Ecce liber. Опыт ницшеанской апологии

Орбел Николай

II. Книга-динамит

 

 

1. “Дело” сестры

После разгрома гитлеризма в охваченной самобичеванием Германии началась активная денацификация Ницше. Немцы так пропалывали свое сознание от всех сорняков нацизма, что косили заодно и все “цветы зла”. На этом поле “Воля к власти”, конечно, выделялась особенно ярко. Совершенно естественно одной из главных мишеней стал “философ воли к власти”, который воспринимался в то время как “крестный отец” фашизма.

Цель денацификации ницшеанства была благородна. Ее первым выразил еще в конце 30-х годов левый ницшеанец Жорж Батай: “Ницше должен быть отмыт от нацистской грязи”. Стремясь “спасти” Ницше от Гитлера, Батай считал, что от имени Ницше, в отличие от Будды или Христа, нельзя заниматься политикой, поскольку просто не удается найти последователей. Правда, тут же добавлял, что в сравнении с Заратустрой, Будда и Христос кажутся раболепными .

Параллельно лево-радикальной денацификации бурно началась и либерально-буржуазная адаптация Ницше. Ее цель была очевидна — одомашнить Ницше, превратить его мысль в часть уютного интерьера приходящего в себя после шока мировых войн обывателя. Для этого надо было “переписать” Ницше, устранить его экстремизм и радикализм, списать на болезнь все жестокие крайности черного ницшеанства. Появляются многочисленные труды, в которых философ-динамит упаковывался в глянцевую подарочную обертку...

Однако очень быстро обнаружилось, что Ницше крайне резистентен к либерально-демократической денацификации, которая по сути оборачивалась выхолащиванием самой сути ницшеанства. Самые честные и крупные умы XX века (Т. Манн, К. Ясперс, М. Хайдеггер, А. Камю) понимали, что “политкоррекции” Ницше не подлежит, и вынуждены были признать, что в писаниях Ницше можно было почерпнуть вдохновение для строительства концлагерей и газовых камер.

Но ницшеанство было настолько грандиозным явлением, что поздний капитализм не мог позволить себе ни проигнорировать его, ни уступить национал-социализму, ни, тем более, отдать на откуп революционным силам. И тогда западная идеологическая машина произвела на свет нехитрую схему: не Ницше виноват в том, что им воспользовались идеологи III Рейха, а издатели его Архива, сфабриковавшие несуществующую, самозваную книгу “Воля к власти”, которая явилась теоретическим генокодом поднимающегося фашизма. Из-за этого “самиздата” Ницше-де и был провозглашен идейным фюрером III Рейха. Следовательно, нужно разоблачить фальшивку и ее авторов, чтобы денацифицировать Ницше. Фактически, научное сообщество Запада решило ради “спасения” Ницше принести в жертву его сестру и изданную ею “Волю к власти”. Именно сестра несет ответственность за то, что эта книга была представлена как “главный труд” Ницше, использована нацистами, чем ввела в заблуждение целые поколения немцев, и к тому же сбила на ложный путь философию XX века. Известный ницшевед Шлехта бескомпромиссно сформулировал тогдашнюю дилемму: «или Ницше — или сестра».

Именно Шлехта, бывший сотрудник Архива, разъяв “Волю к власти” на расположенные в хронологическом порядке фрагменты и опубликовав их в 50-х годах, первым провозгласил в своей нашумевшей работе «Случай Ницше»: ““Воля к власти” не существует как произведение Ницше, а то, что существует под этим заглавием, не представляет никакого позитивного интереса”. Проделав уже в 60-х годах аналогичную работу по деструктуризации этой “не-книги”, Колли и Монтинари в докладе на знаменитом семинаре в Руайомоне в 1964 году, заявляют: “В той мере, в какой под вопрос ставится существование последнего фундаментального труда Ницше (“Воля к власти”), наше новое критическое издание решает эту проблему ясно и просто: этого главного труда не существует». Что же есть? Есть лишь “посмертные” записи. И каждый серьезный исследователь должен изучать Ницше по изданиям, скрупулезно хронологически воспроизводящим фрагменты, оставшиеся после мыслителя. Те же издания “Воли к власти”, которые увидели свет, объявлены не более чем популярными публикациями, годными лишь для «массового читателя».

Затем, уже после смерти Дж. Колли, Монтинари выносит окончательный приговор: “Что же касается “Воли к власти”, то филологический анализ посмертных фрагментов с 1885 по 1888 годы лишает всякого содержания спор по поводу “фундаментального труда”. Этот вопрос не стоит более в повестке дня научных исследований по Ницше”, а “исследователи Ницше могут теперь обратиться к серьезным повседневным делам”. По обе стороны Атлантического океана в научном сообществе возник — за редкими исключениями — консенсус относительно того, что “Воля к власти” — химера. Однако, к сожалению или к счастью, но вопрос отнюдь не закрыт. «Случай “Воли к власти”» продолжает оставаться “серьезным делом”.

Безукоризненный с филологической точки зрения аргумент — раз Ницше не оставил своей версии “Воли к власти”, значит, любая компиляция есть произвол и не имеет права на жизнь — с философско-исторической точки зрения не выдерживает критики. Ведь странно же, не правда ли, что если до разгрома нацизма “Воля к власти” воспринималась как вполне ницшевское произведение, то после 1945 года начинаются продолжающиеся и поныне похороны этой “не-книги”? Именно то обстоятельство, что “Воля к власти” была аппроприирована нацистами, явилось главным аргументом против ее существования.

Особое раздражение ницшеведов вызывало само название этой «недокниги». Еще в разгар национал-социалистической революции Анри Лефевр пытался списать на заголовок возникшие уже тогда в антифашистской среде недоумения вокруг этой книги: «Заглавие этого труда обмануло многих интерпретаторов». Однако в возражение ему приведем мысль Хайдеггера: ««воля к власти» как концепция и «Воля к власти» как название книги тесно взаимоувязаны: именно потому, что этот термин обозначает фундаментальную характеристику всего сущего, он, следовательно, должен фигурировать в качестве названия капитального труда». Заголовок этой книги оправдан не только текстологически. Он выражает содержание эпохи, которую Ницше схватывал в мысли. «…XIX столетие, главным образом в лице Ницше, снова предпочло более сильную формулу: voluntas superior intellestu (воля выше разума), которая лежит у всех нас в крови», – пишет его прямой идейный наследник Освальд Шпенглер. Но разве не стал эта «сильная формула» главным лозунгом XX века? И не принялся ли ее воплощать в жизнь с первых же своих дней и век XXI-й? Как раз содержанием эпохи, открытой Ницше и все еще остающейся открытой, и является движение против нигилизма – этого упадка воли к власти и триумфа ценностей ресентимента. Сам автор обладал редким даром блестяще называть свои книги, в полной мере отражая их глубинный смысл: «И пускай не ошибаются относительно смысла названия, призванного озаглавить это евангелие будущего. «Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей» – формулой этой выражается некое противодвижение наперекор принципу и задаче: движение, которое когда-нибудь в будущем сменит означенный совершенный нигилизм».

Сегодня более полувека спустя, очевидно, что обвинения в адрес “Воли к власти”, созданной сестрой Ницше и его другом-музыкантом, носят сугубо политический характер: эта книга, мол, крайне эффективно сработала на Гитлера. И филологические доказательства подложности и несостоятельности этой книги-призрака были нацелены на решение сугубо конъюнктурных идеологических задач. Ныне настал час реабилитации “Воли к власти”. И эта реабилитация идет вразрез с либеральной “реабилитацией” Ницше от фашизма как раз из-за “Воли к власти”.

Миф о фальсификации наследия Ницше Архивом во главе с Элизабет, и прежде всего “Воли к власти” понадобился для того, чтобы под флагом борьбы за очищение ницшеанства от нацизма, списать все “перегибы” черного ницшеанства на сестру и Архив и тем самым лишить этого мыслителя его разрушительной силы, инкорпорировать его в товарно-либеральную культуру и университетско-академический истеблишмент Запада. Признание “Воли к власти” протофашистской фальшивкой, сфабрикованной сестрой, — вот плата за то, чтобы читать остального Ницше спокойно!

Интересно отметить, что схожие обвинения против сестры ради спасения Ницше от фашизма выдвигала и леворадикальная интеллигенция (например, Ж. Батай, А. Лефевр, В. Беньямин), правда, с диаметрально противоположной целью: для того, чтобы использовать его освободительный, революционный пафос в борьбе против капитализма. Но левые имели к ней претензии не из-за “Воли к власти”, а из-за угодничества перед Гитлером. После краха фашизма именно между либеральным и леворадикальным течениями развертывается основная борьба за Ницше.

За редким исключением нет ни одного ницшеведа, который не бросил бы камня в сестру мыслителя. Она рисуется в ницшеане эдаким “злым гением”. Ей вменяются в вину антисемитизм, подлог, вымарывание и фальсификация целых кусков в переписке Ницше, подтасовка цитат, но главное – произвольная и безответственная компиляция посмертных фрагментов в некое ассорти под названием “Воля к власти”.

Конечно, нельзя не признать, что миф о сестре-фальсификаторше не был лишен реальных оснований. Еще в 1923 году в разгар очередного экономического кризиса, обесценившего ее сбережения, Элизабет обращается с приветственным письмом к Муссолини, который откликнулся телеграммой и денежным переводом в 20 тысяч лир.

В 1931 году Муссолини поздравляет сестру философа с 80-летием, а в 1933 году она уже в свою очередь поздравляет дуче с 50-летием телеграммой: “Самому славному ученику Заратустры, о котором мечтал Ницше, творцу аристократических ценностей в ницшеанском духе. Архив Ницше с глубоким уважением и восхищением направляет вам самые теплые поздравления”. Это его стараниями в 1944 году (когда он уже чувствовал неотвратимое приближение краха) на доме в Турине, где Ницше встретил безумие, устанавливается мемориальная доска. Последним даром Муссолини Архиву была античная статуя Диониса (больше похожего, правда, не на бога вина и опьянения, а на библейского пророка), доставленная в Веймар под бомбардировками авиации союзников.

Еще более тесные отношения у Элизабет складываются с фюрером. За год до его прихода к власти, в январе 1932 года, она знакомится с ним в Веймарском театре на премьере пьесы Муссолини “Майская битва” (посвященной Наполеону), когда фюрер неожиданно посетил ее ложу. Поначалу она отнеслась к Гитлеру крайне настороженно, как к сопернику Гинденбурга, который дал ей пенсию. Но как только, став канцлером, Гитлер в 1934 году назначил ей ежемесячное пособие в 300 рейхсмарок из своего личного фонда “за ее заслуги в сохранении и популяризации работ Ницше”, она превратилась в его горячую сторонницу. Фюрер неоднократно посещал Архив Ницше в сопровождении А. Розенберга и А. Шпеера (который должен был заняться возведением грандиозного ницшеанского храма). Во время одной из встреч она преподнесла в дар Гитлеру трость брата. Широко освещавшиеся в печати визиты фюрера на виллу “Зильберблик”, несомненно, способствовали нацизации образа мыслителя. А когда Элизабет скончалась 8 ноября 1935 года, фюрер удостоил ее национальными похоронами и сам присутствовал на них.

Вожди фашизма прекрасно осознавали громадное значение Ницше для своих политических целей, и их идеологическая машина была на всю мощь нацелена на аннексию ницшеанства. Со своей стороны, Элизабет сделала все, чтобы превратить Архив в один из идейных центров нацизма в III Рейхе. Ее преклонение перед фюрером исторгло из нее даже такое предположение: “Поверьте мне, Фриц [Ницше — Н. О.] был бы очарован Гитлером, который с беспримерным мужеством взял на себя всю ответственность за свой народ”, — писала она одному из друзей.

И все же я предложил бы направить дело Элизабет в кассационный суд истории. Ей надо воздать должное. При всем ее чисто немецком филистерстве ей в конце концов достало ума понять, кто был ее брат. Ею, по-видимому, двигала глубочайшая обида за то, что он не получил заслуженной славы при своей сознательной жизни. Несомненно, она искренне любила его и глубоко страдала от распространенной в ту пору версии о сифилисе как причине его безумия.

Пожалуй, она действительно больше, чем кто бы то ни был, была близка к Ницше. И в детстве, и в зрелые годы они проводили бок о бок много времени, а когда он преподавал в Базеле, то вообще жили вместе. Ей часто доставалось от него, особенно после ее брака с недостойным, по мнению брата, человеком, антисемитом и националистом, и за ее интриганство в деле с Лу Саломе. Но их душевная близость, несмотря на приступы гнева Ницше, не прерывалась.

Со всеми присущими ее нации прилежанием и усердием, эта одинокая женщина последние 45 лет своей жизни посвятила себя уходу за сумасшедшим братом и неутомимому собиранию, изданию и пропаганде его наследия. Она была беззаветно предана Ницше, в силу возможностей своего ума понимала его интересы, всеми средствами добиваясь расширения его славы и влияния в Европе первой половины XX века. Элизабет готова была броситься в объятия любого (в том числе и любой политической силы), кто хорошо отзывался о ее брате, при этом не подвергая сомнению ее собственную роль литературной душеприказчицы. Она обладала достаточно склочным характером и была инициатором череды судебных процессов, в том числе между Веймарским кружком, который она возглавляла, и Базельским кружком во главе с Овербеком. С не меньшим героизмом и филистерской ограниченностью она готова была также броситься — но уже с кулаками, — на любого, кто ставил под сомнение величие ее брата как мыслителя. И никто не сделал столько, сколько Элизабет, для сохранения, публикации и распространения наследия брата. Стремление собрать всего Ницше заставило ее объездить все ницшевские места в поисках пропавших материалов и даже выкупать письма у его корреспондентов. Можно с уверенностью сказать, что, не будь ее, значительная часть этого наследия была бы утрачена. Именно ей мы обязаны тем, что удалось собрать Архив Ницше. Благодаря своей кипучей энергии и, говоря современным языком, недюжинным пиар-способностям, она сумела завоевать в чванливой академической среде Германии видное место для Архива как серьезного центра культуры. Вся деятельность этой организации протекала настолько публично и была предметом такой широкой и открытой полемики, что миф о сфабрикованной втайне фальшивке, не выдерживает критики. С другой стороны, если бы она не издала свой вариант “Воли к власти”, то разрозненные фрагменты и отрывки так и не были бы включены в широкий общественный оборот и остались достоянием узких специалистов.

В первой трети XX века Элизабет превратилась в одну из самых известных фигур культурной Европы. На свои дни рождения она получала сотни телеграмм. А совершить паломничество к ней в Архив было делом чести для многих выдающихся людей того времени. И как бы к ней ни относиться, именно благодаря ее неутомимым усилиям Ницше стал, пожалуй, самым популярным философом эпохи.

Критика многих обвинителей в адрес сестры заставляет предположить, что именно ее “чрезмерная” активность по популяризации наследия Ницше ставится ей в вину. Но тогда следует признать, что сам факт популярности Ницше уже плох и вреден и что этого мыслителя следовало бы держать в культурном подполье.

Отметим, однако, что Элизабет так и не стала в полной мере нацисткой. Ee восторженное отношение к фюреру и пангерманизм не были в полной мере подкреплены антисемитизмом. То, что ее муж был антисемитом, еще не означает, что антисемитизм передается половым путем. Сегодня известны ее недоуменные и встревоженные высказывания в адрес набиравшей обороты машины антиеврейских репрессий. (По-видимому, она сохраняла признательность некоторым друзьям-евреям, помогавшим ей в трудные времена). Конечно, она поддалась дьявольскому обаянию Гитлера. Но в обстановке подлинно народного подъема в Германии 30-х годов и несравненно более великие умы (вроде Хайдеггера) не избежали чар национал-социализма. Казалось, само бытие шагнуло навстречу фюреру. Восторг Элизабет в отношении Муссолини и Гитлера имеет дополнительные объяснения: оба уважали ее брата и помогали Архиву материально. Думаю, если бы после Октябрьской революции ей оказали помощь большевики (а некоторые из них, например, А. Луначарский, высоко отзывались о ее брате), то она была бы благодарна и им и, наверное, сказала бы: “Вот и Россия оценила Ницше, который всегда отводил ей великую роль в грядущей истории”).

Но, главное, каковы бы ни были ее отношения с III Рейхом и ее взгляды в 30-е годы, все это не могло оказать никакого влияния на содержание изданной за тридцать лет до этого “Воли к власти”. Ведь когда Элизабет и Гаст компилировали “Волю к власти”, перед ними вовсе не стояла задача сделать книгу, которая могла бы быть использована Гитлером и нацистами: первому было тогда всего 17 лет, а вторые еще не существовали как политическое течение даже в эмбрионе. Обвинение в том, что Элизабет первой препарировала Ницше в фашистском духе по меньшей мере безосновательны: еще до ее возвращения из Парагвая Габриеле д’Аннунцио, предтеча итальянских фашистов, публикует “Избранного бестию”, а в Германии с опорой на идеи Ницше, распространяется мода на германо-эллинистическую консервативную революцию. То, что сестра пропагандировала образ Ницше как консервативного пангерманиста, было требованием времени, в которое она жила. Именно такого Ницше с энтузиазмом апроприировали нацисты, избирательно радикализировав при этом некоторые его идеи. Однако надо признать, и я покажу это ниже, что при этом особого насилия над ницшеанством они не совершили.

Что же касается главной “фальшивки”, сфабрикованной Элизабет и Гастом, то они (как до них братья Хорнеферы, а потом многие другие), поступили в полном соответствии с желанием Ницше создать этот труд, что признают даже непримиримые оппоненты “Воли к власти”. Они не проявили в этом никакого самоуправства и исходили (возможно, наивно) из того, что Ницше не смог реализовать свой замысел «по состоянию здоровья».

Сестра, друзья и сотрудники Архива были ошеломлены брутальностью “последних текстов” и не без основания опасались осложнений с цензурой. Овербек даже возражал против публикации “Антихриста”. Поначалу Элизабет стремилась смягчить их жесткий характер, что было явно не в угоду пангерманскому национализму. (Помимо страха перед цензурой, она еще боялась обвинений в том, что последние работы отмечены безумием автора). Тем не менее, ни сестра, ни Гаст не только не внесли в текст “Воли к власти” ничего, что изначально бы не содержалось у Ницше, но и сохранили самые одиозные мысли экстремального ницшеанства, как и не убрали многие высказывания против немцев, Рейха, государства или антисемитизма, которые могли бы не понравиться поднимающемуся нацизму. Если они и вымарывали какие-либо куски, то это были лишь повторы, которые просто обязан убрать любой редактор. Можно спорить, насколько обоснованно, с редакторской точки зрения, они пошли на расчленение и перекомпоновку целого ряда афоризмов. Но это неоднократно проделывал и сам Ницше, монтируя афоризмы в окончательный текст. Да, редакторы включили в “Волю к власти” многие фрагменты, которые Ницше не включил в авторскую версию. Но его версия была лишь самым первым наброском, и, доведись ему закончить “Волю к власти”, несомненно, он включил бы в нее огромное число новых афоризмов, благо Посмертные фрагменты в изобилии давали такой материал. Едва ли не единственной “отсебятиной” редакторов явились названия ряда глав и афоризмов. Однако в их оправдание скажу, что они брались из самого же текста.

Вообще задача издания Ницше и, в частности, «Воли к власти», беспримерна по филологической сложности. В истории мировой литературы найдется немного книг, вокруг которых шла бы такая ожесточенная текстологическая борьба, какая уже более ста лет идет вокруг «Воли к власти». Но даже спустя 100 лет следует признать, что работа ее издателей отвечала общепринятым филологическим нормам того времени. К тому же, как указывает, пожалуй, самый глубокий знаток Nachlass, Хайдеггер, составители “Воли к власти” при структурировании материала опирались на многочисленные указания Ницше.

Не выдерживают критики и обвинения “Воли к власти” в том, что она явилась самой брутальной, самой богоборческой и “фашистской” среди всех произведений Ницше. Опубликованные им самим книги в избытке пронизаны такой жестокостью и культом силы, что способны вызвать негодование современных демократов и либералов. Далеко не факт, что, если бы эта книга не была издана, то Ницше не стяжал бы репутацию «предтечи фашизма». По сути, для такой репутации вполне хватало опубликованного наследия. “Воля к власти” ничего нового в этом отношении не добавляла.

К тому же не очевидно, что “Воля к власти” более других книг работала на III Рейх. Например, “Заратустра” был намного популярнее, поскольку его художественные образы оказались доходчивее, чем рефлектирующие афоризмы “Воли к власти”. Задолго до Гитлера, еще в годы Первой мировой войны, “Заратустра” стал поистине солдатской, окопной книгой. Так, в 1914–1919 годы было продано 165 тысяч экземпляров “Заратустры” (а всего за четыре недели Ноябрьской революции в Германии 1918 года — 25 тысяч экземпляров). Поэтому ведомству доктора Геббельса не составило особого труда вложить “Заратустру” в каждый походный ранец солдат вермахта.

Конечно, Элизабет не безгрешна. Ей можно поставить в вину отсутствие специальной подготовки, необходимой для такой сложной работы, как публикация трудов Ницше. Она, хотя и являлась сестрой великого философа, отнюдь не была сильна в любомудрии (впрочем, кто может назвать хотя бы одну женщину, достигшую вершин в философии?). Ницше недаром называл жизнь — женщиной, подспудно полагая, что философом может быть только мужчина, нечто противоположное женщине-жизни. Неслучайно сама философия появляется, когда именно мужчина отпадает от жизни, когда жизнь становится для него проблемой. Женщина в силу же биологической специфики своего пола неизмеримо ближе к жизни, и поэтому, наверное, не дает философской реакции на жизненный кризис.

Несомненно, Элизабет несет ответственность за вполне пронацистскую направленность деятельности руководимого ею Архива уже после прихода Гитлера к власти. Не отличалась она и финансовой щепетильностью, принимая денежную помощь сначала от богатых евреев, а затем от дуче и фюрера. Ее вполне можно было бы упрекнуть в стремлении как можно выгоднее коммерциализировать наследие брата. За несколько лет на издании работ Ницше она составила себе целое состояние, которое, правда, улетучилось во время инфляции 20-х годов. Серьезного обвинения сестра заслуживает и как издатель. После ее смерти обнаружилось немало неопубликованных фрагментов. Но главное — определенная часть материалов (прежде всего переписка) была искажена и даже уничтожена ею. Она подвергла недобросовестной “доработке” около трех десятков писем. Она брала черновики неотосланных писем другим адресатам, дописывала целые фразы и представляла эту продукцию как реально отправленные ей письма...

Следует, однако, сказать, что по преимуществу эти искажения — и это общепризнанный факт — носили не идейный, а личный характер и отражали скорее “бабские склоки” вокруг Ницше, которого сестра ревновала ко всем женщинам и друзьям, с коими ему довелось общаться в своей жизни. По-человечески ее можно понять. А интересно, что бы вы, любезный читатель, сделали, если бы ваш любимый брат, чьим литературным душеприказчиком вы являетесь, пишет о вас примерно следующее: “Проблема, над которой я часто задумывался, заключается в следующем: каким образом можем мы двое находиться в родственных связях!” Или замечает, например, что считать “родственниками” этих каналий (мать и сестру — Н. О.) значило бы надругаться над его божественностью. И что самым серьезным возражением против его “бездонной” мысли вечного возвращения является возможность возвращения этой парочки. Сестре удалось вымарать этот (кстати, отсутствующий в русских изданиях) кусок из “Ecce Homo”, но Гаст успел его перед этим скопировать и тем самым сохранить.

Ницше, как это часто бывает с одинокими, эмоционально взвинченными людьми, крайне амбивалентно относился к матери и сестре, метался от искренних признаний им в любви до характеристик этих женщин как двух негодяек. (Что отнюдь не дало им основания отказаться от него и оставить в сумерках доживать свои дни в сумасшедшем доме). Вот, например, что писал сам философ, обращаясь к сестре: “Как сильно я чувствую во всем, что ты говоришь и делаешь, что мы принадлежим к одному и тому же роду. Ты понимаешь меня больше, чем другие, потому что мы одинакового происхождения. Это очень хорошо соответствует моей философии”. Возможно, в силу своего одиночества он до последних лет сознательной жизни продолжал надеяться на то, что Элизабет духовно тесно связана с ним, но, конечно, понимал, что она не могла проникнуть в его духовный космос, раздираемый бурными страстями. Это подтверждает и написанная ею биография Ницше. Наш философ наверняка бы поморщился, доведись ему прочитать ее, а также многочисленные статьи, в которых преданная сестра на разные лады идеализировала брата: немецкий патриот, любящий сын и брат, надежный друг, добросовестный ученый, добрейший и деликатнейший человек. В этом почти “святом” образе с трудом узнается философ Фридрих Ницше, который буквально носил в себе бездны и содрогался от беспримерной внутренней борьбы. Но какой бы политически корректный ни получался Ницше из-под ее пера, она не могла нанести ущерба ницшеанству в силу того, что оно взрывало любые навязываемые ему рамки.

Фашизм, конечно, стремился всеми способами аннексировать такой богатейший культурный феномен, как ницшеанство. Однако приходится признать, что Элизабет (и Гаст) несут лишь весьма ограниченную ответственность за искажение идей Ницше в угоду III Рейху и фагоцитозницшеанства нацизмом. Нельзя не согласиться с позицией Георга Лукача, выраженной в работе «Разрушение разума»: «Попытки переложить вину за фашистские тенденции ницшеанства с самого Ницше на его сестру – безосновательны. Ницшеанский культ жестокости и «варварства», превозношение террора господ, тотальный иррационализм – все это аутентичные конструкции самого Ницше, а не его сестры. Поэтому любая попытка денацификации в принципе невозможна, а кроме того «несправедлива» по отношению к самому Ницше, ибо, лишенный этой брутальности и воинствующего аристократизма, его образ просто смехотворен.»

Действительно, сам Ницше дал основания для того, чтобы нацизм объявил его своим идейным спонсором. Он самым категорическим и тревожащим образом превозносил войну и насилие. Безоговорочно ненавидел демократию, равенство, христианство, социализм, феминизм. Со всем жаром выступал в пользу иерархии и рабства. С беспримерной страстью и аргументацией развенчивал все “добрые чувства” — сострадание, смирение, жертвенность — и громогласно провозгласил себя глашатаем философии зла. И все эти “чудовищные” высказывания принадлежат не Элизабет, а ее брату!

Следует признать, что денацификация Ницше исторически потерпела неудачу. Когда Шлехта утверждает, что «Ницше – прекрасный диагност, но никакой не терапевт», а «его терапевтические уроки отныне дезавуированы катастрофой, которая теперь позади нас…», он сам себе противоречит: силясь спасти Ницше от извращений фашизма, Шлехта тем самым признает в нем его идейного суфлера. Ведь денацифицировать можно лишь то, что содержит в себе нечто нацистское. По сути денацификаторы, проделывали с Ницше ту же работу (только с пртивоположным знаком), что и нацисты. И те, и другие препарировали наследие в нужном им направлении.

Итак, считать “Волю к власти” не существующей лишь потому: что ее использовали нацисты, нет никаких оснований. Отношения Ницше и фашизма неизмеримо более сложны, чем они представляются либеральным исследователям, часто влекомым “добрым” намерением “спасти” Ницше. Да и сам фашизм также представляет собой неизмеримо более сложное явление, нежели то, как он подавался в послевоенной литературе и воспринимался целым рядом поколений, цепеневших от его ужасов.

 

2. Знамя восставших рабов

С момента краха III рейха прошло почти 60 лет. Однако серьезная философская мысль до сих пор не может бесстрашно посмотреть в глаза этого чудовищного зверя. Жаку Дерриде принадлежит тягостная констатация (тем более значимая, что высказана она крупнейшим философом-евреем): «Я не думаю, что мы можем… осмыслить, что такое нацизм». Несмотря на потоки литературы, посвященной фашизму, остается ощущение, что в своей глубинной сути это страшное явление ускользает от нашего понимания. До сих пор ужас и отвращение перед массовыми убийствами, Холокостом и тотальной войной, которые принесли с собой нацисты, являются идеальным контрацептивом против творческого осмысления феномена национал-социализма и его двоюродного брата – сталинизма. Этот страх перед фашизмом оказывает нам медвежью услугу: вместо трезвого понимания он – в компенсаторном порядке – оборачивается попыткой исказить фашистскую идею, извратить ее, увидеть лишь ее ужасающие пороки, жажду разрушений, представить вождей выродками-садистами, а носителей – мелкими, жалкими людишками с массой патологий. Но если мы не хотим, чтобы на нас снова дохнула бездна, мы должны, преодолев отвращение и отбросив моральные оценки взглянуть на фашизм по-ницшеански: это значит – бесстрашно, честно и без всякой моральной зашоренности. Ибо ограничиться лишь моральным осуждением и отказаться от реальной попытки понять, что же это было – явилось бы не только интеллектуальной трусостью, но – хуже – сделало бы нас беспомощными перед лицом социальных стихий и катастроф, зреющих в темном чреве XXI века.

Невольно закрадывается ощущение того, что моральный ужас блокирует понимание тоталитаризмов XX в., с тем, чтобы нам не открылась какая-то страшная тайна, окутывающая эти режимы. Действительно, почему для широких народных масс России, Германии, Италии и других стран тоталитарные режимы оказались столь привлекательными, почему массы с неподдельным энтузиазмом шли за своими вождями на смерть, совершали военные и трудовые подвиги, проявляя настоящий героизм и самоотверженность? Все это отнюдь не объяснишь одной лишь оболванивающей работой пропагандистских машин…

С вопросом о природе фашизма самым непосредственным образом связан вопрос о Ницше как «крестном отце» III Рейха. Утверждение о том, что ницшеанство не имеет ничего общего с фашизмом, проистекает из эмоционального отвращения перед фашизмом и столь же эмоционального преклонения перед Ницше. «Чтобы мысль Ницше в виде фальшивки “Воли к власти” могла быть связана каким бы то ни было образом с III Рейхом! Не есть ли это надругательство над самой мыслью?» — восклицал М. Монтинари. Но в обоих случаях имеет место глубокое непонимание и того, и другого. Лишь для наиболее проницательных умом была очевидна странная связь Ницше с национал-социалистом. Так, Деррида отмечает: «… Нет ничего совершенно случайного в том факте, что единственной политикой, которая на деле размахивала им как главным, официальным стягом, была политика нацистская. Тем самым я не говорю, что эта «ницшеанская» политика остается навсегда единственно возможной, ни что она соответствует прочтению наследия, – ни даже, что те, на кого здесь не было ссылок, прочли его лучше. Нет. Будущее Ницше-текста не закрыто. Но если в еще открытых контурах какой-либо эпохи единственная так называемая, так себя называющая ницшеанская политика оказывается нацистской, это обязательно значимо и должно быть допрошено во всех своих значениях»3.

Деррида идет еще дальше: имея в виду использование ницшеанства нацизмом, он не без основания ставит неприятный для всех либеральных ницшеведов вопрос: «… Почему и как оказалось возможным то, что так наивно было названо фальсификацией (проделать каковую было возможно далеко не со всем чем угодно)…» Действительно, нет ли в самом ницшеанстве скрытых (или явных) потоков, которые чутко уловил национал-социализм и с той или иной пользой для себя превратил их в свои питательные источники? В конце концов, не несет ли сам автор ответственности за то, что его фальсифицировали.

Идеологи фашизма в полной мере осознали огромное значение Ницше для нужд своего движения. Радикальная перестройка «старого мира людей и вещей», а также тотальная война как инструмент этой перестройки требовали мощной идеологии, способной быстро достичь максимальной мобилизации народа. Больше других для аппроприации ницшеанства фашизмом сделал Муссолини. Поначалу убежденный социалист, Муссолини первым начинает осуществлять странный синтез марксизма и ницшеанства5, сплавляя эти во многом полярные, но в чем-то удивительно схожие доктрины в прямое политическое действие. Соединяя мифологемы воли к власти и сверхчеловека с массовым протестным движением, Муссолини поставил грандиозный исторический эксперимент, в котором выпукло проявились те ужасные последствия и для масс, и для теории, когда они овладевают друг другом. Италофашизм как исторически первый опыт «праксиса» ницшеанства, выявил глубинные политические импликации ницшеанства, обладающего колоссальным потенциалом социального действия. В этом как философская доктрина оно сравнимо лишь с марксизмом.

Гитлер также в полной мере использовал философа-маргинала в своих политических целях, выстроив продуманную государственную политику превращения его в «идейного фюрера» национал-социализма.

Официальная пропаганда объявила III Рейх «временем Ницше». В штабах СС Гитлер приказал развесить высказывания Заратустры: «Благословенны твердые» (несомненно, в противовес христианскому «Блаженны нищие духом»). Печатный орган нацистской молодежной организации «Гитлер Югенд» назывался «Wille und Macht», слегка измененный заголовок «главного труда» – «Воли к власти». Наконец, Ницше был включен нацистами в школьную программу. В это же время М. Хайдеггер, назначенный нацистами ректором Фрайбургского университета и до апреля 1945 г. исправно плативший взносы члена нацистской партии, читает знаменитые лекции о Ницше…

Даже в самое трудное для III Рейха время идеологический аппарат нацизма бесперебойно эксплуатировал имя Ницше. Так, ведущий идеолог режима Розенберг в качестве личного представителя фюрера возложил в день рождения философа венок с лентой, на которой было написано: «Великому борцу». А в самый последний период войны, когда Красная Армия с беспримерной безжалостностью к себе и врагу ломала отчаянную стойкость немецкой военной машины, фигура Ницше приобрела вместо дионисийских красок поистине апокалиптический масштаб. Ницшеанское сопротивление судьбе и страданию, его противостояние всей истории преподносились ведомством Геббельса как прообраз героической борьбы Германии против всего мира. А ницшеанский девиз «Amor fati» стал последним заклинанием, с которым рухнул «Тысячелетний рейх». Неудивительно, что для поколений, участвовавших во Второй мировой войне по обе стороны линии фронта, Ницше представлялся вполне нацистским философом, а «Майн Кампф» – адаптированной для массы агитационной выжимкой «высоколобого» ницшеанства. «Гитлер – это толпа, прочитавшая Ницше» – таково было общее мнение эпохи6. Поэтому не было ничего удивительного и в том, что французский прокурор на Нюрнбергском процессе заявил о возможности привлечь посмертно Ницше к ответственности за преступления гитлеризма. Еще долго, вплоть до наших дней, ницшеанство будет восприниматься как чудовищное духовное преступление.

Национал-социалисты особо не вдавались в изощренные нюансы и сложнейшие фигуры высшего философского пилотажа, каким было ницшеанство. Но они и не прочитывали Ницше как прямолинейного националистического или пангерманистского автора. Они прекрасно понимали, что он не годится на эту роль. Отнюдь не случайно в нацистской Германии раздавались голоса, провозглашавшие Ницше «врагом рейха и государства». Когда в 1938 г. некоторые нацистские инстанции выступили против нового издания его собрания сочинений, приводя «убедительные» с нацистской точки зрения аргументы против публикации полного, несокращенного Ницше, то понадобилось обращение Архива к самому Гитлеру, личное вмешательство которого (а также материальная поддержка) позволили продолжить издание.

В самом деле, Ницше не был ни германским националистом, ни социалистом, ни расистом. Доживи он до прихода Гитлера к власти, то вполне мог оказаться в Бухенвальде по причине своих антипатриотических взглядов. Пожалуй, именно в вопросе о государстве радикальней всего расходятся ницшеанство, для которого государство – «холодное чудовище», и фашизм, устами Бенито Муссолини возвещающий: «…Для фашиста все – в государстве, и ничто человеческое или духовное не существует и тем более не имеет ценности вне государства. В этом смысле фашизм тоталитарен и фашистское государство как синтез и единство всех ценностей истолковывает и развивает всю народную жизнь».

Гораздо сложнее обстоит дело с вопросом об отношении Ницше к евреям. Разумеется, невозможно назвать Ницше антисемитом в привычном понимании этого слова. Напротив, в своих письмах 80-х годов он предстает перед нами убежденным филосемитом, или, по его собственному выражению, «анти-антисемитом», и крайне болезненно реагирует на попытки сестры и зятя инкорпорировать его в антисемитское движение. Вот, например, что он пишет сестре в разгар работы над «Переоценкой…»: «Теперь дошло до того, что я должен изо всех сил защищаться, чтобы меня не приняли за антисемитскую каналью… После того, как в антисемитской корреспонденции мне встретилось даже имя Заратустры, мое терпение иссякло… Проклятые антисемитские дурни не смеют прикасаться к моему идеалу». Тем не менее, произошло именно то, от чего он «защищался». И разве не несет сам Ницше серьезнейшую ответственность за судьбы еврейского народа в годы III Рейха? Разве не сам Ницше неоднократно во многих произведениях («Генеалогии морали», «Антихристе», «Воле к власти») отмечал, что именно «с евреев начинается восстание рабов в морали», что «именно евреи рискнули с ужасающей последовательностью вывернуть наизнанку аристократическое уравнение ценности… и вцепились в это зубами бездонной ненависти (ненависти бессилия)»9, что именно они изобрели морального Бога смирения и спасения, с которым в жизнь вошло ощущение греховности и нечистой совести. Тем самым они радикально извратили изначальные благородные ценности, сделав рабскую мораль господствующей. Нацизм воспринял этот философский антисемитизм и интегрировал его в свою расовую программу, практическая реализация которой привела к Холокосту. Массовое уничтожение евреев имело мощное символическое значение: сжигая евреев, нацисты символически уничтожали морального бога, которого дал христианским народам как раз богоизбранный народ Моисея и чью смерть за 50 лет до этого констатировал Ницше.

Именно ницшеанская весть о смерти Бога является ключом к тайне тоталитаризма как в его правом (националистическом), так и в его левом (социалистическом) вариантах. Эта тайна скрывает некую устрашающую правду, разрушительную для нашего общественного уклада: огромные массивы человечества поставлены, как сказал бы сам Ницше, в рабское положение. Их удел – эксплуатация, угнетение, жестокость, насилие.

Психологически массы переживают это состояние – и в этом крупнейшее открытие Ницше – как ресентимент, то есть как психическую депрессию, для которой характеры чувства униженности, затаенной обиды, подавляемой мстительности, парализующего волю бессилия – и активное сопротивление. (Люди, как метко замечает Ницше, страдают больше не от природных катастроф, а от социальных неурядиц).

Впервые настроения ресентимента эпидемически охватили человечество в середине I тысячелетия до нашей эры – в так называемую осевую эпоху (открытую Карлом Ясперсом благодаря ницшеанскому анализу генеалогии морали). Как способ компенсации этих ресентиментных настроений одновременно в Китае, Индии, Греции, Палестине, Персии появляются мировые религии и мировые философии, разработанные как духовные практики утешения и спасения. Почти 25 веков эти системы более или менее справлялись с выполнением своих функций, пока не произошло всемирно-историческое событие, возвещенное Ницше: «Бог умер».

Суть этого страшного пророчества в том, что духовные системы, которые ориентировали человечество, наполняли его существование смыслом, позволяли переносить все тяжкие испытания жизни, – разом рухнули. Началась эпоха нигилизма, обесценения всех высших ценностей, прежде всего религии и морали, веками державших массы в повиновении. Ницше первым понял, что накопившиеся со времен Сократа и Христа колоссальные заряды ресентимента неизбежно должны взорваться. «Бог умер», и потому ничто уже не могло удержать самые отверженные и угнетенные классы от восстания.

Ницше первым провидчески предсказал, что тоталитаризм XX в. (как в сталинской, так и в фашистской версиях) явится чудовищным взрывом ресентимента наиболее обездоленных масс, которые восстанут против всей тысячелетней системы ценностей, запретов и институтов, освящающих их угнетенное и подчиненное состояние. Пророческий дар этого мыслителя поражает; пройдет едва полтора десятилетия после его смерти, как история начнет точно следовать его прозрениям!

Русские и немцы первыми пережили всем своим существом смерть Бога и приняли на себя все бремя опустевшего неба. Вскоре и другие народы Европы с тревогой обнаружили, что старые скрижали ценностей разбитыми валяются в пыли, Старый континент накрыла тень «жуткого гостя» – нигилизма. По сути, тоталитарные движения первой половины XX в. были жестокой и отчаянной реакцией на это страшное событие; их глубинную природу адекватно выражают слова Хайдеггера, как бы невзначай брошенные им в курсе лекций о Шеллинге: «Оба эти человека – Гитлер и Муссолини – каждый по-своему развязали контр-движение против нигилизма. Оба были каждый по-своему учениками Ницше. Но даже они еще не ввели в действие подлинный метафизический размах ницшеанской мысли». В этом высказывании бросается в глаза почти дословный парафраз формулы воли к власти как выражения «противоборствующего движения… которое когда-нибудь в будущем сменит… нигилизм».

Начинается возвещенная Ницше великая эпоха мировой гражданской войны, принявшая форму революций и мировых войн. Это первое глобальное «восстание рабов» (по терминологии Ницше) возглавили лидеры, идеально выражавшие чудовищный ресентимент масс, – Ленин, Сталин, Гитлер, Муссолини. Выходцы из самых низов или из резко обедневших семей, они изначально вели неустроенную жизнь, полную унижений и отверженности. Уже тогда в них накопились мощные заряды сильнейшей ненависти к богатым, страстное желание мщения, беспредельная зависть к блестящему миру сытых и преуспевающих людей. То, что в юности выпало на долю фюрера и дуче, переживали десятки миллионов обездоленных людей, готовых к безудержному бунту против капитализма, его культуры, религии и морали. И именно такой философ-маргинал, как Ницше, оказался глашатаем этого бунта. В «Мифе XX века» ведущий теоретик нацизма Розенберг отмечал: «Фридрих Ницше… выразил отчаянный крик угнетенных народов. Его яростная проповедь о сверхчеловеке» высвободила «порабощенную, задушенную материальным давлением частную жизнь. Теперь, по крайней мере», хоть кто-то «нежданно разрушил все ценности… Облегчение прокатилось через души всех ищущих европейцев».

Ницше исходил из того, что лечение ресентимента требует самых жестоких и насильственных методов. В его работах можно в изобилии обнаружить призывы к безжалостному уничтожению «всего вырождающегося и паразитического». Взрывное извержение ресентимента, не сдерживаемого религиозно-моральными рецептами смирения и сострадания, порождало чудовищные практики насилия и жестокости: гражданские и мировые войны, террор, ГУЛАГ, Освенцим, Холокост – беспощадно кровавые, но эффективные средства лечения ресентимента. Массы в прямом смысле извергали из себя жестокость, которая направлялась не только против их врагов, но и против них самих. Жестокость и насилие высвобождали гигантские заряды подавленной агрессивности, в результате чего массы впадали в совершенно демоническую безжалостность к своим врагам и к себе самим. Так, массовое уничтожение евреев было не просто проявлением преступной патологии, но представляло собой брутальную массовую психотерапию, направленную на символическое изживание ресентимента как опыта, пережитого евреями, и изобретенных ими рабских способов борьбы против этого опыта.

В практике насилия, развернутого тоталитаризмом, центральное место неслучайно занимает культ смерти. Смерть как воплощение предельной жестокости, направленной не только против других, но и против самих себя, притупляет инстинкт самосохранения, стимулирует героическое мироощущение. Конечно, такая функция смерти стала возможной лишь вследствие больших войн и сопряженных с ними бедствий, которые резко девальвировали ценность жизни. Но жизни, прежде всего ущербной и униженной. Именно тоталитаризм превратил смерть в массовый культ. Миллионы людей стали совершенно искренне смотреть на смерть «за Родину», «за свободу» как на привилегию, как на святое право. Своя смерть, как и смерть других («врагов народа», представителей «низших рас»), превращалась в неотъемлемый ритуал героизации повседневности. Эта массовая шокотерапия придавала жизни пафос пронзительной остроты и тем самым девальвировала ее. Дух мщения справлял свои сатурналии, без разбору разя «направо» и «налево». Страшный неистовый Дионис, ставший богом темного насилия, террора и крови, парил над полчищами ликующих людей, счастье которых было неподдельно, а освобождение иллюзорно. И именно управление грандиозными социальными взрывами ресентимента Ницше называл «большой политикой».

Жестокость и насилие, которые прописывал тоталитарный режим народу (в немецком случае – против «врагов Германии», в советском – против «врагов народа»), давали такой мощный эффект разряжения ресентимента, что огромные множества людей оказывались способны без большого усилия «претерпевать» насилие над собой: войны, репрессии, лишения стали «нормальной» формой жизни и переживались как героизм. Именно этим эффектом освобождения можно объяснить тот важнейший факт, что даже огромное большинство тех, кто подвергся насилию, кто прошел через ГУЛАГ, оправдывали это насилие, оставаясь до конца верными своим тоталитарным вождям.

Привлекательность эпохи тоталитаризма для масс состоит в том, что благодаря действиям, которые они совершали (энтузиастическое строительство «новой жизни», беспримерные военные подвиги, бесстрашие перед жестокостью, требующие максимальной храбрости, и т.д.), резко повышалась самооценка прежде угнетенных людей. Отныне они чувствовали себя не «убогими и сирыми», а титаническими героями, проживающими жизнь по полной мере. Их борьба становилась пространством ликования от сознания собственного могущества, «macht». Это освобождающее действие жестокости и насилия переживалось как эстетический эффект особой, необычной красоты, и порождало ощущение, по ницшеанской терминологии, «сверхчеловечности».

Восстание рабов неизбежно протекало в форме самовосхваления и самопрославления («Да здравствует великий советский народ!», «Немцы – высшая раса»). Это – необходимый элемент снятия ресентимента, депрессивного состояния, порожденного собственной униженностью и умаленностью. В фашизме это самовосхваление выражалось в коллективном самоутверждении с помощью расовых терминов (наиболее близких природному началу). В советском же самовосхвалении самоидентификационное повышение ранга осуществлялось в чисто классовых терминах. «Мы – не рабы! Рабы – не мы!». Достаточно непредвзято посмотреть на лица немцев, приветствующих Гитлера в фильме Лени Рифеншталь «Триумф воли», или советских людей в фильмах сталинской эпохи, чтобы убедиться: эти люди были неподдельно счастливы оттого, что благодаря национал-социализму и большевизму смогли «разогнуться», выйти из депрессивного состояния. Их самооценка резким образом возросла. Слова «Интернационала» – «Кто был ничем, тот станет всем» – отнюдь не были для них пустым звуком. Это намного позже массы отвернулись от «реального социализма», потерявшего свой героический драйв и погрязшего в лицемерии. (III Рейх спас от возможной бюрократизации массового подъема собственный крах в 1945 г.). Но вначале массы увидели в тоталитарных режимах гарантию своих кровных интересов и готовы были их защищать ценой жизни. И надо прямо признать, что эти режимы были не просто массовыми, но и подлинно народными, они явились результатом прямого захвата власти наиболее отверженными и угнетенными слоями народа.

Петер Слотердайк в речи, посвященной 100-летию смерти Ницше, отмечает: «… первобытное ликование» масс было результатом их выхода из исторического гетто на сцену, на которой развернулись грандиозные ритуалы собственного самовосхваления». Вся прежняя культура была для масс структурой самоуничижения, самопринижения и смирения. Эта культура была порождена комбинацией ресентимента с потребностью в его психологическом смягчении. И именно раскрепощение языка от ресентимента давало лидерам тоталитарных движений, первыми транслировавшим массам речевое освобождение, такую беспредельную поддержку народа, которую в принципе не могла создать никакая пропагандистская машина.

Совершенно закономерно, что вся жгучая ненависть «восставших рабов» обрушилась как раз на тысячелетние системы смягчения ресентимента и придания ему хронического характера – на религию, мораль и метафизику. И именно по этим параметрам идеологи фашизма распознали в Ницше своего предтечу. Они почувствовали, что этот мыслитель-динамит – взорвал тысячелетние запреты, и, конечно, этим не могли не воспользоваться самые униженные классы и их вожди. Они востребовали и узурпировали его высокий пафос сверхчеловеческого усилия, нацеленного на радикальное изменение жизни здесь и сейчас. Они увидели в нем законодателя новых лучезарных идеалов вместо изъеденных нигилизмом идолов.

В нем они уловили призыв к штурму пасмурного, моросящего дождем неба, за которым сверкает яркое солнце. В нем они почувствовали экстатическое утверждение героического мифа. Именно этот ницшеанский шквал бури и натиска питал тоталитарные революции XX в. Муссолини и Гитлер, действуя по его заветам, словно вернули в старую, обрюзгшую, пошлую и обывательскую Европу могучий воинственный дух, разбудили мужские, рыцарские инстинкты, наполнили ее города громогласным боевым кличем, зовущим к битвам и доблести. В практике фашизма зримо воплощалась ницшеанская критика современной ему «наивульгарнейшей эпохи» с ее обывательскими ценностями и единственной допустимой тягой – тягой к наживе и наслаждениям.

Не только широкие массы, но и самые великие умы и справа и слева услышали в этом кличе глубинный зов бытия, казалось, устремившегося к своему освобождению.

Я не могу согласиться ни с Ясперсом (утверждавшим, что Ницше лишь «снабдил фразеологическим материалом, который использовали национал-социалисты в своих бесчеловечных целях»16), ни с Г. Маркузе (считавшим, что они «заимствуют у Ницше только словарь и пафос»17): первый из демократических побуждений искренне пытался снять с Ницше лавры идейного вдохновителя нацизма, цель второго – спасти Ницше в интересах леворадикального проекта. Я полагаю, что в «Воле к власти» обрела язык воля к власти «восставших рабов», обрели язык их нестерпимое отчаяние и страстные чаяния. Эта книга – пусть и в завуалированной форме – давала массам программу восстания против социального и национального гнета и психической задавленности. Она настолько ярко и убедительно схватила суть национал-социалистической революции, что ее приняли за манифест национал-социализма, который явственно казался ницшеанским экспериментом.

Ощущению родства ницшеанства и фашизма способствовал и тот поразительный факт, насколько точно Ницше сумел почти за 50 лет до прихода Гитлера к власти предвидеть и описающую практику фашизма. От создания касты бесстрашных воинов (воплотившихся в дивизиях «Ваффен-СС»), умерщвления душевнобольных и евгенических практик до свертывания всякой демократии и форсировании воли к мировой власти – все эти ницшеанские прогнозы и рецепты нацисты выполняли с усердием верных учеников и последователей. Нельзя не согласиться с Альбером Камю: «Не было ли в его трудах чего-то такого, что могло бы быть использовано как призыв к окончательному убийству?.. Не могли ли убийцы найти в учении Ницше повод для своих действий? Приходится ответить – да.»18 Доживи сумасшедший Ницше до этой «очищающей» прополки человечества, он сам бы наверняка стал первой жертвой нацизма. Но от «Воли к власти» веет такой бесстрашной жестокостью, что можно утверждать: даже знай Ницше о своем ужасающем уделе, он не отрекся бы от своих жутких призывов: этот человек настолько был «возмущен» собственными комплексами и слабостью, настолько ненавидел свой ресентимент, настолько тяготился собой как «биологической неудачей», что вся эта вакханалия жестокости, брызжущая со страниц «Воли к власти» (да и других работ), направленна и против него самого. Пафос этой брутальности по отношению к другим проистекает из жестокости к себе: лучше погибнуть, чем жить убогим.

«Воля к власти» и все позднее ницшеанство буквально пропитаны жестокостью: «Сострадание должно погибнуть», «падающего подтолкни», «слабые и неудачники должны погибнуть» – все это лозунги борьбы против ресентимента для тех, кто страдает, кто сострадает сам себе. Смысл этой жестокости объясняет Т. Адорно: «… призывы Ницше против сострадания не были просто абстрактным отрицанием этики сострадания Шопенгауэра: в известном смысле именно они и произвели на свет тоталитарное государство – третий рейх, – от одного вида которого Ницше, как и любой другой человек, содрогнулся бы. С другой стороны, следует сказать также и о том, что ницшеанская критика морали сострадания тем не менее, справедлива, потому что понятие сострадания подспудно оправдывает, санкционирует негативное состояние бессилия человека, к которому испытывают сострадание. То есть речь не идет о том, что жалкое состояние, которому сострадают, необходимо изменить; наоборот, это состояние, включенное, как это имеет место у Шопенгауэра, в мораль в качестве ее основы, гипостазируется и рассматривается как вечное. Таким образом, с полным правом можно утверждать, что сострадая какому-нибудь человеку, мы поступаем по отношению к этому человеку несправедливо, так как в этом сострадании он постоянно ощущает собственное бессилие, приходя к выводу, что сострадание – это сплошная видимость, фикция…

Однако в известной брутальности ницшеанской философии морали, которую я вовсе не склонен оправдывать (полагаю, что после всего, что я рассказал вам на этих лекциях, вы не заподозрите меня ни в чем подобном), содержится, по крайней мере, та истина, что в основанном на откровенном насилии и эксплуатации обществе это иррациональное, но в то же время открыто признающееся в своих преступлениях и потому, если угодно, «безгрешное насилие» гораздо менее порочно, нежели то, которое рационализирует себя как благо. Страшным злом насилие становится в тот момент, когда в заблуждении начинает трактовать себя как gladius dei, меч Божий»19.

Добавлю в оправдание Ницше: у него совершенно отсутствует всякая радость насилия над слабыми. Жестокость Ницше сродни жестокости природы, она не садистична. Его удовлетворение от гибели людей, например, при землетрясении, не есть злорадство, но призыв к бесстрашию перед лицом катастрофы.

Сегодня после полувека доместикации Ницше наступает пора посмотреть бесстрашным взглядом на самые «ночные», ужасающие стороны ницшеанства.

Такой взгляд имели силы бросить самые смелые мыслители XX века. «Ницше предчувствовал близкое время, когда обычные границы, ограничивающие насилие, будут прорваны20, – писал Жорж Батай, «Это отрицание классической морали – добавлял он, – присуще марксизму, ницшеанству и национал-социализму». Достаточно в нижеследующем фрагменте Ницше заменить ницшеанское выражение «новая партия жизни» на НСДАП или ВКП(б), чтобы согласиться с этой мыслью Батая: «Та новая партия жизни, которая возьмет в свои руки величайшую из всех задач, более высокое воспитание человечества, и в том числе беспощадное уничтожение всего вырождающегося и паразитического, сделает возможным на земле тот преизбыток жизни, из которого должно снова вырасти дионисическое состояние. Я обещаю трагический век». Как видим, жестокость и насилие – плавильная печь, где выковывается воля к власти «нового человека», свободная от морали ресентимента.

Как ни неприятно это звучит для либерал-демократов, приходится тем не менее признать, что Ницше, безусловно, выступил как подстрекатель масс, толкнувший их (пусть и, как мы увидим дольше, против своей воли, но вполне осознавая это) к восстанию. Это восстание было воспринято многими левыми и правыми интеллектуалами как проект свободы, а сам Ницше – как его идейный спонсор, как глашатай тоталитарных движений XX в. Поэтому я утверждаю, что в глобальном культурно-историческом контексте Ницше представляет собой феномен пострашнее Гитлера. Он «пострашнее» оттого, что раздвинул внутри человечества пространство, в котором возможно появление гитлеров. Совершенно естественно поэтому воля к власти и как книга, и как концепт превратились в сознании целых поколений первой половины XX в. в идеограмму фашизма. У А. Вебера были все основания признать «чрезвычайно опасное влияние на народ» этого произведения, «задуманного как указующее на тысячелетия»23.

 

3. Законодатель рабства

Национал-социализм приобретал в лице Ницше поистине масштабного философского авторитета, его вес сразу придавал этому политическому течению идеологическую солидность. Операция по аннексии Ницше прошла так блестяще и нагло, что философ воли к власти считался мыслителем, заложившим идейную парадигму, в лоне которой развился национал-социализм. Не только почитателями, но и противниками он воспринимался как главный идеолог Великой Германской революции. Многие считали, что идейно бороться против фашизма означало бороться против Ницше. И даже те мыслители, которых никак не уличишь в симпатиях к национал-социализму (К. Ясперс, К.-Г. Юнг, О. Шпенглер, Н. Хартман), не говоря уже профашистских философах (М. Хайдеггер, А. Боймлер, Л. Клагес), пытались осмыслить нацизм под знаком Ницше и строили свои конструкции из ницшеанского материала. Это так же не могло не способствовать тому, что ницшеанский проект воспринимался как суть национал-социализма.

Я так же исхожу из того, что адекватное понимание фашизма возможно лишь в терминах ницшеанской мысли. И как только мы начинаем в полной мере прикладывать генеалогический метод анализа ресентимента к самому Ницше, мы тут же убеждаемся, что перед нами не столько вдохновитель восстания рабов, сколько глашатай рабства. Дело в том, что он изначально развивал свою философию и как критику всей предыдущей культуры, порождающей ресентимент, и как интенсивную терапию этого состояния, которую разрабатывал лично для себя. Эта терапия предназначалась «для всех и для никого» и в силу своей крайне сложной эзотерической рецептуры могла быть доступна лишь узкому кругу людей, занимающихся культурой и ясно осознающих ее трагический разлом, в который они попали. Эта терапия давала шанс таким одиночкам на спасение от ресентимента путем сугубо индивидуального прорыва в новое психологическое состояние. Когда же эта рецептура облагораживания оказалась в руках масс, разъедаемых ресентиментом, вся позология и правила приема были отброшены: народ жадно стал пожирать это ницшеанское лекарство.

Широкие массы, спровоцированные взломом тысячелетних нравственных запретов, вторглись в политику и были приняты за «новых варваров», несущих на остриях своих копий новую культуру. У многих выдающихся умов XX в., мысливших в ницшеанской системе координат, возникло ощущение, что массы как сила, угнетенная господствующей ресентиментной культурой, олицетворяют природное начало. Им казалось, что эта первобытная, не обузданная обществом природа прорвет препоны старой культуры и приведет к натурализации человека, к его воссоединению с природой и слому старой культуры. На заре тоталитарных движений XX в. у многих возникло впечатление, что, раз рабы восстали против ресентиментной культуры Сократа и Христа и используют всю ницшеанскую рецептуру борьбы, то Ницше – вроде бы, на их стороне. Но на деле они не были «варварами» XX в., которых он так страстно ждал. Он презирает их, ибо для него они остаются рабами, захлебывающимися от собственного ресентимента, обиды и мстительности. Вся их жестокость идет от чувства мести. Они жестоки, ибо мстительны. Он воспринимает восставшие массы как чернь, вдруг хлынувшую из подполья жизни. (Отмечу, эти ницшеанские мотивы самым ярким образом обрели художественную плоть в образе Шарикова из «Собачьего сердца» М. Булгакова. Это нашествие шариковых не может принести ничего иного, кроме культурной катастрофы и тоталитарного деспотизма, а они сами в принципе не подлежат облагораживанию: шариковы остаются шариковыми.)

Какими бы высокими целями ни вдохновлялось восстание черни, «стада последних людей», оно не может быть ничем иным, как коллективной, тоталитарной практикой ресентимента, дающей лишь иллюзорную компенсацию националистической или социалистической мстительности. Оно не освобождает от ресентимента.

К борьбе против «восстания рабов» Ницше призывает саму жизнь, изначально построенную на эксплуатации и угнетении. Все его творчество пронизано темой необходимости рабства: «Нет ничего более страшного, чем класс рабов–варваров, который стал рассматривать свое существование как несправедливость, и который хочет отомстить не только за себя, но и за все поколение».1 В «Воле к власти», которая, по сути, является объявлением «войны против масс»2, Ницше самым категорическим образом отвергает любые попытки масс к восстанию. Он клеймит демократию, равенство и социализм как идейные «спусковые курки» этого восстания. Весь ницшеанский – отвратительный как для либерального, так и для социалистического сознания – «пакет» идей о «стадном человеке», необходимости держать его в подчинении и природной естественности эксплуатации нацелен на то, чтобы не дать рабам восстать, ибо они сметут иерархическую вертикаль, на которой держатся высокая культура и благородные идеалы. Весь антифашистский пафос «Воли к власти» был проигнорирован именно из-за ее последовательно антидемократической направленности. Но, отвергая политическую демократию, Ницше как бы предупреждает о приходе Гитлера к власти именно демократическим путем. По Ницше, «восстание рабов» представляет собой высшую форму демократии, понимаемую как прямую самоорганизацию масс во власть. Демократия, как ложное – по Ницше – средство лечения ресентимента, всегда будет чревата тоталитаризмом. Именно это отрицание массовой демократии помешало увидеть антифашизм ницшеанства, воспринимающего фашизм как доведенную до пределов демократию, как его высшую стадию.

Главный упрек Ницше против демократии в том, что она нивелирует и стандартизирует людей. Отсюда только один шаг до полной деградации индивида и его растворения в массе, что и осуществляется в политико-эстетической литургии тоталитаризма: монументальных партийных съездах, грандиозных военных парадах, многочасовых демонстрациях ликующих масс, триумфальных маршах и шествиях. Власть – будь то советская власть или III Рейх – становится предметом обожествления. Ее жрецы, искусно используя могучую тягу масс к сбросу ресентимента, подчиняют Власти все сферы общественной жизни. В тоталитарной практике происходит подлинное единение Власти и народа. Та же его часть, которая не принимает участие во властеслужении, объявляется «врагом народа» или «врагом Германии». И тогда каждый может стать одновременно жертвой и палачом. Самоорганизуясь во власть, народ получает возможность реализовать ее важнейшую функцию – отправлять насилие. Восставшие массы начинают пожирать себя, они приносят власти все более страшные жертвы. И этот «Большой террор» становится мощным средством экстатической возгонки: повседневное политическое бытие становится сущностно опасным, старая, отжившая и одряхлевшая регламентация жестокости отбрасывается. Устанавливаются новые правила насилия. Жизнь – ресакрализируется. Достигается мощный религиозный эффект: большие массы людей оказываются способными переживать собственно религиозный опыт – ощущение тотального единения друг с другом – через единение с Властью. Сверх–воля к сверхвласти становится объектом всеобщего поклонения и способом переживания сопричастности себе подобным и всему миру. Политика становится пространством сакрального, в котором растворяется индивид. Это погружение в «большое родовое народное тело» миллионы людей переживали как радостное освобождение и полное счастье. Казалось бы, ницшеанский Дионис торжествует победу!

Но об этом «триумфе» Ницше в эпоху национал-социализма Альбер Камю напишет: «Ницше рискует обрести такую победу, какой он и сам не желал»3. Ницше хотел другого дионисийства! Ключ к пониманию ницшеанского дионисийства дает роман Достоевского «Бесы», многие страницы которого были законспектированы Ницше во время работы над «Волей к власти». В кульминационной сцене романа Кириллов говорит Верховенскому, что попытка последнего реализовать кирилловскую теорию богонизвержения обернется подлостью: «Убить другого будет самым низким пунктом моего своеволия…»4 (по ницшеанской терминологии – воли к власти). Став достоянием «бесов», в своем «низшем пункте» (выражение Достоевского) воля к власти обернулась чудовищной практикой тоталитаризма, низовой, люмпенской, стадной попыткой реализации ницшеанской программы. По этому поводу Вячеслав Иванов скажет: «Дионис в России опасен»5 . Впрочем, «низовой» Дионис опасен везде.

Восстание рабов Ницше рассматривал как самую страшную угрозу своему делу. Именно им кричал Заратустра: «Вместе с вами я проиграю даже свои победы… Вы не те, кому принадлежат мое имя и мое наследие»6. Он, конечно, засекретил, как мог свою рецептуру, но сдержать обещание, данное в одном из писем, – «возможно, я в один прекрасный день замолчу – из человеколюбия»7– было не в его силах. Устами Заратустры, прошедшего «от начала и до конца» все фронты двух германо-мировых войн, он скажет: «Я не стерегусь обманщиков, ибо неосторожным должен я быть: так хочет судьба моя»8

Надо отдать должное Ницше: он ясно видел, что может произойти, если масса займется самолечением по его методике. Он на разные лады предостерегал против этого «восстания рабов»: «Кто знает, сколько поколений должно только пройти, чтобы породить нескольких людей, которые полностью воспримут все то, что я сделал! И даже тогда меня повергает в ужас мысль, что когда-нибудь сошлются на мой авторитет в неправомочных и совершенно неподходящих случаях. Но для каждого великого учителя человечества это является мукой: он знает, что при неблагоприятном стечении обстоятельств может стать для человечества злым гением – так же, как мог бы стать благословением.»9

Именно эта истина – рабы останутся рабами и их надо держать в ярме, чтобы они своим духом мщения не отравили чистые источники благородных, – самая беспощадная стрела, выпущенная Ницше прямо в сердце современного человечества.

Жиль Делез, анализируя ницшеанское понимание раба как существа, охваченного реактивными силами мстительности, отмечает: «Стоит ли говорить, до какой степени ницшеанское понимание раба не означает обязательно кого-то подчиненного – по судьбе или социальному положению…»10 Но в восприятии эпохи восстания масс ницшевское понимание раба, сугубо этическое – как человека одержимого местью, – приобретало социальное измерение. Точно также под классом господ Ницше подразумевал не экономически или политически властвующую элиту, а касту носителей нересентиментной культуры. Но опять же эпоха наделила ницшеанских «господ» всеми чертами социально господствующего класса. В действительности восстание рабов было направлено не на прорыв к этой культуре, а на изменение социально-экономического расклада, олицетворяемого традиционным правящим классом. Свержение этого класса, то есть социальная революция, согласно Ницше, – совершенно бессмысленна, ибо лишь по видимости пытается решить ресентимента. На самом же деле она лишь вводит в заблуждение, поскольку проблема лежит в иной плоскости: в плоскости духовного усиления «группы одиночек». Социальная революция оттого внешне кажется эффективной, что направлена против господствующего экономически и политически класса, который играет важнейшую роль в навязывании всем остальным слоям культурно-моральных требований, освящающих и закрепляющих его господство. Тем самым он выполняет биологически репрессивную функцию подчинения масс господствующим нормам (в том числе сексуальным, трудовым и т.д.). Поэтому восстание низших слоев против господствующего класса неизменно сочетается с бунтом против господствующей морали, которая неизбежно связывается с его системой власти. Разрушение этих норм и запретов переживается как акт не только социального, но и биологического освобождения.

Я подхожу к центральному вопросу всего ницшеанского проекта – проблеме освобождения. Как и национал-социализм, так и ницшеанство питаются одними и теми же источниками: бунт как следствие смерти Бога, переоценка старых ценностей, ставка на волю к власти. У них одни и те же общие враги – нигилизм и ресентимент, которые они хотят преодолеть. Но если для тоталитаризма речи идет прежде всего об освобождении от этих болезней любой ценой (в том числе через месть), то для Ницше речи идет об освобождении не столько «от», сколько «для» – прорыва к высокой цели, к сверхчеловеку.

Но – кто же он, ницшеанский сверхчеловек? Фюрер и дуче? Железные дивизии штурмовиков, огненным смерчем прошедшие по Европе? Команды СС, безжалостно сжигавшие миллионы евреев в газовых камерах? Послушаем Заратустру: сверхчеловек – тот, чья воля к могуществу полностью очистилась от ресентимента и духа мщения. Это тот, кто могуч духом и волей настолько, чтобы не мстить. Как радикально отличается ницшеанский сверхчеловек от тоталитарных масс, одержимых духом мести, будь то классовая или национальная! И как радикально отличается Ницше-философ освобождения и сверхчеловека от Ницше-идеолога «Вафен СС!».

Центральный пункт ницшеанской революции – освобождение и возвышение индивида, воссоединение его с природой, завоевание им максимальной способности к творчеству и одариванию. В отличие от национал-социализма и раннего коммунизма, цель Ницше – не растворение индивида в безликой массе, а демассификация индивида, форсированное развитие всех его способностей до уровня сверхчеловека. Но он лишь на первый взгляд рупор и «возгонщик» индивидуалистических тенденций. Его форсирование индивидуализма имеет более высокую и тяжкую цель – преодоление индивидуализма. Но не через регрессию на уровень стада за счет нивелировки и деградации индивида. А, напротив, преодоление индивидуализма путем максимального личностного роста человека. Задача Ницше в том, чтобы человек вырос до масштабов Космоса. Вот его антропологическая революция. Вот его проект будущего. Никак не меньше!

Ницше хотел снятия нашего фундаментального видового конфликта между индивидом и коллективом через экспансию человека до всеохватной коллективности. Тоталитаризм же растворял индивида в безликой массе, в которую редуцировался и коллектив. Совершенно очевидно, что тоталитарный человек противоположен сверхчеловеку. «Тоталитарные режимы есть режимы рабов…».

Итак, кажется, мы пришли к отгадке одной из величайших загадок Ницше: как мыслитель, не имеющий себе равных (возможно, за исключением Достоевского) в отвержении всякой идеологии и политической практики растворения личности в мега-организме коллективности, в упразднении индивидуальных различий, был при этом страстным певцом дионисийского снятия индивидуальности? Но разгадка проста: если личность деградирует и растворяется в стаде, то Ницше категорически против. Другое дело, если речь идет о прорыве творцов к сверхсознанию сверхчеловеков.

Именно этот страстный порыв Ницше к освобождению до сих пор очаровывает левых теоретиков и делает ницшеанство вполне конкурентоспособным с марксизмом. Но это очарование длится недолго, до тех пор, пока не становится ясно, что ницшеанский проект освобождения предельно элитарен: Ницше исходил из того, что все люди в принципе не могут освободиться, то есть прорваться до уровня сверхчеловека. Структурную ситуацию целой исторической эпохи, когда подавляющее большинство человечества находилось в угнетенном и униженном состоянии, он экстраполировал на бескрайнее будущее. Лишь немногие – те, кого он называл сверхлюдьми – способны прорваться за пределы парадигмы ресентимента. Рабы же в лучшем случае способны лишь составить тоталитарное стадо существ без свойств. Именно этот элитаризм освобождения больше всего шокировал левых (как будто марксизм нес весть об освобождении всех, не исключая буржуазии!)

Чем больше размышляешь об освободительной стратегии Ницше, тем очевидней вторичность роли жестокости и насилия. Ницше по большому счету неважно, действует ли человек жестоко или нет. Главное – чтобы он не действовал из мести. Философ жестокости проповедует, прежде всего, жестокость по отношению к себе, как силу самопреодоления. Для него раб – тот, кто будет искать освобождения за счет другого. В этом суть низкого дионисийства. Поэтому жестокость и насилие не могут быть инструментами освобождения: тот, кто ненавидит чужую кровь или презирает ее, не является еще индивидом, а есть нечто вроде человеческой протоплазмы. В итоге тоталитарная практика насилия дает лишь иллюзию освобождения. Плебейская революция «обезьян Заратустры» на самом же деле блокирует действительный сброс ресентимента: только личностный рост, только индивидуальное преодоление духа мщения открывает тяжкий путь к сверхчеловечеству. Ницше исходит из того, что стадом люди не пройдут по канату, натянутому между «последними людьми» и сверхчеловеком. Этот канат неизбежно разорвется, и те, кто шел по нему, неизбежно падут в бездну мстительности и коллективной безответственности. Вместо восхождения к сверхчеловеку в бездне их поджидают фюрер или вождь. Это чрезвычайно тонко подметил Николай Бердяев: «В жесткой фигуре Гитлера замена Бога волей к могуществу германской расы дает другие плоды. Вокруг Гитлера собираются не аристократы духа, как хотел Ницше, а худшие, подонки, parvenu, люди ressentiment, дышащие злобой и местью».12

Но не был ли сам этот мыслитель-динамит «восставшим рабом»? Не был ли он человеком, искореженным и раздавленным ресентиментом, против которого он взбунтовался, взяв на вооружение самые брутальные лозунги разрушения и уничтожения? Не является ли эта глубинная противоречивость личности мыслителя источником столь кричащего различия в его восприятии? И не отражает ли эта противоречивость внутреннюю двойственность и противоречивость тоталитаризмов XX века?

Возникает не вмещающееся в обычную логику противоречие, которое, однако в ницшеанской системе координат приобретает характер целостной мысли. Фашизм есть восстание масс, с одной стороны, спровоцированное – в полном соответствии с Ницше – взрывом ресентимента, а с другой – именно в силу того, что он представляет собой восстание масс, – прямо противоречащее всей ницшевой программе преодоления ресентимента. Хотя восстание рабов, казалось, опрокидывало тысячелетние уклады ненавистной старой цивилизации, оно несло способ организации мира, в принципе неприемлемый для Ницше. Он, певец аристократических благородных идеалов, восстал против этого грядущего восстания рабов, ибо для него прорыв к иной цивилизации – дело не «стада», а немногих сверхчеловеков. В ницшеанстве, таким образом существуют как бы два Диониса, два дионисизма. С одной стороны, низовой дионисизм толпы, в которой, деградируя, растворяется индивид. С другой – высший дионисизм, в котором личность полностью реализует себя, преодолевает в себе дух мстительности и ненависти, поднимаясь тем самым до сверхчеловечества.

Безудержная беспощадная критика Вагнера как раз питалась отвращением Ницше перед «социалистическим» Дионисом. Именно вагнерианство представляет собой, по Ницше, культурную бациллу, которая привела к эпидемии национализма. И именно в отношении к Вагнеру очевидна противоположность Ницше и Гитлера.

Ницше заранее знал об экзистенциальном поражении первого Диониса. Понимая, что восстание масс было направлено против уклада угнетения и репрессивной модели культуры, он в принципе не верил в их способность перестроить биополитические и биоэкономические структуры бытия. Он знал, что массы после кровавых неистовств будут вновь загнаны в подполье жизни, а их ресентимент в итоге возрастает на порядки. Ведь как только массы побеждают (и в этом вся ирония истории), их победа оборачивается разгромным поражением. Будучи восстанием самых униженных народных слоев против комплекса ресентимента, порожденного неравенством, тоталитарный режим утверждает еще более страшное неравенство. Это «неравенство навсегда» (по выражению Гитлера) настолько однозначно и бесповоротно, что исключает всякое сопоставление неравных друг с другом, всякие оценки и самооценки. Тоталитаризм устанавливает столь жесткую иерархию, какая возможна только в мире природы. «Фашизм … утверждает, что неравенство неизбежно, благотворно и благодеятельно для людей, которые не могут быть уравнены механическим и внешним фактом, каковым является всеобщее голосование»13, – пишет самый «верный ученик» Заратустры – Бенито Муссолини. Итак, рабы никогда не перестанут быть рабами, а значит… рабы нужны. Именно такого безоговорочного неравенства, исключающего недовольство рабов, требует и сам Ницше, полностью смыкаясь в этом пункте со своими тоталитарными узурпаторами. Как верно отмечает Т. Адорно, «само преодоление [ресентимента и нигилизма – Н.О.] Ницше мыслил совсем по-другому, но, тем не менее, стал поставщиком всех нужных фашизму слов».

Итак, я хочу еще раз подчеркнуть эту не укладывающуюся в обычную логику двойственность ницшеанства как раннего предчувствия и теоретически адекватного описания практики как правого, национального (фашистского), так и левого, социального (социалистического) тоталитаризмов. Причем отношение к этой практике в обоих ее вариантах у самого Ницше крайне враждебное: рабов надо держать в узде и не дать им восстать. Их воля к власти должна быть подавлена волей к власти господ. В этом вопросе Ницше однозначен: всякая коллективистская практика экспансии воли к власти «рабов» лишь внешне кажется дионисийской, на деле же ведет к триумфу «стада» и стадных инстинктов, к самой чудовищной уравниловке и деградации. Восстание масс оборачивается коллапсом воли к власти, и рано или поздно на месте этой воронки возникают «демократические» режимы, сверху донизу пронизанные торгашеским духом. Такое «нормальное» капиталистическое общество Ницше назвал «самым вульгарным временем» в истории.

Эта взрывающая обычную логику классового противостояния двойственность ницшеанства в полной мере проявилась в «Воле к власти». С одной стороны, эта книга стала пламенным манифестом восстания масс, захлебывающихся ресентиментом, с другой – она явилась не менее страстным предупреждением против такого восстания. Как фашистские, так и либеральные интерпретаторы – за исключением практически единиц – увидели в этой книге лишь ее первую, устрашающе жестокую, ипостась и прошли мимо ее взвинченно антитоталитарного пафоса. И в самом деле Ницше одновременно пламенный глашатай и смертельный враг фашизма. Фашиствующий антифашист?! Надо признать: да, таковы структуры ницшевского мышления, продуцирующие исключающие друг друга посылы. Никто так глубинно не был близок и никто так радикально не противостоял III Рейху, как Фридрих Вильгельм Ницше. Можно только удивляться тем расколам и безднам, который носил в себе этот человек!

Для приспособления к своим нуждам нацизм радикализировал и гипертрофировал наиболее смертноносные, ужасающие – с точки зрения современных либерально-демократических ценностей – тенденции ницшеанства. Были использованы разнообразные интеллектуальные процедуры для того, чтобы канализировать энергию ницшеанства в свое русло и овладеть им: от выборочной редактуры, сокращения, жесткой адаптации до догматической абсолютизации.

В теоретическом плане решающую роль при этом сыграл Боймлер, назначенный фюрером заведующим кафедрой Берлинского университета. Его книга «Ницше как философ и политик», а также осуществленное им массовое издание «Воли к власти» (в версии 1906 г.) привели к гипертрофии «волевластных конструкций» в ущерб другим концептам, особенно – вечного возвращения, которое, по мнению Боймлера, противоречит воле к власти как сути становления. Он же прилагал немалые усилия, чтобы примирить индивидуалистический пафос и аристократическое презрение Ницше к «стаду», коллективистско-массовой природе нацизма. Он подчеркивал, что движущей силой Большой Политики является осуществление воли к власти, «которая…. взрывается не только в душе индивида, но также в униженных классах народа».15

Восприятию Ницше как протофашисткого идеолога и «Воли к власти» как «библии фашизма» способствовало то, что из всех конструкций Ницше именно концепцию воли к власти фашисты догматически использовали в наибольшей мере как системообразующую для своей идеологии. На это обстоятельство проницательно указывает Дж. Ваттимо: «… У истоков ницшеанской доктрины о необходимости касты господ, повелевающей кастой рабов, стоит метафизическое окостенение доктрины воли к власти и вынесение за скобки проблемы освобождения, которая… достигла своего апогея в «Заратустре».16 Именно метафизическая догматизация концепции воли к власти – чего, как мы увидим дальше, так боялся Ницше – сделала возможным фагоцитоз значительной части его идейного ареала фашизмом. В известном смысле сам Ницше и его наследие стали жертвой национал-социализма.

Однако нацистским идеологам приходилось непросто. Неистовая динамика ницшеанского драйва сносила все приспособления, с помощью которых нацизм пытался овладеть этим идейным взрывом. Дело в том, что ницшеанство внутренне совершенно антидогматично, во-первых, потому что все его элементы уравновешены другими и потому не поддаются абсолютизации, а во-вторых, переоценка всех ценностей, дух становления пронизывающие ницшеанство, подрывают всякое окостенение: дух отрицания приобретает тотальный характер. И, главное, в-третьих, принципиально противоречивое, непоследовательное, оно и не дает охватить себя сетями однозначности, чреватой – в предельном варианте – догматизацией. В истории мировой мысли трудно найти другую философию, которая в силу своей вихреобразной, раскаленной структуры была бы столь резистентна к догматизации, то есть к однобокому охлаждению и затвердеванию в какую-то застывшую форму. Ницшеанство и догматическое ницшеанство соотносятся друг с другом, как клокочущий вулкан и застывшая, окаменелая лава.

Ницше полностью отдавал себе отчет и в том, что его теория – обоюдоострый меч, и в том, что его учение обречено на страшные посмертные судьбы, когда этот меч окажется в руках больших человеческих масс. В глубине своей великой души он не мог не осознавать, что является духовным детонатором, влекущим морально-политический взрыв и цивилизационный обвал в небывалых в истории масштабах. Потому он с тем большей страстью отвергает тоталитаризм, что внутренне считает себя ответственным за подстрекательство масс к восстанию. В апреле 1887 г. он напишет Овербеку: «Современная Европа даже еще не подозревает, вокруг каких ужасных решений движется все мое существование и, к какому кругу проблем я приколот – и что со мной готовится катастрофа, имя которой я знаю и, однако не произнесу».17

Действительно, открытия Ницше оказались пострашнее изобретения атомного оружия. Он называл себя «рупором» могущественных сил. Но при этом он и сам был такой силой. «Кто ставит диагноз возрождения или эпохальных перемен, тот включается в игру – как повивальная бабка, как проводник перемен или даже претендент на инкарнацию»18, – констатирует Слотердайк. Поэтому Ницше сам явил собой сейсмическую волну такой силы, что она вызвала тектонический «танец плит» на протяжении всего XX столетия. Но при этом он – предупреждающий пророк. Зная, что новое входит в мир через катастрофу, он призывает нас к мужеству. Именно мужеству переда лицом катастроф учит нас и «Воля к власти» – странная книга, несущая благую и одновременно предостерегающую весть.

Для меня вопрос о личной ответственности Ницше за Освенцим (или Маркса – за ГУЛАГ) лишен всякого позитивного содержания. Это вопрос из серии: что бы сказал Ницше, если бы дожил до 1944 г. и Гиммлер организовал ему экскурсию на «фабрику смерти». Ясно, что этот вопрос – из области философской «фикшн». Напротив, философски релевантен и исторически оправдан вопрос, как структуры мышления Ницше (и Маркса) взаимодействовали с реальными историческими процессами, каким образом самые отвлеченные понятия, рожденные в головах мыслителей-маргиналов, стали лозунгами миллионов людей, подвигнув их на героизм и/или превратив в винтовки грандиозной бюрократической машины массовых убийств. Сегодня наша задача понять, почему грандиозные перемены, которые Ницше (и Маркс) предвидели и торопили, и которые в случае успеха – по их расчетам – давали шанс на сверхчеловечество (эмансипацию и снятие отчуждения в терминах Маркса)19, обернулись катастрофой тоталитаризма. При этом оба столь неистово призывали огромные массы людей к самой жестокой борьбе, что их очарованию не могли не поддаться те, кто искренне считал, что они штурмуют небо. Нам еще предстоит понять, почему этот «штурм неба» и в России, и в Германии оказался котлованом ада.