Давайте-ка представим себе, будто бы «сейчас» совершенно не существует. Или, по крайней мере, оно какое-то другое — Святой Вроцлав сделался светло-серым, в этом месте уже нет ничего необычного, так: крупнопанельное строительство и люди из кубиков, как видно с высоты. Вся Польша сереет, исчезают морщины, нет еще ни Малгоси, ни Михала; ни для кого еще они не стали надеждой. Зато улица все еще помнит тяжесть танков, измазанные дерьмом сапоги манифестантов, вопль отдается эхом по заломам улиц. Митинг вижу и сейчас, из своей черной дыры — это год восемьдесят пятый-шестой, когда дух истории трещит, щурит глаза, и каждый сражается в своей собственной войне.

Так что Польша была серой, и в этой Польше люди любили друг друга и доносили один на другого, брат метелил брата, влюбленные спаривались по кустам, старые нахлебники ждали, когда колесо судьбы проедет по шеям конкурентов, большие «фиаты» соревновались в скорости с «полонезиками», у девиц после перманента на голове случался взрыв на макаронной фабрике, а вечерним Вроцлавом возвращался пьяненький студент пятого курса юридического факультета, Матеуш Фиргала. На нем был свитерок в облипочку с воротником «гольф», вельветовые штаны, замшевые полусапожки, худощавое лицо покрывала редкая щетина. Губа Фиргалы тоскливо опадала, словно планируя оторваться от остальной части лица под собственной тяжестью. В зубах будущий адвокат пытался удержать сигарету марки «кармен».

Кто-нибудь посторонний посчитал бы, что этот студентик из последних сил старается вернуться домой, и поддерживают его невидимые нити, известные только лишь опытным пьяницам. Сам я Фиргалу немного знаю, и теперь мне ясно, что о возвращении домой тот и не думает, неуверенным шагом направляясь на очередную пьянку.

Вот вам весь юный Фиргала: белый парус, в который дует алкогольный голод, безошибочно направляющийся на маяк в форме поллитровки. Ноги его путаются, словно показания, башка качается из стороны в сторону, как вдруг, как будто бы подтолкнутый невидимой силой, Фиргала ускоряет, проходит по дуге, отбивается от темной стены, мчится к противоположной стене, но попадает на автомобиль. Он поворачивает голову, оттирает лоб, раскидывает руки и дальше, строевым шагом: левой, левой, за бутылкой белой, вновь по дуге и так далее — ночной танец молодого Фиргалы продолжается.

И так вот он и перемещался, сначала по дуге, потом трусцой, выпуская сигарету из рта только лишь затем, чтобы тут же закурить следующую. На Оборницкой его ритм подвергся помехам, он не попал на какую-нибудь стенку, от которой можно было бы отразиться. Тогда он помчался вслепую, по длинной дуге, провожаемый клаксонами и руганью водителей. Студент заскочил на газон, среди деревьев, и передвигался уже по нему, пока не встретил сопротивление. А там пустился бегом, в проход между домами. Он не знал — это я сейчас знаю — что пьяненькой трусцой мчится через жилмассив, который когда-нибудь станет нам известным как Святой Вроцлав.

Потом он притормозил, закурил очередную сигарету, а из рюкзака вытащил хранимое на самый черный день пиво. Тут он начал хороводиться с крышечкой, которую не сумел снять ни пальцем, ни ключом, ни надбровной дугой — хорошо еще, что это только ключ, а не кусок кости полетел в кусты. Раздавая маты во все стороны, Фиргала упал на колени, ища потерю в траве. Нашел ее — а вместе с нею и решение своей проблемы.

Он подошел к ближайшему подоконнику, отбил шейку, сделал глоток, стараясь не порезаться об острые края. После этого вернулся к предыдущему ритму: дуга, отражение от стенки или автомобиля, повторение в обратном порядке, пара десятков метров трусцой, и опять то же самое. Лицо его сконцентрировалось, мне было прекрасно видно, что хаотичное ранее перемещение теперь обрело какую-то цель. Фиргала посчитал округу дружелюбной, то есть, ведущей к малине. Не предвидел он лишь несчастья, которое его еще повстречает.

В соответствии с избранной профессией, Фиргала не верил людям, возлагая свои чувства и веру в мертвой материи. Потому-то он отражался от стен со всей силой, которую он мог извлечь из мышц, привыкших исключительно к ношению учебников. И вот теперь он полетел в темноту, с рукой, вытянутой в направлении стены, только вот стенка оказалась дверью, к тому же не закрытой хотя бы на защелку. Под нажимом тела Фиргалы дверь распахнулась, и тот бессильно полетел вперед, хватаясь за воздух и за добрых духов оправданных преступников, которые, если верить легендам, поддерживают адвокатов в самые сложные моменты. На сей раз они никак не помогли, достаточно сказать, что орущий от испуга Фиргала рухнул и скатился по ступеням в темный подвал.

Благодаря проникающему сквозь окошечки свету фонаря, я видел помятого Фиргалу, выкарабкивающегося из кладбища различного хлама — картонных ящиков, кроватей, разбитого письменного стола, тряпок, крысиной отравы и дохлого кота. Он попеременно сыпал проклятиями и стонал; похоже, спуск по ступенькам дался ему нелегко, к тому же бутылкой с отбитым горлышком он порезал себе предплечье. Еще испытывающий головокружение, Фиргала уселся, послюнил палец и коснулся им раны. Зашипел от боли. Поднялся на ноги, явно удивленный тем фактом, что еще способен стоять. Помассировал бедро, ущипнул себя за бедро. Фыркнул, словно магнат, глядящий из собственной кареты на простонародье. Присветил себе зажигалкой. Уже хотел уходить, как вдруг его взгляд упал на пол. Там что-то двигалось.

Рухлядь на полу приподнималась, как будто бы под ней что-то двигалось вперед. Бумажки шелестели, гвоздь стукнулся о бетон… Насколько я знаю Фиргалу, думал он о котах или огромных крысах, откормившихся на объедках, собранных во вроцлавских казематах. Студен схватил первое, что подвернулось ему под руку, то есть произведенную из мягкой пластмассы палку от метлы. Заслоняясь ею, он начал отступать к лестнице. Кровь пропитала рукав свитера на предплечье.

На какой-то миг лицо Фиргалы было передо мной на расстоянии вытянутой руки — я видел, как его щеки сдуваются, словно бы их стягивает веревочка изнутри, как застывают губы, готовясь сделать резкий глоток воздуха, в конце концов, как одинокая струйка пота спокойно стекает между выпученными глазами. Причина движения выбралась из-под картонного ящика, перемещаясь через прямоугольник света. Она не была ни котом, ни крысой, а всего лишь маленькой ручкой, вырастающей из бетонного пола и сделанной из того же самого бетона. Двигалась она быстро, то погружаясь по самое запястье, то высовываясь до самого локтя. Очумевший Фиргала опустился на корточки, разбросал тряпки, бутылки, не без опасений коснулся бетонного пола. А ничего. Твердый. Холодный. Нестрашный.

Рука же вскарабкалась на стену, переместилась под окном, свернула еще раз, чтобы застыть возле самых труб теплоснабжения, настолько близко, что если бы Фиргала пожелал, то мог бы достать до нее палкой. Но он бездарно отступал, забыв о боли и не отрывая глаз от зрелища.

Поначалу по стене пошли легкие волны, посыпалась старая краска, от неподвижной руки побежала, словно трещина, вертикальная линия от земли до самого потолка. Постепенно она расширялась, открывая самую прекрасную черноту, которую когда-либо видал Фиргала — были в ней и мрак беззвездного неба, и темнота на самом дне озера, и тепло, которое чувствуешь, когда засыпаешь рядом с любимым человеком. А потом трещина расширилась в ромб с рваными краями. Внутри него что-то шептало. Или это шептал Фиргала?

Поначалу из черноты появилась рука по локоть, затем плечо, чуть ниже — колени и животик, черные и блестящие будто черное дерево. Они слегка дрожали, пальцы попеременно сжимались и выпрямлялись. И еще голова со слишком крупным черепом, с личиком, на котором размещались плоский, хотя и курносый носик и маленький ротик. Стопы коснулись земли, и мальчонка — черный, металлически блестящий, без единого залома или изъяна — спустился на пол подвала. Он был слишком слабеньким, чтобы идти, потому упал на маленькие ладошки, после чего, изо всех сил пополз в направлении Фиргалы. С глазками без зрачков и радужек он походил на оживший памятник.

Фиргала обрел власть в ногах и помчался по лестнице, лишь бы подальше от дома, в темноту вроцлавского жилого массива. Так он бежал долго, не останавливаясь и не оглядываясь. И не задерживался он до самых проблесков рассвета. Затем упал на лавочку автобусной остановки, глядел на город, просыпающийся и готовящийся к новому дню, и клялся перед самим собой, что не тронется с этого места, пока не забудет о том, что видел, пока не выбросит из головы маленького черного человечка, порожденного вроцлавским домом.

* * *

Заранее они договорились о том, что за разговоры с Адамом будет отвечать Михал, если, конечно же, эту форму контакт можно было назвать разговором — Михал не мог выдержать даже взгляда этого мрачного типа, терпеть не мог его слов, высказываемых сквозь зубы и непонятно зачем. У него все время складывалось впечатление, что Адам вообще их не слушает, провозглашает совершенно безразличные замечания, которые, в результате необычного совпадения, сопрягаются с их словами. Опять же, эта его поза: сгорбился, будто бы что-то прижимало его к земле, рожу кривил по-хамски, и все время потирал руки, словно те были грязными. А вот Томашу подобные вещи никак не мешали.

Он встречался с Адамом практически ежедневно, и это занимало у него чуть ли не целый день. Возьмем, к примеру, вторник — Томаш вышел из дома около полудня и пошел под дождем, пешком, в сторону Садово-огородного рабочего кооператива «Ружанка». Шел он, сунув руки в карманы, сконцентрированный и хмурый, словно небо у него над головой. И через десять минут он уже добрался до Черного Городка.

Сам Черный Городок развивался очень даже впечатляюще. Садовые домики были расстроены, в теплицах и палатках из полиэтиленовой пленки были созданы душевые кабинки, медсестры постоянно дежурили в медпункте. В грязи ходили ходуном сошедшие с ума от счастья дети. Под конторой кооператива жарили колбаски, продавали булочки и гамбургеры, в автобусе образовался целый продовольственный магазинчик, где можно было купить все, что угодно, включая сигареты и спиртное. Несколько торговцев, ранее промышляющих в поездах, перебралось сюда. В «Польской вроцлавской газете» Томаш прочитал статью, прелестно озаглавленную «Кирпичом в стену», в которой восхвалялся организационный гений паломников, и высказывалось сожаление над сложностями их кочевой жизни.

Томаш как раз проходил мимо беседки, которую красили черной краской. Пятидесятилетняя бабища с лицом и тушей российского генерала покупала бутылку плодово-выгодного от точно такой же бабищи, и обе, в один и тот же момент, заигрывающе подмигнули дантисту. Томаш, я это четко видел, дернулся, словно его хлестнули бичом по нервам, и столкнулся с местным капо, мчавшимся куда-то по неизвестной причине. У капо на мускулистом плече болталась повязка, на пальце имелся золотой перстень, несколько деформированный, похоже, от ломания костей. Он узнал Томаша, посторонился и побежал дальше.

Создаваемые по отдельности, спонтанно, группы поддержания порядка, появились в Черном Городке и его округе через несколько дней после установления полицейского кордона, когда стало ясно, что под Святым Вроцлавом осуществляется противоборство сил. Пара десятков молодых и верующих людей поочередно следили за порядком — гоняли мошенников и следили за тем, чтобы газетчики не затрудняли жизни паломников, но большую часть времени занимали напоминания, предостережения и ругань на тех, кто не придерживался порядка. Томаш иногда видел — как и в этот момент — двух амбалов, что тащили какого-то оборванца в сторону полицейского автозака.

Черный Городок напоминал Томашу лагерь беженцев или, скорее, Польшу в миниатюре. Здесь матери переодевали детей под защитой топчанов и дачных кресел, здесь попеременно играли в карты и молились, здесь звучали супружеские ссоры, раздавались стоны поспешного трахания, здесь разливали суп из громадных кастрюль, кто-то вопил, а кто-то танцевал. Томаш подозрительно оглянулся. Он покинул зону запахов и звуков, повернул, вступил на посыпанную гравием главную аллейку, где стояли паломники. Дальше были уже только улица и полицейский кордон.

Жилая часть Черного Городка была отделена от молитвенной, хотя эта последняя была молитвенной только по названию. Паломники, находящиеся здесь и за воротами садово-огородного кооператива, на тротуаре, на автомобильной стоянке и улице, собравшись с мыслями преклоняли колени, но иногда пели, разговаривали или же просто стояли. Те, что находились ближе всего к Святому Вроцлаву, просто пялились на черные стены и синих полицейских. Именно здесь Томаш встречался с Адамом. Когда бы дантист не приходил, Адам уже был тут.

Чаще всего, он коленопреклоненно кланялся или просто стоял. Парень отказался поселиться в садовом домике и спал на земле, на которой паломники разложили тройной слой термопленки. Ежедневно Адам делал один шаг, и пленку перемещали на это же расстояние. Томаш увидал Адама, лежащего, поджавшего колени под подбородок. Паломники укрыли своего пророка одеялом, четверо из них стояли над ним с раскрытыми зонтиками. Адам что-то бормотал. Томаш присел рядом на четвереньки, паломники дали место.

— Завтра все должно быть готово, — шепнул Томаш, — у нас практически конец. А ты? Как с тобой?

Адам только повел глазами, прижавшись лицом к пленке. Теперь Томаш шептал ему прямо в ухо.

— Нам нужно знать, справимся ли завтра. Ты будешь готов? Все это ничто, только это ничто без тебя не произойдет.

— Я никто, — неожиданно произнес Адам.

Он плавно приподнялся и уселся по-турецки. По его крупному носу сползала дождевая капля, перехитрившая зонтики. Адам глядел прямо перед собой. При этом он облизывал губы, словно бы съел нечто вкусное.

— И прекрасно, — вновь отозвался пророк, — мне это напоминает поездку на юг, когда сидишь в поезде, и делается все теплее. Или же солнце, — тут он задрал голову вверх, — ведь с ним все в порядке, правда, немного грустно, что его так долго нет, разве не так?

Томаш признал его правоту. Ну да, солнца над Вроцлавом не хватало.

— Я думаю, что люди встречаются не только по дороге, но и поперек нее. Не думал ли ты, Томаш, о том, что человек — это линия, он растет — словно глист — чем дольше живет. Движение такого глиста на самом деле — это вытягивание себя самого, и так он движется параллельно другим. Почти параллельно, — говорил Адам монотонным, словно моросящий дождь голосом, — ведь если они сойдутся и даже сплетутся, то срастутся вместе, и хорошо, почему бы и нет, слушай, брат, ты только подумай, что вектор иногда меняется, и такой глисто-человек, рраз, резко сворачивает и ползет в сторону, и дружбе или там любви хана!

Он вытер лицо. Только сейчас до доктора Бенера дошло, что Адам вообще не мигает глазами. Лишь один раз в минуту — или даже две — медленно опускал веки.

— И тогда он сталкивается с другим или двумя, что мчатся с противоположного направления, со стороны, сверху, их тоже нечто пихает, давит, толкает, что не дает возможность двигаться ровнехонько со всеми, нет: поперек, наперекор, они сталкиваются, и случается сам даже не знаю что. Или же они дальше движутся вместе…

— Ага, или расстаются, побитые и в синяках, — досказал за него Томаш.

— Именно так сталкиваются люди, но я иногда так думаю, что происходит на самой трассе этого движения, ведь направление идет через шеи, патлы, спины всех этих безвольных, засмотревшихся лишь в собственный рост существ, так вот я знаю, им переламывает кости, раздавливает в пыль, и хуй с ними, о Святейший, говорю, и хуй с ними. Пускай, по крайней мере, страдают. Именно так все и происходит.

Адам закрыл глаза. Веки у него были красные, кожа вокруг — бронзовая. Раз. Два. Три. Открыл.

— Я должен тебе кое-что сказать.

Он стиснул ладони на голове Томаша, шипел ему прямо в ухо:

— Я с вами не пойду. Люди двинутся, во имя Божье, спасти этот город, а я — нет, видишь ли, Томаш, сам я делаю только один шаг за день. Обязан так. Не иначе. Другие, — печально шепнул, — да, другие свободны.

Он улегся на спине, с мечтательным взглядом, словно глядел в безоблачную небесную лазурь, а не во внутренности четырех черных зонтиков.

Томаш разработал Адама во время первой встречи — он безошибочно угадывал, когда тот начнет нести бессмысленную чушь, когда замолкнет или удивит здравой идеей, он знал, когда беседа закончилась. Дантист отряхнул брюки и пошел, пытаясь не глядеть никому в глаза, неверующий среди сторонников.

Вместо того, чтобы идти домой, он свернул к воротам. Перед первым участком слева парочка жилистых капо курили самокрутки. Томаш знал, как только они уйдут, придет парочка следующих, совершенно случайно. Его узнали, дали проход. На веранде садового домика сушилось постельное белье, стояла раскладушка, на ней одеяла, рюкзаки, какое-то тряпье, игрушки — все это создавало иллюзию, будто бы здесь кто-то проживает. Между яблоньками возвышался холм из полотняных мешков, возле стены стояли деревянные ящики. Часть оборудования лежала насыпью, едва скрытая листами упаковочной бумаги — обычные палки, бильярдные кии и бейсбольные биты, обычные и телескопические дубинки, ломы, бокены и нагинаты, спортивные пращи, нагайки, кастеты, а вместе с ними — рукавицы, шлемы, защитные плитки для животов и промежностей. Что-то высовывалось из мешков и переполненных ящиков.

— Нехорошо, — сказал Томаш.

Капо только пожал плечами.

— За завтрашний день я бы не беспокоился. Мы следим. А завтра, — глаза сверкнули нездоровым блеском, — мы будем там, не так ли?

Томаш кивнул и отправился домой.

Это он придумал капо, уговорил молодых паломников послужить делу своими мышцами. Грязь — это не так уже и важно, мошенники — тоже, кому какое дело? Капо существовали лишь для того, чтобы охранять этот конкретный участок. Даже Адам не имел о нем понятия, зато прекрасно знал, точно также, как и каждый здесь, исключая полицейских в кордоне, что Черный Городок готовится к войне.

Уже возвращаясь, Томаш приостановился под деревом, потянул из плоской фляжки и остановил взгляд на Святом Вроцлаве. Где-то там, в тех стенах, была его дочка. Живая, ведь если бы умерла — мир застонал, такие девочки не покидают нас без оплакивания; а он, Томаш Бенер, сделает все возможное, чтобы вытащить ее.

* * *

Беата не верила в духов и никогда не думала о вещах типа загробной жизни, где-то в глубине себя, она вообще считала себя вечной, словно скалы или Вроцлав. Зачем ей умирать, раз можно жить. Тем не менее, дух Малгоси ее навещал.

Никогда она не увидала его в полноте, не так, как я увидал тот призрак. Малгося стала тенью в собственной жизни. Беата слышала плач в шорохе дождя и топот ног на лестнице. Когда она пила чай, то видела лицо Малгоси, отраженное в коричневой жидкости, хотя должна была видеть только саму себя. Повсюду, в школе и кафе, у родителей и гинеколога, даже на улице вздымался запах марихуаны, даже таблетки «тик-так» в коробочке выглядели чем-то совершенно иным.

Встреченный в кафешке мужик был старше ее, он приехал из Познани и любил одеваться, словно пришелец из будущего: блестящие джинсы, рубашка со странного покроя рукавами, зигзаги на коротко выстриженных волосах, даже коктейли он пил странные и цветные, говорил он немного, как и все, ему подобные, только Беате это никак не мешало. Она рассказывала ему о себе, о том, как боится экзаменов на аттестат зрелости, и что знает — хотя на самом деле не знала — что сделать с собой в последующей жизни. Парень снимал номер в общежитии неподалеку от Сольной площади, по дороге туда они проходили мимо металлической фигуры носорога. В комнате были две кровати и шкафчик.

Если бы мне следовало оценить его воображение, то все оно растратилось на внешний вид. Парень уложил Беату под себя и ритмично двигался, постанывая и тиская грудь девицы. Потом прикрыл глаза и сказал:

— Эх, Малгося, Малгося…

Беата даже не знала, что произошло, только неожиданно она уже была внизу, под дождем, в одних только брюках, блузке и курточке, без нижнего белья и носков. «Малгося, Малгося», — произнесло что-то у нее в голове, и она побежала через весь город, расталкивая людей; а тот парень, похоже, стоял у окна, кричал и извинялся вслед: ну что тут странного, спутал имя по пьяному делу.

День за днем Малгоси было все больше: на столбах она видела объявления с ее именем, которое вдруг менялось на Каролину, Эвелину или даже Магду; люди громко повторяли его, это имя было написано на стенах самыми разными красками и способами. Малгося была по телевизору и говорила голосом ведущих на радио, ее же душераздирающий вопль несся от стен Святого Вроцлава.

Беата училась жить со всем этим, приняв все привидения на себя: не помог врач, не помог и ксёндз. Она пыталась проводить время нормально, между кафе, мужчиной и подготовкой к выпускным экзаменам. Только коктейли на вкус были терпкими, иногда же они обжигали губы или ранили горло, словно бы в «кровавых мэри», «белых русских» и текиле находилось растертое в порошок стекло. Мужчины неожиданно сделались похожими один на другого, с восковыми лицами и по-покойницки холодными руками. Голос их напоминал звуки портящейся машины, и Беата бежала как можно дальше, боясь того, что к ней вновь обратятся не по тому имени.

Иногда она усаживалась на остановках, едва-едва укрывшись от дождя, и глядела на мечущихся по Вроцлаву людей. Все время кто-нибудь расклеивал листовки с фотографиями пропавших — власти теперь уже не придерживались запрета расклеивания объявлений на транспортных остановках — люди нервно разговаривали, подгоняли один другого, плакали или пили до последнего. В средине недели, в любое время дня и ночи, группы людей самого разного возраста и профессий сновали словно пьяные тени, потягивая прямо из горла и распевая веселые песни. Многие ругали коменданта Цеглу.

Беата раздумывала над тем, не отправиться ли туда, только не знала — как. Она наблюдала плотный кордон. Как-то раз попала даже в Черный Городок, но тут же отступила, увидев Михала с Томашем, которые именно в этот момент ужасно спорили. Вот если бы она подошла и сказала, что желает помочь, разрешили бы? Нет, убеждала Беата саму себя. Они бы не позволили бы ей даже приблизиться к Малгосе. Ведь это же ты натянула ей мусорный пакет на голову. Это же ты потащила ее в злое место.

С неба лилась вода.

Девушка возвращалась домой, был вечер. Что-то крутило в животе, хотя беременной она и не была, правда, иногда ее преследовал сон — как мечется она в родовых схватках, а ребенок рождается черным и каменным, будто те ужасные стены. Боль начиналась в желудке и расходился вдоль позвоночника, оплетая печень и почки. Боль пульсировала, угасала, чтобы вернуться с удвоенной силой. Тогда Беата прикрывала глаза, разыскивая опору в стене или случайном прохожем. Но предпочитала она стены.

Боль ушла, и девушка подняла веки. Она стояла, опираясь о перила моста, а перед ней был газовый фонарь, один из нескольких десятков, которые каждый вечер с помощью своих сыновей зажигал один пожилой мужчина. Фонарь действовал, так что и фонарщик не забросил своих обязанностей, несмотря на царящий кавардак. Фонарный столб весь был обклеен фотографиями не вернувшихся, где-то неподалеку, кстати, проводили свои собрания Несчастные. Времена, когда каждый на уши становился, чтобы его объявление хоть как-то отличалось от других, уже прошли, выработался соблюдаемый всеми в рамках солидарности, спаивающей мелкие несчастья в одну громадную печаль, стандарт: черная рамка, имя и фамилия жирным шрифтом, телефон, дополнительные данные курсивом, фотография строго посредине. Весь листок ламинировали.

Точно на высоте лица Беаты находилось свежеприкленное объявление. Потерялась Малгожата Бенер, девятнадцать лет, ученица третьего класса лицея, очень хорошая девушка. И фотография; но со снимка улыбалась именно Беата, она не помнила, чтобы ей делали именно такую фотку: она стояла на фоне черных домов и сжимала в пальцах что-то такое, что при повышенном качестве изображения выглядело бы черным пакетом для мусора; во рту дымился чинарик.

Беата сорвала эту листовку, чтобы поначалу сунуть ее себе в карман, но тут же вынула, разгладила, еще раз присмотрелась — никаких сомнений. Выбросила объявление в мусор. На фонарном столбе подобного рода объявлений было много, они менялись одно за другим, все фотографии разные: перед школой, с первым мужчиной, фотка, вырезанная из семейной фотографии на память, снимок с первого причастия. И все они были подписаны: МАЛГОЖАТА БЕНЕР.

Беата отправилась домой, уже зная, что случилось. Я шел за ней шаг в шаг, глядел на нее из окон и заломов стен; девица сжималась внутри себя в маленький комочек, зато в голове ее набухала темнота.

* * *

Она нашла его, всего черного, и была этим перепугана; Адам сидел на корточках перед воротами Черного Городка. На нем были только трусы, шкура свисала, парень не ел уже много дней; он держался за живот. Повернул к ней замурзанное лицо.

— Я тебя не вижу, — сказал он.

— Ты чего это нахреначил? — спросила Эва Хартман.

Адам разрисовался черной гуашью, которая теперь высохла и шелушилась на коже. Ногти он «покрасил» фломастером и тщательно разглядывал их. Потом коснулся губы.

— Я тебя не вижу, — сообщил он.

Не без сомнений девушка присела перед ним, охватила его лицо своими ладонями — те сразу же сделались грязными. Так они сидели на корточках, один напротив другого, и Адам глядел куда-то вдаль.

— Что вы тут делаете? — спросила девушка.

— Я — ничего. Они — возможно. Те двое, которых ты мне прислала.

Между ними ходили люди, разговаривая друг с другом, что-то вопил капо; рядом припарковался автомобиль, и двое парнишек, на глаз — лет по четырнадцать, начали выгружать картонные ящики с осветительными ракетами. Эва Хартман подумала какое-то время, прежде чем задать следующий вопрос:

— Они сказали, что пришли от меня?

— Нет. Я начал их видеть, а вот тебя видеть перестаю.

Пришлось проглотить это. Эва повернула голову в сторону стен Святого Вроцлава, они были так близко.

— Мы отправимся туда?

Парень оживился, улыбка всплыла на его исхудавшем лице, гуашь отпадала, открывала морщинки.

— Ну конечно же! — радовался он. — Видишь ли, Эвонька, я делаю один шаг в день, как закончу, то буду там, и ты сможешь прийти туда; спокойно, спокойно, ничего ведь не происходит, день, неделя, мир ведь не кончится, а как кончится, то мы и так там будем. Гляди, люди спешат, Эва, а ты исчезаешь, боюсь я этого, но именно так и должно быть.

Девушка не отвечала.

— Это место, уже вскоре. — Адам прыгал, словно лягушка. — Перемены для меня, для тебя, я не вижу, быть может потому тебе и говорю и не говорю, но ты не исчезай, ничего с этим я не сделаю, ведь я не подвел, правда? Себя я не подвел, а ты?

— Я сомневалась, что ты веришь во все это. Я вот сидела и думала, никак не сходится, ты просто вбил себе что-то в голову или насмехаешься. Так я не хочу. Не могу. — Эва показала на черные дома. — Разве ты не помнишь, что говорил? Себе? Мне? Это место предназначено для нас.

Эва не отрывала глаз от Адама и с каждым словом лучше понимала, что и вправду исчезает для него. Глаза его гасли, он обращался к себе, она же коснулась кожи на предплечье, чтобы проверить, действительно ли становится невидимой. Чем дольше она говорила, тем хуже Адам слушал, пока до Эву не дошло, что не слышит самой себя, и замолчала. Она почувствовала себя торговкой с массой никому не нужного товара. На мгновение Адам показался ей неподдельным психом, человеком, который исключительно по ошибке попал в ее кровать.

И она ушла, к людям и автомобилям. Девушка не могла даже глядеть на Черный Городок. Ее остановил его голос.

— Эва?

— Да?

Она повернула голову. Парень все так же сидел на корточках, у него были длинные ногти. Шевельнул головой — иди уже, как делают это змеи. И сказал:

— Это происходит на самом деле.

* * *

В течение одной недели Михал сделал больше, чем за всю предыдущую жизнь — спроектировал листовки, которые затем распечатал и разнес по Вроцлаву, собственными, заметьте, ногами. Он не вернулся домой, пока не раздал всех, стоя на дожде, заговаривая с каждым, кто брал у него бумажку, рассказывая о чудесах, происходящих в Святом Вроцлаве. Как всегда бывает в магические времена, тут же нашлись люди, желавшие ему помочь; поначалу он раздавал сам, затем к нему присоединились трое, семеро, десяток, пока сам он перестал раздавать и только подносил. Один раз ему сделалось совершенно приятно: он как раз бежал через Сольную площадь, как вдруг перед ним выросло существо женского рода лет двадцати, с совершенно нереально уродливым лицом, с ногами серны и точно таким же взглядом. Существо спросило, не слышал ли он о Святом Вроцлаве, ибо нужно туда идти, бороться за свое, привести к ликвидации кордона: словом или камнем. И сунула ему листовку. Его собственную листовку. Возвращаясь домой, Михал намалевал краской на стене: ОТДАЙТЕ НАМ СВЯТОЙ ВРОЦЛАВ. Дети играли в паломников, колотящих полицейских.

Несомый вихрем замыслов и невысказанной тоской, Михал создал Интернет-страницу, выкупил баннеры, разослал их по газетам, Интернет-порталам, телеканалам, вызывая своим ожесточением впечатление, будто бы Интернет пришел в Польшу исключительно для того, чтобы протестовать против блокирования Святого Вроцлава. Михал высылал письма, линки к письмам, описания в форумы или даже обычную ругань куда только мог, чтобы тут же с другого компьютера начинать комментировать, высылать опровержения и протесты против себя самого.

Изменив голос с помощью наброшенного на микрофон платка, он извещал собеседникам в мэрии, курии, пожарной команде и других учреждениях, что день суда близок, и что нужно перемещаться босиком или на коленях. На вокзале он припрятал страшно выглядящий пакет и незамедлительно сообщил кому следует о его наличии. Внутри саперы обнаружили камень, покрытый черной краской. Еще в тот же самый день с несколькими паломниками он отправился на Рынок и убалтывал собравшихся водить хороводы так долго, пока на небе не появится солнце. Вроцлав танцевал. Ночь была безлунной.

Мгновенно появились последователи, для которых шиза была и страстью, и вызовом. Молодые люди оставляли на стенах неуклюжие каракули, призывающие к освобождению Святого Вроцлава, переносу его поближе к базилике в Лихени или, вообще, разборке по камешку, чтобы раздать всему обществу. Появились наклейки на столбах, новые листовки, мужики били друг друга по мордам, посвященные проблеме Интернет-страницы множились и расползались по Сети как банальный спам. Картинки, коврики, футболки и нашивки с изображением черного жилмассива расходились как горячие пирожки. Кое-где уже начали начитывать рэп.

В этом усиленном, вызванном всего лишь за один-единственный уик-енд бардаке терялись мелочи — например то, что Адам явно оживился и постоянно рассказывает о преступлении, совершенном тем, что поставили полицейский заслон, что он размахивает руками, скачет грязной жабой, а потом шепотом секретничает с каким-то заросшим типом в светлой куртке. Сам тип очень много беседовал с молодыми людьми, следящими за порядком, даже обращался к ним: «капо», но вместо того, чтобы и дальше шутковать, весьма серьезно пояснял им смысл планов, расчерченных на вырванных из тетради листках. Журналисты, полицейские и обычные шпики совершенно упустили его из виду. Не обратил никто внимания и на людские тени, с неизвестной целью вырывающиеся ночью из Черного Городка. Возвращались они под утро, таща с собой детали непонятных и неизвестных устройств. После этого раздавались стук и жужжание инструментов и станков.

Перед тем мало кто удалялся от Черного Городка, а семьи со своими приятелями приезжали, в основном, за тем, чтобы поскандалить и вернуться домой. Теперь, это я четко помню, случилась перемена. Постоянно кто-то выходил и приходил, чаще всего, таща с собой что-нибудь. То пластиковую сумку с чем-то продолговатым в средине, то тяжелый рюкзак, то замотанные в брезент жерди. Возвращался же этот «некто» без груза, переполненный легкостью хорошо выполненной обязанности. Хозяева лавок, продававших оснащение для боевых искусств, с удовольствием потирали руки, а один за пивом признал, что если апокалипсис и должен наступить, то почему именно сейчас, когда дела пошли как по маслу.

До сих пор не могу я понять, каким чудом все это удалось, какое безумие помутило разум администрации, СМИ, полицейским — с комендантом Робертом Янушем Цеглой во главе: они глядели и не видели. Бейсбольные биты, секретные работы в садовых домиках — это все мелочи, только у меня в голове не умещается, каким чудом были проигнорированы автомобили, выставленные вдоль улицы Каменьского, и накапливающиеся в районе Черного Городка. Ведь там стоянка была запрещена, но все соседние улочки были просто забиты машинами, в основном, развалинами: старые «вольво», «нисы», польские «фиаты». Если хоть раз такая машина становилась здесь, то уже стояла навечно, лишь время от времени кто-то приходил прогреть двигатель, протереть стекла. Сверху все эти машины походили на цветные кубики, вроде бы и беспорядочно, но с неким внутренним смыслом. Они ожидали очередного хода.

* * *

В те дни они практически не виделись, едва-едва сталкиваясь друг с другом. Михал кружил по городу, Томаш следил за делами в Черном Городке. Они избегали встреч, потому что каждое столкновение вызывало старые сомнения — делают ли они все, как следует. Имеются ли у их плана какие-то шансы на успех? Если же делают плохо — то кто налажал? Поэтому Михал в самом начале предложил, что им нельзя ссориться, даже если вина была доказанной на все сто. «Вот найдем Малгосю», — сказал он тогда, — «и тогда можем молотить друг друга по морде, ломать кости и выбивать зубы. Тогда — будет можно». Томаш на это согласился.

Так что встречались они вечерами, собственно говоря — ночью. Томаш возвращался домой пораньше, пытался успокоить Анну, по крайней мере — уложить спать и усыпить. Трясущимися руками он готовил обед, потом они ложились в кровать, одетые, и он говорил, вот только не знал — что; быть может, он возвращался к тем надеждам, что были у них в молодости. «Малгося тоже молода, у нее те же самые надежды, что и у нас когда-то», — убеждал он, — «так что все, что нам следует сделать, это исполнить эти надежды. Очень скоро мы туда отправимся». Тут до него дошло, что разговаривает он словно Адам. Анна не спрашивала, чего они там химичат. Она верила Томашу.

Держалась Анна на удивление хорошо, и если к ней внимательно не приглядеться, то никто бы и не заметил, будто ее что-то беспокоит. Она мыла посуду, вытирала пыль, глядела по ящику «Танцы со звездами» и выполняла еще тысячи тайных домашних дел, которые женщины выполняют, когда мужик не смотрит. Вот только в окно выглянуть она боялась. Она ложилась рядом с Томашем, иногда даже не сняв фартука, слушала его слова и начинала плакать, поначалу тихонько, а потом и во весь голос, пока ее не начинало трясти от рыданий. Томаш обнимал ее горячую голову, прижимал к груди и не переставал говорить.

Так она засыпала. Муж еще гладил ее, прижимал к себе, ожидал, когда дыхание Анны сделается ровным, осторожно укладывал ее голову на подушку и покидал спальню. Возле домашнего бара всегда случался момент сомнения — брать бутылку и сразу же спускаться вниз, или подождать пять минуточек и залить себе башку. Башка — как башка, всегда выигрывала. Перед выходом он еще заглядывал к жене, спит ли та. Лицо у нее было спокойным, губы приоткрытыми — так что он уходил. А как только он поворачивал ключ, Анна открывала глаза.

Михал возвращался поздно, так что оставил партнеру ключи, и Томаш распоряжался в его квартирке. Он садился под стенкой и молча пил, курил, чтобы каждую минуту вставать и глядеть на Святой Вроцлав. Чем дольше ждал, тем хуже себя чувствовал, так что начал искать успокоения в фильмах, что накопились у Михала на винте. Поначалу ему не удавалось их запустить, опять же, с субтитрами тоже не все удавалось, так что он бесился — я сам видел, как он стискивает губы и лупит по письменному столу побелевшим кулаком. В конце концов, все сладилось. Он запускал фильм, а потом дергался и смеялся попеременно. Смотрел он «Взвод», «Кровавый алмаз», «Фонтан». Помогало.

Михал заставал его уже наполовину ужравшимся, зашедшимся в хохоте, с глазами, бессмысленно пялящимися в какую-нибудь экранку. Он помогал ему подняться, иногда даже вытирал лицо, брал бутылку, пил и слушал, как Томаш бредит. Доктор находил выход для своего страдания в декламации всяческих идиотизмов, еще он тянул какие-то бессмысленные рассказы студенческих времен, вспоминал своих самых глупых, пугливых или вонючих пациентов, старых своих женщин, пока, наконец, не замолкал и не шмыгал носом.

И вот так они болтали о самых общих вещах. Чтобы не поссориться. Томаш, вопреки своему возрасту, хотел атаковать сразу, задействовать Адама, но Михал считал, что Черный Городок сломить кордон не сможет. Нужно оружие и какой-никакой план, а на это понадобится несколько дней.

— Да нет у нас столько времени, — заявил тогда Томаш. — Если боишься, я пойду сам!

Он был пьян и представлял, будто бы, в случае чего, побьет полицейского или перережет ему горло. А потом побежит вовнутрь Черного Вроцлава и вернется с Малгосей. Страшное место не сможет перехватить над ним контроль, поскольку у него будет щит против всяческих чар. Щитом этим была любовь, Михал же считал, что подобного рода доспех они могут на себя надеть.

— Она или пропала навечно, или жива и будет жить, — сказал он, но вот если нас прижучат, то Малгося так там и останется, так что не ворчи на меня, а думай головой.

Томаш покорно отреагировал на эти слова — я даже не узнал его. И тут же включился в разработку подробностей плана. Идея применения автомобилей и созыва бригад капо принадлежала как раз ему. Михал смотрел на него, и от изумления губа у него отвешивалась до самой земли. Томаш не злился, все терпеливо объяснял, корректировал планы других людей, огрызком карандаша расписывал позиции, с которых выступят группы паломников, даже сделал эскиз карты на упаковочной бумаге, притащил целую сетку пластмассовых кубиков и солдатиков, все разложил, пояснял, повторял, вбивал в сознание. А потом отправился домой, к жене и бутылке.

Иногда они сидели молча и пялились в экран, бутылка скучала; Томаш какое-то время крутился, чистил зубы, полоскал заросшую рожу. Совершенно бесшумно, не включая света, словно призрак давнего Томаша, он раздевался догола и соскальзывал под одеяло. Анна делала вид, будто бы спит, а иногда и вправду спала.

Так жили они в мире без Малгоси. Сам их дом помрачнел, сделался старым и глухим, эхо куда-то выехало. Вода отдавала смолой, хлеб — серой, в вине чувствовалась какая-то дрянь. Меленькие иглы обсыпали кровати, стулья, на них никак нельзя было ни сесть, ни лечь. Хождение тоже шло не самым лучшим образом: Томаш, к примеру, чувствовал, что ноги у него слишком тяжелые, чтобы ставить нормальные шаги, в связи с чем, он или шаркал сапогами или же перетаптывался помаленьку. Михал же — наоборот — какой-то мотор приводил в действие его колени, и все время оказывалось, что ноги загнали его куда-то дальше, чем следовало, не в тот переулок, не в тот дом.

Все, что когда-то было ценным, превратилось в пародию на само себя. Томаш пытался иногда запускать музыку Малгоси, но диски скрежетали в проигрывателе, в звуках были слышны только вопли и стоны, со стены в ее комнате скалились чужие лица и маски. А парой этажей ниже Михал бежал из собственной квартиры — куда бы он не поглядел, видел ее тени. Вот стул, на который садилась, положив ногу под попку; вот чашка, из которой любила пить, причмокивая; а вот не измененный плейлист в «ВинАмпе» — пускай ожидает. Записочки ложечки, книжки и всякая мелочевка, углубление на матрасе, след от ладони на оконном стекле смеялись над Михалом.

Когда же он становился у окна, то видел те следы, которые вместе с Малгосей оставил в городе. Они поблескивали алым туманом. Весь Вроцлав обрел новое значение, разделился под прикосновением Малгоси. Вот светится парк, где они бродили, несмотря на дождь, насыщенное ярко-красное зарево исходит от дома, под которым когда-то они целовались; а вон там сверкает автобусная остановка, в которой как-то раз они застряли, а вон там светится целая линия — след, оставшийся после того, как они искали друг друга по всему городу, ради смеха. Это сияние поражало Михала, он даже закрывался, сжимался, словно получил кулаком в желудок. Где ты, находишься Малгося? Запах ее доносился со стороны Святого Вроцлава.

Город сделался каким-то неполным; красное сияние было словно рана, ждущая, когда же она затянется — все звало Малгосю. Михал чувствовал, как будто бы что-то вырвали и из него самого, шмат мяса, вот почему так больно. Он встал на весы — и вправду, он сделался легче.

— Я и сам потерял несколько килограммов, — признался ему Томаш.

И ощупал собственное тело, желая проверить, ничего ли не хватает там, под шкурой.

* * *

Омоновцам из кордона тоже было нелегко — никогда ранее не прикрывали они столь большой площади, не стояли на дожде напротив многих сотен — может, даже и целой тысячи? — человек, у которых давнее отсутствие солнца явно напутало что-то в головах. Самое паршивое, что они стерегли место, которого не понимали и куда не могли войти. За их спинами потихоньку шла секретная жизнь Святого Вроцлава. Раздавались голоса и чудовищные крики, в окнах перемещалось нечто темное, или же вновь воцарялась настолько душераздирающая тишина, что спирало дыхание. Среди полицейских ходили беспокойные сплетни о коллегах, которые отошли в круг черных домов, оставив оружие где-то в траве. Едва кто-нибудь исчезал, сразу же начинали такому названивать, пока тот не брал трубки, чаще всего, больной.

Появились слухи, будто бы паломники химичат чего-то нехорошее, грязную бомбу или какие-то одновременные взрывы, угрожающие поднять на воздух половину города. На стенах появились надписи, направленные против кордона, кто-то постоянно слал петиции, молодые люди без лиц грозили отомстить за закрытие Святого Вроцлава. «Со стороны тех несчастных лично я никакой угрозы я не вижу.» — Комендант Роберт Януш Цегла имел в виду паломников. — «Вы видели когда-нибудь, чтобы месса на Ясной Горе закончилась пьяными разборками? Я обращаю внимание на то, что происходит в городе; там что-то готовится, так что и мы будем находиться в состоянии готовности».

Полицейские охраняли Святой Вроцлав, готовые ко всему, что могло наступить, все лучше понимая, что истинной заботой для них становится сам комендант Цегла. Здесь не шла речь даже об учреждении кордона, хотя тихие черные дома никакой угрозы не представляли, у них не было ног, так что ни к кому они не пришли. Так что пускай себе стоят, мешают они кому-то, что ли? — говорили полицейские между собой. А вот неприятности с Цеглой были такого рода, что он начал появляться на кордоне, переодевшись в рядового, со щитом, дубинкой и опущенным забралом на шлеме, чтобы никто его не узнал. Понятное дело, вычислили его на раз, ведь он бессмысленно шлялся между собранным оборудованием и людьми, чего-то там калякал в альбомчике или заговаривал с полицейскими: видели ли они чего-нибудь интересного в Святом Вроцлаве, ну там огни, или кто-то чего-то пел, а не холодно ли вам на службе, а нет ли у тебя, приятель, чем погреться, не, странно, что мы торчим здесь уже который день. Именно так он и говорил, я сам слышал.

Поначалу посчитали, будто бы он шпионит, после чего нашелся один такой тип, который заявлял, будто бы Цегла интересуется Святым Вроцлавом по личным причинам, но все соглашались в одном — у коменданта поехала крыша, и непонятно, чего с этим делать. Ведь если бы был он таким полицейским, привыкшим исключительно к тому, чтобы колотить граждан дубинкой по яйцам, я бы не сказал радостно: «О, день добрый, пан комендант, чего это вы здесь делаете?» — тут же грозил бы вызов на ковер, скандал, понижение и вылет с работы, это же на каждого чего-нибудь можно найти. Избегать его я тоже не мог бы, в противном случае он сразу бы сориентировался; одним словом, Роберт Януш Цегла поставил подчиненных в невозможное положение. Он попросту был.

* * *

Встретились они вечером, в самый канун предприятия, и на сей раз обещание нарушили — поскандалили на всю катушку. Они даже не поняли, как оно случилось. Прозвучали какие-то никак не связанные слова, и вдруг Михал уже стоял напротив Томаша и орал на него словно алкоголик на жену-давалку, а когда он замолчал, тут же развыступался Томаш:

— Нужно было слушать меня с самого начала, войти тихонько, без шума и пыли, ну кто бы за нами гнался, они же ссут туда ходить, проскочил себе и пошел — они что, стрелять будут? Затеряешься между домами и спокуха, им ведь все мы до лампочки, а она там умирает, ты понимаешь, говнюк? Она там может и не жить, умирать, ты вообще хоть что-нибудь знаешь, что говорят люди: это место меняет и само себя и людей! Ведь там все может случиться, я чего — рисую, придурок, какие-то планы, со всякими психами говорю, вечно таскаюсь, под мухой, к тебе, а ведь мог все делать и сам, и Малгося уже была бы с нами.

Михал сморгнул, у него щипало в глазах.

— Я так и знал, что ты у нас мудак, — сказал он.

— Ясен перец, потому что тебя слушал. — Томаш сделал приличный глоток. — Ты подсчитай вероятность, парень, как мы уже выложились, понял? Там моя дочка! Мы все ждем и ждем. А она там! И знаешь, чего она думает, если жива? Что нам на нее насрать, тебе и мне, в отношении же тебя — это святая правда.

— Так нужно было пойти.

— Н-не пон-нял?! — вдрогнул Томаш.

— Нужно было пойти туда, привести ее и насмехаться надо мной, — буркнул Михал. Пальцы он сложил в замок за спиной и горячечно искал в мыслях, чем бы посильнее оскорбить Томаша, пока не выпалил.

— И можешь уссаться от смеха, полудурок несчастный.

И вот тогда Томаш ему примочил. Он и сам этого не ожидал, это его рука сама вылетела вперед навстречу губам Михала, которые уже готовились произнести следующее предложение. Михал сначала стукнулся головой о стенку, потом остальным телом налетел на стопку книг. Он заморгал, ничего не понимая. Томаш пошел на него, стиснув кулаки, затем резко остановился, выдавил из себя: «к-курва» и хлопнул дверью.

Он не думал еще о том, что сделал, лишь о том, что сделать может — а мог мало чего. Пойти к себе и сидеть в темноте, прогуляться по дождю, вернуться и что сказать? Он доплелся до лифта, но вместо того, чтобы ехать вниз, просто сполз по стене и откинул голову. Его охватило тепло.

В кабине лифта погас свет, зато загорелся в коридоре. В дверях лифта стоял Михал. С опухшей губой. Бутылку держал словно топор. Томаш начал неуклюже подниматься, испугавшись того, что парень ему сейчас приложит ногой. Но Михал просто-напросто присел рядом, подал бутылку, и Томаш отпил.

— А ты думал, что будет потом? Когда мы уже приведем Малгосю сюда? — спросил он.

— Она будет нуждаться в опеке. Можно как-нибудь сделать, чтобы свет не гас?

— Можешь закурить, — Томаш подсунул парню пачку. — Я не об этом спрашиваю. В этом плане все уже договорено. Я знаю клиники, знаю хороших врачей. Что бы не случилось, сколько бы времени не понадобилось, мы ее вытащим. С ее сердцем и так далее, — нервно размахивал он рукой. — Я в более широком плане. Что будет со всеми теми людьми, ты над этим думал? С полицейскими, с паломниками?

Михал застыл, вытаращил глаза, словно баран на самые красивые в мире ворота. Потом отряхнулся.

— Ну да, — ответил.

— Вот сделаем мы это, и что? Тут два выхода. Либо все идет наперекосяк, тогда не о чем думать, только молиться о том, чтобы приговор дали с отсрочкой или условно. Этот шанс я оцениваю как ничтожный, — профессорским тоном рассуждал Томаш, — или же дело выгорает. И все те люди заходят вовнутрь. Несколько сотен лиц, больных надеждой, попадает в самое сердце Святого Вроцлава.

— Ну, они имеют то, чего хотят, — напомнил Михал. Лифт затрясся, поехал вниз. Михал уже поднимался, чтобы остановить его, Томаш положил ему руку на плече. Они сидели. Томаш рассуждал, глядя на внутренние поверхности собственных ладоней:

— Так что иногда я представляю себе нечто подобное. Мы уже в средине; спины у нас ранены, причем — сильно; все те люди — паломники — либо валяются вместе с полицейскими на развалинах кордона, либо вплавились уже в темноту, исчезли в черных домах. И вот слушай, мы заходим туда, за ними, медленно, как и договаривались. У нас имеются фонари. Каждый держит свой в левой руке.

Лифт опустился на первый этаж. В дверях стояла старушка, которую Томаш едва припоминал, а Михал совершенно ни с кем не ассоциировал; одна из тех пенсионерок, квартиры которых пропахли лекарствами, и которые натягивают на себя сотню одежек даже в июле. Она застыла на мгновение, потянула носом и нажала на кнопку пятого этажа.

— Мы входим, и оказывается, что массив превратился в гробницу. Все, кто там жили или вошли, лежат ровными рядами, их там кучи, десятки и сотни на каждом этаже, — рассказывал Томаш. — Мне они напоминают святых, тех что уже не гниют, так что их выставляют по костелам. Ты таких видел, Михал?

Парень кивнул. Серая старушечья юбка болталась у самого его носа.

— У них открыты глаза, а лица настолько спокойные, что я начинаю им завидовать. Среди них находится Малгося. Я пытаюсь ее разбудить, безрезультатно, мы вместе несем ее к выходу, но как только покидаем дом, тело ее начинает гнить, из уст раздается крик, настолько чудовищный, словно у кого-то живьем рвали мясо.

— Ты у нас дантист, — мрачно заметил Михал.

Старушка подтолкнула дверь. Мужчины слышали разносящиеся по коридору звуки ее нервных шажков.

— Я только говорю, что, быть может, мы ведем всех тех людей на смерть.

— А вдруг они живьем полетят на небо?

Михал осторожно прощупывал темнеющую вокруг глаза опухоль.

— Не знаю, чего тут смешного, — буркнул Томаш. В кабине сделалось темно.

— Если хочешь выйти из игры, я пойду сам.

Совершенно неожиданно Томаш по-приятельски уложил голову Михалу на плечо, так что парень почувствовал его запах, смесь водки, пота и страха. Он слышал нервное дыхание, бешеный стук сердца.

— Поздновато уже, правда? — шепнул Томаш. — Я хочу, я обязан, мы должны ее вытащить оттуда. Но говорю тебе сейчас, что ничего не бывает даром, и не думаю опять же, чтобы каждый завтра получил то, что он желает.

* * *

Сон его пугал, не только потому, что грозил возвратом в гробницу Святого Вроцлава, в компанию мертвецов, над которыми гниение не имело власти. Момент перед самым засыпанием, когда уже нельзя говорить, наполнял его невыразимым ужасом — а вдруг какая мысль придет в голову, а вдруг сердце остановится, а вдруг хватит кондрашка, или еще хуже: придет сон, организм потребует своего, и Томаш проспит весь завтрашний день. Что проснется слишком поздно, уже после шести.

Но еще не было и четырех. Томаш принял душ, почистил зубы и в этой искусственной свежести отправился в постель, чтобы, как обычно, скользнуть под одеяло рядом с женой. Но на сей раз бра над кроватью горело, Анна лежала в ночной рубашке и просматривала «Зеркало». Она подняла голову и Томаш, который как раз стоял на пороге, весь покрылся холодным потом. В одно коротенькое, словно взгляд, мгновение, до него дошло, что он ведь напился как свинья, плохо помылся, а зубная паста никак не замаскирует водочный выхлоп. К тому же он был совершенно голый и стыдился собственного тела — у него была бледная кожа, худые руки с недоразвитыми бицепсами, выпяченное и покрытое редким волосом пузико, бедра — ладно, сойдут, а вот стопы ужасные, громадные, будто ласты, с потрескавшимися ногтями, которых он давненько не обрезал.

— Сегодня ты припоздал, — сказала Анна. Томаш не понял ее слов, потому что выглядывал, чем бы прикрыть собственное тело. Потом плюнул на это, встал у окна. Ему хотелось пить.

— Чем ты занимаешься? — спросила жена. Она приподнялась на локтях, откинула волосы с лица. — А я уже думала, ты и не придешь. Зачем тебе подобные вещи?

Она подняла газету с ночной тумбочки и вытащила большой фонарик. Томаш спрятал его на самом дне одежного шкафа, засунув в кучку старых свитеров. Он не предполагал, что Анна туда заглянет. Фонарь был нужен на завтра. Томаш засопел. Словно собака на солнце.

— Мне не следовало бы этого говорить, — махнув рукой, ответил он, но мы туг, с этим говнюком сверху, кое-что планируем. Завтра я пойду и вернусь с нашей дочкой. Или же… Самое главное, мы нашли способ пробить кордон.

— Ты пойдешь туда?

Томаш не отвечал. За окном он видел Святой Вроцлав, хлестаемый дождем, в стенах отражались фары полицейских машин. Томаша охватил страх. Ведь никто же оттуда не вернулся. Он сказал жене:

— Потому-то я ничего тебе и не говорил.

— Фонарь, телефонные разговоры по ночам, все это…? Листочки, планы. Молодой пойдет с тобой?

— Он порядочный мужик.

Вполне возможно, он хотел сказать что-то теплое про Михала — я не знаю. Замолчал, затрясся от страха и пьянства. Стиснул кулаки. Пошел к кровати, на полпути встретился с Анной. Очень нежно она закинула ему руки на шею, коснулась губами шеи, подбородка, поцеловала его в терпкие от водки губы, на мгновение прижалась к нему всем телом. Он ответил поцелуем в обнаженное плечо, крепко-прижал Анну к себе, она ведь была такая гибкая, она же опустилась на колени, взяла в рот, ненадолго, зато глубоко, ее лицо покраснело. Томаш напряг бедра, с легким свистом выпустил воздух. Он не знал, что сделать со своими руками, поначалу держал их будто две колоды, а потом впился пальцами в волосы Анны — такие мягенькие — коснулся лица, выгибая спину дугой. Очень нежно он приподнял жену, его глаза на высоте ее глаз, губами коснулся ее губ, подтолкнул на кровать.

Он уже был на ней, в тепле, чувствовал ее дыхание, затхлое от бессонницы, ее сухое прикосновение, отблеск измученного ожиданием взгляда, крепко и еще крепче, лишь бы так и дальше, да, он хотел ее видеть, каждую судорогу ее стареющего лица. Он оперся на ее разложенные бедра, резко перевернул Анну на живот, словно та была целым миром, начал двигаться быстрее, вопреки собственному слабеющему телу, разве что только упал на нее, чтобы быть настолько близко, как раньше был отдален. Она хотела его, той ночью она вновь стала его Анной, а он — ее Томашем, так я их видел, так хочу видеть, и так вижу в этот вот момент.

* * *

Все началось, когда только стало сереть. Они стояли друг напротив друга, ничего о себе не зная: Томаш с Михалом и комендант Роберт Януш Цегла. За спиной полицейского вздымался Святой Вроцлав, такой же тихий, как и в любой иной день, практически невидимый за громадными кронами деревьев. Перед ним растягивался кордон: барьеры, полицейские из ОМОНа со щитами, дубинками, в защищающих лицо шлемах, вооруженные водяными пушками, ружьями с резиновыми пулями, бронированными транспортерами, обычными автозаками и неприметными «опелями», образующими грязносиние клещи вокруг черного анклава. Момент был выбран очень хорошо. В течение недели с лишним, с тех пор, как Цегла поставил кордон, произошло немногое, если не считать ареста полутора десятка хитрецов, которые пытались прорваться, и нескольких полицейских, выбравших для себя иную жизнь. Лил дождь, рядовые полицейские устали, им все осточертело, хотелось послать всех к чертовой матери. Наверняка они завидовали тому, что у паломников были домики, горячий чай, жареные колбаски, водочка. Но они стояли.

А по другой стороне Жмигродской, чуть к северу, размещался Черный Городок, на первый взгляд погруженный в обычном, сонно-молитвенном настрое. Если бы я поглядел с позиции полицейского, ничего бы не увидел, Люди шастали туда-сюда, кто-то чего-то раздавал, со стороны ближайшего садового домика двигалась молчаливая очередь. Перешептывания терялись в гимне первых рядов:

О, Святой Вроцлав, что заглаживаешь грехи мира, прости нас. О, Святой Вроцлав, что заглаживаешь грехи мира, выслушай нас. О, Святой Вроцлав, что заглаживаешь грехи мира, смилуйся над нами.

Если бы полицейские побеспокоились пройтись в сторону садовых участков, они поняли бы, что палаток стало, как минимум, на половину меньше, что большую их часть свернули вчера после полудня, а вот людей меньше не стало.

Неподалеку от ворот стоял Адам, окруженный людьми, но свободный от их взглядов. Я не мог проникать в его голову столь же хорошо, как в другие, выхватил лишь лоскутки разбитых мыслей — он мало что понимал из того, что творилось вокруг него, но понимал, что ему следует слушаться двух светящихся мужчин, что посетили его. Как-то неясно парень предчувствовал приход, движение и кавардак. Но он радовался тому, что люди, наконец-то, уйдут. И неважно, что наступит после. Он будет стоять здесь и делать по одному шагу ежедневно. Всю свою жизнь помнил он словно сон, рассказанный чужими устами. Она, его жизнь, привела его сюда, ради этого единственного шага. Святой Вроцлав стоил ожидания и покоя. Окружавший его гомон казался несущественным, как столетней сосне до лампочки жужжание ос, устроивших гнездо у нее в дупле.

За садовыми участками, вдоль Каменьского стояли автомобили, другие, с погашенными фарами, спрятались по мелким улочкам. Время от времени лаял двигатель. На передних сиденьях замерли люди, на удивление толстые, в касках.

Неподалеку от ворот размещался Дом Кооператора. К серой стенке приставили малярную лестницу. На крыше стояли Томаш с Михалом, в кожаных куртках, с сумками через плечо. У Томаша был пистолет, у Михала — новогодние ракеты. С этого места весь Черный Городок был им виден как на ладони. Каждую минуту подходил кто-нибудь из капо, чего-то спрашивал, отправлялся к людям. Михал с Томашем не разговаривали друг с другом вплоть до самого момента, когда все уже было готово. Ждали сигнала.

— А ты не чувствуешь, — весело заговорил Михал, — как будто бы что-то изменилось. Вот только… как-то не так, без связи с тем, что…

— С тем, что мы делаем, — досказал за него Томаш.

Да, он чувствовал.

— Начинайте петь, — передал он капо.

* * *

Песня понеслась из уст нескольких сотен паломников. Пел весь Черный Городок, если не считать Михала, Томаша и Адама.

Град предвечный, справедливый, смилуйся над нами. Из бесправья порожденный, смилуйся над нами. О, Горячий Черный Камень, смилуйся над нами. Перемирия Извечного — Дом Наш, смилуйся над нами!

Звуки гимна доходили даже до полицейских.

— Давай, — шепнул Михал.

Томаш выпалил в воздух. При этом он чуть не свалился с крыши. До сих пор он видел, как стреляют, разве что только в кино, и ему казалось, будто бы это нечто среднее между щелчком пальцами и игрой в настольный теннис. Тем временем, отдача рванула руку, а грохот до сих пор звенел в ушах.

Поющие до сих пор паломники замолчали и направились в сторону ворот. Более сильные подталкивали или тянули более слабых, молниеносно поднимали с земли упавших. Парочка капо схватила безвольного Адама и потащила в толпу.

Блеснула зажигалка, первая ракета пошла в воздух. Заурчали моторы, запищали шины, пара десятков автомобилей стартовали синхронно. Управляли люди в касках, с решетками на лицах, закутанные в пуленепробиваемые жилеты и пуховики. Выли клаксоны. Снопы дальнего света обрушились на ничего не подозревавших полицейских.

На средине Жмигродской три машины захватили управление, идя бампер к бамперу — спортивный «BMW», управляемый скинхедом, который единственный отказался от каски или какой-либо другой защиты; американский автобус с одной работающей фарой и могучий «лендровер» с правосторонним рулем. Он резко свернул направо и первым ударил в заграждения, и те пошли ломаться, что твои ветки, только хруст пошел; полицейские разбежались по сторонам, извлекли огнестрельное оружие. А за «лендровером» в кордон врезались и обе другие машины. Один из полицейских не успел сбежать, в последнюю секунду попытался отскочить в сторону и исчез под колесами автобуса, автомобиль перевалил через тело, снес барьеры и помчал в темноту — прямиком в Святой Вроцлав.

Прозвучали первые, еще неконтролируемые выстрелы, дезориентированные охранники разбежались в стороны, пытаясь избежать удара атакующих машин, которые, одна за другой, тормозили, чтобы тут же резко свернуть вправо, в разрыв кордона, прямиком на онемевших полицейских. Приземистый страж порядка сорвал с головы шлем, привстал на колено и трижды выстрелил в исчезающий «лендровер». Четвертый выстрел сделать ему уже не удалось, из окна проезжающей «шкоды» резко метнулась рука с дубинкой, та ударила мусора прямо в основание черепа, послав мужчину на мокрую землю. Откуда-то, с самого угла Жмигродской и На Полянке свистнули резиновые пули, над крышами мчащихся автомобилей пролетел бессмысленный залп из водной пушки.

Огонь раздался со стороны стоявшего за углом автозака — спрятавшийся в кабине водителя офицер, которого в отделении называли Популярным, взял на прицел разрисованный языками пламени «форд эскорт». Прицелился он профессионально, уже первая пуля сбила боковое зеркальце, тут же водитель получил пулю в плечо, а через секунду — прямиком в грудную клетку, кровь фонтаном брызнула на разбитое лобовое стекло. Популярный выбрал себе следующую цель — несчастную «тойоту», мчащуюся прямо на водную пушечку. Когда водитель «тойоты» осознал опасность, было уже поздно. Вот не знаю, сам не заметил, то ли водитель еще жил, то ли его рука довернула руль, направляемая злорадством уже мертвой материи, прямиком на машину Популярного. Тот рванул дверцу, попытался выскочить: напрасно, разогнавшаяся «японка» разнесла кабину, где-то в эхе столкновения прозвучал сдавленный крик. У испуга тоже иногда бывают уста. Этой ночью уста эти принадлежали Популярному.

Потек бензин, и взрыв, потрясший сцепившиеся автомобили, даже наполовину не мог сравниться с теми, что мы видим в приключенческих фильмах. Грохнуло, блеснуло, огонь лизнул ветки каштана, и в его вспышке проявились очередные машины, разбивающие барьеры кордона, разбегающиеся полицейские и неконтролируемый огонь за деревьями и машинами.

Комендант Роберт Януш Цегла стоял в немом отупении, охваченный прелестью момента — на его глазах разгорается последняя битва наших времен, здесь, оказывается, был собран тот порох, взрыв которого призовет Бога и сатану к последней схватке. Он видел, как, автомобиль за автомобилем, мчатся, тараня его людей, как они, переехав кордон, тут же гасят фары, чтобы скрыться во мраке, и практически чувствовал жаркие ладони, охватывающие его счастливое сердце. Но упоительное наслаждение не отобрало у него ума — на все это он пялился издали.

Когда взорвался автозак и промчались последние автомобили, комендант Цегла плавным движением снял шлем, открывая жирные волосы, затем отбросил щит, и уже в спешке взялся за пуговицы мундира, в районе солнечного сплетения вырывая их с мясом, будто не успевающий любовник выпрыгнул из брюк, вот только любовники не завязывают шнурки на тяжелых ботинках, из штанов они выпрыгивают, только разувшись. Под мундиром Цегла носил бесформенные штаны и такую же рубашку. В первый момент могло показаться, что комендант нарядился в выпачканную углем парусину. Но нет — то были картины Святого Вроцлава, которые он рисовал в течение последних нескольких месяцев. Дома взбирались по его плечам до самой шеи, на груди вырастали громадные черные двери. Они остались приоткрытыми, изнутри сочился свет, неумело нанесенный пятнами белой краски.

Он привесил к поясу телескопическую дубинку, вырвал из кобуры пистолет, снял его с предохранителя. Он глядел на то, как его люди появляются из закоулков, как они сбегаются с дальних постов; кто-то криком требовал помощи, другой вопил от боли. Цегла слушал и ждал.

* *

Томаш с Михалом не видели ни Цеглы, ни бардака, о том, как разворачиваются события, им доносили капо — пара десятков разогнавшихся машин сделало прорыв в кордоне. Полицейские, которых нападение застало врасплох, пытались как-то организовываться, оттаскивали раненых, ожидая, что вот-вот завоют сирены, засверкают маячки идущих на помощь полицейских машин, карет скорой помощи. Дождя не было, и огонь от горящих, сцепившихся машин уже охватил каштановое дерево, карабкаясь по стволу и достигая нижних веток.

— Давай, парень, — Томаш вырвал Михала из отупения.

Ракета понеслась вверх, алая и прекрасная, словно скелет громадного зонтика, над которым растянулась ночь.

В течение одного-двух ударов сердца не случилось ничего. Паломники неподвижно застыли на месте, словно задумавшиеся о чем-то своем куклы — а потом пошли, как и должны были пойти, беспорядочно, широкой лавой, вслед за автомобилями. Тронулись они с чем-то, что должно было походить на боевой клич, но на самом деле оказался слепком рыданий, воплей, молитв и плача. Мужчины и женщины бежали, что было сил, размахивая бейсбольными битами, дубинками, боевыми шестами, нунчаками: одним словом, всем, что имелось в белой палатке, каждый брал то, что хотел. Томаш не соглашался на огнестрельное оружие, но потом уже смотрел на это дело сквозь пальцы. Первые выстрелы, еще в воздух, прозвучали еще до того, как первые паломники сцепились с полицейскими.

Видимые с перспективы Дома кооператора, необычное впечатление производили мародеры, стремящиеся за ударной группой. Некоторые тащили детей на спине, пары старичков поддерживали один другого, пенсионеры-одиночки размахивали тростями и зонтиками, острия которых они предварительно наточили. Томаш выругался: он же говорил раньше, умолял, чтобы эти вот остались.

— Ничего, это нам на руку, — заявил Михал.

Полицейские поняли, что происходит, часть успела поднять щиты и дубинки, горячечно разворачивали водную пушку, кто-то хватал ружья, заряженные резиновыми пулями, но несколько мусоров сбежало, зато появились другие, с других участков кордона. Секунды тянулись невыносимо медленно.

Только не для Адама. Протащенный паломниками, он избежал смерти под колесами машин, о чем даже и не подозревал. Парень лишь стоял среди людей и глядел на корпуса перед собой. Большие деревья. Выстрелы, вопли, взрыв — все это звучало словно гости из иного мира, он страшно жалел, что те нарушают его покой. Тишину он приветствовал с благодарностью, а потом над ним что-то вспыхнуло: похоже, знамение, но фальшивое — и Адам почувствовал толчок. Толпа напирала на Адама, а он сопротивлялся из последних сил, ведь предусмотренный на сегодняшний день шаг он уже выполнил. Поначалу паломники пытались его обходить, кто-то попробовал даже оттянуть в сторону, но отпустил и помчался с суррогатом самурайского меча бить полицейских. Адам поднял руки, его пихнули, очень больно, он упал, даже не пытаясь заслонить лица, камень проехал по щеке, губу распахал обломок стекла. Какой-то длинноволосый паломник еще пробовал поднять Адама, он потащил его за плечо, но уступил под напором остальных.

Ботинок за ботинком, каблуки впивались в спину и бедра, прижимали лицо к земле, и Адам, после первой, неудачной попытки подняться, расплющился в грязи, пытаясь просочиться ниже. Я знаю, он свято верил в то, что даже почва расступится, спрячет его, словно гигантские ладони, но, все пошло наперекосяк, так что земля и не дрогнула, ответив лишь камнями и разбитой бутылкой. Крайне медленно, до Адама начало доходить, что у него есть тело — оно атаковало его изнутри, треснуло ребро, потом что-то в плече, он почувствовал кровь во рту; это было так странно, ведь собственной кожи, мышц вообще не было, Адам весь состоял из света и дуновений.

О, Вроцлав, как же было больно: раздавленные пальцы, треснувшие ребра, вырванная из бедер плоть, голова обросла шишками, затылок трещит, нос уже раздавлен, зубы выбиты, а тут — неожиданно — дыра в ладони, сердце что-то стискивает, рана через весь лоб. Адам застонал, быть может, это все путь, один шаг за тысячу шагов, зато — через страдания. Болело просто невыносимо, никто ведь ему не говорил, что все может быть так вот — ботинок за сапогом, словно дубинкой по грязной голове, по почкам, пускай же все это прекратится, попросил он, о, добрый Вроцлав, я приду к тебе, только забери боль.

И Вроцлав его выслушал. Люди топтали Адама, вдавливали в землю, словно тряпку, только он это уже чувствовал все слабее и слабее, как будто покрывшееся ранами тело утратило чувствительность. Ему даже показалось, что это все даже и не люди, а вода: грязная и липкая она проносит над ним дохлых рыб и камни. Делалось все теплее, что-то звенело в ушах, как будто бы сам он приближался ко дну. Неожиданно все закончилось. Глаза у Адама были закрыты, он давился кровью. Парень не мог знать, что ударная группа уже прошла, а точнее — пробежала, раздавив его до внутренностей.

Адам попробовал подняться. Но только задрал голову и видел удалявшуюся живую стенку и дома Святого Вроцлава, по которым он испытывал такую тоску, и которые сейчас удалялись вместе с людьми. Ему необходимо встать, но все это так странно — он утратил тело, столь болевшее еще пару мгновений назад. Он не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой, а ведь нужно было спешить, Святой Вроцлав удалялся все быстрее, сейчас он был не больше коробочки спичек, черный и грязный, словно бы сгоревший. Адам еще попытался рвануться, кровь залила ему глаза. Он почувствовал неожиданный удар прямо в копчик, прямо по нервам, и тут же — концом трости по голове. Это близились мародеры.

Эти были неспешными и стойкими, большинство из них даже и не глянуло под ноги, а те, кто поглядел, наверняка подумали, что это и не человек, а клубок тряпья. Старики с детьми шли напрямик, свой более медленный темп заменяя упорством. Растаптываемый, разрываемый на кусочки этим людским танком Адам совершенно терял самого себя. Когда в последний раз он приподнял окровавленную голову, то ничего уже не видел. Мне нужно увидеть Святой Вроцлав, а здесь так темно. И тогда он пошел прямо во мрак, охваченный страхом того, что он ошибся, что его обманули.

* * *

— Я все поняла.

Люцина смотрела с испугом на лице; Беата выглядела намного хуже, чем Малгося в ту роковую ночь: под глазами синяки, сами глаза налились кровью, болезненно блестят; бледная кожа, на которой неожиданно выскочили прыщи. Девушка сплетала и расплетала пальцы.

— Что ты поняла, котик?

Та холодно рассмеялась. Обслуга «Новокаины» странно поглядывала на нее.

— Это ложь. Наша жизнь. Мираж. Всего этого, понимаешь, нету.

Она тыкала пальцем в чудные золотистые рамки вокруг телеэкранов (те, показывали улыбающуюся Малгосю), в спиральную лестницу, подсвеченный бар, во все это современное рококо. И в официанток в белых блузках.

— Всего этого не существует.

— Ты бредишь, — теперь Люцина уже смеялась, и становилось еще холоднее.

— Той ночью, когда мы забрали Гоську, случилась лажа. Бо-ольшая лажа. Я так думаю, она освободилась и сбежала. И сейчас она вместе с этим своим хахалем, — она стиснула пальцы покрепче. — А на самом деле никто ее и не разыскивает.

Люцина почувствовала чуждость, именно чуждость шлепнула ей прямо в лицо. Да это какая-то шиза, — подумала она. Шиза, от которой нужно рвать когти.

— Я знаю, что тебя все это очень тронуло, — осторожно произнесла она. — Бети, если бы я только знала, что все это так кончится, а бы на все плюнула. Ради тебя, не ради нее.

Беата склонилась к подружке.

— Она сбежала. А мы остались. И того здесь нет, потому что мы находимся в Святом Вроцлаве. Обе. То место, — она шмыгнула носом, наконец расплела ладони, зато вонзила ногти в кожу на коленях, — забрало нас вместо нее. Вот почему оттуда никто не возвращается, а? Ты думала над этим?

— Нет, не думала. — Люцина пила все быстрее. Ладно, она ее выслушает. Пообещает, что как-нибудь придет в гости, и исчезнет. Быть может, стоило бы позвонить родителям Беаты, сказать, что у доченьки шарики за ролики поехали, и таким способом сделать хоть что-то хорошее.

— Люди не возвращаются, потому что не знаю, что они там. Это иной мир, не такой, как наш, более мрачный; Господи, что мы наделали. Она повсюду. Малгося. Только не говори, что не видишь ее. Потому-то они и не возвращаются, ведь считают, будто бы все время дома, который лишь, непонятно почему, делается все более худшим местом. Вот послушай, — она встала перед подругой на колени, голову положила той на ноги. Обслуга, клиенты, уже не скрывали собственной заинтересованности. Беата продолжала говорить, теплым, дрожащим голосом, который пробуждает испуг повсюду, даже в том месте, в котором я нахожусь сейчас. — Но у нас еще есть шанс выхода. Ты знаешь правду, может быть вместе мы чего и придумаем. Быть может, то место и кончится, когда пойдем за него. Бесконечно идти не будем. Ты и я. Вдвоем. Когда найдем, будем свободными.

Ее ладони направились вверх, к лицу Люцины. Та отставила коктейль, сигарета упала в пепельницу.

— Не знаю, все ли так будет. Только я предпочла бы остаться. Здесь.

— Знаю! Знаю! Но для тебя мир тоже изменится, раньше или позже он меняется для каждого. Котик. Котик, — смеялась Беата, — у нас остается еще одна надежда. — Кончиками пальцев она коснулась щеки Люцины. — Гоха — девочка хорошая. Дура, но добрая. Она нас ищет, ты знаешь? Потому-то я ее и вижу. Она снаружи и пытается нас вытащить. Она спасет нас. Только я вот думаю, — она приложила подруге голову к груди, обняла ее, — что нам нужно всегда держаться вместе. Всегда, иначе она найдет только одну из нас.

— Ты выставляешь себя на посмешище.

— Посмешище, в отношение чего? Этого ведь нет! — Беата вскочила на ноги и метнула бокал в сторону телевизора, по счастью промахнулась, и стеклянные осколки посыпались на пол. Охранник направился в их сторону.

— Оставь меня! — попросила Люцина. Она схватила сумочку и начала отступать задом, не спуская глаз с Беаты.

— Спасет нас. Гося нас спасет. Поначалу я боялась, теперь знаю, что она человек неплохой. Святой Вроцлав ее боится, потому я и вижу ее повсюду.

— Ты меня пугаешь.

— Я сама себя пугаю; ничего не случится, давай только выглядывать ее, и Малгося придет, чтобы нас спасти. — Беата сильно пнула стул, даже не почувствовав боли. — Этого ничего нет.

Спина Люцины столкнулась с застекленной дверью, пальцы нащупали ручку, дернули…

— Иди уже. Пожалуйста, — сказала Люцина.

Беата прыгнула к ней, желая обнять приятельницу, ей почти что удалось, девушка так нуждалась в тепле. Святой Вроцлав разливался в ее теле холодом, так что пускай кто-нибудь прижмет ее, нет, пускай Люцина прижмет ее. Вытянутые руки встретили пустоту. Беата не видела охранника у себя за спиной, потому ей и удалось увернуться.

Девушки побежали. Одна удирала от другой, ежесекундно оборачиваясь. Люцина подавала знаки, просила: ну оставь же меня, я остаюсь и останусь твоей подругой, только прошу, успокойся и не говори подобных вещей. Все это неправда. Мы находимся во Вроцлаве, обычном Вроцлаве, и если даже и сделали нечто ужасно плохое, то город не станет нам мстить. Город ведь мертв.

— Мы обязаны дать ей шанс. Выйти навстречу.

Люцина лишь замахала руками, нет, нет, сделала шаг назад — и это уже была улица, а по улице мчался, трубя клаксоном, полицейский фургон, он спешил, вызванный на события в Черном Городке. Водитель свернул, девушка его не видела, еще шаг. Она почувствовала толчок, а потом у нее появилось странное чувство полета — Люцина поднималась вверх, видя искаженные лица и дома, Беату, которая только стояла и глядела, пяля глаза, словно бы увидала что-то и вправду удивительное и пугающее.

* * *

Полицейские с кордона уже не дали застать себя врасплох. Молниеносно, словно автоматы в мундирах, они схватили щиты и дубинки, сомкнули ряды. Офицеры орали, если не считать коменданта Цеглы, который просто орал небу непонятные слова. Был подан сигнал, грохнуло, в массу паломников полетели металлические и резиновые пули. И еще раз! Первый ряд атакующих выщербился.

Часть рухнула без чувств, задние с трудом обошли их. Охранник в пуховике и трениках получил пулю прямо в грудную клетку, он полетел назад, будто его дернула невидимая веревка, при этом он чувствовал себя настолько ошеломленным, словно познал все тайны мира одновременно. Падая, он сбил с ног двух соратников, поменьше, чем он сам; рыжий дополнительно получил по лбу взлетевшей в воздух бейсбольной битой. Рядом какой-то бородач скрутился от боли, могу поспорить, пуля попала ему в пупок; а чуть дальше какая-то бабища зарылась лицом, выбросив высоко в воздух груды мокрой земли; ее же дружку, пробежавшему на шаг больше, просто-напросто снесло голову с плеч. Длинноволосый студент катался по земле, пуча глаза — пуля попала в позвоночник, отобрав чувство в ногах. Он мгновенно исчез под лавиной атакующих.

Наибольшее впечатление на меня произвел бывший профессиональный военный, который еще недавно был способен выдуть литр водки, а потом уложить пятерых противников одним замахом лавки. Сейчас он бежал в первом ряду длинными скачками, вздымая над головой милицейскую дубинку, которая явно помнила избиения непокорных голов во времена военного положения. Внезапно он получил пулей в глаз, а поскольку пуля была резиновой, бывший военный упал не сразу, а только снизил скорость, прижал к ране свободную руку, изумленно глянув на полившийся на ладонь гоголь-моголь, красно-белый, словно Польша. Ошеломленный, он еще побежал дальше, истекая кровью, ноги запутывались, но дубинка все так же вращалась над головой, и он наверняка бы достал какого-нибудь полицейского, если бы не вторая резиновая пуля, которая словно черная грушка попала ему прямиком в разинутый рот. Мужчина упал, а людской муравейник тут же его и похоронил под собой.

Прогрохотал второй залп, за ним следующие. Те, кто еще мог бежать, продолжали мчаться вперед. Томаш следил за ними, переполненный озабоченностью — он не мог предположить, что перед столкновением падут те, которые должны были принять участие в первом, самом мощном ударе. Но, вместо того, чтобы продолжить обстрел, полицейские, едва видимые из-за своих щитов, чего-то выжидали; плевалась только водная пушка, сделав пролом на левом фланге штурмующих.

— Хол-лера, — прошептал Томаш, и тут паломники столкнулись с полицией.

Ослабленное по причине водной пушки крыло отразилось от щитов, зато остальные вошли в ряди защищающихся словно в масло, валя полицейских с ног, пиная ногами и прыгая, когда те лежали, прикрывшись щитами. Пространство между домами заполнилось воплями. В окнах появились озабоченные лица. Сверкали вспышки фотоаппаратов и мобилок. Видимое с перспективы крыши свалки столкновение выглядело уже выигранным.

Только впечатление было крайне ошибочным — да, атакующие ряды паломников свалили пару десятков полицейских, не сравняв даже собственных потерь. Появились новые мусора, которых прижали с других частей кордона. Стрелять они не могли, так как попали бы в своих. Так что в ход пошли дубинки, щиты и комендант Роберт Януш Цегла. Тем временем, пилигримы утратили ударный момент, распылились, атакуя по несколько человек или же связывая силы в одиночных поединках. Один из капо вытащил пистолет, но, вместо того, чтобы стрелять во врага, пристрелил троих паломников, которые, отказавшись драться, сразу же помчались к домам Святого Вроцлава.

Братья Вальцы из Грудзёндза охотились на мусоров втроем. Два брата атаковали спереди, лишь бы как размахивая дубиной и велосипедной цепью, а третий, маленький, заходил сбоку и совал нож под ребро. Метод срабатывал просто великолепно, пока кто-то из полицейских резко не вывернулся, не вырвал нож и впихнул его малому прямо в распахнутый от изумления хавальник. Мусор, бывший дзюдоист, еще сумел забить среднего из братьев Вальцов его же собственной цепью, пока не упал от удара жердью по яйцам. Он мог бы кататься по земле еще долго, если бы с него не содрали шлема и не разбили голову, как арбуз.

Работавшему последние два десятка лет охранником по фамилии Простой музыка танцевать не мешала. Первого полицейского он свалил еще приготовленным для такого случая камнем, вырвал щит из холодеющих рук и начал молотить им других, и не важно — врагов или своих. Простой вертел щитом, который превратился в смертоносную полосу, а бывшему охраннику еще хватало дыхалки и воображения, чтобы обматерить каждого, кого он послал на землю. Три резиновые пули его не свалили, понадобилось две боевые, но даже падая, он придавил своим телом стрелявшего. Из-под громадного тела торчали две дрожащие ноги. Простой умирал с чувством исполненного долга.

Безымянный молодой человек, которого в Черном Городке называли Тараканом, подскакивал вверх, на невероятную высоту, спадал на противника, хватал его левой рукой, а правой бил и искал возможности схватить за шею. Схватившись же, он менял захват — даря мгновение, чтобы самому передохнуть, или в порыве благодушия — после чего в дело шла левая рука, вооруженная кастетом с трехсантиметровым лезвием. Им он проводил под подбородками врагом, так что в мгновение ока сделался багровым. Издалека он походил на цирковую обезьяну, скачущую от одного трупа к будущему.

Тут в битву включился сам Цегла. Он кружил, словно призрак, молния смерти в тряпье — раздавал удары, стрелял левой рукой, всегда в сердце или голову, и с каждым ударом из уст коменданта исходило шипение, вроде бы и было оно тише шепота, но повсюду слышимое. Полицейским казалось, что Цегла уже умер, и только лишь его упырь возвратился, чтобы поддержать подчиненных.

Хотя паломники и сражались, жертвуя собственными жизнями, словно Святой Вроцлав поделился с ними своей силой, стрелки победы неумолимо склонялись в сторону полицейских — тренированных, лучше вооруженных, более сильных физически. В их паруса дуло призрачное дыхание коменданта Цеглы. Один за другим паломники падали, левое крыло, поначалу отраженное, пошло врассыпную, смешалось с мародерами, смылось в сторону домов. Пал уже Таракан, забитый до потери сознания, рухнули второй и третий наступающие ряды, тех, кто попытались удрать в Святой Вроцлав, застрелил капо перед тем, как его самого убили полицейские.

Самое паршивое, что в бой вмешались мародеры, охваченные гериатрическим видом боевого безумия — они уничтожили порядок в задних рядах, путались под ногами у них и у себя, те же, которые считали, будто бы полицейский не ударит старичка, жестоко просчитались в буквальном смысле. Одни только дети сохранили рассудок — они побежали назад, прижались к земле или же, вопя во всю ивановскую, стояли на месте.

Паломники отступали под напором щитов и дубинок, палки и дорожные знаки выпадали у них из рук… и еще бы немного, еще чуть-чуть, и кончик полицейского клина достал бы улицы. На сей раз Михал почувствовал момент безошибочно. Он выстрелил в воздух последнюю ракету, по-настоящему новогоднюю и многоцветную: алые, синие и золотые искры взметнулись над головами сражающихся.

— Теперь или никогда! — сказал Томаш.

Они спрыгнули с крыши и помчались, не разбирая дороги, через Черный Городок, оставив дерущихся их собственной судьбе.

Тем временем, паломники отступали по всему фронту, вся мощь полицейского контрнаступления пошла в средину, она впилась треугольником, уже достигла мародеров — а те пытались бить своими тростями по щитам. Самые храбрые участники ударной группы сражались заядло, мусора все еще падали, хотя уже и реже, каждый из них забирал за собой хотя бы одного паломника. И когда уже могло показаться, что надежда окончательно исчезла или же с умением профессионального соглашателя перешла на сторону людей в мундирах, со стороны Святого Вроцлава раздался победный вопль.

Пришла помощь! Это паломники, пробившие кордон в автомобилях, возвращались после ракеты Михала. С молотами, топорами, ломами в могучих руках, еще не участвующие в драке, переполненные запала, они напали на абсолютно не ожидавших этого полицейских. Они молотили им по головам, отрубали им конечности, острия погружались между лопаток, по траве покатилась чья-то голова. Дезориентированные стражи порядка пытались обернуться, то один, то другой принял топор на широкую грудь, тому отрубили руку, еще другой пал со свернутой набок головой после удара молота для разбивания пустотелых кирпичей.

В практически разбитую ударную группу вступили новые силы, народ расхватал брошенное оружие и давай молотить противника! Теперь мусора могли лишь защищаться, а те, которые посчитали, что и с этим не справятся, удирали, провожаемые обидными прозвищами и камнями. Никто уже не стрелял, полицейских взяли в кольцо — часть из них все еще сражалась, размахивая дубинками или отнятыми у противника жердями, другие же только пробовали заслониться, спрятаться за щитами, были и такие, что падали на колени, умоляя помиловать их. А паломники, опьянев от победы, пинали их в животы и колотили по головам сорванными с них же шлемами. Но прежде всего — они мчались в Святой Вроцлав.

Под комендантом Робертом Янушем Цеглой образовался целый холм умерших и потерявших сознание. Возвышенный ими, Цегла прицельно отстреливался, а если кто подходил поближе, то падал от удара дубинки, словно громом пораженный. В сторону этого колосса, одетого в Святой Вроцлав, летели камни, ножи, резиновые пули, выпущенные из захваченных в качестве трофеев ружей, только ни один из этих снарядов не достигал цели. Цегла молниеносно уклонялся, подскакивал, проводил контрмеры — могучий, зловещий, победный.

Паломники, которые охватили его полукругом на безопасном расстоянии, вдруг расступились, давая место худощавому, мускулистому мужчине. Этот человек держал сложенную вдвое цепь, вытатуированный дракон взбирался на загорелую шею. Комендант узнал противника, и в сердце его заполз страх — то был сам Конрад Рудзик, прозванный Немым, легенда хулиганов Силезии, тот самый, которого во время разборок считали за четверых, человек без пальца и души, да, Цегла когда-то посадил его, когда сам был обычным полицейским, а Немого только-только отняли от груди. Таких вещей никто и никогда не забывает.

Они стояли, глядя один на другого, на какой-то миг народ подумал, будто бы Цегла струсит, отбросит дубинку, сбежит в темноту. Нет — это пистолет полетел в кусты, а комендант, вопя изо всех сил, налетел на врага. Цегла бил прицельно и мужественно, всего лишь пару раз его удар не достал до горла Немого. Но, в конце концов, цепь нашла дорогу, сначала она обернулась вокруг правого предплечья, дубинка полетела в кусты за пистолетом, но никто не заметил и тени страха на лице коменданта, который застыл всего лишь на миг и сплюнул прямо на щеку Немого. Громадные ручищи охватили шею Роберта Яноша Цеглы, и храбрый полицейский, уже мертвый, упал на асфальт.

* * *

Михал с Томашем видели лишь силуэты паломников, бегущих в сторону Святого Вроцлава. Подмога для полицейских уже подъезжала: несколько десятков машин, трубящие кареты скорой помощи. Никто не обратил внимания на двух мужчин, перескакивающих барьеры кордона. На миг они припали к земле. Михал, втиснув рот в мокрую глину, видел, как машины с визгом останавливаются, как люди подбегают к раненным и избитым, а взбешенные офицеры, вопреки самим себе, запрещают гнаться за паломниками, уже исчезающими за стенами Святого Вроцлава.

Они проползли с полсотни метров, под самый детский сад. Перед ними вырастал Святой Вроцлав, по-настоящему и откровенно тихий. Отзвуки шуршания, шепот, тени в окнах исчезли, остались только черные и мертвые дома. Лишь на крыше мелькнула крылатая фигура величиной с небольшой грузовичок.

Не смея издать хотя бы звук, они сняли сумки, кожаные куртки полетели в кусты. Михал задрожал от холода. Только дрожь составляла часть плана. За куртками пошли и футболки, теперь они стояли полуголые, худые и смешные. Томаш втянул живот. Сумки они привесили к брюкам, пропустив ремень через ручки. Теперь сумки свисали, опираясь на ягодицах. Потом они достали по плетке из секс-шопа. Первый удар, так, на пробу, слабенький. Ну да — только боль способна отогнать влияние Святого Вроцлава.

Здесь их еще никто не призывал, не тащил, никакой дух или ангел не убалтывал поселиться в черных стенах, как будто бы сейчас они входили в самый обычный жилмассив. Двадцать шагов, один удар — так они договорились. Михал пошел первый. Томаш схватил его за плечо.

— Я уже знаю, что изменилось.

Он чуть не блеванул только лишь при воспоминании о вызванном ими же побоище.

— Все это меня переросло, — шепнул он. — Выведем Малгосю, и даже не знаю, что с собой сделаю.

— Эти деревья… — Михал коснулся ствола. — Только теперь вижу, какие же они громадные. — Он провел ладонью по коре. — теплая.

— Это место питает все вокруг.

Михал представил, как это место могло преобразить Малгосю, и перепугался одной только мысли. Томаш побледнел, как будто бы только что продул собственную душу в три карточки.

— Все будет хорошо, — глухо произнес он. Потом задрал голову, поднял палец. — Ты глянь, каким это чудом мы не видели этого раньше?

У Михала даже речь отняло. Он забыл о битве, о ее жертвах, о деревьях-великанах, даже о Малгосе и плетке, которую выпустил из руки. Месяц, жирный, словно серебряный младенец, карабкался вверх, на небесном куполе густо мерцали звезды. Дождевые тучи, висевшие над Вроцлавом уже много недель, куда-то ушли.