3.Преодолел ли Ницше метафизику?
Самый первый (но решающий) шаг к Ницше – это осознать, что он ставит перед собой радикальную задачу – осуществить обратный контрпереворот в отношении того сдвига в нашем мышлении, который произошел в «осевую» эпоху усилиями постсократовских философов и религиозных пророков. Его цель – прорваться к иному способу мышления и пребывания в этом мире, в принципе отличному от того, как мы мыслим и существуем последние 25 веков. До сих пор мы мыслим метафизически. Вкратце это значит: а) оперируем нашим «Я», мыслим мир через нашу субъективность; б) апеллируем к верховной идее Бога для подкрепления принципа А; в) выстраиваем мир в упорядоченную, причинно-следственную структуру; г) ранжируем миропорядок по шкале ценностей, называя то, что значимо для наших потребностей, истиной и добром, а то, что вредно – ложью и злом.
Вопрос о том, сумел ли Ницше преодолеть метафизику, имеет значение не только для судеб «Воли к власти», но и для перспектив нашего мышления. В октябре 1888 г. сам он вполне сознательно ставит перед собой эту неимоверной сложности задачу: «Моральный человек стоит не ближе к умопостигаемому миру, чем человек физический, – ибо не существует умопостигаемого мира… Это положение, ставшее твердым и острым под ударами молота исторического назначения (lisez: переоценка всех ценностей), может некогда в будущем – 1890! – послужить секирой, которая будет положена у корней метафизической потребности человечества…»1 Как видно, Ницше рассчитывал своей «переоценкой» прорвать кольцо метафизики, и давал себе на это еще два года…
Первым, кто поставил вопрос: «Выбирается ли Ницше… из колеи метафизики, по праву ли он характеризует себя как «антиметафизика» или же он тем самым доводит метафизику до ее окончательного завершения и оттого сам становится последним метафизиком» 2, был Хайдеггер. И хотя он называет идею воли к власти могильщицей метафизики, его ответ на этот вопрос однозначен – Ницше «не сумел внутри метафизики найти из нее никакого другого выхода, кроме перевертывания метафизики. Это, впрочем, верх безысходности» 3. Этим обстоятельством он объясняет «напрасные мучения по построению задуманного главного труда жизни».
Эта позиция Хайдеггера в отношении Ницше заслуживает самого пристального внимания, потому что во все постницшеанское время не было философа, который бы мыслил в такой тесной связке и конфронтации с Ницше, как мыслил Хайдеггер.
Величайшую заслугу Ницше он видит в том, что в воле к власти ему удалось – и это грандиозное событие в духовной истории людей – открыть сущностное содержание бытия. Но Ницше не сумел «закрыть» метафизику как гигантскую эпоху в истории мышления, потому что не смог разрушить собственно стержень метафизического мышления – логицирующего субъекта. Ведь нельзя же считать таким разрушением собственное безумие Ницше! Он же, Хайдеггер, напротив, вполне реализовал эсхатон (завершение) метафизики, потому что слился с первосущностью бытия, дал ей возможность прямой речи через свое творчество без всяких интерпретационных опосредований, то есть именно он, Хайдеггер, на уровне своего языка разрушил метафизического субъекта.
Впоследствии появятся мыслители, которые обвинят Хайдеггера в редукционизме огромного богатства ницшевской мысли в угоду собственной метафизической концепции, а его грандиозные лекции о Ницше, читанные во времена III Рейха и изданные в 1961 г., будут воспринимать как пример такой метафизации. Так, Деррида, воссоздавая картину того, как Ницше взламывает иерархию двух миров (чувственного и умопостигаемого), представляющую собой ядро метафизики, впервые сформулированной Платоном, не случайно замечает: «Хайдеггер… прослеживает действие Ницше до той точки, где оно выходит за пределы метафизики и платонизма [курсив мой – Н.О.]. Но не для того ли только…., чтобы задать вопрос, оформленный все еще герменевтикой и, следовательно, тем философским строем, которое подобное действие призвано рас-строить: удалось ли Ницше то, что он действительно задумал, и «до какой степени» он действительно преодолел платонизм? Хайдеггер называет это «критическим вопросом», который должен направляться «пере-продумыванием самой сокровенной мыслительной воли Ницше, ее самого глубинного смысла…».
Несомненно, позиция Хайдеггера проникнута тайной борьбой с Ницше. Но эта борьба с кем-то очень духовно близким. Он, по сути, колеблется между признанием Ницше антиметафизиком и утверждением, что он так и не преодолел метафизику. В одном из писем Ясперсу он пишет: «… Было бы уже много пользы, если бы монологи могли стать тем, что они есть. Мне думается, они еще не таковы, еще недостаточно сильны для того… Читая эти строки Вашего письма, я вспомнил слова Ницше, которые Вы, конечно, знаете: «Сотня глубоких одиночеств в совокупности образует город Венецию – это его очарование. Картина для людей будущего» (курсив мой. – Н.О.)… То, что подразумевает Ницше, лежит вне альтернативы коммуникации и не-коммуникации… В сравнении с тем, что мыслится… по существу мыслью будущего, мы просто гномы».1
В этом фрагменте поражает не столько самооценка, возможно, самого крупного мыслителя XX века («мы просто гномы»), сколько осознание фундаментального различия между нашим мышлением и мышлением будущего. Это различие – в особой монологичности будущего мышления в отличие от диалогичности современного мышления. Нынешнее диалогичное мышление (мышление диалога) есть по сути коммуникация. Даже внутренне современное мышление выступает как диалог между субъектом и его Я. Ницше и вслед за ним Хайдеггер, по видимому, полагают, что мышление «людей будущего» будет лежать по ту сторону альтернативы коммуникации – не-коммуникации. Мышление «людей будущего» не будет выполнять функцию связи между людьми. Для нашего нынешнего понимания это малодоступно: по-видимому, это будет мышление, где оппозиция субъект А – субъект В будет разрушена. Для этого мышления окажется несущественной и полностью снятой оппозиция я – ты, индивидуального – коллективного. Но как это произойдет? Как будут взаимодействовать люди? Не будет ли это постмышление «коллективной монологией»?.. Не идет ли речь о каких-то долетевших до нас из глубины тысячелетий великолепных осколках-брызгах иного способа психического взаимодействия людей, скрытого от нас сейчас, но – кто знает? – вдруг когда-нибудь вновь ставшего для нас доступным?!
Хайдеггер первым назвал способ мышления Ницше «диалогом с самим собой. Он говорит при этом не со своим «Я» и со своей личностью, он говорит с бытием сущего в целом и из круга того, что уже было прежде сказано в истории метафизики».2 Иными словами, Ницше «говорит» не с людьми, а с мирозданием напрямую и в целом. С ним и через него говорит само мироздание, все вещи и существа. И «Воля к власти» как раз дает нам примеры погружения на долингвистический уровень, «по ту сторону языка», где субъект и коммуникация еще не структурированы. Такое мышление, по выражению Хайдеггера, «выводит мир из потаенности в открытость».
Ницшеанское мышление именно «выводит мир в открытость»: он отныне по-платоновски не разделяет мир на идеальный и реальный. Оно непосредственно схватывает мир во всей его совокупности, разрушая всякие преграды между миром и собой. Именно по этой причине при чтении позднего Ницше так часто возникает ощущение мистического проникновения в состав мироздания. Но секрет ницшевского мистицизма как раз состоит в сломе всех метафизических конструкций, загораживающих нас от жизни и друг от друга.
Серьезные элементы такого мышления демонстрирует «Воля к власти»: В этом «контр-трактате» Ницше прорывает фронт метафизики на четырех главных направлениях.
Первый удар – упразднение ресентимента. Хайдеггер в лекции «Кто такой Заратустра у Ницше» проницательно улавливает суть фундаментального открытия, совершенного Ницше. Он цитирует «Заратустру»: «Дух мщения. Друзья мои, он был до сих пор лучшей мыслью людей; и где было страдание, там всегда должно было быть наказание».
Этим положением месть сразу же отнесена ко всему до сих пор существующему мышлению людей. Под названной здесь мыслью имеется в виду не какое-либо рассуждение, но то мышление, где покоится и веет отношение человека к тому, что есть, к сущему». И далее Хайдеггер подчеркивает: «по слову Ницше, прежнее мышление определено духом мести». Но что такое месть? Хайдеггер вновь цитирует: «Во второй части «Так говорил Заратустра», в главе «Об избавлении», Ницше позволяет своему Заратустре сказать: «Это, и только это, есть само мщение: отвращение воли ко времени и к его «было»… Это для воли то, в отношении чего она не может ничего больше поправить, обо что постоянно разбивается ее воление. Время и его «было» суть камень преткновения, которого воля не может катить. Время как преходящее – вот то отвратительное, от чего страдает воля. В качестве так страждущей воли она сама превращается в гибельный недуг». В прежнем мышлении человек поставлен в такую систему экзистенциальных координат, когда он зависим, несамостоятелен, погружен в среду, в которой его воля, реактивна, не является свободной. Воля в условиях ресентимента превращается в мщение… Все психические процессы пронизаны этой глобальной жизненной ситуацией затаенной обиды на смерть, страдания и других людей.
Хайдеггер показывает, что избавление воли от отвращения к прошлому, освобождение от духа мщения возможно лишь как вечное возвращение того же самого: «…Только если бытие сущего представляется человеку как вечное возвращение того же самого, человек может перейти через мост и, избавившись от духа мести, быть переходящим, быть сверхчеловеком… Благодаря этому должно быть преодолено прежнее мышление»
Какое же мышление должно прийти на смену прежнему, «ресентиментному» мышлению!? Хайдеггер отвечает: «Высочайшая воля к власти, т.е. самое живое всякой жизни – это представлять преходящее как постоянное становление в вечном возвращении того же самого и делать это постоянно и беспристрастно. Такое представление есть мышление, которое, как подчеркивает Ницше, «отчеканивает» сущему характер его бытия. Это мышление берет становление, которому принадлежат постоянные столкновения, удары, страдания, под свое покровительство, под свою протекцию».
Преодоление старой жизненной парадигмы и сопутствующей психической динамики ресентимента – суть его учения о Вечном возвращении, Воли к власти и Сверхчеловеке. Как достичь этого? Хайдеггер пишет: «Заратустра как учитель вечного возвращения учит о сверхчеловеке. Рефрен этого учения звучит в одной заметке из посмертно опубликованного наследия (XIY, S. 276): «Рефрен: «Лишь любовь должна судить» - (созидающая любовь, которая саму себя забывает над своими творениями)»
Однако Хайдеггер считает, что Ницше не сумел освободить мышление от духа мести: «Что же еще остается нам, как только сказать: учение Заратустры не приносит избавление от мести? Мы говорим это. Только говорим это никоим образом не в качестве мнимого опровержения философии Ницше. Мы говорим это даже не в качестве возражения против мысли Ницше. Но мы говорим это, чтобы обратить наш взгляд на то, что, и насколько, также и мысль Ницше движется в духе предшествующего мышления. Постигнут ли этот дух прежней мысли вообще в своей задающей миру сути, если он толкуется как дух мышления, - оставим это открытым. Во всяком случае, прежнее мышление есть метафизика, и мысль Ницше осуществляет, по всей вероятности, ее завершение. Благодаря этому в мышлении Ницше обнаруживает себя нечто такое, что само это мышление более не может мыслить»
По Хайдеггеру, Ницше не удается разорвать круг старого мышления, потому что вечное возвращение представляет собой в сущности «некий род утонченной злобы и вконец распоясавшейся мести, - ибо в этом и есть мщение, месть, настигающая самое жизнь, когда изможденный страдалец берет жизнь под свою протекцию». Иначе говоря, воля настолько обезумела от страданий, от тяжести ужасающего прошлого, что она научилась любить свою боль. Хайдеггер для иллюстрации приводит тут же слова Ницше: «Дух, закаленный войнами и победами, которому покорение, авантюра, опасность, даже боль стали потребностью».
Заканчивает Хайдеггер свою лекцию так: «То, что Ницше изведал и истолковал свою глубочайшую мысль из дионисийского, говорит лишь о том, что он был вынужден мыслить ее метафизически, и только так. Но это отнюдь не свидетельствует против того, что эта самая бездонная мысль скрывает нечто неосмысленное, что в то же самое время утаивает себя от метафизического мышления»
Мне представляется, что сам Хайдеггер понимает вечное возвращение метафизически. Он уподобляет вечное возвращение как психологическое состояние христианскому смирению, в страшных муках возлюбившему страдания лишь для того, чтобы легче их переносить. Конечно, в таком виде и то и другое – «род утонченной злобы… и мести» против жизни. Но комбинация воли к власти и вечного возвращения порождают Amor fati, психодинамика которого противоположна христианскому ресентиментному смирению.
Смирение видит жизнь как пространство страдания, оно боится страдания, а столкнувшись с ним, подчиняется и терпит его, более того, пытается возлюбить. Amor fati, напротив, не ищет, но и не бежит от страдания; столкнувшись с ним, оно стремится ярче и полнее переживать жизнь, которая отнюдь не юдоль страданий, а, напротив, дионисийский праздник. Amor fati – не смирение со страданием, а вызов ему. Охваченный этой любовью к судьбе человек, по сути сверхчеловек, смотрит на страдание не по-христиански как на содержание жизни, а инструментально, как на средство возгонки жизни. Здесь Ницше намечает линию радикального разрыва с метафизикой ресентимента. В его необычном мышлении идея вечного возвращения предстает не как метафизическая конструкция, требующая бесчисленных интерпретаций, а своего рода духовная практика освобождения воли от духа мести.
Упразднение противоположностей.
Второй удар Ницше наносит по сердцевине метафизики – диалектике Именно диалектика расколола жизнь на бесчисленные парные противоположности, стала рассматривать качественное различие вещей как различие количества, увидела утверждение в двойном отрицании, а не изначальном волевом приятии мира.
Принципиально иначе функционирует ницшевское мышление. Оно не разрешает противоречия, а интегрирует их в более высокое целое. Все противоположности увязываются в новое единство. «На самом деле никаких противоположностей не существует: мы лишь принесли те противоположности, которые мы имеем в логике…» Тем самым он осуществляет радикальный переворот в мышлении: все традиционно парные дихотомии: левый – правый, консервативный – революционный, рациональный – иррациональный, религиозный – атеистический, военный – мирный, благородный – низкий, трагедия – радость, культура – природа, жизнь – смерть разрушаются. Но он идет еще дальше и взламывает совершенно асимметричные оппозиции, которые не столь очевидны, но еще более склеротизируют наше мышление: экономика - политика, мысль – образ, техника – дух, прошлое – будущее, воля – сознание…
Последовательно элиминируя все дуальности и дихотомии, которым человеческая мысль подвергла мир, Ницше синтезирует, воссоздает ее расколотую целостность в первозданное единство, существовавшее до того, как он попал в мясорубку нашего сознания, был раздроблен на мельчайшие куски, препарирован и упрощен. Мир не знает никаких противопоставлений и расколов: небо и земля, женщина и мужчина, день и ночь, огонь и вода – одно. Так мыслил уже Фалес, а следом за ним – Гераклит. Разделение одного от другого – приспособления, необходимые для выживания людей и придуманные 25 веков назад. Только при таком подходе к ницшеанству можно схватить, каким образом из уст этого страстного певца воли к могуществу вырывается фраза о том, что могущество «делает глупым», каким образом призыв к жесточайшей иерархии переплетен со страстным порывом к предельной свободе. Или, например, каким образом, певец предельной, брутальной мужественности оказывается идеологом современного феминизма. Его работы полны такого рода взаимоисключающих утверждений. Эта «противоречивость» не влезает в логическое одномерное сознание. То, что мы называем противоречиями ницшевского мышления, не являются противоречиями в общепринятом, логическом понимании. То, что для любой другой системы было бы воплощением взрывающего всю ее конструкцию противоречием, для ницшеанства является нормой. Это – динамика становящегося целого. А нам кажется, что Ницше бессистемен, эклектичен и противоречив. На самом же деле он мыслит комплексными динамическими тотальностями.
Поэтому Ницше оказывается, таким образом, по ту сторону современного деления на революционеров и консерваторов, правых и левых, традиционалистов и модернистов, коллективистов и индивидуалистов. Именно этой необычностью ницшевского мышления можно объяснить удивление Монтинари, озадаченно воскликнувшего: «… сегодня вокруг Ницше формируется новый миф, пронизанный гигантским культурным синкретизмом, в котором сосуществуют элементы консервативной идеологии с марксистскими, левацкими, и анархистскими элементами»
Я полагаю, что Монтинари все же не видит принципиальной разницы между ницшеанством и нынешними культурными феноменами, как не видит ее Деррида, когда констатирует «судьбоносный эффект всех так называемых «постгегелевских» текстов: всегда может быть левое гегельянство и правое гегельянство, левое хайдеггерианство и правое ницшеанство и левое ницшеанство и даже… правый марксизм и левый марксизм – и один всегда может быть другим, двойником другого» Деррида не учитывает, что ницшеанство представляет собой гораздо более комплексное культурное (вернее, контр-культурное) явление, которое вполне может расщепляться на противоположности и идеологически обслуживать взаимоисключающие социальные интересы. Поэтому когда ницшеанство пытаются присвоить социальные силы, то всякий раз с удивлением обнаруживают, что «их» ницшеанство выпадает за рамки их идеологии. Получалось, словно левее ницшеанства – бездна, а правее – стена.
Ницше несет нам весть из других времен, которые уже были и которые еще будут. Он несет нам «варварское мышление», как его точно определяет Лешек Колаковски: «…Представим наших внуков соединяющими все эти конфликтующие традиции в единое гармоничное целое: быть теистами, пантеистами и атеистами, сторонниками либерализма и тоталитаризма, энтузиастами насилия и противниками насилия – значит представить их жителями мира, лежащего не только далеко за пределами нашего воображения и провидческого дара, но и за пределами любой возможной традиции. Это будет означать, что они являются варварами в самом строгом смысле этого слова» Не этих ли варваров так страстно звал Ницше?
Третий удар – упразднение ценности. Философски сущность всей гигантской исторической эпохи от Сократа до Ницше – становление и развитие высших (их Ницше называет «космологическими») ценностей – Бога, истины, цели, существования и т.д. Мыслить означает исходить «из точки зрения ценности», которая «есть точка зрения условий сохранения и возрастания в отношении сложных образований с относительной продолжительностью жизни внутри становления». Эти «образования» - центры воли к власти. «Ценность» есть по существу точка зрения роста или понижения этих командующих центров»
Все прежние философы предлагали свои версии, свое понимание «высших ценностей». Пафос же ницшевской мысли состоит как раз в отрицании этих категорий метафизической философии как таковых. Ибо «Бог умер!». Наступает время «крушения космологических ценностей». Такое название носит стратегический фрагмент «Воли к власти», в котором раскрывается понимание нигилизма: «Нигилизм как психологическое состояние должен наступить, во-первых, когда мы искали во всем происходящем смысл, которого там нет, так что искатель в конце концов падает духом… Нигилизм как психологическое состояние наступает, во-вторых, когда во всем совершающемся и подо всем совершающимся предполагается некая ценность, система, даже организация… Своего рода единство, какая-то форма монизма и, как следствие этой веры, человек тонет в глубоком чувстве связи и зависимости от бесконечно превосходящего его целого, модуса божества… «Благо Всеобщего требует самоотдачи единичного»… но вглядись, нет никакого такого всеобщего! В глубине души человек утратил веру в свою ценность, когда через него не действует бесконечно ценное Целое… Нигилизм как психологическое состояние имеет еще третью и последнюю фазу… На этой ступени реальность становления принимается за единственную реальность, человек запрещает себе всякий род уползания к запредельным мирам и ложным божествам – но не выносит этот мир, который уже не удастся отрицать… – Что по существу произошло? Чувство неценности было достигнуто, когда человек понял, что ни понятием «цели», ни понятием «единства», ни понятием «истины» интегрировать совокупный характер существования не удастся… Характер существования не «истинен», он ложен… человек просто не имеет уже никакого основания убеждать себя в каком-то истинном мире… Короче: категория «цель», «единство», «бытие», которыми мы вкладываем в мир ценность, нами снова из него изымаются – и отныне мир выглядит неценным…»
Формула «переоценка всех ценностей» отнюдь не означает, что Ницше хочет утвердить принципиально новые ценности. Ницшеанская переоценка всех ценностей более радикальна: она знаменует не просто замену старых на новые, но – главное! – ставит под вопрос нашу потребность (и обреченность) мыслить ценностно. Его позиция совершенно исключительна в истории мысли: он хочет ликвидировать наше тысячелетнее мышление ценностями! Отныне речь идет не о переоценке ценностей, а об упразднении ценности как таковой, ибо «общая ценность мира не поддается оценке…»
Именно такой подход дает основание ставить вопрос о конце метафизики, которая есть не что иное, как ценностное мышление. «… Ницше понимает нигилизм исключительно из идеи ценности. В то время как вопрос о сущем в целом издавна был и остается ведущим вопросом всей метафизики, идея ценности в метафизике пришла к господству недавно и решительно только через Ницше, причем так, что метафизика тем самым решительно повернулась к своему окончательному осуществлению» Постметафизическое, неценностное мышление – по ту сторону оценок, оно не говорит больше: «Это – хорошо, а это – плохо. Это – красиво, а это – уродливо». Это мышление интегральное, не раскалывающее мир на разноценные фрагменты, а, напротив, тотализирующее и утверждающее мир как полно-ценную целостность. Такое мышление Ницше называет «божественным образом мысли»
Но как возможно такое небывалое мышление? Ницше дает ясный ответ: раз полагание ценностей есть «результаты определенных утилитарных перспектив, имеющих ввиду поддержание и усиление идеи человеческой власти» то следовательно, должны измениться сами способы господства, то есть сама воля к власти. Именно воля к власти и была тем принципом полагания ценностей, которым до сих пор руководствовалось человечество, закладывая в основу всей цивилизации нынешние устаревшие «космологические ценности». Но только то была воля к власти рабов! В новую эпоху начинает действовать иная воля – воля тех, кто преодолевает дух мщения. И поскольку ценности сущностно привязаны к человеку, то преодолевший ценностную потребность неизбежно становится сверхчеловеком.
В сущности, Ницше осуществляя, деконструкцию нашей оценивающей способности, создает творческий продукт, который лежит по ту сторону оценки. Сама наша способность оценивать в случае ницшеанства не срабатывает. Мы пытаемся оценивать духовный феномен, суть которого – в упразднении самой способности оценивать, более того - самой потребности оценивать. В этом изъян всех интерпретаций ницшеанства.
Упразднение субъекта. Эти три удара, которые Ницше наносит по метафизике, подготавливают coup de grace В «Воле и власти» он самым доскональным образом исследует исторические предпосылки появления субъекта и, вообще, человеческой субъективности, которая формирует наше сознание: «Нам необходимы "единицы", чтобы иметь возможность считать, но это не дает нам права предполагать, что такие единицы действительно существуют. Понятие единицы мы заимствовали у нашего "я" - старейшего из членов нашего символа веры. Если бы мы не считали себя единицами, мы никогда не сумели бы образовать понятия "вещи". Теперь - довольно поздно - мы убедились с полной ясностью в том, что наша концепция понятия "я" не может ни в каком случае считаться гарантией реального единства. Таким образом, чтобы сохранить в неприкосновенности теорию механистического мира, мы всегда должны делать некоторого рода оговорку, поскольку мы образуем таковой мир при помощи двух фикций: понятия движения (заимствованного из нашего языка органов чувств) и понятия атома (единства, имеющего своим источником наш психологический "опыт"); предпосылками его, таким образом, служат известное предубеждение наших чувств и известный психологический предрассудок.».
Иначе говоря, Логос есть такое мышление, которое, мысля что-либо, мыслит прежде всего самого мыслящего. Наше мышление есть метафизическое, поскольку мы можем мыслить что-либо лишь через свое собственное Я. Лишь осознавая себя, мы можем осознавать все остальное. В итоге вещи перестали быть такими, какие они есть. Они стали такие, какими мы себе их представляем. Человек «конституирует из себя весь остальной мир, то есть меряет его своей силой, осязает, формирует»
До сих пор «прогрессом» считалось максимальное развитие «Я», сознания. Ницше же считает сознание вообще болезнью и, наоборот, оценивает бессознательное как психическое здоровье. В отличие от Фрейда, который полагал, что санация психики нарастает по мере максимального осознания бессознательных процессов, он видел прогресс в преодолении сознания, в восстановлении в полном объеме инстинктуальной составляющей психики, которая под воздействием сознания выродилась в страх. И чем сильнее человек чувствует свою субъективность, тем сильней он болен. У самого же Ницше это болезнь достигла смертельной фазы. Но именно благодаря этой гипертрофии сознания он смог осмыслить ее как болезнь и объявить ей войну. Он совершает поистине уникальный эксперимент над собой – деконструкцию собственной субъективности. Ницше громогласно объявляет: «… мне … нет никакого дела до противоположности между субъектом и объектом: это различение я предоставляю теоретикам познания, которые запутались в сетях грамматики (народной метафизики)» Нет никакого «я», никакого субъекта – «все это простая семиотика, а не что-либо реальное» Он исходит из того, что в принципе возможно другое, не центрированное вокруг человеческого «Я» мышление: «… наше сознание лишь одно из тысячи возможных» Это иное, интегральное мышление, которое не выделяет мыслящего из мира, не противопоставляет себя вещам, не является субъектным.
Последние тексты Ницше показывают, как он практически пытается прорваться за пределы собственной субъективности. Он как бы выходит за пределы индивидуального существования. Он одновременно – все люди. Он демонстрирует деиндивидуализированное, несубъектное, «не – я – мышление», которое не использует «Я» как операциональный центр. Ницше словно показывает нам, что возможны такие существа (сверхлюди), которым не понадобится «субъективность», более того, она будет мешать более глубокому пониманию мира и более совершенному взаимодействию друг с другом.
Переход к новой ментальной парадигме предполагает прыжок к сверхчеловеку. Сверхчеловек и есть тот, кто преодолел ресентиментное, субъективное, диалектико-логическое мышление. Сверхчеловек – это тот, кто понимает себе подобных, не логизируя, не расчленяя мир, но взаимодействуя с ним целостно и непосредственно. Культура, построенная на такой духовности, разумеется, будет означать разрыв со всей прежней цивилизацией и ее старыми институтами: от государства и права до любви и морали. Она способна радикально элиминировать разделение между людьми и коренным образом изменить саму проблематику индивидуальной автономии и свободы. Перед лицом такой будущей мысли мы, конечно, «гномы».
С полным правом Ницше мог назвать себя динамитом, взрывающим историю человечества на две части, ибо в нем впервые замолкает, вернее – обрывается, многословная речь всей предшествующей метафизики. В нем впервые обретает дар речи новое мышление. Работа «Воли к власти» напоминает работу раскачивающегося на тросе тяжелого снаряда, которым пробивают стену разрушаемого дома. Она, словно маятник, колеблется между метафизикой и постметафизикой и, все больше раскачиваясь, пробивает стену, отделяющую старую мыслительную парадигму от новой. Даже в самых последних работах Ницше еще много традиционной аргументации, структурирования мысли, присущей метафизической традиции, но сквозь них уже пробиваются огненные языки неведомого мышления. Без устали философствуя молотом, он ломает категориальный аппарат метафизики: «Это мы, только мы выдумали причины, последовательность, взаимную связь, относительность, принуждение, число, закон, свободу, основание, цель; и если мы примысливаем, примешиваем к вещам этот мир знаков как нечто «само по себе», то мы поступаем снова так, как поступали всегда, именно мифологически». Само же «мышление, как его представляют теоретики познания, не имеет места вовсе; это – совершенно произвольная фикция, достигаемая выделением одного элемента из процесса и исключением всех остальных, искусственное приспособление в целях большей понятности».1
Ницше практически удалось осуществить переход к интегральному мышлению, предполагающему глубокие структурные сдвиги в соотношении между сознанием и бессознательным, между образным и логическим мышлением, между эмоциональными и рациональными факторами. Это сверхлогическое, сверхдиалектическое мышление оперирует не понятиями, как у философа, не образами, как у художника, и даже не событиями, как у трагика. Речь идет о мышлении целостными комплексами. Оно сродни мышлению действием, является, по сути, духовно-прикладной практикой, праксисом мысли, синтезом действия и мысли.
Об этом новом образе мышления Ницше сказал: «Я заменил философа на свободного духом, который превосходит ученого, исследователя, критика, который изживает идеалы, который… исследует иллогичную контекстуру существования: тот, кто освобождает нас от морали».В «Воле к власти» Ницше разрушает все ведомственные перегородки между различными сферами знания. Позднее ницшеанство – отнюдь не чистая философия, а уникальный синкретический духовный продукт, в котором переплавлены культурные явления: мифология, поэзия, религия, наука, психология, искусство, мистика… Природа ницшеанства – тотальна: она охватывает весь спектр жизни. Именно поэтому философская интерпретация синкретического ницшеанства малопригодна и неэффективна.
Он понимал, что осуществляет сверхфилософский синтез. В одном из писем он замечает: «Философ ли я? Да какое это имеет значение?»1 Он действительно разрушает наше представление о том, что такое философ: вместо мыслителя-рационалиста – безумец, вместо логика – поэт, вместо иерарха мысли – духовный бунтарь, вместо политика как прагматика возможного – взломщик социальных запретов. Он совершает самую радикальную философскую революцию, знамя которой водружает на развалинах старой метафизики: «Ничего не истинно, все позволено». Такого удара по всей философии не только как системы понятий и категорий, но и по самому мышлению, мировая культура не знала. «Воля к власти» – это «Анти-Сократ-Кант-Гегель». Короче – антиметафизика. И когда казалось, что человеческий дух полностью погребен под отходами собственной деятельности, благодаря Ницше философия перестала быть потерявшей все соки жвачкой, вновь превратилась в беспощадный бой с судьбою, вновь вышла на передовую линию огня, вновь стала равнозначна жизни.
… Описывать переход к постметафизической психодинамике языком традиционной метафизики – все равно, что пытаться ведром вычерпать воздух. Наш разум привык оперировать иными категориями. «Учение о бытии, о вещи, о всевозможных твердых единицах, – констатирует Ницше, – в сто раз легче, чем учение о становлении, о развитии»3. Нам, людям, пребывающим в рамках метафизической парадигмы, кажется, что он выходит на какой-то шаманский способ мышления, который больше напоминает таинственную ворожбу, особое интеллектуальное камлание, странное копошение интеллекта в самых интимных утробах бытия. Сегодня мы не в состоянии представить – как можно «мыслить жизнью», мыслить всей ее тотальной целокупностью. С точки зрения метафизического мышления, ницшеанское интегральное мышление является клиническим случаем шизофрении или, в лучшем случае, утопией. Оно настолько разительно выламывается из старой эпистемологической парадигмы, господствующей в человеческой культуре последние 25 веков, настолько гениально взрывает основы метафизики, что многие профессиональные философы утверждали, что Ницше не имеет «какого-либо отношения к систематической философии… как науке». И поныне ницшеанство нередко воспринимается как философский террор, духовный бандитизм, как трансгрессия за рамки собственной философии. По-видимому, это обстоятельство стало самой глубинной причиной отвержения «Воли к власти».
Итак, преодолел ли Ницше метафизику своими антиметафизическими, не поддающимися логическому оформлению и отбрасывающими всякие интерпретации образами воли к власти, вечного возвращения и сверхчеловека? И не потому ли «Воля к власти» осталась незавершенной, что Ницше счел самое ее завершение – то есть придание своим мыслям общепринятой (метафизической) формы – реанимацией метафизики, с которой он уже расправился? Не правильнее ли тогда оставить «Волю к власти» в виде природного нагромождения схваченных в мысли первосущностей бытия – в духе того, как схватывают эти первосущности танец, музыка, поэзия, вообще искусство? Не в этом ли кроется особая эстетика «Воли к власти», эстетика разрыва, фрагмента и мысли-озарения? Не в этом ли и особая тайна этой книги-призрака, «не-до-книги»?
Я прекрасно осознаю двойственность своей позиции. С одной стороны, я доказываю, что «Воля к власти» имеет право на существование, с другой, признаю, что Ницше не написал этой книги, потому что не хотел создать еще один метафизический трактат. Но эта двойственность отражает реальный факт: «Воля к власти» осцилирует между произведением и черновиками, между метафизикой и антиметафизикой.
Случай «Воли к власти» дает нам крайне противоречивую картину, не вмещающуюся в рамки старой, логической парадигмы. С одной стороны, Ницше не закончил эту книгу, потому что не хотел метафизического окостенения своей мысли. И в этой связи прав Колли, утверждавший, что материал «Воли к власти» не подлежит компиляции. Понадобилась философская неискушенность Гаста и Элизабет, чтобы скомпоновать эту книгу. С другой стороны, будучи «собранной» в книжную форму, «Воля к власти» обладает такой подрывной ницшеанской силой, что разрывает собственную метафизическую ткань и в этих разрывах демонстрирует нам контуры иного, антиметафизического мышления. «Воля к власти» словно мерцает между бытием и небытием. Таким образом, форма «Воли к власти» содержательна, то есть она семантически значима сама по себе, способствует пониманию авторского замысла. Эта «квантовая» форма является необходимым модусом ее существования – несуществования. Ибо то, как она нам дана, включает в себя как собственное несуществование, так и потенциальные существования возможных текстовых конфигураций. Возможно, любой иной способ «пребывания в мире для нас» этого сверхсложного духовного явления ложен и искажает его сокровенный дух.