Достаточно сидеть и дожидаться звонка мужчины, чтобы он не позвонил. Эта банальная истина известна всем женщинам. В этом плане телефоны похожи на чайник: если на него смотришь, он ни за что не закипит.

Отсюда до заключения о том, что мужские реакции подобны батарее кастрюлек, всего один шаг. И я его делаю: мужчины, если их разогреть, становятся опасными, если их охладить – скучными.

В конце концов, если бы мне сегодня удалось выдумать платье, способное вдохновить мужчину на телефонный звонок, я была бы счастлива.

Нет более идиотского занятия, чем влюбиться безответно. Как бы то ни было, это наиболее простой и наиболее верный вид идиотизма. Когда вас двое, вещи усложняются, и дело венчает скука. Я прокручиваю себе сцену встречи – первый взгляд, и все запускается вновь: платье Золушки незадолго до того, как часы пробьют полночь, сердечный трепет, приоткрытый рот – все как в кинофильме.

Когда мне впервые показалось, что я влюбилась, я заграбастала все, что было представлено в весенне-летней коллекции в отделе белья универмага «Самаритэн». Транжирить башли – это мой способ выразить радость любви и страх оказаться не на высоте. Стоял апрель, я тряслась от страха, думала, что меня арестуют за то, что выписала необеспеченный чек. Мне было восемнадцать.

Как же мне до сих пор было спокойно среди моих вешалок и незнакомцев! Мне, преследуемой теперь Богом и окруженной философом, который вовсе не одобрял – и я это ясно сознавала – моей страсти к тряпкам. Для мужчин шмотки не являются чем-то серьезным, а я люблю их именно за это. В качестве соседа по лестничной площадке мне бы, пожалуй, подошел Зигмунд Фрейд или Бодрийяр. В шмотках и правда нет ничего серьезного, кроме способа заполнить пустоту в ожидании смерти, и в этом отношении искусство кройки следует поставить выше, чем науку и литературу.

Зачем я оправдываюсь?

Ненавижу в себе эту вечную потребность снискать чье-то одобрение, ненавижу свои недостатки, противоречия. Презирая себя, я тем не менее не перестаю провоцировать других и бросать им любовный вызов: попробуйте полюбить меня даже под маской, попробуйте полюбить настолько, чтобы заставить меня сбросить ее.

Желание быть любимой – это недостаток или слабость? Каково различие между тем и другим? Является ли слабость простительным недостатком?

– Кокетство – это недостаток.

- Сражаться за то, чтобы вернуться в «Club 100» – слабость.

– Интриговать, чтобы быть приглашенной в Ламорлэ, – слабость.

– Заигрывать с власть имущими  слабость.

– Обожать гламур – недостаток.

– Влезать в долги – недостаток.

– Заставлять ревновать себя – и недостаток, и слабость.

Короче, мир куда снисходительнее относится к интеллектуалам, чем к любителям шмоток, первым прощают даже противоречия.

Между тем если бы я претендовала на выполнение определенной функции: скажем, быть социологом одежды, – те, другие, выказывали бы мне презрение, прежде чем низвести меня с пьедестала. Звания устрашают, даже если ровно ничего не значат. Так же как у врачей: лучше быть специалистом, чем врачом общего профиля, лучше коллекционировать туфли или платья Пуаре, чем любить все шмотки без разбора, – это выглядит куда более серьезно.

Впрочем, кто это – другие? Бесформенное чудовище, луг, что всегда зеленее, мираж, пьянка без эйфории, невозможная любовь. «Другие» вызывали у меня более горькие слезы, чем незнакомец со своим серебристо-голубым автомобилем.

Я ощущаю, что стою на перекрестке,– в такие моменты женщины обычно начинают верить в звездные гороскопы, в предсказания астрологов и навещать гадалок.

Передо мной открывались два пути: первый – спокойная прогулка от бутика к бутику по кварталу Марэ или Сен-Жермен-де-Пре. С приходом весны в витринах появляются пиджаки новых фасонов, брюки, новая гамма цветов. Я должна одеться как блондинка, можно выбрать кислотные цвета или нежно-розовый и небесно-голубой; цвета, предназначенные брюнеткам – оранжевый, лимонный и вся эта цитрусовая гамма, – мне не подходят. Глубокие тона и удлиненные юбки отяжеляют фигуру, мне нужны укороченные брючки или ажурно- кружевные. Я делаю рывок к сорок седьмым по счету черным брюкам из-за каймы с едва заметной светлой прошивкой. Благоразумная девица, насколько мне известно, скорее предприняла бы прогулку по лесу, по музейным залам или венецианской лагуне, но я искусству или даже природе предпочту моду. И потом, мужчина, которому принадлежит ваше сердце, не только снимает с вас шмотки, он отнимает у вас деревья, картины Караваджо и Боттичелли, запахи, вкусы, муссоны, деревенские закаты, краски дня.

Достаточно выбрать другой путь, скользнув вниз по горнолыжному спуску, – и вот уже существует лишь ночь, его объятия, его запах и дыхание. Шмотки превращаются в ловушку для сердца и тела, поступают в услужение к любви.

Бог ли внушил мне это желание или же мое желание выдумало Бога?

У Бога сохранилось впечатление от несколько моих личин, несколько ложных и неблагоприятных впечатлений, воспоминание о накидке из розового кроличьего меха от Дольче-Габбана. И вот он с помощью встроенного в нем компьютера анализирует все это. Округлость сложно переварить; Бог принимает решения с просветленным сознанием, плоть укрощена, подавлена, побеждена, пройдена, вещь становится дремлющей и размягченной. Мужчины, перегруженные работой, – скверные любовники, секс требует времени.

Бог не звонит. Бог должен все обдумать, восседая на вершине любовной горнолыжной трассы.

Девять женщин из десяти скользнут по трассе любви, они неустрашимы, и тем хуже для горных склонов и впивающихся в сердце заноз, а также для кружевных трусиков. Для женщин любовь – это батарейка «Duracel», запускающая когорту зайчиков: без страсти зайчик не сможет сдвинуться с места, не ударит в свой крошечный барабанчик, он застынет навеки.

Бог думает как мужчина, потому что в этом они едины.

Он опасается стать чересчур счастливым. Чтобы принять счастье, нужна ведь известная храбрость. Он опасается рискнуть, чтобы не остаться в одиночестве, боится крутого спуска, препятствий, за которые можно зацепиться, сосущей боли внизу живота, когда оказываешься вдали от любимой, прерывающегося дыхания, когда ты рядом с ней; он боится ощущения, что ты бессмертен, напрочь опрокидывающего привычный порядок вещей; оно возникает, если чувство взаимно, потому что, несмотря на странный розовый мех, ему открылось нечто куда более серьезное, нечто уж не знаю чем несхожее, неуловимое – затылок, жест, колебание, опрокидывающее враз опостылевшее равновесие, когда внезапно сжавшееся сердце вдруг открывается навстречу жизни, и Бог уже не знает, слушать ли пение сирен или спасаться бегством, попытавшись укрыться за удалением гипофиза, гипоплактозом, томографией с помощью проекций, расчетов, рентгеновских лучей, сканеров, схем магнитного резонанса, которые выявляют столь сложную структуру внутренних тканей и органов, что отвлекают от мыслей обо мне.

Бог оценивает, сколько времени я похищу у него, сравнивает, насколько ночь любви интереснее, чем ночь, проведенная за изучением температуры возбудителей болезни или парастреловидного сектора мозга кошки. Он боится ручьев и потоков, знает, что очаг влечения находится где-то в мозгу, но не знает, где точно, и еще менее, почему именно я, а не какая-то другая, внешне более подходящая. Внутренний профессор указывает ему на сложность химических комбинаций, на хрупкость душевных состояний, возникающих в сопряжении этих комбинаций: противостояние между эмотивным и познавательным, между эмоциональным и инстинктивным, между чувствами и мыслью, между неясным кипением одного и сухой точностью другого, между расплывчатостью и прямотой. Между платьем и костюмом. Как в искусстве кройки и шитья.

Буря в его голове.

Бог боится того, чего не понимает.

Я боюсь того, что предчувствую.

Я опускаюсь на колени перед горой моих свежесобранных в «Бон Марше» шмоток, перед километрами металлических вешалок и молюсь; я клянусь Богу, тому, настоящему, что из Рая и Ада, что тот, другой Бог, ненастоящий, из Ламорлэ и Сальпетриер, был не прихотью, что он не отправится на кладбище, подобно вышедшему из моды платью, ему не будет присвоен номер, как вульгарному незнакомцу.

Я клянусь Богу, что если мой Бог – маленький – отважится ступить на горнолыжную трассу любви, я приму его честь по чести, я больше не надену розовую накидку, я выброшу все тряпки от «Дольче-Габбана» и если он любит меня сильнее, чем сканирование сосудов головного мозга, чем магнитную томографию, то мне, чтобы утешиться, больше не понадобятся ни тафта, ни шелк, ни кружева на манжетах.

Закрыв лицо руками, сдавленным голосом я молю:

– Боже всесильный, прости мне мои покупки «Дольче–Габбана», «Донна Кэран», «Бэрберриз», «Черрути», буфы на рукавах, тренч «Victor et Rolf», обманки Клемента Рибейро, отделку в стиле «трэш», «Persons», сделай так, чтобы он полюбил меня больше, чем науку.

Я долго молилась здесь, скорчившись напротив своего гардероба, готовая принести в жертву все мои шмотки, включая курточку «сафари» от Ива Сен-Лорана, во имя любви к Богу-профессору как к Царю Небесному – подобно тому как Иисус принес в жертву Своего Сына. Мне внезапно показалось, что моей жертвы будет недостаточно. И тогда я бросилась в ванную, намылила лицо, чтобы растворить макияж. Я сняла одежду, спустилась с каблуков, чтобы между Царем Небесным и мною не было ничего искусственного, чтобы он поверил в мою искренность.

В шестнадцать часов прогремел телефонный звонок.

Я стояла голая, на мне не было ни единой тряпки. Что, если это звонит Бог из Сальпетриер?