ГОРЯЩАЯ КНИГА
Вот — ночь на Троицу, и я пишу,
гляжу в огонь и постигаю ныне,
что только зло стихами приношу,
что место им — в пылающем камине,
и я швыряю — и уже зола
трепещет… Но из огненного зева,
воздев изжелта-синие крыла,
выходит некий ангел, полный гнева:
— Ты истину похоронил в огне,
и потому опять пиши, покуда
не распознаешь в собственной стране,
в глуши и в дебрях, проявленья чуда.
— Но чем докажешь ты, гонец ночной,
что прислан Богом, а не Сатаной?..
ЧЕРНАЯ ГОЛОВА
Где на задворках города клоаки,
разверстые, бурлят от торжества,
с курчавой шевелюрой голова
лежит, размером с хижину, во мраке.
И взгляд грибообразных глаз — свинцов.
Я стал креститься — защититься нечем.
Но рта провал заговорил наречьем
зулусов древних, доблестных бойцов:
— Поживши на одной земле с тобою,
в твой белый рай задаром не пойду:
я лучше буду с предками в аду
готовиться и к празднику и к бою.
Не бойся, ибо злобы не таю:
ты голову уже отсек мою.
ЦЕПЕНЬ
Я в почву тьмы приоткрываю люк
и вижу, ужас подавив бессильный,
как дергается, гадок и упруг,
в утробе мира червь тысячемильный.
Палеозойской, кажется, волне
плескаться довелось на рыле плоском,
и кратеры, что зримы на луне,
подобны бледным, мерзостным присоскам.
И по ступеням я сошел во мрак,
предельно напрягая силы, чтобы
не ощущать, как мой поспешный шаг
отраден мускулам его утробы.
Живущих на разряды не деля,
он всех сжирает. Он — сама земля.
ТОКОЛОШ
Призывный свист летит изглубока,
из омута, затянутого ряской,
и, дотянувшись из воды, рука
ее по икрам гладит с грубой лаской,
и человекоящер восстает,
колебля ил, оказываясь рядом,
ее соски, и бедра, и живот
придирчивым ощупывает взглядом.
Смятение, испуг в ее душе,
она бежит — но, потеряв свободу,
бессильно отдается в камыше,
а он, насытясь, вновь уходит в воду,
и девять лун ей думать все больней
о том, какая жизнь созреет в ней.
ОГНЕХОДЦЫ
Стволы бананов у подножья храма
вдруг озаряются костром, — тотчас
над тяжкою волною фимиама
заводит песню флейта-калебас;
и новички босые узкой тропкой,
омытые, приходят из реки,
но от квадрата алых углей робко
отпрядывают, словно жеребки.
Козленок дикий, тыква — жертвы богу.
И жрец, чтоб вера к людям низошла,
кропит зеленой ветвью понемногу
и дерн, и жар, и потные тела,
и вскоре обнаженными стопами
они легко идут по углям — к Браме.
КРОНОС
Пурпурный мрак перед приходом дня
за окнами свивается в удава,
как склянку в кулаке, зажав меня;
он — клетка мне и вечная оправа.
Я слышу пульс его — прибой времен;
диктует мне закон беспрекословный
себя за хвост кусающий дракон,
боа-констриктор, гад холоднокровный.
Я мню себя свободным иногда,
завидя утром мотылька и птицу,
у речки валят лес, и поезда
спешат за горизонт и за границу;
но ночью вижу: космос — взаперти
в тугих извивах Млечного Пути.
ГАДАНИЕ
Мы словно взяты в корабельный трюм;
родной Капстад из памяти изглажен,
но все же долетает слабый шум
как бы сквозь толщу вод, за много сажен;
там, снизу, — город, сущий под водой,
мир суеты и скудного уюта
ржут лошади, малаец молодой
поет, и слышен зов сорокопута…
Но даже той, что видит чрез года
и расстоянья — не унять тревогу:
встает из бездны мертвая вода
сквозь город призрачный — почти к порогу;
искусству, знаньям — здесь лежит рубеж.
Веревку эту, Господи, разрежь.
ГАЛЛЮЦИНАЦИИ
Камин в харчевне вновь зовет меня.
Пройдя искус горения и тленья,
я взор не отрываю от огня,
куда забросил книгу под поленья.
Там, в пламени, мелькают, что ни миг,
дракон вослед за водяным уродом
и черной головой — и мой двойник
проскальзывает под каминным сводом.
Нет, истину не опалить огнем,
она хранится, вечно наготове,
там, в сердце очага, — дымится в нем
и тлеет, чтобы возродиться в Слове,
чтоб с ним из сердца моего исчез
тревожный строй чудовищ и чудес.