Как выполз город сей из пепла груды черной?.. К отелю медленно скользит автобус наш. Разверзся вестибюль, мы топаем покорно, Вот — прилипалы нас берут на абордаж: Открытку? План? Буклет? Вот видовой, вот порно… «А ну отсюда!..» — гид легко впадает в раж, И начинает речь: «Вон там Везувий, конус…» Я к старой памяти в душе сейчас притронусь. Отец дорисовал очередной эскиз. Взрыв шахты. Паника. Пейзаж угрюм и выжжен. Подобно пинии, начавшей тлеть, повис Раздутый черный гриб, пугающ и напыжен, Краями загнутыми оседая вниз. «Так не бывает» — говорю. Отец обижен, И говорит: «Глоток от мудрости отпей. Прочти у Плиния о гибели Помпей. Ты просишь описать часы кончины дяди. Мне помнится, жара была к исходу дня. Он отдохнул, поел, работать лег в прохладе. Но присмотреться мать принудила меня И дядю — к пинии, всплывающей громаде Там, над Везувием — из пепла и огня. Растенье жуткое он взором вмиг окинул, И от Мизены флот спасать бегущих двинул. Все выше пламенная крона, все белей, И в грязной зелени — чадящих искр все боле. Вот падать стал нагар небесных фитилей; Забарабанили, неведомо отколе, Обломки пемзы по навесам кораблей Как бы чешуйками горящих пиниолей. Астматик-дядя диктовал до той поры, Покуда мог вдыхать небесные пары». «А дальше?» — «Тацит, что ж, внимай, коль хватит духа. Уже была вода морская горяча, Тряслись дома, повсюду множилась разруха, Мать все хотела сесть, в отчаяньи крича, Чтоб я бежал один, что, мол, она — старуха. Я обхватил ее за дряблые плеча. „Нас могут затоптать, давай свернем с дороги“. Мы через луг пошли, люпиновый, отлогий. Удушье, кашель, нет воды… Но мы бредем. Все ржанием полно, мольбами, криком, лаем, Под низвергающимся пепловым дождем Мы отрясаем прах, в котором утопаем, Летят обломки скал, и мы расправы ждем: Запас Везувия, увы, неисчерпаем. В дыму и копоти исчез светила зрак, На мир агонией спустился гулкий мрак. Быть может здесь, в ночи ночей, разверзлась жила Единых для богов и для людей пучин? Сплетались в воздухе то грозно, то уныло И женский вопль, и детский плач, и крик мужчин, Но утешеньем мне, поверишь ли, служило, Что если гибну я, то гибну не один! Когда забрезжил день надеждою далекой Все было скрыто белой, смертной поволокой». Здесь гиду, видимо, любой предмет знаком, Но все разглядывать — лишь времени потеря, Лежит беременная женщина ничком, Она как бы ползет, еще в спасенье веря, Собака-сторож ловит воздух, сжавшись в ком, Однако судорога сводит лапы зверя; Приапы, фрукты, хлеб, овечьи погремки. Туристы ползают в руинах — и жуки. Такой ли полдень был?.. Непоены, понуры, В тени граната овцы тупо ждут судьбы; Матросы пьют; блестят на солнце бычьи шкуры; Зевает пес; разгар предвыборной борьбы Мужчины долго ворошат кандидатуры; Коренья в кухне чистят сонные рабы; На ласточек взглянув и, погружаясь в дрему, Она, беременная, ковыляет к дому. Гид говорит: «Здесь был портовый город встарь». Венере служба здесь была важнейшим делом. Вот в колокольчиках — Приап, верней, фонарь; Мозаикой, резцом орудуя умелым, Бесстыдно украшал художник сей алтарь Во славу способов слиянья тела с телом. Здесь корню мужества сулится торжество: «Он больше стоит, чем во злате вес его». Блюститель ревностный ветхозаветных правил, Чернобородый, возмущенный иудей, Ярясь на всех, кто здесь соблазны лона славил, Иль кто из христиан, таинственных людей (Которых окрестил едва ль не в Риме Павел), Пылая пламенем спасительных идей, Предчувствуя, что час пробьет, и очень скоро, Здесь, на стене проскреб слова: «Содом, Гоморра»? Глядеть куда-то вниз, как некогда живьем, Теперь навек обречены глаза собаки, Мужчина с женщиной теперь навек вдвоем, Под сердцем матери, в первоначальном мраке Спит нерожденный сын в пристанище своем, С куском во рту навеки раб сидит в бараке, И мальчик, тоже раб, теперь во все века От губ не оторвет любимого свистка. Доколе атом, расщепясь, не взвеет прахом Мир наших игр, не оборвет столетий бег? Бредем к отелю мы, и мыслим с тайным страхом, Сколь пиния грозна, сколь хрупок человек, И помним об огне, что властен кратким взмахом Пса, женщину, весь мир окоченить навек. Я понял: увенчав пейзаж стволом ветвистым, Старик-художник был бесспорным реалистом.