… — Не нравится, тварь?! Не нравится, падла?!.

Мне не нравится — но ответить все равно не могу. Рот заклеен скотчем, как в боевиках, — что тут ответишь. Стою на коленях на полу, тело и голова на кровати, и люди вокруг на стульях, и реплики, и шум, и смех, все недружелюбное и издевательское, а я, голая, избитая, с затекшим синим глазом, вызываю у них только ненависть и желание растоптать меня и унизить. Что они и пытаются сделать — и кто-то очередной пристраивается сзади, всовывая свой член в мою попку, и начинает входить грубо и глубоко.

Вот идиоты, думают, что причиняют мне боль. Потому и рот заклеили — чтобы я своими воплями не переполошила весь мотель. А мне совсем не больно — не скажу, конечно, что приятно, но не больно. Мне все равно сейчас, и то, что они именно таким образом пытаются причинить мне боль, — это для меня даже лучше. А с них чего взять — для них анальный половой акт есть символ торжества, в их мире тот, кто имеет другого в заднее отверстие, возвышается в глазах собственных и в глазах окружающих, показывая свою абсолютную власть над тем, в кого входит, словно через зад лежит кратчайший путь к покорению души. Примитивно — я женщина, а не мужчина, меня этим не унизишь, я сама всегда любила анальный секс, — но полностью соответствует их убогим, на зоне воспитанным представлениям о жизни. Ленчикова идея, кстати — испугался, что его люди меня могут до смерти забить, вот и предложил такую, на его взгляд, страшную пытку.

Да нет, немного больно, конечно, — но это я вытерплю. Вчера, когда они меня привезли сюда и избили — старясь только не попадать по лицу, и так один глаз заплыл в результате захвата — было хуже. Когда потом привязали меня к сушилке для полотенец в душевой комнате и открыли холодную воду на полную, и мощные струи били мне в лицо, а я не могла отвернуться, потому что связали так, что головой не повертеть, задушишь сама себя, — это тоже было хуже. Когда потом устроили экзекуцию ремнями и мокрыми полотенцами — опять же это восторга у меня, мягко говоря, не вызвало. Я любила, конечно, экзекуции — но когда их Кореец проводил, а не трое разъяренных уродов, каждый из которых старается сделать мне как можно больнее.

Так что Ленчик вчера вернулся вовремя — и хотя сам был бы рад долго резать меня на мелкие кусочки или гладить раскаленным утюгом, кажется, был в шоке от того, что происходит. Я так поняла по его возмущенным монологам, что, когда все кончилось там, в Санта-Монике, они где-то поблизости и затаились. Отогнали машины в сторону от места перестрелки, бросив там трупы и засунув меня в багажник, и до вечера крутились поблизости, боясь ехать в Лос-Анджелес, боясь полицейских постов на дорогах. А потом Ленчик уехал по своим делам с одним человеком, а этим поручил меня привести сюда, не предполагая, что они займутся такой самодеятельностью. И потому долго орал на них — вернее, не орал, а говорил орущим шепотом, скорее, но я все равно немногое слышала: я где-то на полдороги была между этим миром и другим.

А на следующий день, сегодня то есть, он, чтобы направить их энергию в другое русло — наверное, сам хотел зло на мне выместить, только не знал как, — предложил этот вот вариант. Который всех вполне устроил — в том числе и меня. Как там было в сказке — только не бросай меня в терновый куст? Но он же не знает, что пугает козла капустой — и не надо ему знать.

И вот я стою на полу на коленях, голова и тело на кровати, причем голову я положила так, чтобы распухший глаз им не был виден, для меня даже сейчас важно выглядеть как можно лучше. И дергаюсь в такт движениям очередного урода, безвольно и вяло, и вспоминаю про себя позавчерашний день, и свое счастливое настроение, и то, как сказала себе, что это день, в который получается все. И мне так понравилась эта фраза, что я ее повторяла без конца и даже сейчас ее бормочу в несколько усеченном виде — получается все, получается все, получается все… И потом губы кривятся под скотчем — потому что в итоге получилось все совсем не так…

И тут скотч срывают одним движением — и уже не покривишься и не побормочешь ничего, потому что кто-то из уставших зрителей стаскивает меня с кровати, так и не освободив склеенные за спиной все тем же скотчем руки. И садится передо мной, впихивая мне свой член в ротик, и держит за голову, двигаясь сам, а сзади второй трудится в том же темпе. И я ухожу от них — просто переключаюсь, тем более что это дается без труда. Потому что с тех пор, как пришла в сознание в этой комнате, только и думаю о том, как могло все так получиться. Ведь все было так классно, все складывалось так удачно, и мы выигрывали, и до окончательной победы был один шажок — и вдруг все перевернулось. И вот я здесь — и не уверена, что когда-нибудь отсюда выйду и вообще проживу больше недели, — а Рэя уже нет. И еще меня мучает вопрос, почему так случилось со мной — почему, когда после стольких черных дней наконец-то выдался один по-настоящему счастливый, он же оказался и последним.

Все, я ушла, меня нет в этой комнате — а уроды терзают по очереди мою пустую оболочку. А я — я там, в том воскресном дне, в шестнадцатом марта. Почти восемь часов вечера, чуть меньше, и возвращается Рэй, и выкладывает свой план на сегодня — план на последний и решительный бой. Да и какой там бой, когда он до этого с такой легкостью расправился уже с пятерыми — сначала с двумя, потом с одним, потом еще с двумя, — и осталось их теперь ровно двое, не считая Виктора, который мне нужен, потому что должен заплатить за предательство, а в экстремальной ситуации пользы им от него все равно не будет.

— Ты представляешь, они сменили мотель, — говорит он мне вдруг, и я вздрагиваю, смотрю на него, не понимая, как мы можем теперь все осуществить, если Ленчик пропал. — Видимо, решили что полиция может узнать, где проживали покойные, приедет в мотель, а там узнает, что те тут были не одни, а еще с тремя приятелями — и тут начнутся допросы, расспросы и все такое. У меня еще утром такая мысль была — но я потом успокоился, поскольку в полиции мне ничего по этому поводу не сказали. Я им вообще был не нужен — посмотрели на меня как на идиота, зачем, мол, приехал. Я попытался выяснить, как и что, откуда были те, кого я убил, и что они делали в Лос-Анджелесе, и почему они так себя вели, и не мафиози ли они — но ничего конкретного мне не сообщили. То ли сами не знают пока ничего, то ли не сочли нужным.

И я просто на всякий случай подъехал к тому месту, где все вчера произошло — знаешь, есть такая теория, что убийцу тянет вернуться на место преступления, но в таком случае я бы должен был заезжать в достаточно большое количество мест, мне бы только и оставалось, что целыми днями колесить по городу — и увидел “Чероки” у клуба, и человека в нем на водительском сиденье. Ну и стал ждать, и вышел наконец тот, который главный, и они поехали, и я — за ними. Я ведь за ними ни разу не следил, когда был на “Мустанге”, — поэтому не опасался ничего, но такой ярко-красный цвет мог им примелькаться за время дороги. И в общем, мы ехали так, и в итоге они приезжают в совсем другой мотель, ставят машину и заходят в номер. Я проехал чуть дальше, а сам вернулся пешком, зашел в ресторанчик при мотеле, сел у окна, чтобы видна была их дверь — часа два сидел, но так никто и не вышел. Нам повезло — иначе пришлось бы их искать…

— И что теперь, Рэй?

— Давай съездим в одно место — на моей машине, хочу тебе кое-что показать…

И я не спрашивала ни о чем, зная о его любви к секретности, и, еще когда выходили из дома, рассказала ему про звонок Бейли.

— И когда улетаешь? — спросил он изменившимся голосом, и я сразу поняла все.

— Разве мы не вместе летим, мистер Мэттьюз? Разве не вы согласились в течение года быть моим телохранителем в Европе?

Рэй расцвел — мне, еще когда он задал вопрос, ясно стало, что он боится, что теперь, когда все решилось благополучно с ФБР, когда мне не нужна его помощь в нелегальном выезде из страны, не нужны поддельные документы, я могу счесть, что и он мне не нужен больше и могу уехать одна. И, в общем, мыслил он верно — действительно, для меня значимость его теперь кончалась сразу после расправы с Ленчиком. Уехать я могла без проблем, открыто, не сбегая, а насчет предложения побыть год моим телохранителем в Европе — так я его тогда сделала просто так, чтобы предложение мое звучало в целом как можно заманчивее.

К тому же я знала уже, что он в меня влюбился, и, судя по опрометчивому, дай бог, под воздействием момента высказанному предложению на мне жениться, чувства у него были серьезными — то есть абсолютно мне не нужные. Но после того что он сделал, оставить его здесь я не могла — хотя мне не был нужен рядом влюбленный в меня мужчина, которым я восхищалась, конечно, но которого не любила — у нас был просто такой короткий военно-полевой роман на время боевых действий, — да и одной бы мне было потом проще.

Точно сказала — военно-полевой роман. И когда война заканчивается, герой-освободитель не вписывается в мирную жизнь, кажется в ней иным, не таким, как на поле боя, лоховатым, некрасивым, дурацким. Начинает раздражать тем, что в повседневном бытии он совсем другой, и тем, что в гражданской одежде выглядит нелепо. Вспомнился рассказ Ирвина Шоу — того самого, который написал “Богач, бедняк” и много всего другого, — про то, как американка на австрийском курорте заводит роман с инструктором по горным лыжам, и он ей кажется верхом совершенства, он так фантастично смотрится на лыжах, так легко покоряет крутые склоны, так красив, и сексуален, и уверен в себе. И она, уезжая, со слезами оставляет ему свой телефон и адрес — и полгода спустя, снимая трубку, слышит, что ее герой завтра будет в Штатах. И она счастлива, хотя немного позабыла и про него, и про их отношения — и в аэропорту видит плохо одетого, неотесанного деревенского парня с обветренным лицом и жуткими манерами, и убегает, пока он ее не заметил.

Я другая, конечно, — я давно уже не наивна, знаю себе и людям цену и вижу, кто есть кто. Но тем не менее отчетливо увидела, что его беспокойство оправданно — что мне он и вправду уже не нужен. И тем не менее сказала себе, что телохранитель в Европе может пригодиться — не дай бог, тюменцы все же в курсе того, что происходит здесь, и узнают потом, что я уехала, и продолжат меня искать, все же сумму-то хотят вернуть немалую — и этой вот напускной практичностью прикрыла не слишком свойственные мне чувство благодарности, признательности, восхищения другим человеком.

— Так что мы летим вместе, мистер Мэттьюз — если я, конечно, уже не успела надоесть вам так, что не то что год, а даже месяц в моем обществе представляется вам адом, — добавила я с напускным и видимым кокетством. И чуть напряглась, когда он среагировал неадекватно — притормозил, выехав за ворота, посмотрел на меня пристально и серьезно, протянул руку, и погладил нежно по волосам, и помотал головой, по-прежнему глядя мне в глаза, явно желая, чтобы я прочитала в его взгляде как он относится ко мне.

— Поехали, Рэй, — сказала я, показывая ему на появившееся сзади на пустынной улице такси — оно еще далеко было от нас, но черт его знает, кто в нем сидел и куда ехал, и мы стартовали быстро, и я еще поблагодарила это такси за то, что позволило мне прервать затянувшуюся паузу, за которой последовали бы наверняка слишком откровенные, совсем не нужные мне сейчас его слова. И заявила вдогонку, что мы слишком рано начали говорить о завтрашнем дне, потому что нам предстоит сегодня одно очень и очень важное дело — на что он заметил несколько легкомысленно, что то дело, которое нам осталось сделать, бесспорно важное, но настолько легко осуществимое, что беспокоиться об этом даже не стоит. И у меня совсем хорошо стало на душе, и я сама начала говорить о том, что уехать, в принципе, можно было бы уже послезавтра — финансовые вопросы я давно утрясла, дом продам через банк, мне не к спеху, из вещей возьму с собой минимум.

И мы стали обсуждать, как лучше поступить: сначала уехать в Канаду и оттуда уже улететь в Европу, потому что виза у меня уже была, я об этом позаботилась заранее, равно как и Рэй, вообще никогда не выезжавший из Штатов, — или направиться в Мексику и улететь оттуда. И о прочих мелочах разговаривали — куда лучше вылететь сначала, во Францию или в Германию, и имеет ли смысл обосноваться в Лондоне, если можно поселиться там, где потише. Говорила в основном я — это был уже мой план, и он не встревал и только слушал, чувствуя, кажется, что здесь мы меняемся ролями, что после того, как закончится конфликт с Ленчиком, лидерство всегда будет принадлежать мне, потому что как бы он, Рэй, ни был крут, мы с ним не воевать собираемся, и потому его крутость меня не беспокоит.

— Как скажете, босс, — повторил он несколько раз с неопределенной улыбкой, такой неуверенной, словно сейчас уже думал о том, как будут складываться наши отношения потом, в Европе. И я никак не реагировала на эти реплики — потому что сама не знала, как все будет. Знала только, что я счастлива сейчас благодаря ему и буду еще больше счастлива, когда закончится сегодняшний день, и буду еще больше счастлива, когда наконец окажусь за пределами Штатов — потому что, несмотря на услугу, оказанную мне Бейли, валить отсюда надо как можно быстрее.

Ведь когда найдут Виктора — вряд ли Рэй собирается сжигать трупы или топить их в океане, — то выяснят, что он был помощником Яши, и все начнется заново, и меня опять начнут дергать как свидетеля, пусть даже для полуофициальных бесед с другом Джеком. Им, естественно, покажется странным, что столько русских погибло за последние два месяца в Лос-Анджелесе — словно они специально прилетали из Нью-Йорка на рандеву со смертью, — да еще и смерть Виктора тут, а так как я тоже русская, меня в покое точно не оставят. Так что лучше мне уехать — взяв с собой Рэя, чтобы никто при этом не узнал, что мы вместе улетели одним самолетом или уехали на одной машине. И потому послезавтрашний день, восемнадцатое марта, представлялся мне идеальным сроком…

…И тут я вернулась в реальность, потому что тот, кто был спереди и всовывал член в мой ротик, кончил вдруг, прямо в горло, и я закашлялась, на мгновение выпадая из воспоминаний, но не слышала ни одобрительных реплик, ни идиотского смеха, не чувствуя того, кто сзади, не видя пристраивающегося передо мной Ленчика, произносящего на потеху публике:

— Если что, все зубы выбью, по одному.

И я прокашлялась, понимая, что воды все равно не дадут, и когда он меня рванул за волосы, поднимая голову вверх, посмотрела отстраненно ему в глаза — и тогда он нагнул меня вниз, не увидев, видимо, того, чего ждал: страха, боли, испуга. Я только отметила, что сзади уже видимо другой, потому что не в попку входит, а пониже — и опять ушла. Подумав перед уходом, что сегодня как раз восемнадцатое марта — но вместо того чтобы сидеть в первом классе самолета, благосклонно принимая ухаживания стюардесс, выполняю роль куклы для пятерых пидоров, которые так боялись одной-единственной женщины, что теперь готовы ее убить, чтобы отплатить за свой страх…

А тогда за разговорами время полетело быстро, и я даже не смотрела по сторонам и наслаждалась ветром — Рэй откинул крышу, как только выехали из Бель Эйр, — и почти пустой воскресной дорогой. Я даже не задумывалась, куда мы, собственно, едем — и только, когда минут через сорок свернули с хайвэя и въехали в какое-то смутно знакомое место, я поинтересовалась, куда мы направляемся, собственно.

— Да пиццы захотелось, — ответил Рэй, притормаживая у заведения с вывеской “Уайлдфлор пицца”. — Любишь пиццу? Здесь ее готовят как нигде!

— И стоило ради пиццы ехать в Санта-Монику?.. — удивилась я, ничего не понимая — увидя, где находимся, потому что были мы здесь с Юджином. Это пригород Лос-Анджелеса, и, естественно, автономный, как и многие районы Эл-Эй. Бель Эйр, кстати, тоже автономный район, хотя мне сложно это понять, это все равно что Солнцево или Чертаново объявило бы о своей автономии от Москвы. Короче, я здесь была — и ничего такого не увидела. Ладно там престижный Малибу или городок культуристов Венис, а в Санта-Монике никаких достопримечательностей, зато куча бродяг и нищих, которых, впрочем, никто не трогает, такие уж здесь нравы демократичные.

— …И зачем так гнать, словно куда-то опаздываем.

— Конечно опаздываем — сейчас уже девять, а ресторан до десяти!

Я пожала плечами, и мы вошли в зал, прошли сквозь него во внутренний дворик, патио, благо погода хорошая, и сели там, и пицца действительно оказалась супер.

— Представляешь, они тесто дважды в день замешивают, потому она здесь такая нежная всегда! — только и произнес он за то время, пока мы ели. И я пожала плечами, пытаясь внешне хотя бы разделить этот энтузиазм, и заказала капуччино после еды, и вот кофе меня по-настоящему порадовал, по-настоящему крепкий сделали, европейский.

— Так зачем ты меня сюда привез? — поинтересовалась я в который уже раз, когда мы расплатились и выходили из закрывающегося ресторана.

А еще через час мы вернулись после проведенной Рэем экскурсии, и сидели в уютном кафе все на той же Мэйн-стрит, неподалеку от пиццерии, в удобных кожаных креслах, под тихий джаз, наслаждаясь первоклассным кофе и пирожными, которых я точно не ела года два. А еще через час, ровно в двенадцать ночи, когда Рэй набрал номер и попросил соединить с комнатой восемь, взяла трубку и, услышав голос Ленчика, произнесла отчетливо и весомо:

— Базар есть. Ровно через два часа в Санта-Монике у причала. Не приедешь — про бабки забудь и лучше сваливай в Нью-Йорк, пока не вальнули. До встречи, братан!

— Думаешь он приедет? — задумчиво спросил Рэй, когда я положила трубку.

— Думаю что да, — ответила я так же задумчиво. — Не уверена, но думаю, что да. И еще думаю, что он будет здесь даже раньше — может, уже через час. Так что кофе лучше допивать и ехать на место.

— Куда ты торопишься, Олли? — удивился он так искренне, словно нам предстояло прихлопнуть скрученной в трубку газетой надоедливую муху. — Лучше расскажи мне еще о Европе — интересно, где мы с тобой будем через несколько дней…

Мне уже неинтересно — я уже это знаю, равнодушно позволяя этим положить меня на кровать, думая, что коленям все равно надо отдохнуть, и один садится мне на грудь, а один пристраивается между ножек, раздвигая их сильно и грубо. И не надоело им?

— Слышь, старшой, может в клуб ее сдадим — пусть бабки зарабатывает, у нее получится? — с идиотским смехом спрашивает кто-то. — А может, себе оставим — телка ничего, и чую, пое…аться любит. Возьмем с собой в Нью-Йорк — будет на улице работать и нас обслуживать, когда захотим.

— Из-за этой телки десять пацанов уже землю хавают, и нам могут ласты загнуть, — мрачно отвечает Ленчик, сидящий, видимо, неподалеку. — Я так думаю, что мусорки уже пробили, откуда пацаны и с кем работали — и бля буду, что уже ищут нас в Нью-Йорке, меня-то точно, чтобы за пацанов побазарить. Ты лучше сейчас ее е…и, во все дырки…

— Пока тебя на зоне негры раком не поставили, — вдруг встреваю в разговор неожиданно для себя и получаю пощечину увесистую под Ленчиков крик “По роже не бей!”, и снова член во рту, тут уже не до реплик, не задохнуться бы.

Да, мне уже неинтересно — через пару недель меня уже нигде не будет. Закопают? Утопят в океане? Просто бросят где-нибудь, предварительно изуродовав до неузнаваемости труп? Да нет, в океан, наверное, так удобнее. Задумываюсь и тут же опять отключаюсь — и я в Санта-Монике, и прохладная ночь вокруг, ночь с воскресенья на понедельник, и потому тихо и пусто…

…Тихо и пусто, и мы сидим в “Мустанге” метрах в пятистах от знаменитой пристани — знаменитой потому, что эти несколько деревянных мостков, построенных бог знает когда, во многих фильмах показывали — и я курю, пряча огонек сигары и наклоняясь, чтобы втянуть дым. Нас от пристани не видно — хитро встали, — а мы ее видим хорошо, особенно Рэй, потому что у него бинокль в руках или прибор ночного видения, я не разбираюсь в этом.

— Ну и что именно мы будем делать? — интересуюсь, не в силах думать о том, что вот-вот должно произойти, через час максимум, а то и через полчаса. — Ты бы рассказал мне поподробнее, чтобы не получилось как в прошлый раз, когда я не знала, где ты и когда появишься.

— Да ничего особенного мы не будем делать, — сообщает он в своей привычной манере. — Через пятнадцать минут подъедешь к пристани, поставишь машину к ней задом, включишь фары, закуришь еще, чтобы видно было издалека и будешь ждать. А я буду рядом. Что делать, ты сама знаешь…

Да не слишком-то я знала, что делать. Одно дело провоцировать двух дураков, не подозревающих, что рядом мой человек с оружием в руках, — а другое дело провоцировать Ленчика, который уже знает, что еще пятеро его людей погибли, и знает, что из-за меня, уверен в этом безо всяких доказательств. И к тому же он прекрасно понимает, что я буду не одна, что зову его, чтобы решить с ним вопрос раз и навсегда, и что здесь его ждет засада. И скажи я ему, что ничего ему не отдам и что вообще он пидор — он может запросто всадить в меня пулю, решив что и вправду с меня ничего уже не возьмешь, а отомстить надо.

Да и если честно, не слишком я была убеждена в том, что он приедет: вдвоем, а у него остался всего один человек, ехать в заранее подготовленную ловушку, к тому же в абсолютно неизвестное ему место слишком опасно. Просить у Берлина людей он бы точно не стал — слишком поздно было для этого, я ведь ему позвонила ровно в двенадцать, и тот бы вряд ли оперативно среагировал, он внешне человек респектабельный. А значит, маловероятно, что у него по двору ходят вооруженные до зубов люди, готовые в любой момент мчаться куда угодно, и вряд ли бы он послал людей бог знает куда, где их ждет неизвестно сколько народа. Да, большой вопрос — рискнет Ленчик приехать или не рискнет?

Ну пусть не рискнет — но что ему остается делать тогда? Опять ждать неизвестно чего? Нечего ему ждать. Запрашивать подмогу из Нью-Йорка? Так вроде больше не должно быть у него людей, а было бы больше, он бы их всех с собой привез, уже потеряв троих в конце января и зная, что здесь опасно. И вправду — что ему остается делать? Глупо спрашивать себя, что бы сделал на его месте ты или Кореец — слишком разные персонажи. Ты бы, я уверена, не поехал, и Кореец тоже — без разведки ехать в стопроцентную ловушку бессмысленно. А вот что я бы сделала? Я бы, может, и приехала — и послала бы вперед Виктора, как наиболее безобидного, а сама наблюдала бы со стороны, пытаясь увидеть, где засада и сколько в ней людей. Да нет, Виктор ему нужен, через него должны пойти деньги, которые я якобы должна отдать — неужели он все еще в это верит, придурок? — и потому им нельзя рисковать: Ленчику без Виктора эти миллионы не нужны, он с ними ничего сделать не сможет, если только нет у него других бизнесменов.

— Все, Олли, пора! — прерывает Рэй ход моих мыслей. — Подъезжай туда, расслабься, покури, подумай о приятном — о том, как через неделю ты будешь жить в своем доме в Англии и твой верный слуга рядом. Кстати, где ты меня поселишь — на первом этаже или выстроишь специальный домик для охраны, в котором я буду ютиться вместе со сторожевыми псами?

— Зависит от тебя, — улыбаюсь в ответ, спрашивая себя, почему мне не нравится его легкомыслие, его жуткая самоуверенность в том, что все сегодня будет легко и просто? Может, он так просто меня успокаивает, не хочет, чтоб я нервничала, вспоминая последнюю историю? Да уж, было отчего понервничать — хладнокровный сукин сын, выстрелить на опережение в человека, который приставил к моей голове ствол и стоит практически за мной, чуть высовываясь, чуть надо мной возвышаясь…

— Ты подумай, ладно? Через час мне расскажешь — я буду ждать ответа!

Он смеется тихо и уже вылезает из машины, когда я вдруг спохватываюсь.

— Постой, Рэй, я же тебе сказала, что мне нужен пистолет, что быть безоружной приманкой я больше не хочу, хватит с меня! Я ведь тебе сказала — я не хочу чтобы меня били, толкали, пихали, и не говори мне, что до этого не дойдет! Я ведь просила тебя, Рэй!

— Да я помню — просто ты молчала, я решил, что передумала. — Опять улыбка, на которую я реагирую строго. — Под сиденьем — поищи. Это оружие Ханли, оно зарегистрировано, и лицензия на него есть, на имя Джима, конечно, но все же, если вдруг появится полиция, сразу кидай его в воду, тебе всего одно движение для этого понадобится, ты же будешь у воды. Только постарайся сделать это понезаметней. И еще: пожалуйста, не стреляй сама, если в этом не будет нужды, о’кей? Дай все сделать мне: ведь это мой план, и я знаю, что делать, и я всегда могу оправдаться перед копами, сказать, что приехал сюда погулять, а на меня напали, мстят за вчерашнее. Даже если они застукают нас двоих, я скажу, что вот приехал погулять с девушкой, а там пусть думают что хотят. И последнее — я выбрал это место потому, что патрули по Санта-Монике не ездят, но если вдруг увидишь патрульную машину и она направится к тебе, не бойся, я тут же подойду. Договорились?

И исчезает, буквально растворяется, отойдя всего-то шагов на пять, уходит в сторону причала, что означает, что он будет сбоку от меня и мне будет спокойней оттого, что я это знаю. И я смотрю ему вслед и только потом спохватываюсь, что это плохая примета, и думаю, как мне не нравится его сегодняшняя веселость, и, нагнувшись, начинаю шарить под сиденьями, сначала под водительским, потом под вторым, холодея от мысли, что он просто обманул меня: ничего там нет, потому что ему так проще, он не уверен в том, как я себя поведу, окажись у меня в руках ствол — и он прав по-своему, и знает, что, не найдя пистолета, я все равно поеду к причалу. Хотя бы потому что это надо мне — пусть уже не в большей степени, чем ему, но в равной точно.

Нет, не соврал. Я уже отчаялась что-либо найти, когда наткнулась на металлический предмет. Извлекла его, ощупав предварительно и убедившись, что это то, что мне надо, — и только тогда положила себе на колени, первым делом посмотрев по сторонам и ничего не увидев, и только потом опустив глаза. Что-то типа “Макарова” по размеру, нетяжелый, с коротким стволом. Внутри стало теплее, и я улыбнулась при мысли, что Рэй свалил так быстро, потому что думал, что я сама не разберусь ни в чем, что в моих руках это будет бессмысленный кусок железа.

Но я не зря в свое время в тир ходила по твоему совету — и потому быстро выщелкнула обойму, убедившись, что патроны в ней есть, передернула затвор и положила его рядом с собой на сиденье, не снимая с предохранителя: выстрелит еще, переполошит всю округу. Все-таки не слишком доверяю я механизмам, мне кажется порой, что они живут своей жизнью и, хотя якобы служат человеку, способны устраивать ему совершенно неожиданные сюрпризы, как бы показывая, что они истинные хозяева жизни и что людишки слишком самонадеянны. Спохватившись, протерла его носовым платком, извлеченным из куртки — и на всякий случай положила в бардачок. Черт его знает, может, полиция каким-то фантастическим образом прослушивает Ленчиковы разговоры — и мне совершенно ни к чему, чтобы меня ловили с чужим пистолетом и моими отпечатками на нем.

Ладно, время — полвторого на часах, и я включила зажигание и фары и медленно-медленно тронулась с места, и встала так, как говорил Рэй, задом к пристани, и заглушила двигатель, и раскурила потухшую сигару, не пряча на сей раз ярко тлеющий ее кончик.

Хорошее место он выбрал, ничего не скажешь. С одной стороны, я как на ладони тут, вырисовываюсь четко на фоне пристани, меня отовсюду видно, а с другой стороны, и мне видно все, и незамеченным ко мне не подойдешь. Подкрасться, наверное, можно: все же и слева и справа, метрах в пятнадцати от меня или побольше, стоят неплотными рядами припаркованные на ночь машины, и я, разумеется, не увижу, если кто-то будет красться там, перебегая от одной к другой. Но эти пятнадцать метров незамеченным никто не преодолеет — да к тому же как этим двоим подкрадываться? Место это им незнакомо, и с учетом того, что я позвонила Ленчику в двенадцать, и где-то час ему дороги, ну минут пятьдесят, и на сборы надо какое-то время, то они раньше половины второго здесь появиться просто не могут и времени на изучение местности у них быть не может.

Немного неприятно думать о том, что, возможно, он сидит сейчас неподалеку в “Чероки” с потушенными фарами, и видит меня, и, в принципе, может выстрелить и попасть, если захочет, — а его даже не вижу. Нет, не будет он стрелять — может, но не будет. Но на всякий случай сползаю чуть ниже, а потом наклоняюсь вперед, чуть не упираясь лбом в стекло, и так и сижу, согнувшись.

Уже два на часах, потом полтретьего, и спина затекает, и я снова выпрямляюсь и закуриваю нервно. Где этот идиот, сколько можно ехать — хотя, с другой стороны, он здесь бывать не должен был, пока разберется в карте, пока по Санта-Монике покрутится и найдет причал. Городок вымер, кажется, ни одного человека не видно, несмотря на разговоры о многочисленных бродягах и нищих и наличие лавочек вокруг: то ли холодно им спать на улице, то ли у них свои излюбленные места есть и это место к ним не относится. И ни одной машины не слышно — и такое ощущение, словно вымерло все вокруг. Здесь мне, правда, больше нравится, чем в том районе, в который заехала, заманивая туда двоих Ленчиковых людей, — здесь нет трущоб, давящих со всех сторон, здесь достаточно просторно и океан — но тишина начинает действовать, шуметь, звенеть в ушах, рождать иллюзорные, несуществующие звуки. Зажигаю подфарники — может, Ленчик где-то близко, и сам сидит с выключенными фарами, и не видит “Мерседеса" моего, и думает, что меня нет. С него станется, все же не шибко он умный.

Три. Сидеть уже сил нет, я полтора часа уже сижу, припарковавшись здесь, — и до этого сидели вдвоем в машине порядка часа, ну минут сорок минимум. Конечно, “Мустанг” удобный, и, судя по тому, с какой гордостью о нем говорит Рэй, редкий какой-нибудь, коллекционный — здесь в Америке принято гордиться тем, что у тебя, скажем, “Мустанг", или “Бьюик”, или “Шевроле” семьдесят третьего к примеру года. Когда так говорят — со значением указывая модель и год выпуска, — то это означает, что или выпустили в том году небольшую серию, или еще какие достоинства есть у этой машины, какая-то эксклюзивность. И ими, такими автомобилями, гордятся, их полируют, постоянно в них копаются, бережно моют, ухаживают, как за женщиной, — короче, относятся не так, как к обычным серийным машинам. В Москве машина, которой больше десяти лет уже и машиной-то не считается, так, развалюха, даже если это “Мерс” или БМВ, а тут это суперавтомобиль, и владелец вполне может иметь другую машину для постоянных разъездов, а на этой выезжать по особым случаям. А что им — дороги хорошие, пробег в сто тысяч миль, в сто шестьдесят тысяч километров то есть, считается маленьким, в то время как в Москве это уже запредельная цифра, там столько машины не живут. Но это в Москве…

…Ты не подумай, кстати, что я там особенно скучала по столице бывшей своей родины — если честно, то совсем нет. Никого у меня там не осталось, и ничего не осталось, не считая твоей могилы. И никто меня не ждал там, и делать мне там было нечего — я ведь умерла в Москве, чтобы заново родиться в Лос-Анджелесе. А редкие сравнения местных обычаев с московскими — это не удивление американскому образу жизни и не порицание советского, это, скорее, для тебя, для моего единственного собеседника, для которого и предназначается весь этот монолог. Я, конечно, в курсе, что ты об Америке знаешь не меньше меня, пусть не жил здесь, но бывал часто, а просто сообщаю на всякий случай.

А может, я и для себя заодно эти параллели провожу — ведь все познается в сравнении, и не зная что такое белое, черное оценить нельзя. Представляю, как бы радовались американцы, даже самые средние, своему счастью, знай они, как живут в России — не понаслышке, не по телевизионным передачам, а по собственному опыту. Перенеси их на год туда, пусть даже в Москву, в лучший и самый богатый город, и потом верни обратно, они до конца дней своих — если не помрут от переживаний и выпавших на их долю страданий — будут искренне считать, что лучше Америки страны на свете нет и не будут никогда уже возмущаться президентом, критиковать политику правительства, устраивать марши протеста по самым разным поводам. Они будут сидеть тихонько по домам, и глупо улыбаться, и целовать по сто раз на дню землю под ногами и национальный флаг, и восхищаться ценами в магазинах, которые после России будут казаться им абсурдно низкими, и уверять, что никакой преступности в Штатах нет, и все такое прочее.

Я, правда, не хаяла Россию после того, как переехала в Штаты, — я и там жила неплохо, потому что у меня не было особых запросов, а с тобой вообще жила как в сказке, и здесь мне неплохо. Но тем не менее иногда сравнивала — хотя в Москве не была с осени 1995 года, то есть давным-давно, и больше туда не собиралась. До отъезда Корейца, может, и мелькала иногда мысль, что когда-нибудь, лет через десять, можно было бы съездить на пару недель, навестить тебя, посмотреть, что там и как, — но после того как он уехал туда и пропал, таких мыслей больше не возникало…

Без двадцати четыре. “Мустанг” удобный, спору нет, но не настолько, чтобы сидеть в нем безвылазно столько времени. И тишина уже начала давить всерьез, и я, хотя и договорились с Рэем, что не буду вертеть головой, чтобы его не выдать, на случай если кто-то подкрадется близко, косилась то вправо, то влево, пытаясь понять, где он, — и думала, каково ему сейчас, каково сидеть, затаившись, и ждать.

Ленчик, конечно, не король, для него пунктуальность — не вежливость, но почему же он не появился все-таки? Понятно, что это свидетельствует о том, что он не импульсивный идиот — но что он будет делать дальше? Оставит меня в покое? Точно нет. Попробует меня заложить ФБР? Тупость. Улетит на время? Это плохая мысль, это значит, что я никуда не смогу уехать, потому что обязана отомстить за всех.

А может, он собирался приехать, но что-то по дороге случилось? Сломалась машина, скажем. Или, не дай бог, тормознула полиция за превышение скорости и, когда поняли, что перед ними русские, попросили проследовать в участок — а там ведь и оружие могут найти, которое у него наверняка с собой, а нам это не надо, ни мне, ни Ленчику. Сбился с дороги? Возможно: в Штатах дороги непростые, особенно если едешь куда-то в первый раз. Вроде указателей куча, но стоит проскочить по хайвэю нужный поворот — обратно хрен вернешься так просто, для этого надо бог знает сколько времени крутиться. Может, он и крутится — тем более что он вполне мог оставить в мотеле большого специалиста в области английского языка и местных обычаев Виктора, а без него разобраться куда тяжелее.

Черт, надоело ждать и гадать тоже надоело! И когда снова смотрю на часы и на них уже четыре двадцать, закуриваю бог знает какую по счету сигарку и вылезаю из машины, не в силах больше сидеть. Ноги так затекли, что приходится чуть поприседать, держась за машину, чтобы мышцы отошли. И спина затекла, и я понаклонялась кое-как, попотягивалась, все время стараясь держать в поле зрения окружающее меня пространство. И хотя я не видела никого и нигде, кажется, ничего не двигалось, почему-то где-то очень-очень глубоко было ощущение, что за мной следят. Как появилось это ощущение в самом начале, когда я заняла позицию у пристани, так и не прошло.

“Мнительность это называется, мисс Лански”, — пояснила самой себе, едва не произнеся эти слова вслух. Конечно, мнительность, и тишина утомила, и сидеть надоело, и нечем заняться. Ну начни я подкрашиваться — вот уж на что здорово время убивать — внимание рассеется, а это опасно. Да у меня и косметики-то с собой почти не было — я на дело с Рэем неизменно ездила с пустыми руками, чтобы не дай бог не потерять что-нибудь при бегстве, не оставить улик для полиции. Футляр с сигарками и зажигалка в одном кармане куртки, кредитка и права и немного наличных в другом, помада и ключи в третьем — больше ничего и нет с собой, в этот раз даже мобильный не взяла, потому что поехали на одной машине.

Я так и прохаживалась — скорее, топталась, и звенело в ушах, и глаза уже устали от напряженного оглядывания по сторонам, оттого что все время косила ими то вправо, то влево, — и так еще полчаса прошло. И ровно в пять я сказала себе, что никто уже не приедет, и села обратно в “Мустанг”, и включила двигатель и кондиционер заодно, потому что умудрилась замерзнуть за время так называемой прогулки. И чувствовала, что засыпаю — странно: привыкла ложиться поздно и ко сну относилась достаточно равнодушно, но решила, что это объясняется усталостью, во-первых, и тем, что надышалась свежего воздуха, во-вторых.

И радио включила — совсем негромко, — чтобы не заснуть, зная, что ждать следует до тех пор, пока Рэй не решит, что пора уезжать, вовсе не собираясь его окликать или торопить, потому что мы не забавляться сюда приехали, хотя уже ясно было, что нечего ждать. Посмотрела на небо, светлеющее, напоминающее размытый перед ремонтом потолок, который после соответствующих работ станет чистым и гладким и запахнет свежестью. И подумала, что чувствую себя как человек, собравшийся сражаться с вампирами, приехавший ночью на кладбище с полной осиновых кольев сумкой, торчащих из нее, как клюшки для гольфа. И он ходит и не видит ни одной разрытой могилы, и хотя был готов к бою, с облегчением вздыхает, заслышав доносящийся из соседней деревни петушиный крик. И начала, видимо, засыпать, потому что вскрикнула и дернулась, когда Рэй внезапно постучал по стеклу, и инстинктивно рванула рукой по сиденью, отыскивая пистолет, предусмотрительно убранный под него.

— Поехали, Олли!

У него вид был такой усталый — я это умудрилась отметить каким-то чудом, хотя у самой уже глаза закрывались. Но увидела-таки, что он бледный весь, и стопроцентно замерз — хотя был, как всегда, в свитере на голое тело, джинсах и замшевой куртке, бессменной его одежде, куда более теплой, чем моя, — потому что еле заметно поеживается, и вообще вид такой непривычный, я его таким не видела никогда.

— Господи, как ты меня напугал, Рэй! — улыбнулась через силу, все еще чувствуя холод внутри. — Ты думаешь что…

— Думаю, что у меня есть другой план. К тому же ты, по-моему, уже вымоталась до предела.

— Знаешь, у меня все время было такое ощущение, словно кто-то следит за мной, кто-то откуда-то на меня смотрит, — призналась ему, чувствуя себя дурой, но помня слова Корейца относительно перебдения. — Я прямо чувствовала физически чьи-то глаза. Поэтому и не звала тебя — хотя умудрилась постыдно заснуть. Может, подождем еще — может, если они и следили за нами, то не увидели, как ты садишься в машину?

Фраза была такая длинная, что я ее произнесла с трудом, и прикрыла глаза в конце, отдыхая.

— Для них это слишком сильно, Олли, — следить за машиной столько времени и не сделать ни одного шага. Тебе не кажется?

Такая уверенность звучала в его голосе, что я подумала, что, конечно, я дура, что просто показалось, и это неудивительно, потому что новая для меня игра. Подумала, что надо бы сказать ему, чтобы не держал их за полных дураков — они быки, конечно, тупые, но свирепые, и совсем идиотами, которые буду сидеть и ждать, пока он придет за ними и поведет на бойню, их считать не стоит. Но, в любом случае, от уверенности его стало тепло и спокойно.

— Тебе виднее, Рэй. Так что будем делать? — спросила я полусонно, тщетно пытаясь прийти в нормальное состояние. Но, видно, слишком велико было напряжение в период ожидания, и когда оно кончилось, когда ясно стало, что никто не приедет, расслабленность нахально брала свое.

— Сейчас? Тут есть одно кафе, ровно в полседьмого открывается, то есть через час — можем попить кофе. А можем вернуться в Эл-Эй и выспаться как следует — и после сна заняться делами…

И я зевнула, прикрывая рот и чувствуя, что обратная дорога будет долгой и утомительной. Господи, мне так верилось, что все решится в эту ночь, а тут опять все откладывается — и потому настроение было куда хуже, чем еще пару часов назад, потому что охотник на вампиров знал, что эту ночь он пережил, но на следующую он должен будет опять выйти на охоту, потому что в округе они точно водятся, и если не вылезли сегодня, то, значит, они более хитрые и опасные, чем он думал, и очень голодные, ибо он не дал им поужинать. И я контролировала себя я уже с трудом и потому спросила его упавшим голосом:

— А что с этими?

И увидела его взгляд, наверняка определивший, что я огорчена, и не удивилась тому, что тон у него бодрый и уверенный, хотя и видно было, что он устал.

— Будем заканчивать то, что начали, Олли, — мы ведь планировали послезавтра уехать, верно? Так что сегодня вечером мы с тобой съездим к ним в мотель — наденешь парик, возьмем “Торус” и навестим наших друзей. Выспимся, днем соберем все вещи и поздно вечером нанесем визит вежливости — и завтра ты можешь съездить в банк, чтобы окончательно утрясти все свои вопросы, закончим сборы — и вперед.

— Ты что — решил разобраться с ними прямо в мотеле? — поинтересовалась я вяло, чувствуя, однако, что на смену грусти приходит оживление, ибо ловцу вампиров подсказали хитроумный трюк — вставить пластмассовые клыки из магазинчика ужасов, — который поможет подобраться к ним поближе.

— Почему бы и нет? Я знаю этот мотель — в отличие от большинства лос-анджелесских мотелей там есть окна, выходящие во двор, большая редкость, между прочим. Так что или я войду через дверь, прикинувшись кем-то, кого можно впустить, полицейским, например, или фэбээровцем — или ты войдешь через ту же дверь, скажешь, что пришла на переговоры или что-нибудь в этом роде, и обязательно закуришь, и попросишь открыть окно. Ну а за окном буду я. Я уже влетал в помещения через окна — не слишком удобно, зато неожиданно.

И я сонно задумалась, теребя пальцами сережку, чувствуя, что что-то здесь не то, — и долго соображала, прежде чем нашла то, что искала.

— А ты уверен, что они успеют достать оружие? Ты ведь не можешь по-другому, не можешь стрелять в безоружных — а вдруг они встретят меня нормально? Решат, что я пришла одна и все будет тихо и мирно?

— Ну, во-первых, мне совсем необязательно стрелять для того, чтобы убить, а потасовка в любом случае завяжется. И вообще, знаешь, Олли, они сами виноваты, потому что не приехали сегодня. И еще я слишком хочу поскорее уехать отсюда вместе с тобой, поэтому на этот раз мы несколько изменим правила — в конце концов, они и существуют для того, чтобы их нарушать, верно?

Он замолчал, и так сказал, кажется, больше, чем хотел — я видела, что ему не нравится разговаривать о том, кого и как он убил и кого и как планирует убить, для него это напоминало похвальбу. Но и не отвечать мне он не мог, ведь я была настойчива. И я погладила его по щеке, благодаря его за рассказ и за то, что он нашел выход из ситуации, которая казалась мне патовой, как шахматисты говорят, — и за то, что он готов изменить своим принципам, лишь бы избавить меня и себя от ожидания, и нервов, и неопределенности.

— Надеюсь, я смогу отблагодарить тебя, Рэй? — спросила двусмысленно, так, как делала это в шестнадцать лет.

— Не сомневаюсь — и я даже знаю как.

— И как же? — полюбопытствовала я чересчур заинтересованно, забыв даже о сне.

— Для начала можешь повести машину — а когда приедем…

— Кажется, я знаю, что будет, когда мы приедем…

Мы рассмеялись одновременно, так по-заговорщицки, понимающе, и я тронулась с места, чувствуя на себе его взгляд, горячий, даже обжигающий, направленный мне в лицо, но переадресуемый мной в совсем другое место, в которое он и должен был быть направлен. А дорогу я уже знала — прямо, потом направо, и еще раз направо, и после недолгого плутания по маленьким улочкам выезд на хайвэй, а там по прямой до Бель Эйр — и потому тоже смотрела на него. На секунду оторвала глаза, делая поворот, видя перед собой узкую пустую дорожку, и снова посмотрела ему в лицо, и резко притормозила, когда он выкрикнул что-то, и я заметила, что он смотрит уже не на меня, а вперед — и увидела машину в трех метрах перед нами, здоровенный джип, перекрывший нам дорогу. И обернулась вслед за ним, увидев еще один сзади, прямо за нами, бампер в бампер.

Он даже не сказал ничего, я сама нажала на газ — и хотя мало места было для разгона, удар меня потряс, и джип чуть развернуло, и я дала задний ход, мне пара метров нужна была, чтобы сдвинуть его вторым ударом и уйти, но поздно было, второй джип ударил сзади, заперев, звякнув выбитыми мустанговскими фарами. И в этот же момент увидела я движение справа, и Мэттьюза, выскакивающего, пригнувшись, из машины, всаживающего через опущенное боковое стекло распахнутой двери “Мустанга” несколько пуль в джип перед нами и разворачивающегося молниеносно, чтобы начать стрелять во вторую машину.

И как-то не услышала первый выстрел сзади, который бросил его на дверь, хотя услышала второй, третий, четвертый, пятый или сколько их там было. И он осел, дергаясь от бьющих его кусочков свинца, а потом застыв, и сидел, прислонившись спиной к двери, как в кино, — только вот в кино девушке удается заглянуть в лицо убитому герою, увидеть последнюю улыбку, прощальный взгляд. А я ничего не увидела, потому что не было у него лица — было что-то красно-черно-белое, словно он перед тем, как выскочить из машины, в предпоследнюю минуту своей жизни успел натянуть жуткую хэллоуинскую маску. Чтобы я не увидела его мертвым, чтобы он навсегда остался в моей памяти таким, каким я его видела перед тем как все началось — сильным, волевым, уверенным, с желанием во взгляде и прячущимися за желанием чувствами. И чтобы я даже не могла подумать, что этот заляпанный краской комок одежды — это он. Но я-то знала. И уронила голову вниз, обмякнув, опустив руки, глядя на него краем глаза, нащупывая положенный под сиденье ствол.

— Тащи ее, быстро! Ну!

Кто-то рванул на себя мою дверь, неуверенно дотронулся до плеча (я вдруг отчетливо поняла, что это Виктор, Ленчик наверняка взял его с собой, чтобы кровью повязать, чтобы тот и в мыслях не держал отскочить потом) и взял меня за волосы, поднимая голову, откидывая ее назад на сиденье. И голова откинулась как бы безвольно, а пистолета он не видел, конечно, руки-то были внизу, и темно — и тут я распахнула широко глаза, взглянув в его лицо, видя там и страх, и брезгливость оттого, что я могу оказаться окровавленной и мертвой, и облегчение, и тут же злорадство. И он чуть наклонился ко мне, намереваясь, видно, ухватить покрепче за куртку и одним движением вытащить, — и застыл, почувствовав упершийся ему в пах ствол, и глаза стали как дырки в яблоке, прогрызенные червяком, идеально круглыми.

И я хотела шепнуть ему по-киношному: “Встретимся в аду!” — но вместо этого просто нажала на курок, как учили, два раза подряд. И показалось, что я слышу, как пули в него вошли, в его тело, — впились с каким-то чвяканьем, словно камень в огромный кусок масла — и он так банально упал, некрасиво, без театральных стонов, скорчившись и издавая звуки, которые вряд ли может издавать человек. Упал на бок и скрючился, подтянув колени, и лежал, дергаясь, и негромко… воя? постанывая? кудахтая? курлыкая? клокоча? И лица мне не было видно, так что не знаю, была ли на нем мука или благодарность мне за то, что я избавила его, предателя, от позорного существования. И он не шептал ничего такого киношного, лежал себе, деликатно так пошумливая, будто стараясь никого не тревожить, — и я еще подумала, что убивать человека из пистолета очень безлично, что удар ножом — это настоящее убийство, потому что ты чувствуешь, что делаешь и полностью участвуешь в процессе. А тут все происходит через металлического бездушного посредника, которому все равно, кого и за что, которой не может передать твои чувства и эмоции, который очень удобен, но в то же время очень неподходящ для настоящей мести.

— Брось волыну! — услышала голос Ленчика и увидела расплывчатые фигуры перед потрескавшимся лобовым стеклом, ломаные и нечеткие, словно сотканные из тумана. Голос не слишком уверенный был, хотя и повелительный, словно он приказывает что-то собаке, которая может его укусить. — Брось!

Я знала откуда-то, что не будут они стрелять — пока не будут, не будут, если я не буду, — потому что я им нужна живой. Но мне было все равно и не страшно — потому что уже нечего было терять, потому что пришел мой момент истины, как когда-то пришел твой, у меня на глазах, как не так давно пришел Корейцев, которого я не видела, но знала, что он его встретил с достоинством. Это не мысли были — когда там думать, когда все произошло-то в течение буквально пары минут — просто ощущения. А внутри было легко и пусто — не как в старом, захламленном воспоминаниями, эмоциями и предчувствиями сундуке, а как в новеньком только что купленном чемодане. И тут Виктор сбоку заорал, словно проснувшись, и я быстро подняла руки, выбирая центральную из трех фигур перед стеклом, думая, что это и есть Ленчик, — и наклонила голову, чтобы осколки не выбили глаза, и не боялась промахнуться, потому что полтора метра до него было, и нажимала на курок до тех пор, пока не услышала пустой щелчок и не увидела боковым зрением тень сбоку, у моей открытой Виктором двери. А потом удар в голову, и боль, и вспышка, и я опрокинулась назад, и гаснущая мысль вылетела из меня последним салютом, шепнула, что это пуля — и что больше мне думать уже ни о чем не надо…

Первое чувство, когда пришла в себя — жуткая боль в голове слева, а потом ощущение, что я ослепла, — мрак был перед глазами. Точнее, перед правым глазом, левый не открывался никак. То, что я жива, и так было понятно — у мертвых ничего болеть не должно, — но вот где я, понять было сложно, и воздуха почти не было, и тишина вокруг, и руки меня не слушались, прилипнув к спине. И во рту очень было сухо, и жарко. Все это я постепенно осознавала, одно за другим — и при этом равнодушно и отстраненно, — и всплыло вдруг сравнение с человеком, закопанным заживо. Что тоже не особо меня взволновало, но я подняла на всякий случай свинцовую голову, слишком резко подняла, и ударилась обо что-то, и отключилась опять.

Наверное, отключилась — потому что когда я в следующий раз открыла глаза, потревоженная чем-то посторонним, было все так же темно, и воздуха все еще не было, видно, горло забито, потому что если носом дышать, то кое-что доставалось. Только слова доносились, и я лежала тихо и слушала, не пытаясь ничего понять, просто их воспринимая.

— Попали, ну попали, в натуре! — бубнил кто-то. — Ну старшой, ну подстава! Лавэшек срубим! Жить будем как короли! Сначала трех пацанов валят, потом еще пятерых, Серегу Вагина валят, Серого, волчину, валят как зеленого! И мы еще прилетаем — Сашка на глушняк, Лысого тоже. Он передо мной сидел, за рулем, волыну достал как положено, и я тоже — мы хер просекли, как этот из тачки вылез и палить начал. Ждем, как старшой сказал, когда этот вылезет, чтоб бабу не задеть, — и тут! Я только пригнуться успел, думал все, щас меня! Не, в натуре — этот, как снайпер, шмалял, вроде не целился, а у Лысого глаз на щеке повис, я видел. А, коммерсант, Витюха, — она ему все яйца разнесла, паскуда, там дыра такая, что смотреть страшно, как у бабы! Хорошо старшой сказал его кончить — куда ему жить, такому-то…

— Ну! — поддакнул другой. — Прилетели, твою мать! Надо было паскуду эту валить — на хер она нам сдалась! Целый день в этой Монике просидели, боялись к тачке подойти, потому что сучка в багажнике. Может, и сейчас мусора ее ищут — трудно им по мотелям прошвырнуться? Из-за этой суки такой тир получился, будто мы в совок на разборку прилетели — десять человек, твою мать! Только мы и остались. Весь Нью-Йорк ржать будет — из-за одной бабы десять пацанов отдали! И еще хер знает, че мы с нее получим! И может, за нее еще люди придут — кто-то же валил пацанов, не один же этот, которого ты кончил!

— Кончай базар, слышь?! — встрял третий, и первые двое замолчали сразу. — Ленчик сказал, вот вы и прилетели. Че вам, только жидков трясти? Зато лавэшки получим — Леня сказал, что всем хватит, и нам, и жен пацанов подогреем. Леня за базар отвечает. Там такой кусок — раздергаем, ляжем тихо и поживем нормально. Давай, Толстый, проверь лучше бабу — не сдохла? И поспрашиваем ее, кто там за ней стоит, — пока Лени нет, все равно делать нечего.

И свет появляется, и воздух, и меня дергают сильно, и света еще больше, и я понимаю, что лежала лицом вниз, накрытая чем-то вроде подушки или покрывала, а теперь меня перевернули. Рожа надо мной, большая и жирная, я ее вижу отчетливо правым глазом — а когда меня дергают еще раз, и я сажусь, вижу и остальных, щурясь от яркого электрического света. Все тело затекло, не только голова болит, но и заведенные за спину руки, слипшиеся как любимые мной в детстве лимонные дольки, перекорежившись в жестяной банке, — и пытаюсь вернуть их в привычное положение, но не получается. И меня это немного удивляет, и на этих я не обращаю внимания, все пытаясь понять, что у меня с руками, пока не приходит в голову, что они связаны.

— Жива, падла, — констатирует тот командный голос, который вступал в разговор самым последним. — Надо воды ей дать, чтоб не сдохла, — считай полсуток в багажнике валялась. Хочешь пить, паскуда?

Я понимаю, что вопрос обращен ко мне — и пить хочу, теперь, когда он напомнил. Очень хочу, но вот невежливое обращение мне не нравится. Я опять отвлекаюсь от них и пытаюсь понять, как я здесь очутилась, и для этого не требуется великого напряжения — их реплики, до этого просто просочившиеся в мою голову через уши, теперь оседают в мозгах, завершая моментом выстроившуюся цепочку — Санта-Моника, ночь, пристань, джип перед нами, таран, бесформенный ком одежды без лица, Виктор, голос Ленчика, стрельба сквозь стекло, удар…

Сильный шлепок по лицу заставляет вздрогнуть, возвращает в голову утихшую было боль.

— Оглохла, сука?!

— Не бей по лицу, Толстый. Леня же сказал.

— Да у нее рожа один хер как у вокзальной бляди — глаз-то вон, твоя ж работа, Андрюха.

— Рожу не трогать! Я б сам ей попортил — когда в январе у мотеля пацанов завалили, мне в больнице физиономию полдня латали. Ее ж работа — она платила. А ты, падла, кивай, когда тебя спрашивают! Хочешь пить?

Киваю, и толсторожий рывком срывает то, что заклеивает мне рот, и какое-то время спустя сует мне в лицо чашку, ударяя ею о зубы, и вода льется внутрь — и по лицу, и под куртку, но главное — внутрь.

— Еще! — только и могу произнести, потому что кажется, что могу выпить небольшое озеро, и этот приносит еще чашку, а потом еще и еще, и я уже мотаю отрицательно головой, а он все льет в меня воду. И когда я закрываю рот, больно давит мне на щеки, вливая очередную порцию. А потом сильно бьет в живот, и я от боли и неожиданности падаю на пол, и меня рвет выпитой водой, выходящей из меня спазмами и толчками.

Общий смех — наверное, и вправду смешно, и меня поднимают опять, за воротник куртки, тонкая кожа которой жалобно трещит от рывка, и сажают на стул. Когда спазмы проходят, и снова есть чем дышать, и вставшая в глазах влажная пелена уходит, растворяясь, поднимаю голову, видя перед собой длинное лошадиное лицо, скалящее большие зубы, нечасто общающиеся со щеткой, покрытые мутным илом.

— Еще пить хочешь, сучка?

— За сучку ответишь, — говорю машинально, пока не испытывая к ним ни злобы, ни ненависти, все еще приходя в себя. И снова удар в живот, сбоку, где толстомордый стоит.

— Крутая сучка, а, братва? — делано изумляется длиннолицый, украшенный большим неровным шрамом. — Ладно, сейчас мы из тебя понты повыбиваем. Я с такими, как ты, дело имел — как-то из одной такой лавэ тряс, коммерсантка была. Тоже на понтах, упрямая — так мы ее увезли на денек в одно тихое место, погладили немного утюгом, в ванной потопили, бутылок в дырки позасовывали, она уже к вечеру все готова была отдать. Все и отдала — только сдохла с колом в дырке, чтоб не понтовалась больше…

Я слушаю его тупо, не сомневаясь, что он говорит правду, и чувствуя вдруг, что эмоции возвращаются — в виде мощной яркой вспышки — и сами открывают рот, разжимая предусмотрительно сжатые губы.

— Смелый ты пацан, — произношу тихо в ответ. — Только я тебе не коммерсантка, у меня муж был в авторитете и таких, как твой Ленчик в шестерки брал, чтобы было кому на шухере постоять. И за братву я тебе могу порассказать побольше, чем ты мне. И никаких лавэшэк вы не получите — да и не уедете отсюда, вас тут и закопают!

Снова удар в живот, снова падаю, еще удары ногами, в бок, в спину, чувствительные, но не смертельные — и один по голове, в то же самое место, после которого опять темнота. А с возвращением света обнаруживаю, что сижу голая на стуле, широко расставив ноги, охватывая ими спинку, и руки по-прежнему за спиной.

— Любит пое…ться телка, даже без трусов, — слышу голос жирного. — А ничего, да — только вот рожа побитая. Может, давай ее на троих?

— Да лучше ей башку отрезать за пацанов и за сегодняшнее тоже. Сашок между мной и Леней стоял, — встревает тот, чьего лица я не видела пока. — Прикиньте, братва, — Леня ей кричит, чтобы кидала волыну, и тут она в Сашка садит, всю обойму. Его на джип кинуло, будто ломом долбанули. Сука е…ная!

— Обос…лся? — интересуется голос длиннолицего, мне уже знакомый. — Я те говорил, это не жидков трясти. Теперь знаешь, каково под стволом стоять. Я бы эту суку сам кровью умыл — за пацанов за всех, и за Серого. Мы с ним такие дела делали, такой волчина был, и из-за этой…

— Ты волков не видел, — подаю голос, понимая, что все закончится очередным ударом, но и удержаться не могу. — А те, кто на мне — это не волки, а быки. Вас бы в Москве всех завалили в шесть секунд — на первой же стрелке. С такими, как вы, не говорят, таких валят…

Он молчит, сверлит меня глазами, идет к холодильнику, копается там, стукая друг об друга жестью банок, и наконец находит то, что искал, гордо демонстрируя всем пивную бутылку с узким горлышком.

— Так ты думаешь, Толстый, она пое…ться любит? Заклей ей рот — сейчас посмотрим, как она это делает!

— Если ты мне сделаешь хоть что-нибудь, тебе Ленчик в зад десяток бутылок вставит, понял?!

Больше я ничего не говорила — толсторожий меня сзади больно ударил, по почкам наверное, а потом залепил рот, а потом они меня приволоки в душевую кабинку и привязали так, что голова вздернулась вверх, и когда открыли кран на полную, вода мне врезалась в лицо, забивая нос, не давая дышать, замораживая, а я даже отвернуться не могла, только жмурилась. И поначалу было ничего, но потом лицо закаменело, и грудь, и плечи, и руки, и я втягивала носом воду вместо воздуха. Не знаю, сколько это длилось, при этом я не теряла сознания, я просто перестала ощущать — и вернулась на какое-то время в чувство, тупо перенося обрушивавшиеся сзади удары. Я не сразу поняла, что это ремни и полотенца мокрые, завязанные в узел, — потому что одни удары обжигали, а другие тупо били.

Потом шум, голос Ленчика, отчитывающий свои подчиненных за самоуправство, ругань, мат и угрозы. И взрослый, но тем не менее жалкий лепет и ропот со стороны длиннолицего, видно не последнего человека в Ленчиковой бригаде.

— Из-за нее пацаны погибли, старшой, а ты мне пихаешь!

— Да я вам толковал уже, в натуре, — лавэ с нее получим, и делай с ней что хочешь! Или че, пацаны зря погибли, мы зря под пули подставлялись? Бабки надо получить — и валить отсюда!

— А че валить-то?

— Да пробить могут, с кем пацаны работали, — могут нас начать искать. Мы ж с тобой вдвоем с мусорами местными базарили, когда пацанов завалили в январе у мотеля, забыл, что ль? Лысый тогда в больнице лежал, они же его тоже точно срисовали — и тут опять его находят, только с пробитой башкой. Могут не вспомнить, а могут и вспомнить. Хорошо хоть все без документов, хер установишь, кто есть кто, но это ж мусора, они копать умеют.

— И че делать будем, старшой?

— Да все решено! Пока вы тут херней занимались, я с Жидом общался, он тут вопросы решает. Короче — получаем с нее и валим в Сан-Франциско, там у него люди есть, отсидимся пару недель. И ее пока с собой возьмем, может понадобиться, я же не очень секу в бабках, как там что делается, а Витюху она грохнула. А из дома нам позвонят если что — чтоб в курсах быть. А вы тут творите беспредел! Без вас одни проблемы — Жид злится, что такую бучу устроили, столько трупов осталось. Он же боится, что начнут всех русских прессовать — как у нас после того, как Японца приняли, — а ему это надо? У него ж тут бизнес, он такие бабки делает! Но и мы сделали…

— А че Жид, в доле?

— Да хер там в доле! Отдадим ему блядский дом этот стриптизный — а бабок ноль, и так получится до хера, он же на лимон тянет!

— Не треснет у Жида-то? — спрашивает все тот же настойчивый. — Людей не дал, когда ты просил, — куда ему лимон-то?

— Ты не забывай, в чьем городе мы! — возмущенно отрезает Ленчик. — И так наделали тут всякого, мусора еще год будут при слове “русский” за стволы хвататься. А то, что Жид людей не дал, это хорошо — еще узнали бы, сколько мы с нее получим! Зато тачки кто покупал, когда нам надо было? Его люди! Нас бы давно уже вычислили — “Форд” Серого бросили, “японку” эту, которую она помяла, тоже бросили — а так люди Жида покупали, если и запомнили кого, так их, мы в стороне! А стволы откуда? Тоже Жид. А хата в Сан-Франциско? Он нам помог, мы ему стриптиз отдаем — нам с ним один хер делать нечего!

— А че теперь?

— Ее не трогать больше — ты и так ей по роже засадил, теперь неделю потеряем, пока она сможет в банке объявиться. Еб…те сколько хотите, хоть в рот, хоть в жопу — но не бить, это потом! Усекли все?

Больше меня не трогали в тот день, оставили лежать. И я даже умудрилась заснуть и спала очень долго, потому что когда проснулась, светло было. В комнате тишина стояла и я лежала лицом вниз, все вспоминая. Грустно думая о том, что Ленчик в итоге нас перехитрил — вызвал еще пятерых, последних, видимо, из оставшихся у него в Нью-Йорке, причем вызвал в последний момент, после того как Рэй убил Вагина и того, кто был с ним. И они поехали в Санта-Монику — и смотрели издалека на меня, зная, что рядом со мной обязательно кто-то есть, и организовали достаточно грамотную ловушку, в которую мы попали в тот момент, когда оба были сонные и уставшие и убежденные в том, что Ленчик просто не поехал сюда.

И Рэй вспомнился — такой уверенный, такой сильный, успевший среагировать в опасной ситуации и убивший-таки одного, и за одну секунду превратившийся в нечто бесформенное и безлицое. И я еще подумала, что как хорошо, что тебя не обезобразили тогда пули — потому что ужасно осознавать, что мгновение назад живой человек превратился в ничто. Неважно даже, что он был мне очень близок, что он спас меня в трудную минуту, вытащил меня из виски и кокаина, проливал кровь — неважно, что он был в меня влюблен и хотел на мне жениться. Или именно это, только это и важно, потому что, будь на его месте кто-то чужой, меня бы это не тронуло? Наверное, так.

Я медленно думала, все еще не в силах отойти от случившегося, вцепившегося мне в память, заслонявшего тем комком без лица все остальное — не в силах осознать до конца, что все кардинально изменилось, что из победителя я стала проигравшей, из охотника превратилась в пленную жертву. Даже не вспоминала в тот момент о том, что вела я себя так, как надо, пристрелив Виктора и убив еще одного, выдержав вчерашнее испытание. Просто думала медленно и тупо, не очень хорошо соображая, чувствуя сильную головную боль, испытывая жажду, ощущая желание пойти в туалет, но не имея для этого сил. Будущее меня не пугало, видеть его мешало прошлое — и, наверное, я должна быть им благодарна за тот удар по голове, потому что, соображай я нормально, я бы испытывала больший дискомфорт при мысли о том, что мне предстоит вынести.

Тут голоса пришли, и меня перевернули, и Ленчик, поглядев на меня торжествующе — мне показалось, что было чуть-чуть тревоги в его взгляде, он все же боялся, наверное, не умерла ли я, не повредили ли мне чего его идиоты, когда били, но торжество было главным — поинтересовался, не буду ли я орать, если он освободит мне рот. И когда я кивнула, приказал тому, что зашел с ним, сорвать полоску широкого скотча с моего рта.

— Ну че, допрыгалась? Не хотела по-хорошему? — спросил с издевкой, грозящей вот-вот перейти в припадок ярости, я это видела, потому что глаза стали злобными. — Братва б тебя разорвала вчера, если бы не я. Таких пацанов убили — из-за тебя, сука, из-за того, что тебе бабки дороже всего!

— А ты и твои пацаны за справедливость воевали, да, Леня? — прокаркала я хрипло, царапая горло. — Воды дай…

Воды дали, вежливо так — длиннолицый, а это он с ним был, принес, а Ленчик уже меня напоил.

— Мне надо в туалет, в ванную, и курить я хочу — а потом поговорим, — произнесла тихо, без наглости, просто перечисляя, что мне нужно, зная, что хамить ни к чему, но и просить робко не надо.

— А ты под себя! — ухмыльнулся Ленчиков спутник.

— Че несешь, Андрюха — чтоб мы тут нюхали потом? Отведи ее!

— Может, и жопу ей вытереть?

— Надо будет — вытрешь! Руки ей освободи — пусть так походит пока.

Рук я вообще не чувствовала, и когда этот снял скотч, который они использовали вместо наручников, я руки еле вынула из-за спины, казалось, что они уж приклеились к ней. Распухшие, тяжелые кисти, как неизвестно откуда и зачем появившиеся отростки, висели — и когда по совету добросердечного Ленчика начала их тереть друг о друга, восстанавливая кровообращение, возникло чувство, что в каждую кисть всадили по паре сотен иголок.

Я даже не задумывалась, что стою голая перед ними — меня нагота собственная никогда не смущала, плюс я убеждена была всегда, что мне своего тела стыдиться нечего, и уже позже мне пришло в голову, что это был один из их главных козырей, потому что, в принципе, голый человек в обществе одетых остро чувствует себя уязвимым и незащищенным, особенно когда не сам он разделся, а его раздели и одеться не дают. А мне было по фигу с первого дня моего пребывания в этом мотеле и до последнего. И мне ни капли не смутило, когда Ленчиков спутник поперся за мной в туалет — в конце концов, на меня мой первый муж вечно пялился, вечно врывался, когда я туда заходила, — и потом глазел, когда я стояла под душем. Зато собственная физиономия меня более чем смутила — так-то все было нормально, только вот парик куда-то делся, зато ни одной царапины, ни одного пореза от осколков лобового стекла “Мустанга”, но вот синяк действительно был как у вокзальной шлюхи, большой, закрывший весь глаз, как черная пиратская повязка. Я, правда, обрадовалась, что нет рассечения — мне, пока не увидела себя, вообще казалось, что там что-то страшное, — но видок был не очень.

Потом все тот же длиннолицый, которого Ленчик называл Андрюхой, поставил чайник, сделал мне чашку растворимого кофе, и ушел и тут же вернулся, видно, в соседнюю комнату выходил. Кинул на кровать три апельсина, разведя перед Ленчиком руками — больше, мол, ничего нет. И я сделала глоток бурды, оставив апельсины в покое. Голода не было еще, да и что я, должна была пальцами с них сдирать кожуру?

— Один на тебя работал, этот который был с тобой? — спросил Ленчик, и я видела, что заботит его этот вопрос, но думать в тот момент не могла и потому тупо кивнула, и потом еще раз, когда он переспросил.

— У меня там сигары были в куртке, — сказала и отодвинула протянутую мне пачку “Мальборо”, вовсе не собираясь курить это дерьмо. И Андрюха извлек мою куртку из угла, и заметила дырку под мышкой, распоровшийся из-за этих пидоров шов, но не прореагировала, опять же. Прореагировала, только когда он залез в карман и начал вертеть в руках зажигалку.

— Богато живет сучка, а, Лень? Пора раскулачивать! — и осклабившись, сунул ее себе в карман.

Вот этого я не могла стерпеть, это твоя зажигалка была. Я не могла позволить, чтоб эта гнида хватала ее грязными пальцами и уж тем более, чтобы забрала себе.

— Леонид, скажите ему, чтобы он мне отдал мою вещь, — произнесла спокойно и холодно. — Это зажигалка моего мужа, понятно?

И тот посмотрел на меня с усмешкой, помолчав, и усмешка стала еще шире, когда я протянула к лошадиной роже руку, раскрывая ладонь.

— Зажигалку гони, живо! — И следующим движением выплеснула кофе в перекривившуюся физиономию, и Ленчик еле успел остановить корешка своего, кинувшегося ко мне с кулаками, раз пять приказал ему успокоиться и прийти в себя, прежде чем тот остыл, с ненавистью запихнув зажигалку обратно в мой карман и кинув скомканную куртку обратно в угол.

— Не умеешь себя вести, а, сучка? Руки тебе развязали, попить дали, а ты? — упрекнул Ленчик с искренней обидой в голосе. — Не понимаешь по-хорошему, по-другому поговорим. Андрюха, заклей ей рот и руки тоже — и зови пацанов!..

Вот так и началось наше интимное, так сказать, знакомство — хотя интимности в том, что они делали со мной, не было вовсе. Это даже был не животный акт, не изнасилование — просто желание унизить и одновременно отправление нужды. Долгое, правда, — или нужда была сильная, или я их все же немного возбуждала, или они так на мне злобу вымещали, последнее, думаю, верно. Но в конце концов им надоело или они устали, и меня наконец оставили в покое — я это поняла потому, что больше никто ко мне не подходил. Руки, слава богу, были свободны — они все пытались жалкое разнообразие вносить, в смысле менять позы, так что распутали меня на каком-то этапе, мешали им мои связанные за спиной руки. И я поднялась кое-как с пола под проносящиеся мимо меня комментарии и, пошатываясь, пошла в душ — вся в сперме была, вся липкая, словно покрытая коркой, словно вымазанная сгущенкой зловонной, — и я доползла до него кое-как, и сил хватило только на то, чтобы открыть воду, и я села безвольно на кафель.

Они еще говорили о чем-то своем — для меня это просто фон был, такой же, как звуки падающей на пол воды, но слышала, как Ленчик, наверное, отвечая на чей-то вопрос, гордо заявил, что пора ему на покой, пусть молодые дела варят.

— А ты сам, старшой?

— А че я — куплю дом в Нью-Джерси, а может, вообще на Гавайи переберусь. Буду нужен — ну там рассудить кого, развести — будете звать, первый класс оплачивать. А так — все. Зоны нахавался, тут чуть не завалили, да и мусора теперь будут пасти.

— А мы?

— А че вы? Вернемся, бабок лом, наберете пацанов новых, ты, Андрюха, за старшего, раз Серого грохнули. И вперед. Только чтоб про бабки, на которые эту напрягли, молчали. Будут спрашивать, скажете, что летали потому, что братва местная просила помочь и заплатила нормально за работу — но чтоб про миллионы никому! И еще там одни люди за нее могут начать спрашивать, тюменские могут объявиться, — так вот, мы с нее ни хера не получили потому, что смотала она. Наняла негров каких-то, они наших завалили десять человек, и их тюменца тоже, а баба смотала, может, черные ее сами кончили. Хер им, а не бабки, тюменцам, — мы под стволы лезли, пацанов потеряли столько, короче, наше все, усекли?

— А сколько там? Тот тюменский про пятьдесят лимонов говорил, да? — не умолкал Андрюха.

— Да какой там! — презрительно протянул Ленчик. — Десять у нее есть, и ни цента больше. Так что тюменцы пусть отдыхают, а нам всем хватит, я ж сказал. Каждому по лимону, когда все выдернем — и семьям пацанов, Серого и Сашка, подкинем по пол-лимона. Как?

Тишина, видно вызванная неслыханной щедростью Ленчика — естественно, решившего себе прикарманить все остальное и, как и я думала, ничего не отдавать тюменцам и все свалить на меня.

— С такими бабками я бы тоже на Гавайи…

— Молодой еще, Андрюха, — ты поднимись, пацанов воспитай, похавай с мое, а там и отдохнешь. Мне пора, я свое отпахал…

Я чуть улыбнулась, слушая их диалог, вспомнив, как Ленчик не захотел давать мне отсрочку, спровоцировав конфликт раньше, чем мы планировали — как раз в тот день, когда Рэй убрал первых двух его людей, и представила себе смешную картину… Подумала, что Ленчик потому бесится, что ему уже кажется, что деньги — вот они, только руку протянуть, и он наверняка мечтает об особняке в Майами или на Гавайях, и уже видит себе в окружении грудастых красоток и негров в ливреях, курящим сигары и лениво стряхивающим пепел в гигантскую золотую пепельницу. И вот я представила такую сценку, которую видела в Москве на Арбате — там фотограф стоял рядом с вырезанным из плотного картона японским борцом сумо, экзотичным, жирным, гигантским, и предлагал всем желающим подойти к картону сзади и сунуть голову в отверстие, и запечатлевал их в таком виде.

И в моих мыслях Ленчик всовывал голову в целую конструкцию, приставляя ее к телу классического миллионера, сидящего на борту собственной яхты в окружении девиц, и пальмы на фоне, и голубой океан, и пахнет достатком и богатством. Только вот не видел он того, что с позиции фотографа смотрится комично, и не только потому, что череп маловат, не по Ленчику образ, но и потому, что диссонирует его физиономия с телом богача, и хотя и сценка-то вся убогая, сразу ясно, что Ленчик на эту роль ну никак не подходит. Но ему-то не видно, он же с обратной стороны — и он уже так вжился в эту роль, что отходить не хочет, убирать поганую свою голову, потому что нравится ему испытанное ощущение. И я перестала улыбаться и даже сплюнула на пол от отвращения, от мысли о том, какие же они все уроды, Ленчик и его команда, и как обидно проиграть таким вот ублюдкам.

А потом все ушли, один остался, он телевизор смотрел, когда я вышла, и добралась до постели, и рухнула лицом вниз, и молчала, когда он мне руки, вытянув их вперед, замотал и заклеил, приподняв голову, рот: боялись, наверное, что я могу заорать и услышит кто-нибудь, проходящий мимо номера. И я опять заснула. А вечером — когда меня разбудили, свет не пробивался уже сквозь закрывшую окно плотную штору — все повторилось. Вперлись всей толпой, и брали меня по очереди, то по трое, то по двое, то по одному, а остальные играли в карты, судя по репликам, и отпускали шутки, и давали друг другу советы относительно меня. И хотя это длилось дольше, чем утром, они уже не торопились, и я подолгу стояла на коленях попкой к ним, и никто ко мне не прикасался, видно доигрывали партию, покрикивая мне, чтобы готовилась, а потом вдруг брались за меня сразу вдвоем.

А я ни о чем не думала, я все вспоминала и вспоминала, чувствуя горечь внутри оттого, что так все получилось — тем более что нам оставалось до победы каких-то полшага. А потом, в какой-то момент, увидела у Ленчика уже свою зажигалку, он прикуривал в тот момент, когда я перед ним стояла с его членом во рту, и еще “Ролекс” твой и мой был на его руке. И когда они наконец уперлись потом, сна уже не было, и воспоминания ушли, и я лежала, думая о том, что должна что-то сделать. Не то что они творили со мной, а, казалось бы, незначительный факт — твои зажигалка и часы в чужих руках — вернул мне все эмоции, и чувства, которые хоть и притуплены были усталостью (ничего такого они со мной не делали, все примитивно и убого, но просто долго, потому что много их было), но заставляли искать выход.

И мне вовсе не нравилась идея поднять шухер, когда они привезут меня в банк, а сами останутся у входа — ясно было, что как только их примут, Ленчик вложит меня сразу, расскажет кто я, и ксерокс той статьи им отдаст, он наверняка при нем. И я искала другие варианты, и мысль ползала по мозгу, как улитка, вяло и очень-очень медленно, но зато упорно. И когда мои мысли прервал тот, кто со мной оставался, — вдруг меня перевернул на спину, раздвинул ножки, и вошел, и дергался какое-то время, пока не кончил, — я поняла, в чем он, мой выход. Как всегда в одном только — в моем теле.

Это было не совсем понятно — телом моим они и так пользовались сколько хотели, — но то, что уже наевшийся меня человек вдруг спустя несколько часов захотел меня снова, это говорило о том, что такое может случиться еще.

Тем более что он, кончив, не сразу от меня отстал, тискал еще какое-то время — именно тискал, поглаживанием это не назовешь, — и я подумала, что, может, он меня развяжет, и, может, захочет этого подольше, и, может, сделает какую-нибудь ошибку. И может, мне удастся ею воспользоваться — может быть, не то, что ударю его по голове и убегу — я слышала, как Ленчик, уходя, сказал оставшемуся, что запирает нас на ночь, сам запирает, снаружи, и хрен знает, что там было за окном. Да и не было особых надежд на то, что мне, с вечно затекшими руками и ногами, удастся каким-то образом свалить с ног и отключить здорового кабана.

Я, конечно, вспомнила, как когда-то давно была в похожей ситуации — как соблазнила кронинского начальника охраны, подтолкнула к тому, чтобы он меня изнасиловал, и потом наговорила ему восхищенных слов по поводу того, какой он в постели, и сделала вид, что стала покорной, что он подчинил меня своим, признаться, не слишком умелым, хотя большим и крепким членом. Но при этом мне не удалось отвлечь его настолько, чтобы завладеть его пистолетом, — хотела дать ему по голове и убежать, только и всего, — но зато он расслабился, и сам сказал, чтобы приготовила поесть, и спокойно смотрел, как я режу ножом сначала сыр, а потом и бастурму, и ему и в голову не пришло, что через каких-то пять минут я проткну его этим ножом насквозь. Но, с другой стороны, это и мне в голову не приходило, я это сделала потому, что раздался звонок в дверь и я поняла, что это Кореец и что этот пидор может его убить сейчас — и потому и нанесла удар. А так ни он, ни я такой возможности не предвидели.

Но это не квартира, а мотель — просто комната. Ножа здесь нет, пистолеты на полу не валяются, так что сравнение с той ситуацией было неправильным. Да к тому же и бежать мне было некуда — даже если предположить, что все получится, что мне удастся вылезти в окно, то что дальше? Домой — и начать все сначала? Как, с чьей помощью, каким образом? Неуютно стало от этих вопросов, на которые не было ответа, — и я сказала себе, что главное это выбраться отсюда, а там уже можно будет поискать ответ на все другие вопросы…

Охранник мой развязал мне руки, когда я проснулась и попыталась встать — то есть просто разрезал скотч, достав из кармана ножик и туда же потом его убрав — проводил меня до туалета, а потом до душа, где я сама сорвала пленку, закрывавшую рот. Когда я вышла, на столе у стены поднос стоял с завтраком — пакетик сока, пара тостов, крошечная коробочка с джемом, карликовая порция масла — и он отошел и смотрел, как я ела.

А я впервые со времени попадания сюда ощутила зверский голод — и то что было, упало в меня в мгновение ока. И спросила грустно в соответствии с продуманной линией поведения:

— И это все? Может, дадите мне еще?

И он задумался вдруг, и покосился на дверь, и потом пристально так и долго посмотрел на меня, на что-то решаясь, и рванув в ответ молнию джинсов, сказал: “Ну держи” — и вытащил член, маленький совсем, и не отводил глаз от моего лица, ожидая чего-то. И я с показной готовностью открыла рот, и с чувством, и неторопливо делала ему минет, помогая себе руками, и чувствовала, что ему нравится, хотя он в итоге сам начал входить, не умея ждать и получать большее удовольствие.

— Наелась?

И я кивнула, посмотрев ему в лицо, вспомнив продемонстрированную мне Мэттьюзом его фотографию — молодой парень, мой ровесник, наверное, такой же тупой и опасный на вид, как и все остальные.

— Ты такой… — начала я и, когда он опять напрягся, головоломка с непонятным его поведением решилась тут же, но надо было убедиться в правильности моего решения.

— Может, еще? — спросила с улыбкой, глядя уже на его джинсы, в которые он так быстро заправил обмякший членик, разом побелевший и напоминавший выбившийся клочок майки, что дуре бы стало ясно, что он стесняется его размеров. — Я сделаю приятно.

И он помялся, бросил мне пренебрежительно “обойдешься”, но мне показалось, что у нас с ним наладился какой-то контакт, пусть и незначительный. По крайней мере сам предложил мне сигарету, и я вспомнила, что не курила черт знает сколько, что уже третий день, как я у них, и взяла, не забыв поблагодарить, и хотя вкус оказался мерзким — я сигарет тысячу лет не курила, и невозможно их курить после сигар — сделала вид, что мне приятно. Докурить все равно не успела — ключ полез в замок, и он жестом показал мне на кровать, и я плюхнулась на нее, тут же притворяясь спящей. И ожидая, что он скажет Ленчику: если умолчит о том, что я ему делала минет, а он меня сигаретой угощал и что я вовсе не сплю, значит, есть прогресс.

— Ну че она, Василек?

Я лежала на животе, не открывая глаз, вслушиваясь напряженно.

— Да нормально, старшой. Жрать ей давал, мыться давал — вот развязал даже, ты же сам говорил, что нам надо, чтобы она выглядела в порядке.

Тут и остальные вперлись, и началось то же, что и вчера — меня то развязывали, то связывали, то освобождали рот, чтобы вставлять в него члены, то заклеивали его, я то лежала незадействованная, то пассивно участвовала в процессе. При мне рассказывали друг другу невероятно на их взгляд страшные истории о пытках и расправах, которые они якобы над кем-то совершали — видимо, я должна была дрожать от ужаса — и при мне иногда начинали беседовать о делах, видно забывая о моем присутствии, потому что я уже стала как часть мебели. Правда, ничего такого они не говорили — только Ленчик один раз сказал, что все в порядке, что по телевизору ничего нет, и в газетах тоже. И что надо сидеть тихо, без его разрешения никуда не выходить и с персоналом не общаться, могут просечь, что русские, а это на хер не надо.

— Может, сгоняем куда, старшой, — произнес уже хорошо знакомый голос. — Зае…лся тут торчать, сдохнуть можно.

— Ну вон займись ею! — не видела, но догадалась что Ленчик кивает на меня. — Я скоро за жратвой поеду, попьем пивка, похаваем.

— А вечером опять ее е…ать? Может, к Сереге в клуб сгоняем? — не унимался этот.

— Слышь, Андрюха, смотри, какая баба перед тобой раком стоит! — отвесил мне комплимент Ленчик. — Все делает, и куда угодно, и бесплатно, и сколько хочешь, а тебе все мало — ты так полгорода перее…ешь до нашего отъезда!

— Да не за тем к Сереге, старшой, — ответил длиннорожий, когда смех утих. — Охота в другом месте посидеть, не все в дыре этой. Съездим куда-нибудь, пожрем по-человечески — эти биг-маки не лезут уже, — а потом у Сереги посидим, просто посмотрим на баб, махнем пивка. Давай, а? Нас один хер не ищет никто — ты ж сам сказал, что все тихо, пацаны без документов были, а Витюху хрен кто узнает, там от башки-то ничего не осталось, я ж постарался…

Другие голоса его поддержали, и я все слушала — просто слушала, ни о чем не думая, — и ничего во мне не вздрогнуло, когда Ленчик смилостивился.

— Завтра, пацаны, завтра съездим. А пока этой займитесь — только чтоб аккуратно, знаю я вас, волков!

И ушел, и эти еще потыкали меня вяло, словно нажравшиеся до отвала комары, и расползлись. Набираться сил, видимо, — потому что вечером у них сил хватило на подольше, чем утром…

…Странно, но я совсем не запомнила, какие они были — не потому, что мне было плохо, не потому, что я подсознательно или осознанно заставляла себя заблокировать эту память о них и выкинуть ее совсем. Ничего не осталось — ни членов, ни реплик, ни команд, ни запахов, ни лиц даже. Кроме Ленчикова конечно — и вечного моего охранника с трогательной кликухой Василек…

— Ну че скажешь?

Утро четвертого дня, лично Ленчик пожаловал со мной побеседовать.

— Вы говорите — а я сделаю…

Посмотрел на меня внимательно, покачал задумчиво головой.

— Ну это уже нормальный базар. Может, ты просто нее…анная ходила, потому и хамила мне? Ох бабы, все у них не как у людей. Ладно, короче. Ты в банк тогда отдала бумаги, которые Витюха тебе дал? Нет? Ну и сучка ты — все ж хотела меня наеб…ть. Ничего, все равно все по-новому надо, грохнула ж ты Витюху, хорошо есть другие, кто в бабках шарит. К понедельнику у меня все будет, один хер рожа у тебя сейчас не очень, но через пару дней все сойдет. Сегодня четверг, завтра при мне позвонишь в банк, договоришься на понедельник на утро. Поняла? Кончились понты-то?

Изображаю на лице максимально подавленный и покорный вид.

— Вы меня не убьете, Леонид?

— А ты о чем думала, падла, когда платила, чтоб пацанов валили? — Гнев в глазах, этакий праведный гнев, забыл Ленчик, что на войне как на войне, или не знал никогда, или ожирел здесь, отвык от советской жизни, где бандитов каждый день убивают. Я морщусь испуганно, боясь переиграть, и он испепеляет меня взглядом, наслаждаясь производимым эффектом. — Ладно, сделаешь все как надо, отпустим.

— Правда? — подпускаю надежды в голос, не унижающийся, не умоляющий, просто тихий, словно сломана я внутри.

— Тебе чего, мамой поклясться?! Ты еще гарантий из банка попроси! Я вор в законе, ясно, я за слова отвечаю!

Киваю, не глядя ему в глаза:

— Спасибо.

— Вежливая, когда надо, — констатирует Ленчик удовлетворенно. — Ладно, пацанам будешь спасибо говорить за то, что тебя еб…т! А мне потом скажешь, отдельно! А хотя — ну-ка нагнись, быстро!

И я нагибаюсь, и постанываю, и двигаюсь ему навстречу, представляя, как бы он отреагировал, если бы я ему тем же робким голосом сообщила, что больна СПИДом. Наверное, кинулся бы от меня, как от прокаженной, — хотя чего уж кидаться, ни один из них презервативом не пользовался, поздно было бы пить боржоми. Надеюсь, что сами они не заразные, мне только не хватало впервые в жизни подцепить венерическую болезнь, какой-нибудь триппер, к примеру.

“А что, разве это имеет значение сейчас? — спрашиваю себя скептически, и сама себе отвечаю — имеет!”

…Они уехали вечером — предварительно позабавившись со мной днем — и все того же Василька оставив при мне. Хорош Василек — невысокий, правда, но здоровый, как они все, Ленчик, видно, себе людей по этому признаку отбирал, по физическим данным. Человеку с таким именем надо быть кудрявым блондином с голубыми глазами, добрым, и доверчивым, и улыбчивым — а этот мрачный, черноволосый, и доброты в нем даже меньше, чем во мне.

Господи, как я ждала, когда они уедут — боялась, что Ленчик передумает, когда его спросили утром, он пожал плечами, не знаю, мол, еще. Он несколько раз смотрел на меня внимательно, и всякий раз видел то, что я пыталась ему показать, может чуть переигрывая, чуть фальшивя, но не настолько тонкий он был, чтобы это почувствовать, и потому кажется полностью удовлетворился тем, что перед ним сломленный, испуганный, отупевший, задавленный, покоренный человек, и вправду готовый сделать все что угодно. И я даже слезу пустила — сидела в душе, когда все устали, и давила из себя влагу, из глаз в смысле, и все не выходила, чтобы они обратили внимание на то, что я там задерживаюсь. И естественно, Василек этот стоял рядом, потому что, выполняя приказ Ленчика, одну меня не оставлял ни на секунду — словно я могла разбить зеркало и куском стекла перерезать им всем глотки или планировала повеситься на полотенце — но не слишком пристально на меня смотрел.

А я все выдавливала слезы, и никак не получалось, разучилась плакать по заказу, хотя когда-то умела — и ни одна картина, которую я пыталась вызвать в памяти, не помогала. Но вышло наконец — не помню как, но потекли жалкие некрокодиловые совсем слезинки, и плечи чуть затряслись, и я все ждала, что вот-вот страж мой обратит на это внимание, а чертов болван все не обращал. Ленчик помог, честь ему и хвала.

— Э, она не утопла там у тебя?

И он ревностно окликнул меня, и я подняла голову, надеясь, что он догадается все же, что это не вода течет по лицу, и тут же отвернулась.

— Она ревет там, старшой. Вытащить ее?

— Ну пусть ревет, раньше надо было думать, — философски ответил Ленчик, и я минуты через три встала и выключила воду и вытерлась — уроды эти, разумеется, уборщицу в номер не пускали, видно вывесили на постоянку табличку на дверь с просьбой не беспокоить, так что полотенце у меня четвертый день было одно и то же, и грязное уже давно, потому что и эти им пользовались, кажется. И я вышла, отворачиваясь демонстративно от них, — я давно уже так делала, со второго дня, заставляя себя сдерживаться, но тут изобразила явное желание спрятать глаза. И Ленчик схватил меня за руку, развернув рывком, посмотрел мне в лицо — и я не вырывалась, стояла послушно, только голову наклонила ниже, как бы стесняясь собственных слез.

Каждый это как-то прокомментировал — кто-то сказал, что слезы у меня от счастья, что столько мужиков меня имеют, кто-то объяснил их моим нежеланием с ними расставаться, кто-то посчитал, что плачу я оттого, что они все утомились от меня. А я молчала, дошла до постели и легла лицом вниз, и они переключились на другое. Хотя какое-то время тишина была в комнате — я подумала, что Ленчик им показывает, что всего они добились, что проблем со мной уже не будет.

Я лежала, вспоминая вчера еще услышанную реплику длиннорожего, бравшего меня сзади:

— А ты че, Василь? Присоединяйся, братан, телка ничего! А то все сачкуешь и сачкуешь — может, черных больше любишь?

А тот промямлил что-то в ответ, и кто-то еще, жирный по-моему, пошутил, как всегда, тяжеловесно, что кореш их потому меня не хочет, что все его функции охранника только к сексу и сводятся, что, как только мы с ним остаемся наедине, он имеет меня как хочет, и потому на групповуху сил у него не остается уже.

Я запомнила — и сейчас сопоставила и тот разговор, и то, как он брал меня ночью, когда все ушли спать давно, и то, как он смотрел на меня напряженно сегодня утром, явно стесняясь своего членика, явно выдохнув с облегчением, когда я не только все сделала по его просьбе, но и сама попросила еще. И сказала себе, что из-за этого стеснения — видно, посмеялся над ним кто-то когда-то зло и жестоко — он даже при своих корешах обнажаться не хочет, хотя им-то его размеры до лампочки. А значит, в их отсутствие я могу сделать так, чтобы он меня захотел — и пусть делает что хочется, и пусть забудет о том, что меня надо охранять, а я придумаю, как сделать так, чтобы уйти.

— Э, миллионщица, хавать хочешь?

Есть хотелось жутко и давно, но я лишь качнула головой, не поднимаясь, как бы успокаиваясь после приключившейся со мной истерики.

— Давай-давай, ты нам здоровая нужна, — настаивал Ленчик, и я приподнялась и взяла из его рук гамбургер и банку пива.

— Мы ее кормим целыми днями — она только у меня цистерну спермы высосала, — сострил толстомордый, и все дружно захохотали, а я делала вид, что не слышу. И откусывала маленькие кусочки, подавляя желание сожрать все сразу, и уже после первого глотка пива показалось, что голова закружилась, и когда доела, легла обратно, уже не слушая их, думая, как себя вести сегодня с Васильком — чего он может хотеть, о чем мечтает в своих поллюционных снах, к каким женщинам привык. Быть самой собой с ним я не могла — он бы не понял, как не понимали и все остальные. Они меня брали так, как пили бы редчайшее и жутко дорогое вино, не осознавая тонкости, не чувствуя специфического вкуса, не испытывая ничего особенного. И сказали бы допив — пойло и пойло, водка лучше. И точно так же они мной уже пресытились, устраивая групповухи просто от безделья и потому еще, что думали, что унижают и ломают меня этим — и страстно желали сегодня вечером поглазеть на стриптизерш в клубе и переспать с кем-нибудь из них.

А я все думала, как реализовать тот первый и последний, возможно, шанс, который выпадает мне сегодня и которым я обязана воспользоваться. И не слышала их уже, не слышала, как они ушли и включился телевизор, и не осознала, что заснула, продолжая размышлять во сне, и дернулась, когда меня ткнули.

— Оглохла, что ли? Кончай спать — заправься вон!

И увидела Василька, показывающего мне на опустевший стол — и на несколько гамбургеров или чизбургеров на нем, все еще в пенопластовой упаковке, и банку пива.

— Давай, ты нам здоровая нужна! — повторил слова Ленчика, но так, словно это его собственные. И сел на кровать и включил телевизор, не обращая, кажется, на меня никакого внимания, просто удерживая в поле зрения, в периферии, пару раз всего обернувшись за то время, что я ела. И сигаретой угостил потом без слов, протянул пачку, показывая, чтобы я подошла и взяла, и когда я полулегла, полусела рядом на широкой кровати, шлепнул меня по попке, заглянув в глаза и ища в них то, что хотел найти. И я прикурила и улыбнулась ему двусмысленно и медленно облизала губы — прием из моего детства, но как раз для него — и спросила:

— Может?..

И он усмехнулся победно — так, видимо, должен усмехаться Дон Жуан, которому предлагает себя очередная неприступная якобы красавица.

— Перебьешься!

И тут же посмотрел на часы, и я поняла, что он ждет отъезда Ленчика со товарищи, и как бы невзначай еще раз обернулась на стол, проверяя там ли то, что я заметила, когда ела, то что может спасти меня сегодня. Обычная длинная и тонкая шариковая ручка за пару центов. Нет, писать записки на волю и выбрасывать их в окно в надежде, что кто-то их найдет и куда-нибудь передаст, я не собиралась — я не хотела никому ничего передавать. Но собиралась, помня московский инструктаж об использовании в случае необходимости любых подручных предметов, воткнуть ее Васильку в глаз. В один из тех глаз, в которые посмотрела, быстро отворачиваясь от стола. В левый или в правый — какая разница?

Интересно, как он на это среагирует?

Он полулежал на кровати, смотря телевизор, ни хрена, по-моему, не понимая, и я лежала рядом, а потом стала чуть отползать назад, по паре сантиметров в минуту. Мы все равно одни сидели, и никто к нам не заходил, спали ли они после еды, или просто устали от моего общества, или говорили о чем-то, чего мне слышать не следовало, не знаю.

Я пыталась с ним говорить — я на самом деле немного опьянела от пива и сказала ему об этом, глупо хихикнув. И курила и спрашивала его всякую ерунду вроде, давно ли он в Штатах — мне разговорить его надо было, потому что я совсем не была уверена, что мне удастся воткнуть в него ручку, и точно в глаз притом, и надо было поискать параллельный вариант, может, что-то узнать и как-то это использовать — я не считала себя никогда гениальным манипулятором людьми, но вдруг? Но он не отвечал и, когда я повторила вопрос, поинтересовался, не заклеить ли мне рот, и я решила, что он новенький здесь, и боится показаться неисполнительным, и потому и еду мне дал только после того, как все ушли, и потому утром не сказал Ленчику, что я ему делала минет.

И я все отползала и отползала и наконец оказалась позади него — ничего не делала, прислонилась спиной к стене и сидела, глядя в телевизор и ожидая, обернется он или нет, беспокоит его, что я у него за спиной или нет. И он обернулся и тут же отвернулся обратно, может, так нравился ему фильм, который он смотрел не с начала, а может, решил, что я не представляю для него никакой угрозы. И это мне понравилось, очень понравилось.

Не знаю, сколько было времени, когда кто-то стукнул в дверь — еще светло было, кажется, и он вскочил будто иголку воткнули в зад, и тихо пошел к двери, и отпер не сразу, и у меня екнуло внутри, потому что ключ был у него и, значит, не снаружи нас запрет Ленчик, уезжая, а этот сам, изнутри.

— Ну че, Василек, мы двинем влегкую. Поедем похаваем где-нибудь, а потом к Сереге в блядский дом, к двенадцати вернемся, — раздался голос Ленчика. — Тебе пожрать купить? Сейчас сгоняем — минут через двадцать жди.

Минут через двадцать Ленчик зашел, на сей раз пройдя в комнату и изучающе посмотрев на меня. Потом они вышли оба, притворив дверь за собой, стояли у порога, о чем-то говоря: я не слышала — тихо говорили. И когда вернувшийся Василек вдруг сделал то, чего не делал раньше — взял скотч и замотал им мои кисти, — я даже не поверила своим глазам.

— Зачем, я же не убегу никуда? — спросила возмущенно, забыв о том, как разговаривала с ним до этого.

— Старшой сказал! — отрезал этот урод. — Скажи спасибо, что рот не заклеил — он и это сказал сделать. Чтобы ты мне не пыталась бабки предлагать и вообще…

Честный такой попался — и хорошо, что сказал, потому что мелькала у меня в голове мысль сообщить ему, что Ленчик просит с меня не десять миллионов, а пятьдесят, и нагреет их всех и что я сама могу ему дать десять, если он меня отпустит.

— Ну заклей, если надо. — Я так огорченно это сказала, что он покосился на меня подозрительно. — Я-то думала что мы… Мне так понравилось то, что было утром…

И обмякла, когда широкая полоса скотча закрыла мне рот — и повернулась к нему спиной, ни о чем не думая больше, не ругая этого идиота за чрезмерную исполнительность и трусливость, не кляня судьбу. Лежала вмятая в постель обрушившейся на меня неудачей. Обрушившейся, как и накануне, именно в тот момент, когда мне казалось что до удачи полшага…

Я в какой-то черной яме лежала, без мыслей и снов, с пустой головой — наверное, после того, что случилось со мной и Рэем, уже ничто не могло меня потрясти так сильно, и не осталось, наверное, сил, чтобы переживать потрясения. В комнате темно было, и телевизор то кричал, то говорил разными голосами, то пел — как массовик-затейник из санатория для пенсионеров, считающий себя великим актером — и зажигалка чиркала, и хлопнула один раз открываемая банка пива. А потом люди пришли, и зажегся свет, вырывая меня из темноты, в которой было так бестревожно.

— Ты че, и сам не жрал и ей не дал? — удивился Ленчик. — Во пацаны, берите пример — остался с бабой голой, даже не трахнул ее ни разу. А вы, волки, тут е…лись целыми днями, и в клубе еще постарались. Красавец Василек. Живая она у тебя?

Я зажмурила глаза, поняв, что сейчас перевернут — и не открывала их, слыша удовлетворенное чмоканье Ленчика.

— Красавец! Ладно, развяжи ее, пусть передохнет. А я пойду — у меня от этой музыки башка пополам. Если что, стучи мне в стенку — или пацанам, они пока спать не будут, завелись там, баб напробовались. Пусть гульнут слегонца, а, Василек? Мы такое дело сварили, что слегонца можно. А в понедельник вечером валим отсюда — ты как?

И Василек бубнил что-то в ответ, польщенный Ленчиковыми похвалами, и тот ушел, и потом эти трое приперлись, и я с надеждой подумала, что, может, не по мою душу, и точно. Пошумели, не слишком трезвыми голосами повествуя наперебой о том, кого сегодня и как имели и что завтра надо будет выбраться опять, и подначивали Василька насчет того, что он тут творил со мной, и уперлись наконец, когда он им сказал, что спать ложится, устал за день — с шутками, но уперлись.

— Жрать хочешь?

Есть мне не хотелось, но пить очень. И я открыла глаза, и, избавленная одним движением ножа и руки от пут, поднесла ко рту банку с пивом, делая большой глоток. Говоря себе, что сегодня не вышло — но завтра мне предоставится другой шанс, потому что завтра они уедут снова. И поела с аппетитом противной холодной пиццы, и пивом ее запила, и выкурила две сигареты подряд, и, когда легла после душа, услышала тот риторический вопрос, которого ждала сразу после отъезда всей команды.

— Ну че, давай?

И я улыбнулась, потому что, во-первых, он мне был нужен, а во-вторых, все равно мог получить свое, я бы не стала с ним драться. И он встал поспешно из-за стола, быстро стаскивая мешковатый джемпер с эмблемой “Лос-Анджелес Лейкерс” и решительно снимая с себя джинсы, и я смотрела на него — думая, где же пистолет, и есть ли вообще у него оружие, кроме ножичка в кармане? И есть ли оно у остальных, или они воспользовались им и выкинули, боясь, что может-таки нагрянуть полиция, или на дороге могут остановить, или еще что-нибудь неприятное приключится? И когда он взял в руки черную маленькую сумочку, ту самую которая лежала поверх пакета с едой, переданного ему Ленчиком, и начал озираться, явно думая, куда ее положить, — тогда я поняла, что именно в ней ствол, что Ленчик ему оставил оружие на всякий случай, а он забыл отдать и вот и размышляет, куда его убрать.

И еще я сказала себе, что хотел он меня все то время, пока Ленчик отсутствовал — потому что через мгновение после того, как он сунул сумочку в шкаф, уже лежал на мне, нависая надо мной и краснея и дергаясь и кончая уже через пять минут, если не раньше. Я не отпускала его, и старалась как могла, терлась всем телом, ласкала губами и пальцами, пытаясь поднять мокрое, маленькое и вялое, добившись еще раз успеха — и думая только о том, как добраться до шкафа и успеть выхватить ствол из сумочки прежде, чем он успеет мне помешать, как сделать это так, чтобы в момент перехода оружия в мои руки между им и мной было минимум два метра, то есть чтобы он продолжал лежать и мне не пришлось бы его убивать.

Мне не жалко его было — но я отдавала себе отчет в том, что выстрел призовет остальных раньше чем я успею одеться и отпереть дверь и убежать. И вспомнила еще про окно, но они ни разу не отдергивали штору, опасаясь, может, что кто-нибудь каким-то чудом увидит меня с улицы, связанную и с синяком, и потому я даже не знала, что там, за эти окном. Кусты, парк или голое поле, в котором меня нагонят в пять секунд, или просто наклеенные на стекло фотообои. И открывается ли оно вообще, это хреново окно?

Он обмяк наконец — не только то карликовое, что у него пряталось между ног, но он весь. И я еще лежала какое-то время, целуя его в грудь, и гладя, и постанывая неискренне, и потому не слишком часто и не слишком громко. А он лежал на спине, закрыв глаза, и я опустилась рядом, стараясь его не касаться. Он дышал так ровно, что я решила, что он заснул. Но подождала еще и наконец встала тихо.

— Куда?!

Я только шаг сделала, и вопрос словно насквозь меня прострелил, неожиданный и громкий.

— В душ.

И оглянулась, увидев, что он приподнялся на локтях.

— Я быстро, — произнесла тихо и успокаивающе, нервно немного улыбнувшись. — Хочешь выключу свет?

— Сигареты дай!

Я подошла к столу, понимая, что про шкаф пока надо забыть, я только открыть его успею, не больше — и вернулась к нему с пачкой, зажигалкой и пепельницей, отметив, что ручка лежит на прежнем месте. А время у меня еще есть, вся ночь, и он все равно уснет, должен уснуть.

За стенкой стукнуло что-то, несильно.

— Гуляют пацаны! — произнес Василек то ли с осуждением, то ли с уважением, я не успела понять, потому что через секунду стукнуло сильнее, и звук странный, словно кто-то крикнул, и он вскочил, оттолкнув меня, рванув одним движением сумочку из шкафа. Кинулся к двери, тормознул вдруг, рванул обратно, а так как расстояния крошечные, комната-то всего ничего, а значит, от постели до шкафа три шага, и оттуда до двери еще три, — метания здоровенного кабана на таком пятачке смотрелись комично. Но мне было не до смеха — я стояла спиной к столу, куда он меня толкнул, смотрела, как он одевается судорожно, уже не обращая на меня внимания, потом бежит к противоположной стене, бухая в нее кулаком, прислушиваясь и снова кидаясь к двери.

— Тихо сиди! Я мигом — пацаны там драку видать устроили, нажрались. Так что тихо — я к старшому и обратно. Сечешь?

Через секунду его не было уже, и ключ повернулся в замке, и я даже растерялась, впервые за четыре дня оставшись одна. Тупо оделась, подошла к окну будто некуда было торопиться, аккуратно отодвинула штору, увидев сначала асфальтовую площадку под окном, на которой стояли машины в ряд, и ни одного человека, а за площадкой деревья, и больше не увидела ничего из света в темноту.

Какое-то время я металась так же хаотично, как и Василек перед этим — кидалась к столу, хватая ручку и сжимая ее в руке, потом к тому углу, где валялись мои вещи, потом обратно к окну. Не думаю, что это было долго — но тогда казалось что час прошел, пока стукались в моей голове мысли: “Одеться? Не успею! А если успею и этот вернется? А если окно не открою? А если попробовать? А если попробую и тут этот?”

Гадать всегда сложно и утомительно — и не только потому, что человек предполагает, а Бог располагает. Потому, скорее, что решение в таких вот ситуациях, где счет идет на мгновения, нельзя принимать размышляя: мысли мешают и отвлекают и сбивают с толку. Это ведь, в принципе, чисто самурайский постулат, буддистский точнее. И в соответствии с ним, не думая, я выстрелила в Виктора и потом во второго, точно так же когда-то всадила нож в Павла — так что не могу объяснить, почему вдруг задергалась там? Может, потому что была настроена совсем на другое, на попытку убийства — и не могла отрешиться от нее, кажется намереваясь дождаться Василька? А может, потому что мне тогда и в голову не приходило, что через минуту я буду бежать голая через кусты, зажав под мышкой одежду и сапоги и сжимая в ладони дешевую шариковую ручку?

— Куда?!

— Я же сказала — в Беверли-Хиллз.

Я мягко ответила, потому что он и так не хотел меня сажать, этот черный. Уставился на меня подозрительно и чуть испуганно, когда я вышла из-за будки, убедившись что это такси. И спросил с издевкой, есть ли у меня деньги, и попросил показать, и недовольно качнул головой, когда я продемонстрировала ему кредитку.

— Только наличные!

— Это же “золотой” “Мастеркард”! Знаешь, что это такое? Проедем мимо банкомата — я сниму!

— Пока, подруга! Карточками и телом не беру!

Я не могла его винить — видок у меня был дай бог. Синяк под глазом, никакой косметики, короткие волосенки, рваная куртка и сломанная молния на брюках — хотя молнию этого он мог и не заметить, равно как и того, что одевалась я в кустах, уже отбежав от мотеля метров двести. Но дырки на колене — я упала здорово потом, проехавшись по асфальту и окончательно погубив чудесные брюки за две тысячи долларов — не заметить он не мог. К тому же явно глаза у меня были шальные, и сама вся нездоровая, и возбужденная, и мокрая от долгого бега и напряженного ожидания, и прихрамывающая вдобавок, и прячущаяся за будкой. Так что решить, что я наркоманка, способная убить его за двадцать баксов, или прячущаяся от полиции преступница, можно было запросто.

— Пятьсот долларов!

Крикнула это, уже когда он тронулся с места — и отвернулась, понимая что этому хоть миллион пообещай, он меня не посадит, и чем больше обещать, тем неправдоподобней это будет выглядеть. И что надо куда-то деваться, где-то переждать ночь — потому что я максимум в километре от мотеля, ну, может, в двух, и эти хватились меня давным-давно и колесят повсюду. И что шататься по улицам мне более не стоит — легко нарваться на полицейскую машину. Но если тем я могу объяснить, кто я, что на меня напали, избили и все такое, — то Ленчику и его людям я уже ничего не объясню.

— Сколько ты сказала?

— Тысячу! — произнесла отчетливо, но тихо, достаточно того, что этот орет чуть ли не на всю улочку, — на которую я набрела бог знает как — просто увидела ничего не говорящее название и освещенную будку и “Желтые страницы” в ней, и сил у меня уже не было, потому и заскочила в будку и села на пол, не думая о том, что это глупо, что кому надо — увидит. Отыскала вызов такси и произнесла название улицы — даже выскочить пришлось чтобы уточнить, и я его тут же забыла опять. И черт знает сколько стояла за будкой, прислушиваясь к тишине, ожидая услышать приближающиеся со всех сторон машины, почему-то представляя, что Ленчик и его люди гоняют по округе на полной скорости, ревом двигателей и скрипом тормозов и визгом покрышек поднимая всех на ноги.

— Тысячу?

Недоверие было в его голосе, глухой бы услышал, но он-таки сдал назад. Хотя услышав, что мне надо в Беверли-Хиллз, переспросил с таким видом, словно я попросила отвезти меня в Москву.

— Ты уверена?

— Беверли-Хиллз, тысяча долларов. С остановкой у банкомата. Все.

И тут он рванул. И разумеется, косился на меня все время в зеркало заднего вида, пытаясь понять, кто я, спрашивая, где нашла кредитку и не подскажу ли ему столь чудесное место, и периодически с угрозой в голосе намекая на то, что без денег меня не отпустит. И я, не очень разбиравшаяся в уличных банкоматах и в том, как с них снимают деньги — слышала, но никогда не пользовалась, не было нужды, — сказала себе, что если для того, чтобы добраться туда, куда мне нужно, потребуется ему отдаться, я это сделаю, потому что у меня нет другого выхода. И потому я сделаю — если он возьмет столь стремное и, возможно, опасное создание.

Твари, вытянули деньги из кармана — точно помнила, что перед отъездом положила долларов семьсот наличными просто на всякий случай. Ключи оставили, сигары в футляре оставили, помаду тоже, а вот деньги сперли, как обычные кусочники, доказывая мне и себе, что миллионы им ни к чему, хотя я и не собиралась их отдавать.

Сначала я только озиралась по сторонам, боясь увидеть огни сзади или спереди, не понимая, где мы и не желая его спрашивать, потому что ответ мне бы не дал ничего. А потом пришло в голову спички у него попросить в обмен на сигару, сказав, что это настоящая, кубинская, — и он поколебался и дал мне прикурить, хотя сам был некурящим, а сигару убрал в бардачок, предназначив ее для кого-то, и стоически переносил дым, неполностью выдуваемый в открытое окно, и платил удушьем за собственную жадность.

Во время поездки я точно ни о чем не думала — не до мыслей, я вся еще была в побеге. Все еще открывалось с поразительной легкостью окно, и я выскакивала голая с вещами под мышкой и зажатой в ладони шариковой ручкой, в которую вцепилась как в самое смертоносное в мире оружие или палочку-выручалочку. И неслась, и поспешно одевалась, когда кончились деревья и кусты, умудрившись в спешке сломать на брюках молнию, а потом и добить их окончательно навернувшись на ровном месте, на гладком асфальте.

Я даже не думала, что вдруг не выйдет получить деньги по кредитке. Единственная мысль связана была с тем, правильно ли я поступаю, что еду не домой, а к Корейцу. Но это решение возникло так спонтанно и так странно — я его приняла, достав из кармана ключи и увидев на них заодно ключи от Корейцевой студии, которую он снимал в Беверли-Хиллз, а потом купил, которую мы потом сдавали в аренду и из которой, как уведомили меня месяц назад, арендаторы выехали, которая теперь пустует временно. И я это решение не оспаривала — да и та единственная мысль о его правильности навестила меня за время дороги дважды. Один раз до и один раз после того, как, к моему великому изумлению, — и при непосредственной помощи черного таксиста, у которого, кажется, кредиток-то и быть никогда не могло — выбранный им банкомат после некоторого раздумья выдал мне две тысячи долларов, одна из которых перешла из равнодушных белых рук в черные, стиснувшие их любовно и страстно.

— Подождать?

Именно после этого вопроса, заданного тоном, в котором слышалась готовность служить мне верой и правдой, я и задумалась в последний раз, при этом отрицательно мотнув головой. Распахнув дверь, я, посредине раздумий, оказалась вне машины.

Он что-то бросил мне напоследок, но я не услышала, я уже смотрела на дом, в котором располагалась студия и до которого не доехала специально метров триста. Я ж даже адрес забыла, и потому мы покрутились какое-то время, и черный все не мог понять, то ли я безумная миллионерша, обожающая ночные рискованные похождения и возвращающаяся домой, то ли удачливая воровка, решившая до утра сделать еще одно дело.

Я постояла и покосилась на дом, на отдельный вход, который вел в студию, и ничего такого не увидела — ведь он отсюда в июле прошлого года съехал, и кому в голову придет, что я могу быть здесь, и кто может знать адрес, кроме покойного Виктора, который опять же знал, что Кореец давно переехал ко мне. И я перешла наконец через улочку — такую же тихую, как та, на которой я ждала такси, потому что все же ночь еще была, в три пятнадцать я из такси вылезла. И двинулась ко входу, потому что стоять было глупо: чего внимание к себе привлекать?

Я подошла к двери, не замедляя и так медленного шага, прислушалась, естественно, ничего не услышав, открыла ее и шагнула в лифт. Немного напрягшись, когда он захлопнулся за мной, как ловушка, — видно, после четырехдневного сидения в закрытой комнатке, лишенной естественного света, некоторая клаустрофобия во мне поселилась — но он открылся буквально тут же, второй этаж все же, — и тихо вокруг, тихо. И я вставила в замок второй ключ, вошла внутрь, в черное гигантское пространство, в котором лишь угадывались стены. Постояла, вспоминая, где выключатель. И сделала пару шагов вперед, полагая, что свет включать ни к чему, лишнее. И замерла на полушаге, услышав тихо произнесенные, но громовыми показавшиеся английские слова:

— Рад видеть вас, Олли!..

…И зажигалка щелкнула, рождая огонек пламени, высвечивая очертания прикуривающего человека, сидящего в нескольких метрах от меня. И опять по-английски:

— А вы — не рады?

Я так и стояла, чуть подавшись вперед, не стараясь узнать голос, слишком сильно бьющий по перепонкам, эхом разносящийся по опустевшей вмиг голове — словно он кричал из мегафона мне в ухо, а не говорил негромко, — но стараясь бесшумно залезть в нагрудный карман, куда сунула страшное свое оружие, ручку из мотеля. И залезла и рука разжалась, когда услышала третий вопрос:

— Может, лучше поцелуете меня, мисс?

И только после этого ответила без выражения, вопросом на вопрос, чувствуя, как вес всего моего тела уходит вниз, в пол, прилепляя меня к нему, лишая возможности сдвинуться с места, делая бронзовой статуей, так хорошо смотрящейся здесь, в дорогой студии.

— Вы думаете это смешно?

И добавила по-русски:

— Какая же ты сволочь, Юджин!..

— Ну я тебя прошу, поехали!

Господи, кто-то из нас рехнулся! Или я, и потому принимаю кого-то за исчезнувшего четыре месяцев назад Корейца, или он. Я жила на осадном положении, плела интриги, меня сажали, рядом со мной убивали людей, я нанимала киллера, в меня стреляли и не попадали, и я стреляла и попадала. У меня убили близкого человека, меня похищали, и били, и насиловали, я бегала голая по городу — я, в конце концов, четыре месяца его не видела, и переживала за него, и похоронила давно, и он мог бы рассказать, где он был столько времени, и как появился здесь, и почему он в студии, а не в доме! А он только обнял меня, крепко, правда, но не как женщину, а как кореша-бандита, и тут же потащил за собой, как бы говоря, что я сейчас в таком состоянии, что не могу ни рассказывать, ни слушать.

— Но куда, Юджин? — Русского хватит, только английский. Киваю, не веря своим ушам, когда слышу, что он мечтает искупаться в океане. Сейчас, ночью, когда мы только встретились!

— Я столько времени не видел океана!

Нет, он рехнулся. И все вокруг обезумело, все этой ночью перевернулось с ног на голову и пляшет на ней весело. И потому выскакивает из комнаты урод, которого я планировала вскорости попробовать убить, и потому открывается легко окно, и потому посреди ночи приезжает такси в какую-то глушь и берет меня, и потому в студии оказывается Юджин. Так что стоит ли удивляться, что он соскучился по океану?

Я уже ничему не удивляюсь. Я иду за ним покорно, тупо смотрю перед собой в лифте, и даже когда он разворачивает меня и вглядывается в мое лицо, я не вижу этого взгляда. И так же роботоподобно выхожу на улицу и сворачиваю за угол только потому, что он меня тащит — а так бы шла и шла, пока не уперлась бы в препятствие. Позволяю усадить меня в машину, марки которой я не разглядела, позволяю всунуть мне в рот сигару и поднести к ней огонек зажигалки, как две капли воды похожей на мою, бывшую мою. И еще позволяю положить мне на колени фляжку с виски, “Чивас Ригал”.

— Простите, мисс, стакана нет и льда тоже — ночь!

Он смеется, гад, ему смешно. Он взялся бог знает откуда, не подозревая о том, что происходит здесь, — и ему смешно!

— Вы хоть знаете, Юджин… — начинаю с вялым сарказмом и замолкаю после его фразы.

— Я знаю, Олли, я знаю.

Да чего он там знает! Я так ждала его, и он такие непонятные чувства вызывает во мне сейчас — и испуг, потому что он меня напугал жутко, и восторг, и злость за его тупое непонимание — но все чувства вялы, они спят, использованные до предела, смертельно усталые, и лишь вяло шевелятся, в то время как должны были взметаться взрывами. И я беру фляжку, свинчиваю крышку и делаю глоток, и еще один. И тепло бежит по замерзшему, промороженному всем случившимся телу, не оттаивая его, но напоминая, что когда-то оно было живым.

Тупо смотрю перед собой, на такую же как я дорогу — не мертвую, но и не живую, почти пустую, “почти”, потому, что хайвэй никогда не спит. И почему-то после очередного глотка, крошечного, естественно, вспоминаю, как сказала себе, еще когда жив был Рэй, что в следующий раз выпью виски за упокой души “раба Божьего” Ленчика. И вот он, следующий раз, а пью я, выходит, за упокой души раба Божьего или не Божьего, что по фигу сейчас, Рэя.

И тут замечаю взгляд Корейца — мы медленно едем, неторопливо, нечастые попутчики нас обгоняют, — но рука уже приподнялась, салютуя кусочком стекла тому, кто превратился в безлицый ком одежды. Он молчит, и я молчу, не видя уже ни дороги, ни лиц, ни того, чем они становятся, — ничего, короче.

— Ну что, приехали! — радостно сообщает он через какое-то время, и я возвращаюсь в машину, обнаруживая себя с сигарой в руке, выкуренной лишь наполовину, и чувствуя на коленях что-то стеклянное, оказывающееся почти полной фляжкой виски. Смотрю, как он распахивает свою дверь, и запах океана врывается, словно только этого и ждал. И вылезаю, потому что он вылезает, и вижу, что мы стоим на пустынном пляже, нецивилизованном совсем и заброшенном, может, оттого что не сезон. И машина стоит задом к океану, каких-то пять шагов до него, и пальмы слева, и справа, и позади, мы как-то проехали сквозь них.

— Искупаемся? Или сначала поцелуете меня, мисс?

— Лучше искупаемся, Юджин. Поцелуев за последние четыре дня было слишком много…

И начинаю раздеваться под его пристальным взглядом, стоя перед фарами, куда он меня поставил, не понимая, что теперь он точно видит все — и рваную одежду, и глаз, и синяки и кровоподтеки, оставшиеся на теле после экзекуции и о существовании которых я только догадывалась. И уже раздевшись и постояв так, чувствую, что мне холодно, и ежусь, как впервые вышедшая на сцену стеснительная стриптизерша.

— Вы, кажется, собирались купаться, мистер? — спрашиваю без иронии, с интонациями, свойственными зомби. — Или смотреть, как купаюсь я?

Смотрю ему в глаза и вижу там — не вижу, темно ведь, но чувствую — ту поднимающуюся волну, которую видела в них несколько раз. Волну, тщательно сдерживаемую дамбами и волнорезами железной воли и самоконтроля — но иногда прорывающуюся, превращающуюся в цунами, в слепую бешеную стихию, радостно предвкушающую похороны тех, кто ее пробудил.

— Значит, слишком много поцелуев за последние четыре дня? — переспрашивает он, и я устало киваю. Мне бы посидеть сейчас или полежать, чтоб никто меня не дергал, чтобы можно было просто лежать и курить. Можно даже в машине ехать — но только не стоять, выслушивая вопросы и не понимая, чего от меня хотят и зачем я здесь, да и не пытаясь понять.

— Слишком много поцелуев, — повторяет он еще раз, и тянет меня за собой, и распахивает заднюю дверь и протягивает мне что-то, две длинных толстых штуковины, оказывающиеся в свете фар огромным пристегивающимся членом и самым большим вибратором из тех, что у меня были, черным и жутко дорогим. И я их роняю непонимающе, забыв еще раз беззвучно воскликнуть, что у него съехала крыша — и мы огибаем машину, и я смотрю как он рвет на себя багажник джипа — я сейчас только отмечаю что это джип, не задумываясь какой и откуда. И он тащит оттуда что-то большое и тяжелое, отходя назад и роняя это что-то на песок.

— Это что, еще вибратор? — шучу просто потому чтобы что-то сказать, получить какие-то объяснения по поводу странных его действий.

— Это кукла, Олли, — мой тебе сюрприз!

На хрен мне кукла — я не мужчина и никогда не хотела быть мужчиной, хотя были у меня любовницы, которых я терзала пристегивающимся органом, но мало, одна или две. И даже если бы она мне была нужна, кукла, совсем не время сейчас для таких подарков и не место. Но опять же не удивляюсь — если уж мы после четырехмесячной разлуки поехали купаться через минуту после того, как встретились, если он ни о чем меня не спрашивает, а потом всучивает мне пристегивающийся член и вибратор, то не исключено, что через мгновение приземлится летающая тарелка, и выглянет из нее…

— Ленчик!

“Ленчик?”

— Как сам, Ленчик?

А ведь это и вправду Ленчик — то, что он называл куклой и вывалил на песок. Это он, со связанными сзади руками и растянутым ртом, из которого торчит тряпка, позже оказавшаяся Ленчиковыми же трусами.

Я даже не спрашиваю, откуда он тут — ведь вполне возможно, что из той самой тарелки, которая должна была приземлиться перед нами и которую я могла не заметить. Почему нет, сегодня ведь все возможно.

Юджин поднимает его одним рывком, прислоняя к джипу, выдергивая изо рта тряпку.

— Ты че, оглох? Я же тебя спрашиваю — как сам?

И безумные вытаращенные глаза прыгают с Корейца на меня, с меня на Корейца, который в этот момент поворачивается ко мне.

— Не желаете ли испробовать новую куклу, Олли? Можете ее не жалеть — это подарок, а к тому же она все равно одноразовая, вы с ней поиграете и мы оставим ее здесь. Я бы вам помог, но предпочитаю знаете ли живых женщин — таких, как вы. Но если будете настаивать, то я конечно присоединюсь…

И тут я улыбаюсь. Сейчас думаю, что за такую улыбку на таком лице, не то, что красивом, а просто ужасном, операторы заплатили бы бешеные деньги. Сначала один уголок рта ползет вверх и в сторону, потом второй, а потом я начинаю дико смеяться. Нервный, полагаю, был смех, истеричный — и я смотрела на Корейца, у которого не менее жуткая улыбка нарисовалась, и хохотала все громче.

— Генаха, давай по-нормальному?! Поехали к Жиду, он нас разведет! Баба цела — десять пацанов из-за нее легли, а я ее не тронул! Бабки ваши, мне не надо ни хера. Генаха, слышь?

Не знаю, слышал ли Кореец, я слышала. Видно, и он услышал в конце концов — на моих глазах вдруг развернулся, резко выбрасывая кулак, вошедший в массивный Ленчиков живот и приподнявший его даже, и он упал на песок, а я все хохотала.

А потом смех кончился разом, когда Кореец его поднял, прислонив обратно, и я посмотрела на прилипшие к роже песчинки, на ее, этой рожи, выражение, на то, что в глазах ее.

— Ты че, Ген?! Ну давай по-нормальному, по понятиям. Сейчас к Жиду, побазарим, бабки твои, баба цела…

Левой-правой, два жутко гулких боковых по челюсти — голова Ленчикова резко мотнулась вправо-влево, чуть не оторвавшись, кровь поползла по лицу тоненькой черной ящеркой.

— Молчи, пидор, когда люди разговаривают!

Молчание, вызванное проверкой состояния собственных челюстей, и языка, и мозга вообще.

— Генах, мы ж с тобой… И Вадюху я знал, и твоя в порядке…

Бам-бам-бам — хлоп. Левый хук — правый хук — апперкот по корпусу — нокдаун или нокаут? Нет, нокдаун, бубнеж с земли доносится и продолжается в момент подъема и прислонения обратно к джипу. Только лицо перед нами чуть другое — изо рта уже не ящерка ползет, а ящерица, более толстая и быстрая. И голос не очень отчетливый.

— Я те сказал — засохни, пидор!

Мне впервые за последнее время что-то становится интересно — а именно те метаморфозы, которые происходят сейчас с великим и ужасным Ленчиком. Те метания на его лице — между призрачной надеждой и глубоким отчаянием, между старанием выглядеть солидно и давящим страхом, между верой в лучшее и осознанием худшего. И я всматриваюсь в него жадно, хотя видела уже похожее на лице кронинского Павла, получившего от меня нож в живот, и на лицах уродов, принявших меня за проститутку, и едва не увезших куда-то, и в итоге встреченных Корейцем и его людьми. Похожее — но не такое.

— Генаха, ты че, я вор, а ты мне “пидор”. — Он так ласково увещевает, боясь разозлить увещеваемого — и мне почему-то легко представить, как бы он себя вел, если бы в другой ситуации его так назвал кто-нибудь.

— Да какой ты вор, Леня? К тебе даже в Союзе оказывается вопросы есть.

— Что? Какие?

— Да не в них суть. Не вор ты Леня, потому что девушке вот угрожал мусорам ее заложить и родителей ее убрать — ты уже поэтому не вор.

Я смотрю на них двоих, стоя чуть в стороне, совсем чуть-чуть, и Кореец отворачивается от Ленчика и медленно-медленно рассматривает меня — голую, с сигарой в руке, освещаемую задним габаритом. Начинает с ног, поднимая глаза вверх, к лицу — и вспышка в глазах, — и отворачивается.

— А если и был ты когда-то вор, будешь теперь пидор, — произносит финально, но обыденно, без пафоса, запихивая Ленчику обратно тряпку в рот, разворачивая его, дергая вниз так что тот стукается головой о дно багажника, а потом еще раз и видно как-то его там закрепляет, потому что тот не падает. И что-то сверкает у Корейца в руке, и трещит ткань, и голый зад Ленчика белеет, и распоротые надвое штаны тряпками оседают к ногам.

— Попробуете куклу, Олли?

Я смотрю задумчиво на этот зад — по сути, та же Ленчикова рожа, только побольше, — вспоминая все, что он мне сделал. Не тот сейчас момент, чтобы вспоминать, — но обрывки памяти какие-то мелькают вдалеке. Стэйси, в общем, мне чужая, еще более чужой Ханли, камера, жажда с похмелья, две дорожки кокаина, влетающие в меня, нечто, бывшее Рэем. Качаю головой и показываю жестом, что мне нужна зажигалка, и Кореец мне ее протянул — и она была, один к одному, как моя, когда-то твоя, потом моя, потом украденная у меня Ленчиком. И поняла по его улыбке, что это она и есть — и Юджин прочитал второй вопрос в моих глазах, чуть выгнув свое запястье, на котором я каким-то образом увидела в темноте свой, опять же бывший твой, и всего четыре дня бывший Ленчиковым “Ролекс”. И говорю себе, что все — при своих: мне — мое, Корейцу — Корейцево, а пидору, конечно, пидорово.

— Ну что, может, мне начать, а вы присоединитесь, Олли?

И мне не хотелось смотреть, как Кореец будет иметь его в зад — хотя это нормально по его меркам, да и я понимала это желание опустить физически опущенного морально. Не хотелось просто потому, что знала лучшее применение его члену.

И я прикурила, а потом подняла с песка вибратор. “Черный жеребец” он назывался, кажется, и стоил мне дай бог, гигантский, крепчайший черный член сантиметров тридцати длиной, со спрятанными в мошонке батарейками, очень правдоподобный, хотя ни одного негра обнаженным я не видела — а вот кое-кто имел на это больше шансов, негры в тюрьмах необычайно похотливы. Но Ленчику тюрьмы уже не видать — так стоит ли лишать его приятных ощущений?

И я протянула Корейцу “черного жеребца”, и он вбил его в белый оттопыренный зад так глубоко, что только мошонка и осталась видна. А все благодаря мне, обильно смочившей всю ладонь собственной слюной и втершей ее в толстенную головку.

Зачем я это сделала, интересно? Изощренное злорадство? Притворная жалость? Игра в этого — как там его фамилия? — в доктора, умерщвлявшего безнадежно больных по их же просьбе? Я себя много позже об этом спросила, пытаясь проанализировать все. И задумалась, и ответила, что сделала это чисто автоматически — потому что из богатого своего сексуального опыта и любви к игрушкам прекрасно знала, что вибраторы и искусственные члены положено перед использованием смазывать лубрикантами, а ничего, кроме слюны, под рукой не было…

…И мы пошли купаться. Представь: два идиота, купающихся в конце марта в океане! Зашли в воду, и повернулись лицом друг к другу, почти одновременно, и так же одновременно друг к другу потянулись. И через секунду я сидела на нем, обхватив его бедра ногами, а он в меня входил.

Я раньше пыталась заниматься сексом в воде и сейчас могу сказать, что даже для меня — для меня! — это дискомфортно, потому что смазка не выделяется и кажется, что член словно наждаком обернут. Но в тот раз — первый и последний — я об этом забыла. Как и о том, что у меня внизу распухло все за четыре дня групповух. И видимо, смазка выделялась, и был только комфорт, и я орала в голос. Именно орала, может быть компенсируя слишком скромные звуки, издаваемые Ленчиком. Когда мы уходили, он дергался так сладострастно и бился в экстазе головой о стенки и дно джипа, а вот крики сдерживал — может, стеснялся нашего присутствия, а впрочем, мешали забившие рот трусы. И Кореец по моему совету выключил фары, чтобы поинтимней была обстановка, и мы тихонько удалились под негромкое жужжание батареек вибратора. И когда он оглянулся уже у воды на белеющий и подергивающийся зад, с некоторым сожалением во взгляде, я потянула его за собой, сказав:

— Неужели вы предпочтете одноразовую куклу живой женщине, Юджин?

Зачем нам это было надо, лезть в воду и заниматься в ней сексом? Мне показалось чуть позже, что это был какой-то языческий акт. Может, очищались таким образом от той скверны, воздействию которой подверглись оба за время разлуки? А может, все потому, что жизнь зародилась когда-то, миллионы лет назад, в воде и, в сущности, все мы из воды и вышли? И по этой причине мы и слились именно в ней, подсознательно пытаясь зародить новую жизнь? И будет она более совершенной, чем мы, — как люди, тоже продукт воды, на семьдесят процентов из нее состоящий, стали совершенней рыб?..

…Ну я заболталась! Просто мы так давно не говорили с тобой, и мне хотелось этого давно — но для того, чтобы сесть вот так, и говорить, и говорить, и говорить, нужно особое внутреннее состояние. Такое, которое дает возможность проникать в прошлое и видеть его все целиком, все этапы — и прыгать из одного в другой или через два сразу, туда и обратно, — этап Оли Сергеевой, этап Оливии Лански, этап Линды Хоун.

Вот. А сегодня как раз выдалась такая ночь. Я еще утром почувствовала, что так будет, когда ездила покупать подарок Юджину — ему повезло, так и остался Юджином, только фамилию сменил — на день рождения. В праздники все воспринимается по-другому, я всегда отрешаюсь от всего, зависаю над собственной жизнью, глядя на нее сверху. И зависла сегодня, и увидела тебя, Корейца и многих других, Москву, и Лос-Анджелес, и Мексику, где пробыла всего пять дней, и Монреаль, и себя в нескольких ипостасях — и вот удалось с тобой побеседовать.

И все рассказала тебе — и так, кажется, слишком подробно. И потому на концовку места не хватило. И я закончу так:

“…И жужжал вставленный в Ленчиков зад вибратор, а мы летели по ровному шоссе в Мексику…”

Красиво? Не очень? Тогда так:

“…И мы летели по ровному шоссе в Мексику, и ветер свистел в ушах, как батарейки вставленного в Ленчиков зад вибратора…”

Нет, тоже не слишком хорошо заканчивать такую эпопею упоминанием чьего-то зада. К тому же, когда мы неслись в Мексику, батарейки давно уже не жужжали — хотя когда мы вышли из воды, они еще работали. Без устали удовлетворяя Ленчика — представляю, что творилось с его прямой кишкой, в которую вбили такую махину и которая пару часов там дергалась неутомимо. И поэтому Кореец отправил Ленчика в плавание, в последнее плавание. Ведь тот при мне говорил, что хочет перебраться на Гавайи, и, значит, мечтал жить у океана — планировал на наши деньги — и что самое главное — купить виллу на берегу океана и яхту и устраивать круизы с местными красотками. И мечта его осуществилась — вот ему и круиз, и, наверное, до Гавайев он доплывет рано или поздно — хотя я не сильна в географии.

Я только попросила вытащить вибратор у него из зада перед тем, как он уплывет от нас — вдруг кто-то выловит, и такая сцена. Но Кореец поморщился брезгливо, и как-то оперативно — я не успела заметить, отвлеклась — вытащил у Ленчика его же трусы изо рта и вместо них глубоко всунул пристегивающийся член. И когда я посмотрела на него с упреком, сказал, что Ленчику групповухи нравятся, и с этим я не могла не согласиться, испытав это на себе. И пожала плечами, а когда мы проводили Ленчика в последнее плавание — как этакую подводную лодку, поскольку двигатель в момент расставания вовсю работал, — заметила философски, что одним человеком на земле стало меньше. И Кореец жутко удивился, спросив меня, где я тут видела человека — тварь тут одна была, а людей он не видел. Кроме нас, естественно, — и с этим тоже нельзя было не согласиться.

Так что я закончу так:

“И мы летели по ровному шоссе в Мексику, и ветер свистел в ушах…”

…И мы летели по ровному шоссе в Мексику, и ветер свистел в ушах, и я думала о том, как странно устроена жизнь. Ведь это Юджин, оказывается, въехал на нашу улочку на такси, когда мы с Рэем отъезжали от дома, отправляясь в последнюю поездку. А Юджин ехал из аэропорта, ничего пока не зная, встревоженный немного тем, что не отвечают ни домашний, ни мобильный мои телефоны, разумеется не зная, что я их сменила. И ему показалось, что это я там, в красном “Мустанге”, и он попросил таксиста мигнуть нам фарами, но мы не заметили, а устраивать гонку он счел глупым. Вдруг обознался, далеко же, да и хрен догонишь.

Я думала, что было бы, если бы мы задержались на минуту, если бы Кореец подъехал на минуту раньше. Не было бы смерти Рэя, моего плена и всего с ним связанного, моего побега. Но, с другой стороны, не было бы такой необычной встречи с Корейцем и такой чудесной поездки к океану. Да и как бы они встретились, Кореец и Рэй, ведь для одного я была почти женой и для другого тоже? Но нет смысла гадать. Это игра — мы не выбираем, не решаем почти ничего, мы только держимся за гривы деревянных лошадей, командуем которыми опять же не мы.

Я думала, как классно мы встретились с Мартеном, пытавшимся зажать мой сценарий и наши деньги под предлогом того, что у нас проблемы с законом. Он начал мне объяснять в ресторане — поздно вечером все в тот же день, — как я его подвела, как я испачкала его репутацию, его имя, как скомпрометировала студию. Он уже не помнил, что сам-то сделал имя благодаря нам и нашим деньгам — и студия наша, он там почти никто. И тут подошел Кореец — с нашим новым другом, которого мы подобрали на улице, когда он попросил у нас два доллара. Корейцева была идея, мне поначалу непонятная, особенно когда он затащил попрошайку — невысокого латиноамериканца, нищего, но гордого, этакого мачо, притом почти не говорящего по-английски, — в машину. И мы поехали в дорогой магазин покупать ему костюм, преобразивший его до неузнаваемости, сделавший из оборванца кабальеро.

Мы сидели с Мартеном, и тут подошел Кореец с нашим другом, и у Мартена отвалилась челюсть при виде Юджина — и уже не закрывалась, и я рада была, что его не хватил инфаркт. И он закивал, когда услышал, что нам придется уехать, так что мистеру Мартену предстоит переслать наши деньги плюс гонорар за сценарий на этот вот счет на Кипре, а наш колумбийский друг, очень влиятельный человек из Майами, с радостью согласился проконтролировать мистера Мартена. И Боб чуть не умер при слове “колумбийский”, ясно приняв безобидного попрошайку за крутейшего мафиози, а тот сидел гордо и кивал, когда Кореец к нему почтительно обращался — но я видела, как, когда тот повел себя слишком заносчиво, забывшись и начиная входить в роль, Юджин под столом больно наступил ему на ногу. А потом, когда мы ушли, учтиво пропуская вперед величавого дона, Кореец сунул ему еще сто долларов — сказав, что тысячедолларового костюма с него вполне хватит, в нем побольше подадут. И дон смотрел на нас непонимающе — ему понравилась эта роль, он готов был играть дальше, — а добрые волшебники, превратившие его из нищего в принца, уносились вдаль.

Еще я думала, что мы много успели сделать за те сутки с небольшим, которые пробыли в Лос-Анджелесе с момента встречи. Мы успели уничтожить все записи, пленки и бумаги, и я успела в банк, где давно меня ждали, и нам удалось вытащить все деньги — превратившиеся в счета в европейских банках и акции. Другое дело, что трогать их пока не надо, пару лет я думаю, как минимум, чтобы не навести никого на наш след. Но ведь у нас есть почти два миллиона и куча моих драгоценностей — нам хватит.

И я думала, что жаль немного, что бросили дом, и машины, и вещи, купив для дороги подержанный “фордовский” джип — и надежно и неброско, — не было времени на то, чтобы все продать. Когда я вернулась домой, на автоответчике меня ждало сообщение от адвоката, Эда, о том, что почему-то именно в тот день, когда ФБР решило отменить мою подписку о невыезде, я скрылась, нарушив закон. Послушали бы они меня, объясни я им, что уже знала об отмене подписки и скрылась не по своей воле? Вряд ли. И еще было сообщение от Бейли, просившего меня ему перезвонить, потому что ему срочно надо поговорить со мной, так как убит в Лос-Анджелесе ближайший Яшин помощник, и Крайтон убежден, что тут замешана я, и у меня могут возникнуть проблемы, если я не объявлюсь в ближайшее время.

Поэтому у нас не было времени, нам надо было бежать — и мы бежали. И все, что я взяла с собой из дома, в котором была-то полчаса или час, — все на мне, и еще совсем чуть-чуть в багажнике, где основное место занято кейсами с наличностью и чемоданчиком с моими драгоценностями.

Я думала о том, как пригодился нам этот бесполезный и стремный стриптиз-клуб — потому что именно туда приехал Кореец, прождав меня два дня и случайно наткнувшись на оставленные мной в сейфе бумаги и узнав всю историю. Он приехал туда и узнал от Сергея то, чего еще не знал, — и мотался по мотелям, не зная, в каком именно остановился Ленчик, и ожидая, что Сергей позвонит ему, как только Ленчик появится. И он позвонил, он предан был покойному Яше — и Кореец проследил всю группу, и первым взял Ленчика, просто влез в полуоткрытое окно и вырубил его, спящего, и связал, вытащил и упаковал в багажник. А потом пошел к этим троим — и шум от появления Корейца, впущенного внутрь под видом разносчика пиццы, которую никто не заказывал, и услышал мелкочленный Василек, кинувшийся к корешкам и оставивший меня одну. И “разносчик пиццы” всех их там и оставил: положил всех на пол, кто-то лег добровольно, а кому-то пришлось помочь — обмотав полотенцем ствол изъятого у Василька пистолета и приставляя его вплотную к головам, чтобы не было шума…

И я думала о том, что молодец Кореец, что настоял, чтобы я позвонила мистеру Берлину, и продиктовал мне, что и как сказать. И я позвонила незадолго до отъезда из города с просьбой встретиться лично по очень важному вопросу, желательно без свидетелей, что готова отдать любые деньги и собственную студию лишь бы избавиться от одного его знакомого. И назвалась, и он знал от Ленчика, кто я, и приехал в названный мной ресторан, заинтересовавшись перспективами, и кивал, когда я рассказывала о беспределе якобы живого Ленчика и о готовности заплатить лично мистеру Берлину, если он окажет мне протекцию. Он великодушно согласился, и успокаивал меня, и обнадеживал, и сел потом в машину к поджидавшим его водителю и охраннику, но тут-то и расстрелял их в упор из пистолета с Ленчиковыми отпечатками злой киллер, почему-то показавшийся мне вылитым мистером Каном. Ничего личного — просто бизнес.

Правда, я его спросила потом задумчиво, уже в дороге, сколько же трупов всего на нас — особенно трупов, ставших таковыми в последние два дня, на что он мне ответил, что мы тут ни при чем, это все неблагоприятная геомагнитная обстановка, магнитные бури, короче, — вот люди и нелюди и мрут, как мухи. Вот так научно объяснил, на полном серьезе. Интересно, где он слов таких набрался — “неблагоприятная геомагнитная обстановка”?

И я думала, что я, конечно, тоже молодец — потому что, уничтожив все бумаги и пленки, не забыла прихватить с собой пакет с моей исповедью ФБР, спецагенту мистеру Бейли, чтобы отправить его из Мексики, и пусть они думают, что я скрываюсь потому, что боюсь страшных вымогателей, а защитить меня сами они не в силах. И я молодец, что не забыла прихватить еще несколько конвертов с копиями одной интересной кассеты, чтобы отправить потом по адресам нескольких лос-анджелесских редакций и телекомпаний — то-то будет сюрприз хитроумному конгрессмену Дику Стэнтону!

И последнее, о чем я думала — это о том, что до сих пор не знаю, почему так долго, целых четыре месяца, отсутствовал Кореец. Хотя когда вылезли из воды после купания, я разглядела в темноте огромный шрам на животе и на спине, похожий на след ножевого удара, следы автоматной очереди, точной, но не окончательно точной. Но зато я знаю, что по пути в Мексику по оставленному мне Рэем адресу меня ждут абсолютно надежные документы на новое имя — и новая жизнь в новой стране.

И вот я думала обо всем об этом — а потом заснула. Не спала две ночи и заснула — а машина летела по ровному шоссе по направлению к не такой уж далекой Мексике. А ветер, может, и далее свистел, но я не слышала: я спала…

Ну а теперь мы в Монреале — полтора месяца уже. Тот человек Рэя, к которому мы свернули по пути, не знал, что Мэттьюза уже нет, а я не сказала. Зато все документы на двоих уже были готовы, полный комплект подлинных канадских документов — только наших фотографий в них не было.

И вот мы здесь. В городе, в котором чаще услышишь французскую, нежели английскую речь, в городе, где, говорят, очень холодные зимы. Но ведь мы не выбирали — тот человек выбрал за нас, а вообще-то, по большому счету, выбор сделала за нас игра. И мы не ропщем, нам здесь нравится — пусть здесь бывают зимы и нет океана.

Мы прилетели в Ванкувер и помотались пару недель по Канаде, заметая на всякий случай следы, и осели здесь, отчасти потому, что русских эмигрантов в Монреале меньше, чем в любом другом канадском городе. Купили домик и живем тихо и мирно. Много гуляем, занимаемся сексом, сидим у камина, смотрим телевизор и видео. И это добровольное затворничество, потому что мы просто решили выйти из игры. Бросить замедлившую ход сумасшедшую карусель, слезть с деревянных лошадей, разукрашенных золотом и драгоценными камнями: мы уже были опытными игроками, одержавшими массу побед и провернувшими массу дел — нам по рангу такие лошади были положены. Но мы решили уйти, и не потому что задумали сбежать от возможных — а скорее, весьма вероятных — преследований с разных сторон. Наоборот, останься мы в игре, опасности было бы меньше — мы бы платили киллерам и антикиллерам, кого-то покупали и кого-то продавали, заводили друзей и врагов и все решили бы, скорей всего, в итоге. И не было страха перед новыми перестрелками и угрозами, похищениями и расправами, арестами и побегами — они просто надоели. И мы ушли — слезли и ушли, и карусель крутится уже без нас.

Я не просилась на эту карусель. Я случайно попала на нее из-за тебя, и больше уже не могла сойти — это Кореец пришел на нее сам. И я верила еще совсем недавно, что сойти с нее нельзя, что она никогда не отпустит, что, войдя на нее, ты уже принадлежишь ей. Мы ведь заработали в этой скачке бешеное количество денег, и добились фантастического успеха, и выбили из седел несметное количество других игроков — и теперь по сценарию обязаны были рано или поздно упасть со своих лошадей и умереть, растоптанные ими или сломавшие себе шеи.

Ведь на этой карусели немногие из счастливчиков живут долго. Во-первых, потому, что она убеждена, что за успехом должно следовать падение и она только и ждет, пока ездок расслабится, успокоенный выигранным и полученным, чтобы его сбросить. А во-вторых нужны места для новых игроков — слишком много желающих, привлеченных яркими красками, высокими ставками, возможностью выиграть, и все они верят, что выиграют и обретут неуязвимость и бессмертие. И обретают — в крематориях и на кладбищах.

Я так думала, но вот теперь вижу, что, видимо, сойти с нее можно. Потому что сейчас — и уже почти целых два месяца — мы принадлежим самим себе. А она продолжает крутиться дальше, она никогда не останавливается. А про нас забыла, отпустила. На какое-то время или навсегда. И хотя стараюсь об этом не думать, но знаю, что призывное ржание деревянных лошадей может раздаться под окнами в любую секунду…

…Все, мне пора. Уже утро, и он скоро проснется, а мне еще надо привести себя в порядок и настроиться на то, что впереди у меня долгий-долгий день. Праздничный завтрак — вернее, самый обычный, но с вручением подарка — и наверняка секс потом, и хорошо бы мне удалось поспать после него пару часов, чтобы компенсировать бессонную ночь и быть в порядке вечером. И съездить в ресторан — в японский, самый лучший в Монреале, где я уже заказала столик, — а потом вернуться и посидеть в гостиной, где будут гореть свечи и искриться в их пламени купленный мной на другом конце города “Дом Периньон”, потому что около нас такое дорогое шампанское я покупать не хочу.

И мы будем болтать, и слушать проигрыватель, потому что Юджин без музыки не может, — и наверняка его любимое старье: “Иглз” и известный мне наизусть “Отель “Калифорния”. А потом опять уйдем в спальню…

Я никогда не делилась с ним теми образами, которые живут в моей голове, никогда не рассказывала о карусели — и потому он так любит эту песню, и потому всякий раз подпевает в конце:

— But you can never leave…

И я иногда подпеваю машинально и, допев строчку до конца, ощущаю во рту вкус этих слов. И тут же скрещиваю пальцы так, чтобы он не увидел ничего, если рядом. И, несмотря на всю свою несуеверность, произношу трижды магическое заклинание:

— You can, you can, you can…