и изо рта их выходил огонь, дым и сера… сила коней заключалась во рту их и в хвостах их; а хвосты их были подобны змеям, и имели головы, и они ими вредили…»
Я разовью здесь небывалую мощь, я заставлю трепетать от ужаса. Вот, слушай!
И он вдруг поднялся и запел высоким дрожащим голосом, дирижируя невидимым оркестром с безумной улыбкой счастья.
— Понимаешь ли ты меня? — задыхаясь, спрашивал он товарища. — Понимаешь ли ты меня?
— Да, но я не знаю, где же ты возьмешь этот оркестр? И потом, что значат зрительные впечатления? разве тебе еще нужна и сцена? Что же ты пишешь? Оперу?
— О, нет, совсем нет. Мне нужны только картины. Мне нужно, чтобы мои мысли были воплощены.
— Но, помилуй, где же средства, чтобы дать такие образы? И где ты найдешь такой театр? Это не в силах человеческих. Прости меня, но мне эти мечты кажутся совсем безумными.
Старов внимательно поглядел на товарища и нетерпеливо махнул рукой.
— Вздор! — скривившись, точно от боли, сказал он. — Какое мне дело! Найдется возможность, раз музыка будет написана. Ты слышал, что я играл? Разве люди не жаждут этого откровения? Искусство всемогуще. Я это доказал. Музыке принадлежит власть беспредельная. Ей одной легко изобразить полет невидимой бабочки и ярость стихии, чувственный образ и мысль, даже едва уловимую тень мысли. Такую музыку я даю. Остальное неважно. Мне нужны сонмы инструментов — они найдутся; мне нужны голоса божественной силы — их надо отыскать; мне нужны зрительные образы — и они будут. Главное — это выявить то, что сейчас еще в моем мозгу, вырвать у себя и дать человечеству. Ты еще ничего не знаешь, ты слышал только отрывки. Это огромно, — и впереди еще много о судьбах мира, о страданиях неизбежных, о «вине ярости Божией», о гибели и воскресении, о новом небе и новой земле, когда «смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет». Вот финал!
Старов опять поднял обе руки и запел странным дрожащим голосом, дирижируя невидимым оркестром. Каледин с ужасом глядел на товарища, потом стал звать его, трясти за плечи.
— Слушай, — сказал он, когда тот очнулся и изумленно огляделся. — Я пришел просить тебя сегодня к нам, в кружок. Но я не знаю… Я боюсь, что ты болен… Я пришлю тебе доктора.
— Доктора? Зачем? — удивился Старов, — я здоров… и счастлив… Прощай, голубчик, некогда…
И он вдруг опустился на диван. Черный кот тотчас прыгнул к нему на колени и прижался тесно-тесно.
Старов проснулся среди ночи. Он спал, но этот сон был так ярок, так выпукл, что казался ему действительнее действительности. Он видел «Откровение», видел его своими глазами и слышал тот оркестр, который создал в своем воображении.
Тесно и душно стало ему в темной маленькой комнате. Хотелось воздуха, простора, движения. Он отыскал свою шапку, запахнул шубу, в которой спал, и вышел на улицу.
* * *
Ледяная ночь, белая, жуткая, держала город в цепких убивающих объятиях. Белые деревья садов окоченели. На стеклах сияли ледяные узоры, каменные стены домов покрылись белым искрящимся налетом. Снег под ногами и санными полозьями резко скрипел. На перекрестках горели костры и порою сноп ярких искр подымался вверх, рассыпаясь в голубом воздухе. Черные люди с багровыми лицами приплясывали у костров, дико кривляясь и размахивая непомерно длинными руками.
В неясном сумеречном свете огромные здания теснились на берегу окаменевшей реки. Черные памятники казались уродливо разросшимися призраками. Но все — и люди, и дома, и памятники — уже знали тайну Старова.
И потому в эту ледяную ночь он чувствовал, как растет его радость, как расширяется его сердце, согретое, удовлетворенное. Еще недавно, очень недавно, — он не помнил точно когда, — приходил к нему маленький человек с маленькой мыслью и бедным воображением. Он говорил что-то о безумии и невозможности. Но Старов знал, что мир обрадуется новому достижению, что мир раскроет объятия победе искусства. И вот — сбылось.
Он все видел и слышал сам. И вновь, и вновь переживал эти блаженные мгновения, вновь представлял себе этот зал, несравнимый ни с каким залом в мире. Там лучшие художники всего света соединились, чтобы дать образы, нарисованные могучим вдохновением пророка. И сонмы — «тьмы тем» — инструментов, управляемых сказочно-одаренным капельмейстером, исполняли музыку, которая еще никогда не раздавалась на земле.
Она и теперь звучала у него в мозгу, в ушах. Счастливый и гордый, он шел быстро, не замечая дороги, не чувствуя холода и полубессознательно любуясь ледяной ночью, колдующей над фантастически-величественным городом с огромными белыми площадями, тяжелыми массивами соборов и огненными цепями мостов.
Вдруг Старов остановился на незнакомой отдаленной набережной. Какое-то длинное, зловеще-громадное здание с колоннами привлекло его внимание. Статуи стояли в глубоких темных нишах и тоже искрились, покрытые белым ледяным налетом.
Старов глядел на них завороженный.
Он думал о тех людях, которые претворились в эти каменные изваяния. Он верил в эту минуту, что души их здесь, сейчас глядят на ледяной город и окаменевшую реку. Его соблазняло величие этих неподвижных каменных гигантов. И он понял, что его место среди них. Да, и лучшее место.
Дал ли кто-нибудь из них миру столько, как он? Кто расточал так богатства своего мозга? Кто сегодня осчастливил мир откровением?
Здесь поставят памятник новому благодетелю человечества — тому, кто дал людям возможность ощутить грядущие судьбы мира, но и еще раз в беспредельно-могущественных звуковых образах подтвердил надежду на воскресение. Здесь, вот у этой колонны, будет поставлен ему памятник.
* * *
Он поднялся по ступеням, выпрямился, встал у колонны, сбросил шубу с одного плеча и небрежно уронил складки ее к ногам. Потом вытянул вперед руку.
Невыразимо-сладкое спокойствие овладело им. Он почувствовал успокоение, радостное удовлетворение. Ему казалось, что он ощущает, как тело его претворяется в камень, как он весь, леденея, превращается в статую, которая будет века стоять в этом ледяном воздухе, на берегу окаменевшей реки, и глядеть на нее неподвижными глазами.
Он не обращал внимания на дрожь, которая еще порою потрясала его коченеющие члены, на слезы, которые заволакивали глаза. Мысли становились все бледнее, туманнее, разряженнее и неуловимее.
А над городом продолжалась ледяная ночь, и, несмотря на холод, все еще метались по улицам черные тени пешеходов и легкие саночки с согнувшимися в три погибели седоками. У костров все так же приплясывали черные фигуры с багровыми лицами, и, кривляясь, размахивали непомерно длинными руками.