© Сардана Ордахова, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Далекие семидесятые годы, Якутия. Несчастный случай? Или все-таки злой умысел? Кто за всем этим стоит и при чем тут кровавые алмазы? Вы не сможете оторваться от этой книги, пока не прочитаете ее до конца, совершив путешествие в своеобразной машине времени, которая будет уносить вас по все более туго закручивающейся спирали. Историко-мистическая повесть с неожиданными поворотами и яркими, запоминающимися персонажами, способными на сильные чувства. Такого вы еще точно не читали.
© Сардана Ордахова, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Наступающий день снова обещал быть очень холодным. Серега Пащенко, беспрестанно зевая и спросонья теряя тапочки, нехотя прошаркал к огромному замерзшему окну. Слегка отодвинув плотные запыленные шторы, сомнительным образом украшавшие его холостяцкое жилище, он некоторое время внимательно всматривался в единственное прозрачное пятно среди толстого слоя серого льда и инея, покрывавшего окно с наружной стороны. Совсем открывать шторы не имело смысла, по крайней мере, ближайший месяц. Увиденное не прибавило оптимизма. Большое здание автовокзала, расположенное всего в сотне метров, сегодня вновь исчезло за стеной плотного белого тумана, а за тройным стеклом бился, пульсировал, негодовал жестокий, беспощадный, неумолимый мороз, будто вызванный некими потусторонними силами.
Нынешняя зима выдалась чересчур суровой даже на вкус коренных северян, к которым, без сомнения, причислял себя Сергей Пащенко, журналист одного из местных ежедневных изданий, выходящих на русском языке, а с недавних пор и заместитель главного редактора.
Туман, казалось, пришел в этот город навечно. Еще в конце ноября установилась температура минус 47 и ниже по Цельсию, и вплоть до позавчерашнего дня весь этот ужас был щедро заправлен густым молочным соусом, то есть туманом. Больше месяца без единой передышки. И только вечером 6 января, в православный сочельник, неожиданно прояснилось, и стало вдруг видно, как огоньки проезжающих машин весело перемигиваются с далекими звездочками на черном праздничном небе, а голубоватый свет мощных уличных фонарей наконец-то пробился в этот мир сквозь зазвеневший от счастья воздух. Такое великолепие продержалось весь следующий день. Город подумал было, что обещана передышка. Секретарша Леночка, в генах которой, казалось, могла бы жить устойчивость к любым природным катаклизмам, когда позвонила вчера, чтобы поздравить с праздниками, робко предположила: «Может, хоть недельку так простоит, а?». На что Сергей, будучи скептиком и пессимистом по натуре, только неопределенно хмыкнул. И сегодня утром, не доверяя прогнозу погоды по пейджеру, который без вариантов обещал этому городу вместе со всеми его жителями перманентный белый Апокалипсис в течение трех зимних месяцев, бросился к окну, как мальчишка. Уу-упс. «А счастье было так недолго… но возможно…» И опять все снова. Впрочем, на Рождество всегда ясная погода – интересно, почему? Спасибо и на этом. Если серьезно, надо будет заняться исследованиями на эту тему. Надо поручить этой… как ее, ну новенькой, племяннице главного, Инне или Инге, все время путаю, впрочем, какая разница? И кто дает детям такие имена?
Сергей опаздывал на работу. Обрывки этих, почти праздных, мыслей скакали в его голове, пока он брился, умывался и торопливо одевался. Кофе он решил попить на работе, посему, тщательно укутав свое чувствительное лицо мягким шерстяным шарфом, покинул квартиру, быстрым шагом спустился по мрачной темной лестнице и без колебаний нырнул в непроглядный туман и вечный, вечный пятидесятиградусный мороз.
Дом Печати его встретил, как всегда, шумом и суетой. Холлы и коридоры все еще сияли мишурой. Журналистский люд приходил в себя после долгих праздников. Впрочем, праздники еще продолжались, впереди ведь еще новый День Печати и старый Новый Год. Но главное – предстояло избрание народных депутатов в Ил Тумэн, местный парламент, и предвыборная лихорадка сейчас была в самом разгаре. «Тоже ведь праздник». Сергей едва успел заскочить в свой кабинет, крича: «Привет всем, Леночка, кофе, сейчас умру!», как зазвонил телефон. «Сергей Анатольевич?», – вежливо осведомилась трубка солидным баритоном. – У меня для Вас любопытный матерьялец. Про Сатырова. Весьма актуальный именно сейчас. Мы уверены, он вызовет огромный интерес. Проверьте свой мейл». Трубка скоропалительно дала отбой. Сергей поморщился и глубоко вздохнул. До чего противный голос. Вкрадчивый, неестественно вежливый. Так и сказал ведь – «матерьялец». Пащенко задумчиво потер лоб: «Ну что, проверим информацию…» Для начала он решил открыть не общий редакционный, а свой личный ящик, и не ошибся. После введения сложных паролей компьютер весело и бойко звякнул. Да, действительно: «Сергей Пащенко, для Вас одно новое сообщение». Сергей углубился в чтение минут на пять, затем откинулся на спинку кресла. «Матерьялец» почти ничем не отличался от тех, которыми в последнее время забрасывали редакцию, как гранатами, бойцы выборных технологий. Разве что нехарактерная приписка в конце письма: «По факту публикации на Ваш личный счет, номер такой-то, будет переведено 30 000 рублей». Брови Сергея поползли наверх. Рекламная полоса под выборы стоит в два раза меньше. И деньги обычно не переводят на личные счета журналистов, разумеется. Кстати, откуда они знают номер его банковского счета? Что бы это значило?
Слегка прищурившись, Сергей снова уставился на монитор. Несколько строк, которые он еще раз торопливо пробежал по диагонали, не оставили сомнений: да, черный пиар. Ну и что? Мы и не такое печатали. Действительно, странно, за что деньги платят лично ему?
«….кроме того, общеизвестно, что господин Сатыров являлся руководителем этой организации во времена полной бесконтрольности… двадцать семь миллионов рублей повисли в воздухе, так и висят до сих пор, и хоть какие-нибудь следы их невозможно найти…» Сергей улыбнулся, представив висящий в воздухе чемодан, набитый бумажными деньгами, и своего «голубого», как он его сразу мысленно окрестил, корреспондента, обнюхивающего рядом землю в тщетных поисках следов этого чемодана. Хм, раз деньги в воздухе, их и надо искать в воздухе… Кстати, двадцать семь миллионов какими рублями – 89, 91, 98 годов или текущего, 2003? Сергей хорошо помнил времена, когда его родители получали зарплату в миллионах; помнил также, что эти миллионы абсолютно ничего не значили. Стоит огород городить? Читатели опять будут смеяться над ними.
«…известный порок едва не погубил карьеру уважаемого партийного деятеля. Но партия своих не бросает, и в результате многократного упорного лечения верный товарищ был возвращен в ряды номенклатуры… Этот бывший партиец и верный ленинец теперь ратует за демократию…»
То, что человек едва не стал алкоголиком и переборол себя, скорее, станет плюсом в глазах избирателя. А упор на партийное прошлое и вовсе неуместен. Ведь вся страна оттуда… Кстати, видными партийными деятелями становились далеко не самые тупые и даже иногда не самые подлые ребята…
Сергей, прихлебывая мелкими глотками горячий кофе, снова задумался. Этот Сатыров у него уже в печенках сидел. А тысячелетие заканчивалось-заканчивалось, и никак не могло закончиться.
Простой парень из Покровска, городка, расположенного всего в 80 километрах от столицы, что по местным меркам совсем рядом, да еще с ветерком по отличной трассе, Серега Пащенко не мог, конечно, знать, что около двадцати лет назад недалеко от его родного городка, почти в соседнем, можно сказать, улусе, часто затевались крупные партийные мероприятия, называемые охотой. Он еще бегал под столом, уморительно подражая телевизионному Валерию Леонтьеву, самому популярному артисту тех далеких теперь восьмидесятых, уже научился требовать горшок и самостоятельно есть ложкой. Он был спокойным, покладистым и добрым мальчиком, и ничто в его детских повадках не указывало на будущего охотника за сомнительными сенсациями, в которого он быстро превратился за несколько лет работы в полужелтой газетке слегка правого толка. Изданием брезговали серьезные люди, однако простой рабочий люд с удовольствием глотал за ужином и в туалетах «байки быстрого употребления», наспех испеченные в его неглубоких недрах – байки правдивые и не очень. В конце концов, серьезные люди тоже оказались вынуждены считаться с этим бесконечным бредом, где буквально все, даже цвет волос местного руководства, было плохо. А родители Сергея простодушно гордились сыном, первым в их роду человеком с высшим образованием, и искренне восхищались его неожиданными успехами на ниве журналистики. Впрочем, он сам иногда восхищался собой…
* * *
…А мероприятие в тот раз затевалось серьезное. Партийные лидеры прибыли на вертолете, хорошо упакованные. Среди них выделялся Гавриил Гаврильевич Сатыров, так успевший надоесть Сергею Пащенко за время последней предвыборной кампании – из-за того, что вокруг его одиозной фигуры разгорелись нешуточные и не всегда понятные ему страсти. Кстати, отчество в паспорте товарища Сатырова именно так и было записано, согласно местным традициям, невзирая на какие-то там правила. Он был еще сравнительно молод и хорош собой – Сергей едва узнал бы его, встретив в таком виде. Абсолютно седой, обрюзгший старик в дорогом костюме, с тяжелым взглядом и тойонскими замашками, на прошлой неделе заглянувший к ним в редакцию на огонек в сопровождении внушительной охраны, ничем не напоминал того улыбчивого моложавого мужчину, сохранившего остатки хорошей физической формы. В те годы он действительно много улыбался и сравнительно мало пил. Синяя шерстяная мастерка ему очень шла, а лыжные брюки с широкими белыми лампасами дополняли образ бывшего спортсмена.
Охотничий домик, заранее подготовленный егерем из местных, встретил уютом и чистотой. Впрочем, это внушительное двухэтажное строение, напоминающее небольшой санаторий, мало напоминало настоящие охотничьи избушки. Гости разложили вещи, наскоро перекусили и немного выпили. Гавриил Гаврильевич вышел на улицу и, переобувшись под длинным навесом в водонепроницаемые сапоги, уселся в отдалении, ожидая, когда же Саша, буфетчик Дома Правительства, уберет со стола остатки еды, приготовит закуску для короткого привала, и наконец можно будет отправиться побродить по окрестным полям и лесам. Местность он знал хорошо. Еще бы не знать. Всю прошлую весну таскался по ней как проклятый, возя зачастившие делегации из центра. На территории этого огромного спецзаказника охота была разрешена в любое время года. Его пышная ухоженность никогда не приедалась Гавриилу Гаврильевичу. Жаль, что нельзя всю Якутию превратить в один большой спецзаказник… И чтобы медведи, люди, зайцы, волки и косули мирно уживались друг с другом. Гавриил Гаврильевич на миг улыбнулся своим мыслям, потом снова задумался. Может, этих чинов из Москвы стоило бы повезти не на охоту, а на прогулку по реке до Ленских Столбов? Но что сделано, то сделано.
А один чин что-то больно неприглядный. Небольшого роста, одет кое-как, скучный. Анекдоты не травит, сплетнями столичными не делится. Вот второй, член ЦК, товарищ Петров, Анатолий Сергеевич – другое дело. Крупный, белый, с громовым голосом и раскатистым хохотом. А этот только моргает и кривит губы, думая, что улыбается. Конечно, Гавриил Гаврильевич не вчера родился и прекрасно знает, где, так сказать, трудится этот, щупленький. Только зачем ему понадобилось таскаться на охоту? Прибывшую вчера делегацию из Москвы разделили на две группы. Первая группа, возглавляемая Степаном Никифоровичем Пахомовым, куда попал и Гавриил Гаврильевич, поехала на природу. Во второй группе, которая отправилась на встречу с трудящимися в образцово-показательный совхоз, находятся деятели поважнее Петрова, при этом ни одного сотрудника органов из центра за ними не увязалось, насколько известно ему, Сатырову. Интересно получается. Неужели у вездесущих товарищей имеется такой пристальный интерес к местным руководителям? Но к кому? Вот этот, щупленький, в серой курточке, сам вчера на охоту вызвался, а теперь ходит чего-то смурной… Эх, о такой охоте раньше и не мечталось. Поймать какого-нибудь отощавшего зайчонка и то считалось большой удачей. Рассеянно следя за размеренными и четкими движениями Саши, собирающего рюкзаки, Гавриил Гаврильевич глубоко погрузился в воспоминания…
* * *
В тот год не было ни зайцев, ни другой какой дичи. То есть, была, конечно, дичь, но ее было мало. Тайга отказалась кормить своих прежде любимых детей – жителей крохотной деревеньки Мастах, расположенной на берегу реки Вилюй. Это благословенный запад Якутии, где время течет медленно, а земля сочится теплым медом. Мать с раннего утра уходила на работу, за что получала жалкие трудодни. Запасов муки было очень мало – в прошлом году поймали, как какого-то преступника, единственного оставшегося в деревне мужчину, однорукого Бааску, за то, что раздал остатки зерна, предназначенного для посева, умирающим от голода односельчанам. Поймали и отправили в лагеря. Бааска был хорошим председателем колхоза…
Шел четвертый год войны. Когда и как она начиналась, Ганя не помнил. С тех пор, как стал узнавать людей и мир вокруг себя, постоянно слышал: «Сэрии, сэрии» («Война, война»). Всегда рассказывали, как хорошо было до, и как плохо стало после. Поэтому он ненавидел само это слово. И еще он ждал отца. Смутно помнил, как непривычно громко, в голос, рыдали женщины, и как большие люди в торбазах скрылись за поворотом, не оборачиваясь. Это первые пятнадцать мужчин уходили на войну. Среди них, говорят, был и его папа. Самым четким и ясным воспоминанием этих проводов была какая-то незнакомая женщина с длинными распущенными волосами. Еще до того, как мужчины скрылись за поворотом, она вышла, нет, выплыла из светлой березовой рощи, вся в белом, встала в сторонке и молча смотрела на всех – уходящих и провожающих. Затем она быстро обошла поляну, как бы паря над травой, и вдруг тоже закричала-заплакала. Это Ганю испугало больше всего, и он тоже, кажется, заплакал. Больше он ее никогда не видел. Пытался как-то спрашивать у матери и ребят, с которыми обычно играл, но они все пожимали плечами – не видели, мол. И только соседская бабушка Агафья, Алаппыйа эмэхсин, как ее все называли, дала ему подзатыльник и сказала: «Никогда никому не рассказывай об этом!». Она умерла от голода прошлой весной, едва не дожив до долгожданных каш из сосновой коры («бэс субата» – так она называлась). Однажды утром Ганя, как обычно, зашел к ней поболтать – одному дома было скучно, и увидел, что она лежит неподвижно, почему-то став совсем маленькой и желтой. Шестилетний пацан сразу понял, что бабка умерла – покойников ему часто приходилось видеть, и он их не боялся. А на бабку Агафью он просто немного обиделся. Ведь она вчера обещала ему рассказать одну сказку, которую он часто просил, хотя знал наизусть. От природы наделенный отличной памятью, Ганя уже тогда мог запоминать достаточно длинные тексты с первого-второго раза. Когда старушка сбивалась или незаметно для него хотела перейти на одну из, так сказать, альтернативных версий, Ганя всегда с негодованием исправлял ее.
…Он почти до самого вечера просидел у бабки, тихо и нараспев рассказывая – то ли себе, то ли ей – длинную-предлинную историю про старушку Бэйбэрикээн с пятью коровами. Тот самый вариант, который предпочитала Агафья. И только вечером, когда мать уже должна была вот-вот вернуться с работы, заметил на колченогом, изрядно побитом жизнью дощатом столе старушки небольшой мешочек с зерном. Пыльный синий ситчик в желтый цветочек. Он пошел домой, дождался матери и рассказал ей все. Они вместе пошли к Агафье, и мать быстро спрятала от посторонних глаз этот драгоценный дар, и только благодаря ему они продержались до зелени. Старушка Агафья жила одна, так как всех ее троих сыновей убили на фронте. Из них только один успел жениться, остальные были слишком молоды. Невестка, сирота из дальнего наслега, как только забрали мужа на фронт, слегла и вскоре умерла; детей у них не было. Получилось, что самыми близкими людьми Агафьи стали Ганя и его мать.
Вот так спаслись они с матерью в прошлом году, а в этом… Гане исполнилось семь лет. Весна была внезапная, бурная, но что-то слишком ветреная. Вчера Ганя смолол на каменных жерновах последнюю горсть зерна. Ну почему всегда так трудно весной?! Глядя на опухающее лицо своего друга Коли, он вдруг с удручающей ясностью понял, что уже на следующей неделе они не смогут играть вместе… Одновременно до семилетнего Гавриила каким-то внезапным озарением дошло – та женщина в белом никогда не жила в их деревне. Более того, она вообще никогда не жила на земле. Поэтому ее никто не видел и не помнит. Эта женщина – дух этих мест, и плакала она потому, что знала – никто из ушедших на фронт не вернется обратно. Вот почему бабушка Агафья запретила ему говорить о своем видении. Она надеялась, что Ганя ошибся, или что если об этом забыть, то плохое предзнаменование не сбудется. А ведь бабушка Агафья могла и не умереть от голода. Она это сделала ради него. Чтобы он, Ганя Сатыров, выжил в этом непонятном и страшном мире. Все эти мысли пронеслись у мальчика в голове с быстротой молнии, оставив глубокий след в просыпающемся сознании. Это была как яркая вспышка. И в этот момент он подумал – что бы ни случилось, я выкарабкаюсь! Я выживу! Я просто должен это сделать.
Коля не дожил до Победы двух дней. В тот день им выдали дополнительный паек. И даже по пачке невесть откуда взявшегося, редчайшего чая «Дорообо» (что значит «здравствуй»; так в народе назывался чай «Дружба», на коробке которой были изображены здоровающиеся руки). Ганя смотрел, как оставшиеся в живых танцуют осуохай, тот самый знаменитый Осуохай Победы, который в тот день танцевали на всем огромном пространстве, занимаемом Якутией, рассеянно вслушивался в красивый звонкий голос запевалы, полный радости, но еще больше – горечи, в голоса земляков, по-вилюйски степенно и важно выводящих повтор этих импровизированных стихов, и перед его глазами вставала бабка Агафья, таким странным образом отпетая им, которая дала ему дожить до этого дня, и видел как бы наяву, как они с ней однажды по осени подбирали упавшие с воза ржаные колосинки. Они передвигались короткими перебежками на тонких ослабевших ножках – старый и малый – умело прячась, как настоящие разведчики, и набрали зерна целый карман. Это называлось расхищением государственного имущества, и за это могли посадить.
С войны в Мастах действительно никто не вернулся. Жизнь постепенно налаживалась, наконец, заработала начальная школа, чего Ганя ждал с нетерпением, по распределению приехала семья фельдшеров из России, открылся медпункт. Мама хворала, с фронта вернулся дядя Степан, мамин старший брат, живущий в далеком райцентре. От отца по-прежнему не было никаких вестей. Знающие люди говорили, что его убили в первые месяцы войны, просто в суматохе забыли отправить похоронку.
…К осени мать окончательно слегла, и дядя Степан приехал за ними. Он считал, что в райцентре сестру вылечат. Но разве есть лекарства от непосильного труда, непрерывного горя, постоянного голода и вечно сосущего сердце страха? Сатыровы собрали свой нехитрый скарб, погрузили на телегу, в которую был запряжен здоровенный бык, одолженный в своем колхозе Степаном по случаю окончания сенокосных работ, и отправились зимовать в райцентр. Ганя удобно устроился полулежа между узелками и наблюдал за огромными белыми облаками, лениво проплывавшими по яркому небу такой глубокой синевы, какое бывает только осенью. Бык тащился очень медленно, но зато верно – ритмично и неотвратимо. «Интересно, где кончается небо?», – думал Ганя, укачиваемый этим мерным ходом, и хотел было спросить об этом молчаливого дядю, но побоялся. Он думал об этом так серьезно и долго, что к концу безрадостного и утомительного пути ответ пришел сам собой. «Небо нигде и никогда не кончается», – скорее почувствовал, чем подумал Ганя. И это его почему-то успокоило перед будущим – полным, как он опасался, неприятных неожиданностей.
Райцентр показался мальчишке чуть ли не городом. Во всяком случае, в своем глухом таежном наслеге он не видел столько домов и людей сразу, в одном месте. В большую среднюю школу, предел мечтаний, его приняли не сразу. Дядя долго ходил по каким-то начальникам и что-то доказывал, при этом он всегда брал с собой Ганю, крепко держа за руку, и иногда было слышно, что в этих спорах речь заходила даже о правах советского человека. Наконец все утряслось. И вот с опозданием на две недели новоиспеченный ученик переступил порог школы. Если бы не дядя-фронтовик, туго бы пришлось там сыну «пропавшего без вести». «Люди не пропадают без вести, как комар в тайге, – говорили дети, а ведь некоторые дети иногда бывают неосознанно жестоки. – Наверное, попал в плен или перебежал». На этой почве весь первый месяц Ганя ходил в синяках – обид он не терпел, сразу лез в драку. Дети в его классе в большинстве своем были рослые, сильные – в райцентре не было такого большого голода, как в Мастахе. Потому и бывал постоянно бит. Но однажды учитель истории, сам фронтовик, ненароком услышав предназначенную Гане дразнилку, собрал весь первый класс в директорской и учинил страшный разнос. Это было действительно страшно, главным образом потому, что учитель в конце своей гневной тирады взял и расплакался, а директор ни слова не проронил за все время. Историка уважали и слушались, хотя и был он, что называется, «с придурью». Иногда посреди урока начинал нести полную ахинею, а бывало, особо провинившихся заставлял заучивать наизусть целые главы учебника, и при малейшей ошибке в воспроизведении текста ставил ученика в угол на весь урок. При этом ученик должен был держать в вытянутых над головой руках толстый том «Истории». Говорят, его сильно контузило на войне. Слава богу, первые три года школы история им не грозила.
Как бы то ни было, после того случая Ганю перестали трогать. Тем более, что он быстро нагнал одноклассников и стал одним из лучших учеников.
* * *
Унылый длинный нос русского, коричневые волосы, обрамлявшие коричневое же лицо, сильно отдающее болезненной желтизной, а особенно глаза – немного навыкате, невыразительные, то ли серые, то ли карие, а скорей, просто бесцветные – все это постепенно начало внушать Гавриилу Гаврильевичу брезгливое и опасливое чувство, странную смесь страха, тоски и гадливости, ранее ему неведомую. Это противное чувство исподволь овладевало всем его существом, пока они шли до озера, располагались на привал, попутно знакомя гостей с красотами заказника. «Что же это такое?» – отойдя в сторону от компании, растерянно подумал Гавриил Гаврильевич, усиленно делая вид, что заинтересовался пышным кустом голубики. Гроздья ягод—крупных, сладких, сочных—казалось, сами просились в рот. Гавриил Гаврильевич одним движением набрал полную пригоршню, затем вторую… Ответа не было. Он глубоко вздохнул, посмотрел на низкое серое небо и прислонился к березке. «Барыта кэминэн», – сказал он сам себе. Эта короткая убойная формула применялась им на крайний случай. Обычно безотказная, даже она сейчас не подействовала. Гавриил Гаврильевич вернулся к своим и увидел, что к их группе присоединилось двое местных парней. «Скорей бы все кончилось», с тоской подумал он, усаживаясь на свое место и наливая очередную рюмку. Но он держался молодцом, умело скрывая накатывавший временами дрожащий комок в горле за беспечной улыбкой и пустыми разговорами. Многолетняя партийная выучка давала о себе знать.
Только вот почему-то все время вспоминалась бабка Агафья. Последний раз он видел ее во сне перед рождением своего первого ребенка. Бабушка была радостная, держала в руках старинную якутскую люльку из бересты и что-то ему говорила, слов он не услышал. Был ли младенец в люльке, он тоже не видел. Тогда, внезапно проснувшись посреди ночи, Гавриил Гаврильевич сразу позвонил в больницу. Медсестра сообщила удивленным голосом, что у его жены, недавно поступившей в роддом на сохранение, только что прошли преждевременные роды.
Так что же ему хочет сообщить Алаппыйа на этот раз? Не то чтоб его постоянно посещали видения, или вещие сны, просто Гавриил Гаврильевич привык доверять своим ощущениям. Сильно развитая интуиция вкупе с почти фотографической памятью много раз спасала его в хитроумных битвах партийного закулисья. И раз ему сегодня постоянно приходит на ум Алаппыйа и особенно ярко вспоминается горькое сиротское детство, значит, должно произойти что-то очень важное, и не дай бог, плохое. Опасность исходила от приезжего, товарищ Сатыров это четко, почти физически чувствовал.
* * *
…Когда хоронили мать, Ганя не плакал. Он стоял, прижавшись щекой к подрагивающему рукаву дяди Степана, и думал о том, что его, наверное, отдадут теперь в интернат. Его бы отдали и раньше, если бы пришла бумага, что отец погиб на фронте – с продуктами в интернате было лучше, а семье дяди кормить лишний рот, не получающий никаких пайков за отца-фронтовика, было тяжеловато. Пока была жива мать, он питался, конечно, ее колхозным пайком, да и дядя подкармливал, несмотря на косые взгляды тети Зои, своей жены. У них было три дочери – две зануды и задаваки, и одна, средняя, нормальная. Вообще он не очень дружил с Захаровыми, родней своей матери, а родственников по линии отца и вовсе не знал. Только слышал от мамы, что какая-то его тетя живет где-то очень далеко, в большом городе, столице. Город назывался Туймада и представлялся Гане прекрасным, загадочным, сверкающим мегаполисом. Так, полная превратностей жизнь Гавриила Сатырова, последнего из представителей своего рода, сделала очередной вираж и забросила в восьмилетнюю школу-интернат для детей-сирот, расположенный в довольно большом селении Ючюгяй недалеко от райцентра.
Конечно, для уха современного человека это звучит дико, но Гане в интернате очень понравилось. Наконец он стал полноправным членом большой дружной семьи. Здесь не было так тоскливо, как в Мастахе, где он иногда целыми днями сидел один-одинешенек, совершенно голодный, или так неудобно, как у дяди, где и дома, и в школе чувствовал себя чужаком. Здесь все были такие же, как он – маленькие горемыки без роду-племени, только что выбравшиеся из такой же головокружительной смертельной битвы, с огромным желанием выжить и большим запасом доброй жизненной энергии. Еда была всегда, воспитатели и учителя – добрые. Это была передышка, подарок судьбы. По выходным мальчики дружно пилили и кололи дрова для котельной, таскали из реки лед, предварительно расколов на аккуратные кубики – традиционный способ заготовления питьевой воды для зимней Якутии. Девочки убирались в жилых корпусах, помогали в столовой. Старшие покровительствовали младшим, особенно новеньким, это называлось взять шефство. Конечно, бывало всякое – сорок детей и подростков, собранных в одном месте, не могут постоянно читать книжки и пилить дрова – случались ведь и ссоры, и драки, но они проходили как-то легко, обиды быстро забывались, потому что были нанесены своим же братом.
Согласно установившейся среди детей всего мира традиции, Ганю сначала слегка, что называется, «обкатали». В первый же день, возвращаясь из столовой, в узком проходе между учебным и жилым корпусами, он наткнулся на плотный ряд мальчишек своего возраста. «Это новенький, его Ганя зовут!» – вылез вперед вертлявый рыжеватый пацан, толкая Ганю плечом. Ганя набычился и собрался было, в свою очередь, толкнуть его. Ребята одобрительно загудели. «Кто трогает моего подшефного?» – услышали они вдруг над своими головами голос, раздавшийся как бы с неба. Ганя оглянулся и увидел очень длинного, очень худого и почти взрослого парня. Он улыбался, глядя на них. Кажется, почти смеялся, хотя изо всех сил пытался напустить на себя строгий вид. Мальчики расступились, и Ганя, тайком показав своим обидчикам кулак, беспрепятственно прошел по проходу.
Он узнал, что его заступника зовут так же, как и дядю, Степаном. Степа Пахомов учился в предвыпускном классе и действительно был назначен шефом к новенькому. Так как Ганя опоздал к началу учебного года, все старшие ребята уже имели по одному, а то и по два, подшефных. Только Степа – секретарь комсомольской организации школы, да еще несколько очень занятых активистов-общественников, оказались освобождены от этой хлопотной обязанности приказом директора школы. Дополнительную нагрузку Степан взял добровольно, подавая остальным пример комсомольского бескорыстия и отзывчивости. В обязанности шефов вменялось наблюдение за успеваемостью своих подопечных, а также посильная помощь им в быту. Степан добросовестно, каждый вечер, проверял домашние задания Гани, радуясь, что он не доставляет ему больших хлопот в этом плане. Иногда он просил старших девочек заштопать что-нибудь из Ганиной одежды. Хотя чаще всего, вздохнув, брался за иголку сам, отложив на ночь сочинение какого-нибудь важного доклада для какой-нибудь конференции или собрания, каковых в те годы проводилось великое множество. Фактически у Гани появился как бы старший брат.
Конечно, подраться ему все равно пришлось, только чуть позже. После чего новенького окончательно приняли за своего, позволив на равных делить небогатую трапезу и все совместные дела. Интернатское братство Ганя никогда не забывал. С особенной теплотой думал о Степе, Степане Никифоровиче Пахомове, который после окончания восьмилетки год работал в райцентре, потом уехал в город, окончил там десятилетку и поступил в Московский университет. Спустя много лет, уже став «большим человеком», Гавриил Гаврильевич, выпив рюмочку-другую, любил говаривать: «Советская власть сделала меня человеком».
* * *
Даниил Вербицкий, сотрудник сверхсекретного, потому даже не пронумерованного отдела одной из влиятельных советских спецслужб, с полным правом мог сказать о себе то же самое. Правда, круглым сиротой он не был. Отец погиб на фронте, но мама была жива до сих пор. Она его очень любила, в детстве буквально тряслась над своим ненаглядным Данечкой, или Нанечкой, как она его часто называла. А в войну всеми правдами и неправдами не позволила голодать, хотя у них в деревне были страшные засуха и неурожай. Мама отдала ему все, что у нее было, весь жар своей большой души и всю свою любовь. Даже, совсем не думая об этом, нечаянно поделилась с сыном своим странным и немножко страшным даром. Хотя до сих пор он передавался только по женской линии. Но такова сильная, иногда даже безумная, материнская любовь, которая творит чудеса.
Лет в семь Даня понял, что он не такой, как все остальные дети. А они стали его побаиваться. «Горит крайний дом», – сказал он однажды ни с того ни с сего. К вечеру сгорели Поповы, жившие по соседству, в крайнем доме. Огонь был такой сильный, что они ничего не успели вынести, спасибо, сами выскочили. И так было всегда. К нему приходили какие-то мысли, он произносил (или не произносил) их вслух, и все сбывалось. Дети между собой шепотом называли его «ведьмак» и «колдун», а Даня, лежа на печи, в отчаянии думал: «Как же мне научиться ни о чем не думать?» Мама немножко научила его, как сейчас выражаются, «блокировать» и защищаться. Но помогало это мало, так как ее методы были рассчитаны на носителей-женщин. Будь у нее дочка, она бы вырастила из нее хорошую ведьму. Что делать с сыном-колдуном, она не знала. В советское время наличие таких способностей вообще отрицалось. Кто имел их, скрывали, как могли, это было позорной семейной тайной. Большинство были бы рады не иметь никакого дара, но раз он им достался, были вынуждены овладевать им – хотя бы для того, чтобы научиться скрывать его и не вредить окружающим. О Данииле прослышали в области, так как нормально скрываться он так и не научился. А дар у него был очень сильный. Опаздывая в школу, он мог ненароком пробежать сквозь стены. На уроке у учителя падала указка, Даня только подумает (опять же случайно!) – «вот он сейчас ее поднимет» – и указка сама прыгала в руки испуганному педагогу. Все его чурались, все от него стонали. И вырос бы он озлобленным на весь свет, отвергнутым людьми отшельником, если бы не счастливый случай. В двенадцать лет Даниила забрали в Москву, в только что открывшийся секретный интернат, замаскированный под интернат для особо одаренных в музыке детей. Стране понадобились экстрасенсы, но страна стеснялась признаться в этом прилюдно.
Здесь он, наконец, вздохнул свободно. Было с кем поговорить и поиграть, кроме матери. С ним сразу стали обращаться уважительно и звали только полным именем – Даниил. Занятия по музыке не напрягали. В сущности, они были нужны только для того, чтобы помочь маленьким экстрасенсам научиться управлять собой, своими эмоциями. Главный акцент ставился на умении внушать свои мысли людям и обходить разнообразные ловушки, расставленные другими экстрасенсами. Все остальное изучалось как бы между прочим. Классы состояли из разновозрастных учеников, так как переход из класса в класс зависел не от успехов в общеобразовательных предметах. К своему удивлению, Даниил оказался далеко не самым одаренным учеником. Он обрадовался этому, так как в своей родной деревне считал себя чуть ли не уродом. А здесь была, например, десятилетняя девочка, круглая сирота из Прибалтики, которая взглядом могла заставить выйти из класса даже преподавателя, сильного колдуна старой, еще дореволюционной закалки. Советский генерал спас девочку от смерти и потому покровительствовал. Вернее, водитель генерала вынес ее из горящего дома, проезжая мимо их разбомбленной деревни. Кроха, которой на вид было два-три года, четко сказала генералу свое имя: Норма Норвилене.
* * *
Ганя не любил художественную самодеятельность. Он не умел ни петь, ни плясать. Даже не играл в шахматы, самую популярную забаву якутских детей тех лет. Зато не было ему равных в единоборствах. Учитель физкультуры заметил его и начал тренировать по хапсагаю. В восьмом классе он стал официальным чемпионом района среди школьников. К тому времени он научился побеждать на ысыахах даже некоторых из взрослых. Жить стало лучше, жить стало веселее. В магазинах в свободной продаже появились продукты. И ткани.
Гавриил Гаврильевич вздохнул и украдкой взглянул на свое заметно выпирающее брюшко. А ведь он был еще неплохим легкоатлетом и боксером. Правда, бокс пришлось рано забросить – не было подходящего тренера, да и не особенно нравилось ему без всякой веской причины колотить по потным лицам своих друзей, попутно уродуя свое лицо тоже. Другое дело хапсагай – долгое кружение, выжидание и изучение характера, тактики партнера, ловкость, хитрость, напор, наконец, молниеносное, едва заметное глазу касание, и – победа. Чистый спорт.
Спортивную форму он держал долго. Даже будучи руководителем районного масштаба в центральной Якутии, иногда совершал пробежки, тренировался дома. Участвовать в каких-либо, даже дружеских, соревнованиях уже не позволял ранг. А когда его отправили в Москву, Высшую партийную школу, о пробежках и вовсе пришлось забыть. Это не было модно. Приличия требовали ночных застолий с бурными возлияниями. При этом высшей доблестью считалось сохранение трезвой головы как можно долгое время и отсутствие похмелья по утрам. Этой нехитрой науке его научили быстро. Конечно, подобные попойки имели свои несомненные плюсы – налаживались крепкие связи между руководителями из разных концов большой страны, простершейся от Балтийского моря до Тихого океана, от Северного Ледовитого океана до среднеазиатских пустынь, происходил обмен опытом и знаниями. До блеска шлифовалось умение произносить короткие яркие речи без бумажек. В общем, школа была что надо. Жаль только, что некоторые не выдерживали и спивались. Гавриил Гаврильевич выдержал.
А выдержал он потому, что после восьмилетки ему снова пришлось переехать к дяде в райцентр. Уже можно было идти работать на все четыре стороны, но Ганя хотел окончить среднюю школу. У него имелась цель – высшее образование. Какое, он еще не знал, как ни странно – учитывая его врожденную серьезность и целеустремленность. Просто он видел, что те немногие односельчане, сумевшие получить какое-то образование, жили заметно лучше остальных. Учителя являлись самыми уважаемыми людьми в селе. Им предоставляли жилье, бесплатно подвозили дрова и воду, им платили зарплату, а не начисляли трудодни. У них был паспорт. Короче, это была аристократия. К ней Ганя и хотел пробиться каким-то образом. О партийной карьере в те годы он, конечно, и не помышлял. Он попал в ту же школу, в тот же класс. Правда, большая половина ребят отсеялась после восьмого, но все же кое-кто из знакомых остался. С ними он теперь встретился, как со старинными друзьями. Ганя сразу стал популярным мальчиком – спортивная звезда, хорошист. Девчонки время от времени сообщали в записках, что считают его «симпотичным», оригинальная орфография сохранена, и предлагали дружбу. Парни стремились прикоснуться к его славе. А он по-прежнему был один.
Появилась неожиданная проблема – дядя Степан не смог обуздать свою пагубную страсть к алкоголю. Конечно, он и раньше выпивал, все фронтовики пили, но в последнее время у него сильно сдали нервы. Тетя Зоя теперь чуть ли не молилась на прежде нелюбимого племянника. Только Ганя мог удержать дядю в пьяном угаре, а буянил тот страшно – хватал, что попадется под руку, и с криком: «Вперед, в атаку!» кидал в домашних. Иногда это был топор, который они уже устали прятать от него, иногда – куча дефицитных фаянсовых тарелок и чашек. Без всякого повода цеплялся к девчонкам и к жене, иногда даже к Гане, при этом обзывал его фашистом, а тех, конечно, дурами. Но самое опасное было, когда он уходил из дома. Гане с сестрами приходилось следить за ним, ночами бегая по чужим задним дворам, дабы он чего не натворил или чего с собой не сделал. Он часто искал ружье, воображая, что на село напали немцы… В общем, Гане было совсем не до девчонок и вечеринок. Запои у дяди продолжались неделями. Часто они с сестрами даже уроки не успевали выучить. Они, как и все дети алкоголиков, тщательно скрывали свою беду и скорее согласились бы на то, чтобы их признали тупыми и нерадивыми, чем детьми алкаша. Хотя многие, конечно, знали истину. В те далекие годы люди пили не так, как сейчас, и алкоголик считался чуть ли не душевнобольным – во всяком случае, являл собой большую редкость. Было не до дури, как говорится.
…Случилось это зимой, ближе к весне. Ганя с грехом пополам заканчивал девятый, вернее, оставалась половина самой длинной, третьей четверти, и еще последняя, четвертая. Новый Год и февраль остались позади. Днем яркое солнце, играя на белом снегу, слепило глаза, но морозы по-прежнему стояли серьезные, особенно по ночам. Ганя пришел из школы, переоделся и собрался было до обеда выйти на несколько минут во двор, как столкнулся в дверях с дядей. Вид у него был заговорщицкий. Ничего хорошего это не предвещало.
– О, Хабырыс! – дядя обрадовался. – Сегодня рано, молодец. Сходи-ка к Петру, он должен мне за те стулья, помнишь? – Дядя плотничал в мастерской, временами брал частные заказы. Гавриил иногда ему помогал. Тетя Зоя под разными предлогами старалась взять деньги у заказчиков сама, иногда предоплатой. Ыстапан возмущался, считал это грехом. «Что, если завтра я умру, заказ не выполню, а деньги ты не сможешь вернуть?», – кричал он, все равно напиваясь в тот вечер. Про стулья Ганя помнил. Деньги за них действительно еще не были уплачены. Но идти через два дома к Седалищевым не хотелось.
– А почему сам не идешь? – спросил он.
– Не могу, на работу опаздываю, на полчаса отпустили, – ответил дядя.
Ганя не стал связывать в голове тот факт, что Степан, опаздывая на работу, все-таки дождется его с деньгами дома. Ослушаться не посмел, быстро сходил к жене Петра Седалищева, взял деньги. Сам Петр находился на работе. Отдал деньги дяде, который встретил его на полпути. «Ну ты того… смотри учись», – неловко пробормотал дядя, торопливо пряча деньги во внутренний карман телогрейки и, не привыкший читать длинные наставления, отправился дальше по своим делам. Ганя пришел домой слегка озадаченный и за обедом рассказал все вернувшейся из хотона Зое. Тетя вздохнула.
– Ну конечно, кого, как не тебя ему посылать. Маша-то подумала, что ты от меня. Я ведь ей запретила давать деньги Степану.
Мария, мать семейства Седалищевых, была закадычной подругой Зои. Хотя до такого еще не доходило – чтобы женщины сговаривались против мужей. Гане это не понравилось, и он промолчал.
В тот вечер они не дождались Степана. После двенадцати ночи Ганя с тетей отправились искать его, думая, что он где-то свалился по дороге домой. Обошли весь огромный поселок, все кочегарки и мастерские. Вернувшись домой ни с чем, в тревоге улеглись было спать, но через короткий промежуток времени подскочили от резкого стука в дверь. Это был возчик из отдаленной фермы. Когда он, сонный, ехал рано утром в поселок, лошадь внезапно дернулась, да так сильно, что возчик свалился с саней. Выбравшись из сугроба на дорогу, он увидел, что лошадь фыркает и пятится от лежащего на земле человека. Это был Степан, замерзший до смерти ночью. Очевидно, он перепутал дорогу на ферму с дорогой в поселок, возвращаясь домой из кочегарки, расположенной на отшибе…
Все-таки дядя заменил Гане отца. Живя в интернате, мальчик часто бывал у них, да и дядя временами навещал его, всегда забирал на зимние и летние каникулы. Когда Ганя переехал к нему жить, они вместе делали мужскую работу. Ыстапан был мастеровитый мужик, все у него получалось быстро и ладно. Ганю он хвалил за силу и ловкость. «Зоя мне сына не родила», – сказал он однажды племяннику, когда они вдвоем работали в мастерской. Он сказал это просто так, без всякой связи и неопределенным тоном. Но Ганя понял, что дядя хотел бы называть его сыном. Во всяком случае, весь свой жизненный и рабочий опыт Степан передал благодарному Гане, который очень это ценил, потому что в интернате был всего один воспитатель-мужчина, за чье внимание мальчики по-настоящему боролись.
Осиротевшие Захаровы провели весну как во сне. Все-таки у них был кормилец, мужчина в доме. Из всех потерь, пережитых доселе Ганей, эта была самая тяжелая. Ыстапан был добрый и сердечный человек, хотя и пьющий. В трезвом состоянии он любил рассказывать, что на войне выживали непьющие и некурящие люди. «Пьяный не соображает, что делает, сам под пули лезет, – рассказывал он. – С курильщиками отдельная беда. Стоял я на дозоре с молоденьким парнишкой из Новгорода. Чуть постарше Ганьки нашего будет. Курильщик был страшный – и когда пристрастился? Стоим, такой холод и такая чернота вокруг – поздняя осень. А поблизости снайпер немецкий работал. Быстрый – черт! Наверное, быстрее Мэхээли будет. (Это был прославленный в районе своей меткостью охотник). Нас строго-настрого предупредили – костры не жечь, не курить, не дышать. А парнишка-то тот все ко мне: «Дядь Степан, курить хочу, сил нет». Я ему: «Потерпи». А он: «Ну давай покурю, ничего не будет». «Я тебе не командир, – отвечаю я. – Но если хочешь жить – не кури». «А если покурю, ты никому не скажешь?» – «Нет». Постоял он еще, и опять: «Покурить бы». Потом сказал: «Я вот так прикроюсь» – Здесь дядя показывал, как парень собирался прикрыться – «И спичку зажгу. Потом в кулаке покурю». «Черт с тобой», – отвечаю я, – Только я на всякий случай отойду». Ну прикурил. Тишина. Спичку погасил, подносит папироску в кулаке ко рту. И только поднес – бац! Прямо в правый глаз. На месте умер. «Погиб смертью храбрых», называется. Тьфу, жалко-то как!»
«Хоть я и пью сам, – говорил он Гане – А вернешься домой выпивши – поколочу! Не посмотрю, какой ты там чемпион!». Ганя отшучивался, но потом, досыта наглядевшись кренделей дяди, твердо решил, что это добровольное сумасшествие ему ни к чему. И вплоть до третьего курса университета ни капли в рот не брал. Да и потом пил умеренно.
Вот так и получилось, что закончив девятый, Ганя не смог учиться дальше. Неожиданно он оказался кормильцем семьи – сестры были младше его, и опять надо было как-то выживать. Ему повезло. Грамотного, «почти ученого» парнишку по рекомендации учителей, которая значила очень много, устроили сначала в сельсовет писарем, затем дядин однополчанин и друг Петр Петрович Нестеров, заместитель председателя райисполкома, взял его в отдел физической культуры и спорта инструктором. Инструкторов было несколько, и их работа заключалась в составлении смет и планов спортивных мероприятий, написании статей в местную газету и речей для начальника отдела. Грамотные люди очень ценились, а уж в составлении разных бумаг не было равных семнадцатилетнему Гавриилу Гаврильевичу. Он очень бойко и практически без ошибок писал на двух языках – якутском и русском, хотя на последнем говорил из рук вон плохо.
Он не переставал тренироваться и участвовать в соревнованиях – до тех пор, пока вдруг придирчивые врачи из военной медкомиссии не нашли какие-то затемнения в легких. Туберкулезом тогда болел почти каждый второй, но Ганя почему-то был уверен, что эта напасть его обойдет. Школьные медосмотры он всегда проходил «на отлично». Поэтому психологически довольно тяжело перенес целых полгода в пульмонологическом отделении райбольницы, расположенном в отдаленном сосновом бору. И с досадой думал о том, что служба в армии откладывается, если вовсе не отменяется – так же, как и спортивные соревнования. Он ведь хотел попасть на флот. Понимая, что Гане нужен аттестат зрелости, Петр Петрович заставил его поступить в школу рабочей молодежи, где можно было заочно получить среднее образование. Ганя школу успешно закончил, ничему новому не научившись. Зато в девятнадцать лет он наконец держал в руках аттестат о среднем образовании.
К тому времени старшая из сестер, красавица Вера, которой только исполнилось восемнадцать лет, вышла замуж за тракториста Ивана Парникова. О, тракторист! По-нынешнему, это был чуть ли не космонавт. Чудная железная машина, новенький сверкающий трактор ДТ-54, являлся местной достопримечательностью, предметом гордости и всеобщего восхищения. Он был красив, силен, надежен. Невольно эти качества сельчане переносили на его «хозяина» Уйбана. Он только что вернулся из армии, где служил в танковых войсках и заодно получил права на вождение всех видов машин. Конечно, Уйбаану оказалось подвластно и дите первого гиганта отечественного тракторостроения – прекрасный дизельный трактор Сталинградского тракторного завода ДТ-54.
Так что Захаровы немного оправлялись от постигшего их удара. Зоя продолжала трудиться дояркой, к тому же две младшие девочки все еще получали пенсию за отца. Средняя дочь, Надя, крутила любовь с каким-то приезжим бухгалтером и заканчивала среднюю школу. Избалованная и нежная Люба, мамина и папина дочка, стала молчаливой, мрачной и упрямой – переходный возраст. Ганя особенно дружил с Надей. Это была открытая, веселая девушка с добрым круглым лицом, симпатичная, хотя и несколько полноватая. Лицом и фигурой она напоминала отца, дядю Степана – коренастая, крепко сбитая, белокожая, со светло-каштановыми волосами и светлыми, почти желтыми глазами. В детстве Надю мальчишки дразнили «куоска», так как обликом она действительно немного напоминала это милое, уютное домашнее животное. Прозвище сохранилось за ней. Ее сестры, напротив, были смугловаты, с темным румянцем на высоких скулах, имели точеные прямые носы, стройные вытянутые фигуры, слегка вьющиеся черные волосы и черные миндалевидные глаза с глубоким загадочным блеском, обрамленные густыми длинными ресницами. Внешность такого типа в шутку называлась «смерть парням». Все самые задушевные якутские песни про любовь были написаны в честь таких глаз.
Куоска Надя не проявляла особенных способностей к учебе, в отличие от старшей сестры, которая была бы рада продолжить образование и стать учительницей, да семейные обстоятельства помешали. Надя хотела выйти замуж. По натуре мягкая и жалостливая, она от души жалела кузена, особенно в детстве. Он казался ей мальчиком-сиротой из сказки. Потом, в старших классах, она гордилась им и радовалась, когда девчонки-старшеклассницы передавали через нее записки Гане. По простоте душевной она полагала, что все люди, как и она, мечтают поскорее устроить свои сердечные дела. И удивлялась, что брат оставляет без внимания все предложения о дружбе. Однажды в сильном раздражении он даже воскликнул, что все это глупости, чем безмерно ее огорчил. Ганя, может быть, и не прочь был бы жениться на какой-нибудь красивой, покладистой девчонке, но сначала хотел крепко встать на ноги. Во всяком случае, ни в кого влюблен он не был.
* * *
Матрене Васильевне было тридцать шесть лет. Бездетная вдова, санитарка центральной районной больницы, она жила по соседству с Захаровыми и иногда просила помочь по хозяйству, на что Ганя всегда легко соглашался. Когда мальчику было шестнадцать лет, между ними начались близкие отношения. Это случилось как бы само собой, морозным январским вечером. Надо было срочно разгрузить воз дров, который привезли почему-то позднее, чем она предполагала. Ганя с Матреной Васильевной быстро справились с этой работой, затем она позвала его пить чай. Когда он сидел за столом, допивая большую чашку горячего ароматного чая с молоком и с вожделением думая о четвертом квадратике печенья «Октябрь», она подошла к нему сзади и спросила, не сильно ли он замерз. Ганя сказал, что уже согрелся. «А я еще нет», – сказала Матрена Васильевна и приобняла его. Мальчик страшно смутился. «Смотри, руки-то у тебя еще не отогрелись», – сказала женщина и положила свои маленькие белые ладошки на его большие красные ручищи с разбитыми суставами. Действительно, зимой у него постоянно мерзли руки, после пребывания на морозе отходили очень медленно, несмотря на теплые заячьи рукавицы. Матрена Васильевна взяла его руку, погладила и неожиданно провела ею по своей груди. Ганю бросило в жар. Такое и раньше с ним случалось, по утрам или во сне. Он встал и, сам удивляясь своей смелости, обнял женщину. Что дальше с ней делать, он понятия не имел. Матрена Васильевна запечатлела на его дрожащих нежных губах поцелуй, скорее дружеский, чем страстный, и повела в спальню. Ганя вышел оттуда через час, слегка оглушенный и ошарашенный. Он был абсолютно счастлив, как в тот день, когда выиграл первенство района. Подошел к столу, съел еще два печенья и стал торопливо одеваться. Она не вышла его провожать.
С тех пор он время от времени наведывался к ней под разными предлогами. Матрену Васильевну посещали и другие мужчины. Ганя относился к этому факту спокойно. Уж его-то она ждала всегда, ни разу еще не отказывала и всегда кормила вкусным ужином. Только неожиданная смерть дяди приостановила эти геройские вылазки. Однажды в те дни он встретил ее на улице.
– Ганя, зашел бы на днях, – серьезно глядя ему в глаза, сказала Матрена Васильевна.
– Не могу, работы много, – мрачно ответил Ганя, отводя взгляд.
– Может, я сама к вам зайду, – внимательно следя за ним, сказала она.
Ганя пожал плечами. Дело соседское. Подумаешь, зайдет поболтать с тетей. Как будто не ходила к ним никогда. К ним многие ходили, особенно после смерти дяди – надо было поддержать семью. Но лучше бы она не заходила. Пристала, тоже. Наверное, эти мысли каким-то образом отразились на его лице, потому что Матрена быстро повернулась к нему спиной и пошла своей дорогой. Как будто он ее обругал. Неслыханные черствость и высокомерие, которыми впоследствии прославился среди простого люда партийный тойон Гавриил Гаврильевич Сатыров, уже начинали проявляться в характере угрюмого подростка. Он все время держался немного дичком, так как вынужден был всю жизнь от кого-либо защищаться. А к тринадцати годам он очень устал от того, что многие его жалеют, и стал защищаться уже от людской жалости. Даже став школьной спортивной знаменитостью, он временами настораживался: «А не хвалят ли меня из жалости, только потому, что я сирота?». Отчасти по этой причине он не отвечал на девчоночьи записки. «Может быть, они просто меня жалеют. И потом, что скажут их родители? «Тоже мне, нашла зятька – ни отца, ни матери!». А к таким, как он сам, круглым сиротам, которых тоже было немало, он испытывал только братские чувства.
С Матреной все было по-другому. Насколько он знал, никто из его ровесников не мог похвастаться отношениями со взрослой женщиной – это раз. Во-вторых, ему не надо было ничего ей доказывать, нечего было скрывать – она знала его с семи лет. При этом она никогда не позволяла себе жалеть его – наверное, была хорошим психологом, как сейчас говорят. Но даже ей не удалось измерить всю ширину и глубину гордыни, снедающей душу вечно голодного самолюбивого подростка.
Эта простая, легкомысленная, но чистая душой женщина неожиданно для себя привязалась к странноватому, не по годам взрослому пацану. Муж бросил ее несколько лет назад – как водится, увела лучшая подруга, которую к этому шагу вынудила не столько врожденная подлость или какая-то «большая любовь», сколько послевоенный дефицит мужчин. Меньше чем через полгода совместной жизни с подругой беглый супруг скончался. Односельчане все равно считали Матрену вдовой. Тем более что с детьми в новой семье ее мужа тоже не заладилось. С овдовевшей подругой Матрена не общалась – слишком свежа была рана. Зато без разбора общалась со всеми мужчинами, которые обращали на нее внимание как на женщину. Возможно, в этом заключалась ее месть. Среди ее любовников имелись и женатые мужчины, и молодые холостые парни. Если у кого-либо из ее друзей возникала какая-нибудь проблема, они обычно хватали бутылку и говорили: «А пошли к Матрене!». Водку Матрена пила мало и неохотно – не приучена была. Но она всех впускала, выслушивала, поила чаем с печеньем. Справедливости ради надо заметить, что она ничего от них не требовала – даже помощи в хозяйстве. Бывало, кто-нибудь из парней, движимый чувством сострадания, колол ей дрова на целую неделю, а кто-то натаскивал воды побольше. Но в общем, с этим она справлялась сама. А где непременно и срочно требовались мужские руки и умение, выручал сосед Ганя. Ей нравились его молчаливость и серьезность, забавляла мальчишеская стеснительность. Она была благодарна ему за помощь, но вознаградить бедного сироту ей было нечем. Когда Гане исполнилось шестнадцать лет, Матрена все чаще стала задумываться над этим старым, как мир, видом благодарности. Но таких молодых мужчин у нее еще не было, и долго она не могла решиться. Наконец Матрена решила, что пора. Это оказалось неожиданно приятно и очень волнующе – учить мальчика любить женщину. Все, что Ганя знал о женщинах, он знал от нее. Он был ее творением, а она чувствовала себя богиней, лепящей из неразумной глины живого человека. Будучи прилежным учеником в школе, к сложной науке интимных отношений он тоже подошел серьезно и основательно. Все схватывал на лету, а уж темпераментом обделен не был – всегда горяч и нескончаем, как июльский полдень на якутском сенокосном лугу.
* * *
Даниил Вербицкий после школы устроился рабочим на машиностроительный завод, поступил на рабфак и затем заочно окончил технический ВУЗ. Это было нужно для официальной биографии – «учился в таком-то интернате, работал там-то, закончил тот или иной ВУЗ». На самом деле он числился консультантом одного из отделов спецслужб, занимающегося изучением настроений в народе. Все выпускники засекреченной школы начинали с этой простой должности – кто в консерваториях и театрах, кто в средних школах, институтах и на заводах. Только редкие «бриллианты» вроде Нормы сразу шли в официальный штат. Ей светило большое будущее.
Прошло несколько лет. В один прекрасный день майор Горяев, личный руководитель Даниила Вербицкого, сказал ему: «Не хочешь попробовать себя в настоящем деле?» – «В каком?» – вскинул глаза Даниил. Они могли предложить все что угодно. Майор загадочно улыбнулся и посмотрел на него долгим испытующим взглядом. «У Нормы», – скорее подтвердил, чем спросил, Даниил. И скорее вздохнул, чем сказал: «Раз нет других вакансий…» «Вакансии есть, – почему-то обиделся майор. – Просто мы решили, что тебе больше подходит работа в этом отделе». Майор не был плохим человеком, просто он болел за своего подопечного и считал, что им обоим оказана большая честь.
Вот так Даниил попал в тот самый непронумерованный сверхсекретный отдел, которым уже два года заведовала его бывшая соученица Норма Норвилене, талантливая протеже генерала Сергеева. Кстати, генерал и его семья оказались в числе немногих, которых обошла послевоенная «чистка» военной верхушки страны. Теперь скорее бравый генерал являлся подопечным когда-то спасенной им маленькой сиротки Нормы. Честный и прямой Сергеев побаивался ее и иногда в глубине души думал, не лучше ли было бы ему сейчас в лагерях. Но вот семья и дети… Впрочем, совершенно справедливо он полагал, что и эти его мысли без труда прочитаны странной девушкой. Прозрачные, абсолютно ничего не выражающие глаза, белые, зачесанные назад волосы, холодная улыбка – Норма невольно отпугивала всех, кто ее видел в первый раз. Вся ее жизнь проходила в работе. Работа заключалась в подготовке «докторов». Так на жаргоне называли людей, которые могли силой мысли убить неугодного партии и правительству человека. И любой врач из любой медэкспертизы вполне искренне констатировал инфаркт, кровоизлияние, перитонит – все, что угодно, кроме убийства. В основном так работали с очень большими чинами или популярными артистами, арест или обыкновенное убийство которых могли взволновать общественность. Сотрудников безномерного отдела впоследствии стали называть пси-киллерами.
Даниил постепенно втянулся в работу. На первых порах он опасался, что у него могут возникнуть проблемы с Нормой, но она оказалась на удивление вежлива и терпелива. У нее был единственный недостаток – она любила свою работу, а такую работу, считал в глубине души Даниил, любить не следовало. О людях, которых надо было убрать, она рассказывала с легким, неистребимым прибалтийским воркованием, ровно и доброжелательно. Она говорила так, как будто предлагала какой-нибудь гвоздик прибить не туда, а сюда. Даниил со временем привык к такому тону. В этот сверхсекретный отдел брали только круглых сирот, на всякий случай. Перед поступлением туда Даниила Вербицкого заставили сделать мыслеформу о том, что он сирота, и отправили матери извещение о его смерти. Конечно, мама не поверила. О том, что она потомственная ведьма, никто не знал, даже в деревне мало кто догадывался. Ее высший пилотаж состоял в умении ставить непробиваемые ни для кого блоки. Поскольку такой сильный дар, как у Даниила, передается только по наследству – от матери к дочери либо от отца к сыну – эксперты из органов, на всякий случай немного побившись о глухую стену его матери, ничем неотличимую от стены абсолютно не одаренных людей, грешили на его рано погибшего отца.
С мамой Даниил часто разговаривал. Она обычно появлялась перед сном, когда он укладывался спать. «Сынок, я это», – мягким голосом произносила она, чтобы он своим испугом не заставил ее исчезнуть. «Не ходи туда, – сказала она в тот день, когда ему предложили работу в отделе без номера. Не ходи, прошу тебя.» «Убъют ведь», – ответил Даниил. У него не было выбора. Мама грустно сказала: «Разве для этого я тебя рожала?» Даниил малодушно промолчал, изнутри весь задрожав. Он понял, что мама предлагает ему выбор. Ведь выбор на самом деле есть всегда. Но он так хотел еще немного пожить на этой планете! Разве это грех – хотеть жить, смеяться, всегда узнавать что-то новое и необычное, просто ездить на трамвае, плавать в ласковом теплом море, гулять по расцветающим лугам, любоваться на небо, звезды и красивых девушек? И он струсил. Вероятно, некоторое время после отказа Даниил мог бы скрываться от своих преследователей с помощью матери. Но это скоро бы кончилось. Мама ведь совсем не знала Норму. Она никак ее не чувствовала, и даже не имела представления, что она вообще существует – редкий случай. Ходили слухи, что на всей земле только одна английская ведьма, работающая на американские спецслужбы, может общаться с Нормой на равных. Норма была неумолима, невозмутима и по-своему справедлива. Это был автомат, заряженный на убийство. Ребята из отдела, а это все были мужчины, между собой называли ее Серп и Молот. Стоит ли говорить, что она знала и об этом! Подразумевалось, что если «объект» избежит аккуратной, в некотором смысле даже деликатной, жатвы неутомимым серпом Нормы, то несчастного настигнет ее беспощадный молот – только мокрое место останется. Сбоев не предусматривалось.
Подчиненных у Нормы было четверо. Это были образованные, веселые, на вид вполне нормальные люди, любители выпить, поболтать, почитать хорошие книжки. У всех были обыкновенные гражданские профессии – инженер на заводе, скрипач симфонического оркестра, преподаватель гуманитарного ВУЗа и школьный учитель математики. Все они считались сиротами, все являлись холостяками, хотя в сексуальной сфере у всех дела обстояли нормально. Просто таково было требование их работодателей. Они встречались раз в месяц, отчитывались о проделанной работе, получали новые задания, общались. «Настоящие», то есть «мокрые», дела «докторам» выпадали редко, где-то раз в год на целый отдел, а то и реже. Чаще всего им предлагали потренироваться на внушении определенных мыслей выбранным группам людей. Чтобы доктора не теряли рабочую форму, так сказать.
А мама стала приходить все реже… Да и сам доктор Вербицкий вспоминал о ней теперь нечасто. Он знал, что мама живет одна, в их стареньком покосившемся домике на окраине. Соседи считали ее несчастной вдовой, единственный сын которой много лет назад погиб, попав в железнодорожную катастрофу, и помогали ей, чем могли. Мама была очень одинока, как и он сам, как и все талантливые люди. Но безграничная, слепая любовь к сыну, которого она обожествляла, не помешала предложить ему жестокий выбор. Хотя она почти не молилась Богу, с детства отторгнутая православной церковью, которая считала таких, как она, «нечистыми», а также советской властью, всю сознательную жизнь учившей ее, что ни Бога, ни черта, ни потусторонних миров не существует, в последние годы ей стало казаться, что она иногда чувствует смутные светлые струи в своей израненной душе. Последняя работа сына внушала ей глубокое отвращение. Тот разговор перед поступлением Нанечки, как она его продолжала называть, в отдел без номера, явился выбором прежде всего для нее. Мудрая женщина предвидела, а может, просто логическим путем вычислила дальнейшую судьбу единственного обожаемого чада. Ей было трудно, почти невозможно предложить тогда Нанечке уйти из этой жизни, но она знала, что так или иначе это непременно случится через несколько лет – и будет хуже. Поэтому, страшным усилием переборов себя, она решилась. Он не послушался. Предпочел отягощать бессмертную душу грузом многих злых дел. Ее глупый беспомощный мальчик.
Он отдалялся от нее все больше. Мать чувствовала это. И наконец настал день, когда он подумал о ней с раздражением. Мама не обиделась. Она хотела только одного: чтобы Нанечка спасся. Она бы с радостью сделала для этого все.
* * *
Пятое число каждого месяца, независимо от дня недели, был явочным днем для докторов. Они встречались ровно в 17.00 в старой квартире недалеко от книжного магазина на Арбате. Все их знакомые, коллеги были в курсе, что они много времени проводят в этом магазине и возле него. Выглядело действительно так, как будто они увлекались редкими в Союзе изданиями, ведь они на самом деле постоянно покупали с рук, продавали и перепродавали разные дефицитные книги. Через их руки зачастую проходили огромные деньги, не обходилось без проблем с милицией, которой и в голову не могло прийти, кем на самом деле являются пойманные ими за шкирку неумеренные любители Солженицына или, прости Господи, западного глянцевого журнала с похабным содержанием. Это была преотличная маскировка для докторов, которые как нельзя лучше вписывались в этот полулегальный, полукриминальный, но очень интеллигентный мир, и даже имели там хороших знакомых.
В конце лета 1979 года Серп и Молот вызвала доктора Вербицкого в неурочное время. Стояла середина августа, а на больших часах «Заря», расположенных прямо над рабочим местом инженера, отстучало ровно два часа дня. Аккуратный Даниил только что вернулся с обеда на работу. Ему пришлось срочно отпрашиваться – хорошо еще, что ничего не горело. Он очень не любил нарушения размеренного, годами заведенного порядка – встречи только по пятым числам, в пять часов. Нарушения случались крайне редко, всего один-два раза на его памяти. Нырнув в четвертый от центральной проходной завода переулок, он тормознул первую попавшуюся машину и на всех парах помчался по направлению к Арбату. Там он получил больничный лист на три дня и приказ немедленно лететь в Якутию в составе делегации ЦК партии. Даниила заверили, что такую срочную и важную работу могут доверить только ему. На самом деле он подозревал, что просто подошла его очередь. Ведь остальные его коллеги хотя бы по одному разу работали за пределами Москвы, благо график официальной работы им позволял. Даниила в непривычной обстановке еще не проверяли. Вот и настал его черед. «Не все коту масленица», как любил повторять майор Горяев, ныне пенсионер, безмерно гордившийся успехами своего ученика.
* * *
Студенческие годы запомнились Гане чистым, ничем не запятнанным весельем и… частой головной болью. Почти все студенты жили исключительно на стипендию, лишь изредка перебиваясь посылками из дома. Сейчас в это невозможно поверить, но днем серый хлеб, нарезанный горкой, стоял в столовой бесплатно. «У нас никто не умирает от голода». Можно было нацедить кипяток в алюминиевые кружки и пообедать, не заплатив ни копейки. Так и спасались, если успевали туда забежать. Везло ребятам, родные которых жили сравнительно недалеко от столицы. Аккуратно зашитые в холщовые мешочки посылки с провизией они получали чаще остальных. Почти позабытое ощущение голода вернулось к Гане. Вечерами голод так сильно истязал желудок, а главное, сознание новоиспеченного бедного студента, что ему пришлось научиться расслабляться. Пример ему подал один из соседей по комнате, китаец из Вилюйска по фамилии Лю. Он вообще не получал никаких посылок, и при этом утверждал, что стоит ему просто представить себе, что не хочет есть, так голод у него и вправду пропадал. Ганя на удивление быстро научился этому странному методу борьбы с неудобствами физического мира. Он действительно уже почти не обращал внимания на противное сосущее чувство, вот только в первый и второй дни голодания у него обычно очень сильно болела голова. На третий день, после очередного стакана холодной кипяченой воды, его начинало сильно тошнить, и из желудка обильно исходила противная на вкус желтая жидкость; зато после оставалось только чувство удивительной легкости во всем теле. И без того прежде не толстый, он превратился в подобие спички; казалось, они с Сережей Лю вот-вот исчезнут совсем из числа обитателей этой планеты.
Но было весело. Стипендия легко тратилась на неделю сытных обедов в студенческой столовой, билеты в театр, цветы девушкам и, чего греха таить, вечеринки, то есть попойки. Не то чтобы это происходило часто, но все-таки праздники и дни рождения они отмечали, причем часто почти с аристократическим размахом – в том смысле, что сами устроители жили постоянно в долг… Только в Туймаде, называемой Великой, Ганя в полной мере прочувствовал, как огромна его родина – Якутия, Саха Сирэ, как она богата, разнообразна и в то же время едина. Смеясь над неистребимым северным акцентом колымчан и неподражаемой скороговоркой жителей центральных улусов, он неожиданно заметил, что его степенная, идеальная, на его взгляд, якутская речь, сама часто становится объектом насмешек. Глядя на соседей по комнате, Ганя каждый раз удивлялся, что все эти очень разные люди – саха, невольно восхищаясь в глубине души тем, что всепроникающий, победный дух этого народа не ограничился группой из нескольких западных улусов, в чем он до сего времени был почему-то глубоко убежден, следуя дурному примеру всех уроженцев тех мест.
Считалось, что раз человеку так повезло, что ему разрешили учиться в высшем учебном заведении, он должен стараться изо всех сил. Они и старались. Помогали друг другу чем могли. Но Ганя так и не смог ни с кем близко сойтись. Конечно, приятелей хватало, но вот такого друга, с которым он мог бы разделить все свои радости и горести, так и не появилось. Как началось, так и продолжилось в его жизни. Его ведь всегда считали немного странным. Иногда – правда, очень редко – он вспоминал Колю, неизменного товарища своих детских игр по Мастаху, доброго и тихого мальчика с очень бледным лицом и прозрачными ушами, который умер от голода за несколько дней до Победы. Невыразимая горечь поднималась в его сердце при этом тяжелом воспоминании, и он всегда гнал прочь кошмарные видения своего раннего детства. Ганя просто ненавидел Мастах и почти все воспоминания, с ним связанные. Если бы Коля не умер так рано… Коля всегда уступал ему в споре, Коля часто восхищался его сообразительностью и цепкой памятью, Коля, не стесняясь, первый приходил мириться после, казалось бы, смертельных ссор, а ведь жители тех мест от рождения горды, очень горды… Если, конечно, он не был болен, а болел он часто… И тогда Ганя отправлялся коротать свои бесконечные, тупые, унылые дни к соседке, старушке Агафье, которая очень его любила и стремилась украсить его одиночество. Ее он почти не вспоминал в студенческие годы, зато Коля нередко снился. Во сне он выглядел очень спокойным, печать усталости на детском личике – неизменная спутница недоедания – сменилась выражением радости. А Ганя просыпался среди ночи грустный, благодарил судьбу за редкостное везение, и стирал, стирал из памяти огрызки своего чертова детства, пока наконец не преуспел в этом занятии… Во всяком случае, он добился того, что Степка Пахомов, чьим подшефным он являлся в ючюгяйском интернате – настоящем земном раю – стал приходить ему на ум гораздо чаще. Это были легкие, приятные воспоминания. Даже запои дяди вспоминались теперь чуть ли не с радостью.
В Туймаде Ганя наконец понял, что значит истинная свобода. Чувствовалось дыхание больших открытых просторов. Он никому ничего не был должен. И ни от кого ничего не ждал. Он даже не был обязан общаться со своими однокурсниками. И его не могли за это осудить, поколотить, объявить бойкот, как это случалось в интернате или в школе. Здесь не было всевидящего ока вечно раздраженной тети Зои и сестер-шпионок, которых надо было еще и кормить. У Гани вошло в привычку после лекций некоторое время фланировать в одиночестве по улицам города, которые казались ему в те годы прекрасными. Иногда он бродил в компании Сережи Лю. Тогда они, дружно проигнорировав послеобеденные самостоятельные занятия в библиотеке, пропускали где-нибудь по стаканчику портвейна на собранную по всем карманам мелочь, пытались знакомиться с девушками, и вообще, веселились от души. Сын объякутившихся эмигрантов, Сережа Лю, на зависть Гане, одинаково хорошо говорил на двух языках, якутском и русском; правда, совсем не знал родного.
Только Создателю ведомо, с каким трудом Ганя, ломая всю свою психику и весь свой речевой аппарат, учился разговаривать по-русски. Это было для него невероятно трудно – главным образом потому, что этот язык никак не соответствовал его духу, и явно проигрывал родному, с его меткими сравнениями, пышными метафорами, чисто по-восточному цветистыми оборотами, долгими вступлениями и туманными иносказаниями. Разумеется, русский казался ему слишком примитивным, грубым и абсолютно не звучным. По правде говоря, Гавриил Гаврильевич так и не научился достаточно хорошо разговаривать на этом языке. Он до сих пор начинал нервничать, когда по долгу службы, как вот сейчас, был вынужден долго на нем общаться. И только существование покойного Александра Сергеевича Пушкина в какой-то мере примирило его и с языком, и с ныне здравствующими и не всегда гениальными его носителями.
«Какой якут не любит Пушкина!», – восклицал, бывало, Сережа Лю, пытаясь закадрить очередную красотку при помощи очередных цитат из классика. В таких случаях Ганя обычно только глупо улыбался и кивал головой. Он был согласен с товарищем, просто ему трудно давалось одновременное восхищение и стихами, и красоткой. Красотки иногда соглашались пойти с ними в парк кататься на аттракционах… Как все происходило невинно и мило! Не беда, что девушки были городские, ухоженные и капризные, а они – только вчера из бог весть какого захолустья, в одинаковых синих толстовках со здоровенными заплатами на рукавах, и это была самая лучшая их одежда; плохо обутые, вечно голодные… Но зато веселые, полные надежд и постриженные по последней моде сезона под «полубокс»!
У Сережи Лю не было друзей, а он в них и не нуждался. Не то чтобы он был особенно скрытен, как-то неприятен, скуп или высокомерен. Вроде парень как парень. Ганя впоследствии размышлял над загадкой его характера. И единственное, что пришло ему на ум – Сергей не нуждался ни в чьем обществе, потому что жил напряженной внутренней жизнью. Внешние проявления этой жизни были ему не очень интересны, хотя он и не отказывался от них явным образом. Он ни с кем не соперничал, но никого и не поддерживал, ни с кем не дружил, ни в какие общества, столь популярные в те далекие наивные времена, не вступал. Просто жил, как живется. От своих родителей он унаследовал просто фантастические выдержку и спокойствие. И ни Гане, никому из сокурсников не суждено было узнать, через какой ад пришлось пройти этим людям, покинувшим свою родину; более того, они никогда не услышали даже намеков на причины, побудившие их совершить такой отчаянный поступок. Впрочем, справедливости ради надо заметить, что этим никто особенно и не интересовался. Каждый, верный установившимся в этом стылом краю нехорошим традициям, свято хранил драгоценные скелеты в темных тяжелых шкафах, тщательно следя за тем, чтобы они, не приведи Диалектика, не испортились. Между тем, чувство собственного достоинства, прочно сросшееся с образом Сергея, невольно внушало уважение. Но не внушало мысли добавить лишних граммов симпатий к его личности. Люди на самом деле не очень любят тех, кто сильнее их. Они готовы слепо восхищаться, преклоняясь перед каждым их жестом, но при удобном случае готовы растоптать. Можно сказать, что парни, соседи по комнате, Сережу просто терпели.
Письма из дома Ганя получал очень редко. При всем богатстве спектра противоречивых чувств, охватывающих его при слове «дом», письма от тети и сестер он всегда прочитывал с удовольствием.
Ганя навсегда запомнил тот день, когда, будучи уже третьекурсником, он получил конверт, надписанный незнакомым почерком. Вернее, сначала он и не заметил, что почерк незнакомый – просто крупные буквы, выведенные женской рукой… Он вернулся с лекций чуть раньше остальных, обнаружил внизу на вахте конверт, адресованный себе, схватил его, радостный, быстро поднялся на второй этаж и рывком распахнул дверь в свою комнату. На кровати возле окна лежал Сережа Лю и читал книгу. Он вздрогнул, поднял голову, затем заметил конверт в его руках и улыбнулся.
– А, я видел письмо. Хотел забрать, чтобы заставить тебя танцевать, потом…
– Что потом? – задиристо спросил Ганя, любуясь своим отражением в оконном стекле, слегка подпрыгивая и вставая в боксерскую позу.
– А потоо-ом, – Сережа зевнул. – А потом мне стало лень.
– Молодец! – воскликнул Ганя, сделал стойку на руках и прошелся между тумбочками. Так, на руках, он добрался до своей кровати, подумал, в какую сторону упасть, затем кое-как принял нормальное положение и сел.
– А еще говорит, что у него там нет девушки, – фыркнул Сережа, наблюдая за его выкрутасами.
– Ну, может, и есть, – хвастливо подтвердил Ганя, вскрывая конверт.
Сережа снова углубился в чтение. Ганя развернул письмо и… перед глазами у него все поплыло. Он еще раз взглянул на конверт. Конечно, это не почерк его сестры Куоска Нади или тети Зои… Просто очень похож. Пробежав письмо, которое, как выяснилось, написала соседка Матрена, Ганя очень долго сидел, застыв на кровати в той позе, в которой оно его настигло. Во всяком случае, когда он наконец заметил на себе взгляд Сережи Лю, у него сложилось впечатление, что тот наблюдал за ним довольно продолжительное время.
– Хочешь спросить, что случилось? – спросил Ганя со сдавленным смешком. – Незачем. Совсем незачем.
Он спрятал письмо в нагрудный карман рубашки и вышел из комнаты. Этого не может быть. Так не бывает. Это неправда. Ганя быстро шел по улицам города, ничего не видя перед собой, с полным ощущением, что его крепко стукнули по затылку. Время от времени он мотал ноющей головой и оглушенно улыбался. Когда на его пути попадались ларечки с разливным красным вином, он механически начинал шарить по карманам в поисках мелочи, что-то оттуда выуживал и покорно клал перед неизменно жалостливой толстой русской тетей, механически же глотал содержимое стакана, предложенного в обмен на звонкие монетки, и шел все дальше и дальше, на все больше и больше деревенеющих ногах.
Он пытался анализировать свое поведение за последние два с половиной года, находил в нем много предосудительного, главным образом то, что он, дожив до третьего курса, так ни разу не выбрался на каникулы в родные места. Очень слабым оправданием звучало, что никто из немногих родственников особенно не настаивал на его приезде, не говоря о предложении материальной помощи в этом дорогостоящем предприятии. После первого курса он действительно очень хотел поехать навестить родных, но денег не было, и никто ему не мог помочь. Он остался на все лето в душной, пыльной Туймаде, и добрые люди из деканата нашли ему работу на многочисленных стройках города, так как в длинные летние каникулы выселяли из студенческого общежития. А там предоставляли бесплатную крышу над головой, одноразовое питание, к тому же по окончании работ неплохо платили. Осенью он купил себе дорогущее драповое пальто и даже умудрился послать немного денег тете Зое. После второго курса, прошлым летом, он уже и не особенно рвался в родные места – слишком далеко, да и что там делать? Пол-лета съела практика в ближнем улусе, на остальные пол-лета он устроился на работу в приемную комиссию университета, а там уже и на картошку пора…
Письмо, полученное им, было очень коротким, и сообщало, что на прошлой неделе состоялись похороны Веры, старшей дочери тети Зои, что остальные чувствуют себя более-менее нормально, и что она, Матрена, живет хорошо, только вот иногда сильно мучает кашель, особенно после того, как прошлой осенью потеряла сына (!), его звали Васенька, ему было два годика… При прочтении этих строк Ганя почувствовал сильный толчок в груди, и все его существо пронзила внезапная догадка, перешедшая в непоколебимую уверенность. Зная образ жизни Матрены, никто не посмел бы утверждать что-либо наверняка, но Ганя был уверен в своем отцовстве так же твердо, как в том, что он сам вырос без отца. Все косвенные доказательства имелись налицо. Ее внезапные настойчивые попытки заговорить с ним, затем столь же внезапное отчуждение, так что ему, в конце концов, надоело за ней гоняться. И родственники, тетя Зоя и сестра Надя, которые упорно избегали в своих письмах любое упоминание о делах соседки, что вообще-то выглядело довольно подозрительно. А он, дурак, был им в глубине души благодарен, так как хотел, чтобы они, да и весь поселок, как можно реже вспоминали о подвигах его юности. По сути, оказывается, все от нее отвернулись, ожидая, что само как-нибудь образуется. Вот и образовалось. Конечно, вряд ли Ганя женился бы на Матрене, но сына он должен был увидеть живым… Должен. Живым. И Веру застать живой. Помочь словом. Присутствием. Ганя в ту ночь много плакал.
Вернулся он только под утро, ненавидя целый свет. Не раздеваясь, грохнулся на кровать и тяжело забылся. Разумеется, о лекциях не могло быть и речи. Он как будто издалека, из совсем другого мира, слышал, как брезгливо отзывались о его внешнем виде соседи по комнате, от природы не переносившие никаких резких запахов (впрочем, как и он сам, когда пребывал в обычном состоянии). Они возмущались его поведением и даже, кажется, вечером хотели организовать комсомольское собрание. Только Лю не участвовал в этом коллективном вербальном линчевании, что, впрочем, было неудивительно, так как он никогда ни в чем не участвовал. Ганя понимал чувства своих товарищей, но ничем не мог им помочь. Он просто валялся, как тряпка, и не знал, спит он или нет, жив он еще или уже нет. Он оглох от звуков биения собственного сердца. Значит, все-таки жив?
В один миг он обрел и потерял сына, а также услышал горькую весть о том, что его старшая двоюродная сестра Вера была насмерть забита мужем в пьяном запале, а его уважаемый зять, тракторист Уйбаан, сидит в тюрьме.
Он очнулся только к обеду, с дикой головной болью, и сквозь полусомкнутые ресницы увидел опять читающего Сережу Лю. «Прогуливает, что ли?» – вяло подумал он и слабо пошевелился. Сережа внимательно посмотрел на него и произнес:
– Жив?
– Нет, – сказал Ганя и попытался улыбнуться.
Сережа встал, налил из чайника холодной воды в граненый стакан, некогда украденный из студенческой столовой, и протянул Гане. Расплескивая живительную влагу, Ганя жадно припал к стакану. Никогда в жизни ему не хотелось пить сильнее. Он попытался сесть, но это ему не удалось.
– Да ты лежи, лежи, – спокойно сказал Сережа и вернулся на свое место. Затем произнес с какой-то неопределенной улыбкой, и голос его звучал при этом печально:
– Мой папа всегда говорил: «Достойный муж ест и пьет медленно».
Гане в тот момент было наплевать, что именно говорил по этому поводу старый Лю, но впоследствии он часто вспоминал эти слова. Они проникли в его воспаленный мозг сквозь обнаженные на тот момент нервы и прочно засели там на всю жизнь. Ганя лежал, у него дико кружилась голова и переворачивались внутренности. Было такое ощущение, будто он собирал себя по кусочкам. Когда он наконец осмелился оглядеть себя, его едва не вырвало от отвращения. Брюки и ботинки в грязи, на куртке – засохшие следы блевотины, все руки в глубоких ссадинах, синяках и кровоточащих порезах. Он потрогал лицо, пошевелил ногами. Вроде нигде не болит. Но смрад действительно стоял жестокий.
– У тебя дети есть? – спросил он внезапно Сергея. И обрадовался, что с перепою, оказывается, можно болтать что угодно.
– Что-о-о? – удивился тот. – Да вроде нет. Нет еще. Еще не женился.
– А у меня был сын. Я не был женат, но у меня был сын. Он умер. И сестра двоюродная умерла. Не говоря о матери и отце, которые тоже умерли, правда, давно. В общем, все умерли, и никто не счастлив. Кстати, дядя тоже умер, он пил много. Наверное, им кажется, что так лучше… Друг Коля тоже умер, от голода. Кто там еще у меня умер? Мне впору открывать похоронную контору… Ах да, в шесть лет я хоронил бабушку Агафью. Почти один. Вот.
Сережа слушал его, не перебивая. Потом покопался в тумбочке и кинул сверток таблеток.
– На, аспирин. Помогает.
– Это не человек, а чудовище! – с вполне искренним изумлением простонал Ганя. – Он думает, от смерти спасает аспирин!
– Но ты-то жив, – непривычно жестко бросил Сергей. – Кстати, ребята сказали, если ты к их приходу не приведешь себя в нормальное состояние, они будут ставить вопрос о твоем поведении на…
– …на комсомольском собрании, я слышал. А пошли они…
Сережа пожал плечами. Помолчали.
– А тебя за твои прогулы не будут обсуждать? – спросил Ганя.
– Наверное, но мне уже все равно, – сказал Сергей.
– Как это? – удивился Ганя.
– Наверное, тебе вообще не следует со мной разговаривать. – Сережа отложил книгу и посмотрел на него. – Да, ты же еще не знаешь. Вчера меня с первой лекции вызвали на собеседование в одну организацию. Там я узнал, что мои родители арестованы как враги народа и шпионы. Теперь меня наверняка исключат из университета. Меня и в деканат уже вызывали… Говорят, некоторые преподаватели заступились за меня, но я уверен, что напрасно. Зря они это делают…
– Ничего себе, – присвистнул Ганя. Он был подавлен и удручен. И испуган. Невольно он начал припоминать, что и как он говорил при Лю, как себя с ним держал. То ли от сильного похмелья, то ли от сильного страха, Ганю бросило в холодный пот и затряс мелкий озноб. Одновременно каким-то странным образом ему стало легче. Может быть, от сознания того, что кому-то может быть гораздо хуже, чем ему. При этом он пытался понять, как Сергей мог оставаться таким спокойным в сложившихся трагических обстоятельствах. Попасть в застенки спецслужб… да это же в тысячу раз хуже, чем просто умереть… Ганя закрыл глаза и вся невозможная, нелепая тяжесть бытия навалилась на него. Он чувствовал себя так, как будто по его грудной клетке и ребрам прошелся огромный трактор. Было больно, тоскливо и при этом отчего-то стыдно. Лежа на спине с закрытыми глазами, он медленно и внятно произнес:
– Я ничего не слышал, что ты сказал. И ты тоже ничего не слышал, что я сказал… Знаешь, у меня не все так безнадежно, как у тебя. Я еще смогу встать…
– А мы и не падали, – вздохнул Сергей.
На том они и закончили общение. Ганя, охая, выполз из кровати и, переодевшись, поплелся мыться.
Сергея Лю через неделю действительно исключили. Как-то по-тихому, вроде бы по состоянию здоровья, потому что не было большей нелепости, чем уличить этого неглупого и старательного парня в неуспеваемости. Никаких иных формальных поводов к его изгнанию из альма матер не существовало, да и этот был фальшивый, но кого это удивляло? Между прочим, чудесным образом не пострадали преподаватели, посмевшие заступиться за опального студента (хотя наверняка все они заработали жирные минусы в своих личных делах, которые вели сотрудники могущественных органов). Правда, порядком струхнули трое студентов. Это были ничем не примечательные ребята, и что-то хорошее о них можно было сказать только на ежегодных комсомольских аттестациях, и только про их «правильную жизненную позицию». Они учились средненько, не были ни злыми, ни добрыми, ни веселыми, ни скучными – вообще никакими. Разве что пугали всех вокруг своей необычайной преданностью партии и правительству. Непонятно каким образом их заподозрили в особо тесных связях с сыном репрессированных, и затаскали на беседы в контору, и доныне расположенную на улице Дзержинского… Наверное, это была последняя шутка Сережи Лю, его задумчивая улыбка напоследок… Ганя еще больше налег на учебу и начал потихоньку откладывать со стипендии – на дорогу. Успешно завершив третий курс, он наконец-то отправился на каникулы в родные места…
* * *
Вальяжные «старцы» из ЦК только покосились на попутчика, навязанного им в последний момент. Они прекрасно понимали, кто, как говорится, есть кто. Но Даниила раньше не видели, потому слегка опасались. Хотя быстро примирились с существованием этого невзрачного человечка с внешностью инженера и пригласили пить водку с осетриной.
Где-то через час Даниил, сославшись на усталость (а он действительно устал за сегодняшний день), отошел в уютный уголочек возле запасного выхода, укрылся своей легкой курточкой и закрыл глаза. Он хотел собрать разбегающиеся мысли, подготовиться к предстоящей работе как следует. Когда он начал тщательно вспоминать детали задания и обдумывать, как бы побыстрее и почище со всем этим разделаться, на него напала неожиданная дремота. Ровно гудел мотор самолета, через три-четыре ряда вольготно расположились его сановные попутчики и солидно разговаривали между собой ни о чем. Он хотел было помотать головой и попросить у кого-нибудь кофе, но не смог. Гораздо приятнее было вот так развалиться и пребывать в состоянии блаженного полунебытия. «Странно, неужели две рюмочки водки стали на меня так действовать, – досадливо поморщился он. – Старею, что ли»… И тогда он увидел мать. Она проходила по салону самолета со стороны кабины пилотов, сгорбившись, шаркая полусогнутыми ногами и слегка удивленно оглядываясь по сторонам. Даниил невольно улыбнулся, представив ее стюардессой. В неизменном белом платочке и в своем бордовом, самом нарядном платье со скромными оборками, которое она очень любила. И в плоских, стоптанных старушечьих сапожках из грубой кожи, без молнии, верно служивших ей почти все времена года, исключая только самое холодное. На два зимних, самых морозных месяца она так же прочно пересаживалась на валенки. Палящий летний зной этим сапожкам был, как всегда, нипочем, Даниил их хорошо помнил. «Сколько же им лет, наверное, четверть века уже», – с грустью подумал он. Украдкой наблюдая за матерью, Даниил неожиданно почувствовал прилив умиления. «Мама…», – тихо позвал он. Она заметила его и улыбнулась издали. «Ой, сынок, – сказала она, осторожно усаживаясь на крайнее через проход кресло, в том же ряду, что и он. – Как же тебя угораздило-то?»
– Мама, – кротко сказал Даниил. – Ты опять?
Голубые глаза матери сияли так же ярко, как и в молодости. Большой, тонкий, чуть крючковатый нос торчал вроде бы угрожающе, но все равно как-то смешно и очень по-родному. «От ее внешности мне почти ничего не досталось, – почему-то пожалел Даниил, вдруг посмотрев на нее глазами постороннего человека. – Хорошая порода»… А вслух сказал:
– Почему ты не приходила так долго?
– Ты же ученый у меня… Мать не признаешь… – то ли она шутила, то ли вправду так считала – скорее, и то, и другое. – Я думала с тобой поговорить, но только ты не хотел-то, сорванец этакий! Все ждала – вот выпьет водочки, оттает… поговорим… ан нет… О злыднях все думает. Хорошо, что о годах своих подумал, о старости, вот и мать вспомнилась и пришла к тебе!
Да, конечно, это был один из первых постулатов, который ему вдолбили еще в школе – если «объект» помещен в среду, которую он считает для себя безопасной, слегка расслаблен подходящими средствами (напитки, музыка, еда – все, что угодно), нет ничего проще, чем внушить ему нужную тебе мысль посредством простых и сложных ассоциаций… Глупо было спрашивать. Даниил рассмеялся, мать тоже. И внезапно все встало на свои места.
– Хорошего человека убивать тебя посылают, чистая у него душа, Нанечка, – негромко, но с силой сказала мать. – А грех-то на тебе ляжет…
Помолчали. «Это же моя работа», – хотел было ответить Даниил, но слова застряли где-то глубоко в груди. Вместо этого он заныл, совсем как в детстве:
– Мама, мама, я совсем запутался, уже ничто меня не радует, ничего не хочется… Жизнь проживаю, а кажется, все зря!
– Отогнать надо злыдней от себя, Нанечка!
– Мама, ты не знаешь! – воскликнул Даниил, и тут…
Самолет качнуло. Яркие лампы, освещавшие салон по всей его длине, разом погасли. В тусклом желтом мерцании маленьких круглых лампочек индивидуального освещения, оставшихся гореть над несколькими креслами, ему удалось разглядеть, как со стороны хвоста самолета на них медленно надвигалась… Норма Норвилене. Даниил оцепенел от ужаса. Когда первые страх и недоумение («разве это возможно?») прошли, Даниил обратил внимание на то, как странно она выглядела. Приглядевшись, он задержал дыхание, затем задышал чаще и зажмурился. Обычно Норма одевалась очень скромно, даже мешковато, преимущественно в темные тона. Ноги никогда не открывала, волосы не распускала и косметикой не пользовалась. А сейчас перед ним предстала соблазнительная красотка, сошедшая со страниц заграничного журнала – одного из тех, которые иногда проходили через его руки. Он не сомневался, что это Норма, но все же… Короткая и очень тесная ярко-красная кофточка, скорее открывающая высокую грудь со всей ее анатомией, чем защищавшая от постороннего взора. Смело подведенные глаза, благородный нос, влажные, пухлые губки. Роскошная платина длинных прямых волос, струящихся и переливающихся при каждом движении. И главное – ноги, ноги! Доктор Вербицкий мог бы поклясться на чем угодно, что таких стройных, длинных и красивых ножек он еще никогда ни у кого не встречал. Тонкая ткань кокетливой мини-юбочки, бесстыдно обтягивающей аккуратные бедра, едва могла заслонить собою то место, откуда они начинались. И ему невольно захотелось посмотреть, откуда же они все-таки начинаются…
Когда ошеломление этим неожиданным явлением немного прошло, Даниил оглянулся на мать. Второй его шок заключался в том, что мама тоже видела Норму! И смотрела на нее с неподдельным удивлением и скрытым ужасом. Тем временем…
– Ничего не хочешь, говоришь? – низким томным голосом обратилась Норма к Даниилу, подойдя к нему совсем близко. – Как же так?
Даниил тихо застонал. Он понял, что всегда, всю жизнь хотел эту странную, невозможную женщину, и только ее одну. Еще с самого детства, с того самого дня, когда он, в запале обычной детской ссоры обозвав ее «чухонкой», немедленно отлетел к ближайшей стенке от одного ее спокойного, насмешливого взгляда. За что Норму поставили в угол в красной комнате на целых три часа и лишили ужина – без специального разрешения возбранялось пользоваться подобными приемчиками по отношению к кому бы то ни было. Даниил весь вечер злорадно нарезал круги вокруг нее и осторожно дразнился. Она терпела, терпела и вдруг заплакала… А может быть, еще раньше, даже с самого первого дня пребывания в этом чудном интернате, с 12 лет, когда воспитательница водила его, новенького, по жилому корпусу и знакомила с ребятами. Они постучались в одну из комнат, и когда в ответ на слабое «да» воспитательница толкнула дверь, Даня увидел маленькую светленькую девочку. Она сидела за большим столом в комнате, которая казалась просто огромной, и быстро что-то писала в толстую тетрадку. Две тонкие косички торчали над ее склоненной шейкой. Увидев их, она слезла с высокого стула, подошла прямо к нему и, серьезно глядя в глаза, спросила: «А у тебя мама есть?». Ей было десять лет…
– Норма… Ты… Вы… – Даниил сглотнул слюну и открыл глаза. Самолет продолжало качать, он весь вспотел. Оказывается, Норма уже отодвинулась от него и, не обращая больше никакого внимания, как будто его здесь вовсе не было, пристально смотрела на его мать.
– Мама! – крикнул Даниил, внезапно испугавшись. Что-то происходило между двумя женщинами. Он никогда не думал, что ласковые ярко-голубые, временами синие, глаза его матери могут причинять такую боль. Они буквально метали молнии, эти молнии случайно попадали и в него, хлеща по щекам, рукам, которыми он пытался закрыться. Между тем Даниил заметил, как бесцветные глаза Нормы постепенно начали загораться изнутри опасным красным огнем. Казалось, они все прожигали насквозь. Даниил в ужасе бросился между двумя женщинами…
…Он проснулся от какого-то хрипа над головой. Прислушавшись, понял, что это включились забарахлившие динамики: «Наш самолет попал в зону турбулентности… через несколько… секунд мы выйдем… пассажиров просим… не покидать свои места…» Он не только разобрал слова, но даже смог узнать в сильно искаженном бормотании голос хорошенькой vip-стюардессы. Самолет энергично потряхивало, его попутчики смирно сидели на своих местах, многие, кажется, дремали. Освещение отсутствовало. И только две-три лампы индивидуального освещения мерцали где-то вдали тускло и уныло, как в преисподней…
* * *
После томительных шести часов полета пассажиры спецрейса наконец с облегчением ступили на трап самолета. Город на берегу величайшей реки встретил их щедрым ярким солнцем, неожиданным зноем и каким-то особенным весельем. По высокому сияющему небу, как бы танцуя, легко проносились маленькие нарядные барашки облачков. Солнце умильно улыбалось сквозь белую пену их кудрявой шерсти. Да, Туймада ему сразу понравилась. Особенно девочки в национальных одеждах. Тонкие, грациозные, они с искренними, прямо-таки лучезарными улыбками преподнесли прибывшим напитки (кажется, называется кумыс?) в традиционной деревянной посуде, вручили сувениры, искусно выточенные из бивня мамонта, и произнесли мягкими голосами на двух языках: «Добро пожаловать!». Крепко пожимала руки встречающая высоких гостей делегация. Эти люди ему тоже понравились. Он сразу увидел, что в начале жизненного пути им всем пришлось много страдать – едва ли не больше, чем ему самому в детстве; они очень много работали – едва ли не изнурительнее, чем он сам сейчас; и в массе своей были скромны, что было очень близко его натуре. Балаболок и фанфаронов доктор Вербицкий не терпел. Впрочем, он отдавал себе отчет в том, что приехал сюда работать, а не выражать свои симпатии и антипатии. Поэтому держал себя холодно и вежливо.
Из просторного салона большой черной машины, с включенными мигалками, стремительно проносящейся по раскаленным улицам загадочного северного города, Даниил с некоторым удивлением успел заметить, что девушки все были одеты по последней моде. Очень часто попадались премиленькие мордашки…
Вечером, на приеме в обкоме, он познакомился с «объектом». Объект оказался высоким худощавым мужчиной примерно одного с ним возраста. Он улыбнулся на вопрос Даниила, умеет ли стрелять так же метко, как прославленные якутские снайперы (на следующий день была назначена увеселительная поездка на природу, громко названная «охотой»). «Нет, конечно, – ответил объект с мягкой улыбкой. – По правде говоря, ружье я держал всего два раза в жизни… да и то попросили подержать…» И они, рассмеявшись, немного порассуждали о силе установившихся штампов, и о необходимости их разрушения. Во время разговора Даниил заметил краем глаза, что чаще остальных возле них оказывался невысокий плотный мужчина с волевым и энергичным лицом.
* * *
Приехав на каникулы в родные места, Ганя не обнаружил там особых перемен. Разве что ему показалось, что везде стало как-то темно. Мрачная тень на улицах, сумрак в помещениях, хотя лето стояло, как всегда, солнечное и жаркое. Темно было дома у тети, к тому же сыро и холодно. Темно в здании, где Ганя прежде работал, куда он заглянул по старой памяти, а также в двухэтажной средней школе, в которую он, как бывший ученик, сходил без особой охоты, повинуясь традиции. Светло было только в здании райкома партии, куда он пришел навестить Петра Петровича Нестерова, друга своего покойного дяди, своего бывшего начальника, из заместителей председателя исполкома выросшего до второго секретаря райкома. Чувствовалось, что там кипит жизнь, решаются судьбы. Дядя Петр искренне обрадовался Гане:
– О, наш спортсмен! Ну, как успехи? Как учеба?
Ганя тоже был рад встрече. С удовольствием рассказал о Туймаде, об университетских соревнованиях, менее охотно – о делах учебных и студенческих. Вспомнили Веру. Помолчали. Ганя слышал, что Петр Петрович очень помог в организации ее похорон. Он подумал, что надо бы его поблагодарить, и уже собирался было это сделать, как вдруг Петр Петрович воскликнул:
– Ну, теперь я тебя не упущу из виду!
– В каком смысле? – захлопал глазами Ганя.
– Секретарь университетской партийной организации – мой давний друг. – важно заметил Петр Петрович. – Тебе надо уже подумывать о вступлении в партию, рекомендациями я обеспечу. Быть школьным учителем – для тебя слишком просто. Каждый должен попытаться полностью использовать данные ему природой способности. Будешь служить своему народу.
Так Ганя начал становиться на путь партийной работы.
Спустя год он снова приехал на летние каникулы. В первый же день, посетив могилу Веры, на обратном пути он решил зайти к Наде. Она наконец-то вышла замуж. Правда, не за того хлыща-бухгалтера, который к тому же оказался женатым и попросту исчез, как только узнал, что его несовершеннолетняя пассия находится в интересном положении. Дело даже не в великих просторах Якутии – при желании можно найти любого человека; в конце концов, суд, порядок и закон существуют везде. Просто подобные дела не принято предавать широкой огласке – если, конечно, они совершались по обоюдному согласию. Не сажать же в тюрьму хорошего человека из-за девчонки… Все делали вид, что знать ничего не знают, а более всех – сама девушка.
Так и не доучившись в средней школе, Надя родила прелестного мальчика, похожего на деда, то есть дядю Степана. В те годы считалось неслыханным позором обзавестись потомством без заключения брака. Люди шептались, что такая легкомысленная мать обязательно обрекает ребенка на несчастную судьбу. Надя пожила некоторое время у матери, с которой не очень ладила, потом как-то быстро вышла замуж за одного местного парня, своего одноклассника. Парень был тихий, добрый, работал на ферме скотником. По неписаному закону тех лет, ребенка он сразу усыновил. Общих детей у них пока не было. Они переехали к нему, а жил он с родителями, старым дедом и младшей сестрой прямо возле развилки, где одна из дорог вела на ферму, другая – мимо кладбища и сенокосных угодий в крохотную деревеньку Мастах. По этой дороге когда-то давным-давно дядя Степан привез маленького Ганю с матерью в райцентр.
Надя очень удивилась приходу брата и обрадовалась. Утром, услышав, что приехал Ганя, она сразу примчалась к матери, чтобы, так сказать, лично убедиться и лицезреть. Сейчас, заметив, что он идет к ним со стороны кладбища, укорила:
– Если бы ты сказал, что сегодня собираешься туда, мы бы вместе сходили… – и прикусила язык, так как брат только взглянул на нее печально, и она поняла, зачем он предпринял эту вылазку в одиночестве. Из-за Васьки. Надя была единственным человеком, кому Матрена в свое время доверила тайну рождения сына. Правда, она попросила не тревожить Ганю – пусть мальчик учится спокойно. Надя так и поступила, только сейчас не могла понять, откуда ему стало все известно.
Надя захлопотала, начала ставить чай, накрывать на стол. Сейчас она сидела дома одна с ребенком – свекровь с семейством выехали на все лето в сайылык, а муж находился на работе. Ганя поиграл с племянником, поболтал с сестрой о том, о сем.
– Кажется, ты знала. Кажется, все знали, кроме меня. – обронил он за чаем, как бы в продолжение давнишнего разговора.
– Никто, кроме меня, – ответила Надя, с детства обладавшая даром отгадывать мысли брата.
– Почему ты молчала? – вскинулся Ганя.
– Она просила, – вздохнула Надя. И спросила, в свою очередь:
– А ты откуда узнал?
– Интуиция, – криво улыбнулся Ганя.
В прошлый свой приезд он пробыл дома недели три и ни разу не разговаривал с Матреной. Так, видел мельком, издали. Он не хотел ни видеть, ни слышать про нее ничего, просто знал, что она продолжает вести прежнюю жизнь. Да и как-то не до нее тогда было, с этим навалившимся горем… Но вернувшись в Туймаду, Ганя всю зиму думал о ней. Она не выходила у него из головы, хотя осенью он наконец-то познакомился и подружился с хорошей девушкой. Даже подумывал о женитьбе.
– Надя, я хотел бы встретиться с ней, – умоляющим тоном произнес Ганя.
– Так сходи. По вечерам она дома, – просто ответила Надя.
Обычные в таких случаях сомнения совсем истерзали Ганю в течение оставшегося дня. А вдруг она не захочет с ним разговаривать? Если она выставит его за дверь? У нее кто-то будет? А вдруг она сильно изменилась? Эти бесконечные «вдруг» да «если» едва позволили ему дожить до вечера. Как только сумерки укрыли в своих объятиях сонный поселок, Ганя, с бешено колотящимся сердцем, направился в сторону знакомого дома. Постучался три раза и нетерпеливо толкнул дверь. Возле печки, с чайником в руке, замерла Матрена. Она совсем не изменилась.
– Здесь все только и делают, что пьют чай, – широко улыбнулся Ганя.
Она поставила чайник на плитку, медленно подошла к нежданному гостю и заглянула глубоко в глаза. Ганя сам не осознавал, насколько сильно он изменился за последние годы, особенно в глазах Матрены, умевшей верно читать в душах людей, оценивать внутреннюю зрелость мужчины. И она была довольна, что нашла не дрожащего мальчика, каковыми многие остаются всю жизнь, но полного сил, уверенного в себе молодого мужчину. А у молодого мужчины закружилась голова от этого жестокого и одновременно нежного взгляда женщины. Когда этот взгляд начал погружаться в его существо, смешивая и путая доселе бытовавшие в его мозгу понятия, Гане открылись многие тайны этого мира. Он отдался ему, как на милость природы, допустив до своих глубин. Наградой ему явилось предчувствие всех дорог, которыми он должен был пройти, всех рек и океанов, по которым ему суждено было проплыть, ощущение всех имеющихся на земле цветов, запахов и звуков. Ему стали понятны таинственная глубина морей и величественная высота гор; все сметающий на своем пути дикий ураган и мертвый штиль, от внезапной тишины которого закладывает уши; летняя жара и зимняя стужа, ненависть и любовь, низость и благородство, ад и рай – все заключалось в этом единственном, долгом, как страстный поцелуй, взгляде. Еще он узнал, как выглядят вблизи одиночество, отлучение, отчаяние. Когда Ганя начал выходить из этого опасного водоворота, где-то совсем рядом с его сердцем поселилась тихая боль, которая не желала уходить. Потом пришло недоумение по поводу этой боли. Но даже эта боль и это недоумение показались ему сладостными. Он мягко взял ее за кисти рук. Они были тонкими и гибкими, как всегда. Собираясь провести кончиками пальцев по ее чудным гладким волосам, немного тронутым сединой, он вдруг заметил у нее на шее следы чьих-то поцелуев. Волшебное очарование разом исчезло.
Ганя насупился, отстранил ее и уселся за стол. Она молча налила ему чай, сама встала позади и чуть поодаль, покорно ожидая своей участи.
Раньше у Гани никогда не возникало желания поднять руку на женщину, но сейчас он чувствовал, что эту женщину отколошматил бы с удовольствием. Вместо этого он встал из-за стола и порывисто обнял ее. «Это уже было», – успел он подумать. А она, приникая к нему горячим телом, прошептала: «Ты опять замерз?»… И все было, как в первый раз.
* * *
Извинившись, доктор Вербицкий покинул вечеринку чуть раньше остальных и вернулся в свой гостиничный номер. После оказанного теплого приема он пребывал, что называется, слегка под градусом, и сначала ничего не понял. На одном из просторных кожаных кресел картинно развалилась светловолосая женщина. Он увидел ее со спины. Даниил подумал было, что ошибся номером, даже проверил. Вроде нет… Потом решил, что поставка женщин определенной профессии входит в комплекс услуг, предоставляемых шикарным отелем гостеприимной республики. А может, она просто ошиблась?
– Извините, – кашлянув, произнес Даниил. – Это мой номер.
– Я и не спорю, – холодно ответила женщина. И он узнал голос своей начальницы. Он узнал бы его из миллионов похожих голосов во всей Вселенной.
Из самых глубин его существа поднялось что-то невыразимо тяжелое и скользкое. Это был страх. Ужас. И понимание, что он влипает во что-то мерзкое и страшное. Он бросился направо, в сторону санузла, и надолго заперся там, решив, что ему все мерещится. Бурно освободив желудок и кишечник от накатившего страха, умывшись и попив холодной воды из-под крана, он осторожно выглянул наружу. Норма была на месте.
– Ты никогда не отличался храбростью, – констатировала она, оценив его внешний вид. В реальной жизни она никогда не обращалась к нему на «ты».
– Да, товарищ Норвилене… Я… Вы… не …я … признаться, не ожидал… – вот и все, что он смог выдавить.
– Даниил, мы можем сегодня перейти на «ты»? – равнодушно перебила она его. Даниил молча кивнул.
– Конечно, то, что я сейчас сделала – очень грубая работа, на грани насилия. У меня нет привычки влезать в чужие головы так бесцеремонно. Но самолет и твоя мать…
– Мама! Что с ней?! – воскликнул Даниил, внезапно все вспомнив.
– Ничего, – ответила Норма. – Мы немного поулыбались друг другу, и все.
Даниил даже не захотел представлять, как именно происходил и чем закончился столь устрашивший его обмен любезностями, начало которого он имел несчастье наблюдать давеча. Только спросил: «Она жива?», на что Норма кивнула. Даниил облегченно вздохнул – он, как и остальные его коллеги, безоговорочно доверял ей. Надежность стиля работы Нормы не обсуждалась – равно, как и ее временами пугающая правдивость. Ослабевшие коленки Даниила сами посадили его на мягкую кровать. Он опустил голову и произнес:
– Что теперь меня ожидает?
– В смысле, за то, что ты скрывал от нас свою мать? До чего ты наивен! Думаешь, это можно скрыть? Может быть, от некоторых экспертов. Но только не от меня. Я всегда знала, что она у тебя из «наших».
«А мама у тебя есть?» – всплыла в голове фраза из детства. Он только теперь почувствовал в этом простом детском вопросе скрытую угрозу и предупреждение. И еще, пожалуй, тоску. Тоску ребенка, оставшегося без родителей.
– Вижу, ты не в очень хорошей форме. Но задание не может быть провалено. Так что соберись.
– Да. Да, конечно… – пробормотал Даниил, судорожно проведя рукой по лицу. Голос Нормы продолжал монотонно:
– Никто из отдела не может выполнить подобную работу здесь. В том числе и я. Никто, кроме тебя. Это охраняемая земля. Если ты понимаешь, что это значит…
Ну да, Даниил слышал, что в некоторых областях огромного СССР очень трудно работать. Причем невидимые границы «охраняемых земель» часто обозначались весьма причудливо, вопреки всякой логике. Один из его коллег после очередного задания вернулся с совершенно безумными глазами и такими же фантазиями. Рассказывал то про какого-то огромного старика с белой бородой, то про лысую женщину в синем одеянии, светящуюся в темноте. Они появлялись ниоткуда в самый неподходящий момент и здорово мешали. Эксперты пришли к выводу, что доктору пришлось иметь дело с духом озера и духом гор. Даниил, никогда не работавший за пределами Москвы, только посмеивался про себя на эти россказни. Призраков ставшего ему родным мегаполиса он считал чуть ли не своими братьями.
– Дело не терпит отлагательства, иначе этого человека вызвали бы в Москву, где у него случился бы сердечный приступ. Ну, или что-то в этом роде. Ни в коем случае нельзя применить прямое физическое воздействие. Время идет, дорога каждая секунда. Ты очень одаренный, но, к сожалению, двойственный. Впрочем, это является и плюсом в некотором роде. В Москве мы отгоняли от тебя твою мать, сколько могли. Ведь ты и сам этого хотел. Часто. За ней другие силы. А ты наполовину…
Даниил изо всех сил наморщил лоб, отчаянно кляня внезапно накатившую на него тупость. Иногда с ним случалось такое – слова собеседника все по отдельности вроде были хорошо знакомы и даже вполне понятны, но никак не желали укладываться в осмысленную фразу. Еле поймав упущенную нить смысла, он услышал:
– …и только благодаря матери ты смог сюда проникнуть физически. Объяснять не буду. Единственное, что могу обещать – сюда она больше не придет. Теперь выполнение задания – вопрос только твоего выбора…
Последняя фраза Нормы заставила его вздрогнуть и совсем очнуться. Даниилу вспомнилось посещение матери перед его официальным согласием поступить на работу в отдел без номера, и тогдашний разговор с ней, так и оставшийся незаконченным. Да, выбор есть всегда… Подняв голову, он увидел в зеркале, висящем прямо напротив, гримасу досады и страха на своем осунувшемся лице. Изображение показалось настолько неприятным, что ему пришлось снова опустить голову. Некоторое время он неприязненно рассматривал свою одежду, и свои новые часы на дрожащих тонких руках. Крепко сжимая пальцы, он подумал, что Норма видит эту дрожь так же ясно, как и он сам, и испытывает то же отвращение. Впрочем, способна ли она хоть что-то чувствовать? Надо бы спросить как-нибудь. А зачем? Он закрыл глаза и совершенно некстати подумал: «Хорошо бы умереть, прямо сейчас…» Стало вроде не так тоскливо. Потом на языке у него завертелся один вопрос. И Даниил не смог удержаться от соблазна задать его, хотя рисковал при этом выглядеть глупо, крайне глупо и нелепо.
– Норма, а что после смерти, ты знаешь? – тихо прервал он наступившее молчание. Прозвучало очень по-детски, довольно беспомощно.
Норма, до этого момента следившая за ним с самым серьезным выражением лица, метнула в его сторону ослепительный сноп красноватых лучей – было видно, что она удивлена; кроме того, вопрос ей не нравился. Обычно она внешне никак не выражала своих эмоций. Ответа Даниил так и не дождался.
– Выпьем? – неожиданно предложила Норма, помолчав. И почти дружеским тоном. – Что ты обычно пьешь? Водку, коньяк?
Даниил пожал плечами. Он устал, но игра продолжалась. Снова только она заставала его врасплох. 3:1. А может, и все десять… Как всегда.
Тем временем Норма встала и посмотрелась в зеркало во весь рост, вероятно, оставшись довольна увиденным. Выглядела она не в пример «тише» того сногсшибательного образа в самолете, но гораздо при этом шикарнее. Сегодня ее вполне можно было бы принять за немного избалованную дочь состоятельных родителей. И когда она произносила следующую фразу, в ее голосе проскальзывали чуть ли не кокетливые нотки:
– Не хотите пригласить даму в бар? Вы угощаете, доктор?
– М-мм… – Даниил окончательно растерялся и решительно не знал, что сказать. Он просто молчал, думая про себя: «Хорош же я буду, в одиночку шатающийся по барам, покупающий по две выпивки, да еще и разговаривающий сам с собой».
Норма отвлеклась от зеркала и обернулась к нему:
– Даниил, ты меня недооцениваешь. – Она со вздохом уселась обратно в кресло. – Я же проститутка из Благовещенска. Сегодня утром прибыла на заработки. Вот, вышла на первое задание. Кстати, мои «коллеги» сейчас реально находятся в номерах деятелей из Москвы…
– Но этого не может быть, – твердо сказал Даниил. – Так не бывает. Это невозможно.
Затем он встал и прикоснулся к ее руке. Рука была теплая и мягкая.
– Высший класс! – только и смог прошептать Даниил. Неожиданно ему стало смешно. Он сходит с ума? Ну и пусть! Разве не весь мир сошел с ума?! Он склонился над ней и поинтересовался самым наглым тоном, на который был способен:
– А как насчет обслужить клиента?
– Утром – деньги, вечером – стулья, – вежливо парировала Норма.
…Бар был почти совсем пуст. Уютный и небольшой зальчик, погруженный в мягкий полумрак, вмещал в себя всего три-четыре крохотных столика и одну очень короткую скамеечку возле стойки. Все было отделано толстыми слоями дерева – потолок, пол, не говоря уже о стенах; даже мебель оказалась сплошь деревянная, местного производства. Дерево бережно заглушало все звуки, что обоим гостям понравилось чрезвычайно.
Бармен, смазливый черноволосый мальчик с очень бледным лицом и тонкими красными губами, обслужил их с молниеносной быстротой. Они расположились в глубине. Даниил сел лицом к выходу, окинул зал профессиональным взглядом и определил наличие только двух скрытых микрофонов. Да и те находились далеко от них и вряд ли сейчас работали. Норма просканировала зал быстро, даже не глядя, то есть наоборот, прикрыв глаза на несколько секунд, затем открыла их и кивнула ему: «Можно говорить». Даниил, понимая, что от него, очевидно, требуется какая-то ответная услуга за сокрытие от вышестоящих инстанций информации о матери, совершенно не представлял, с чего начать разговор, поскольку инициатор встречи, не отличающаяся болтливостью, молчала, как партизан на допросе. Ему все-таки пришлось, набрав в легкие побольше воздуха, взять инициативу в свои руки.
– Зачем ты меня сюда привела? – спросил он.
– А мне неинтересно сидеть в твоем номере. Раз уж до утра я все равно здесь… Потом, мне нравится, когда меня приглашают в бары. – получил он более чем легкомысленный ответ. Эта женщина доводила его по-настоящему. Правда, пока неизвестно, до чего – до нервного срыва или сердечного приступа.
– Ты – и бары?! – поморщился Даниил.
– Ну почему нет. Так вот, твоя личность всегда вызывала у меня определенный интерес. Ты эмоционален, не чужд некоторой морали. У меня имеются пробелы в этой области, в работе это иногда мешает…
«Начало есть», – подумал Даниил и быстро перебил, избавляя себя и собеседницу от нудных объяснений, которые они оба ненавидели:
– То есть ты недостаточно сильно чувствуешь?
– Да, что-то вроде того. – кивнула Норма. – Признаться, я мало что вообще чувствую.
Даниил задумался, кто еще на всей земле мог бы говорить о себе подобные вещи. Затем улыбнулся:
– Неправда. Помню, как ты однажды расплакалась, стоя в углу.
Выражение лица Нормы не изменилось, но Даниил почувствовал, что это воспоминание как будто является приятным для нее. Потом она глубоко вздохнула.
– Знаешь, Даниил, это был единственный случай за всю мою жизнь. Я не шучу. Не то чтобы я сдерживалась, просто не умела. Да и не хотела, кроме одного раза. Что именно я тогда чувствовала, не знаю. Но я плакала, и это ощущение можно назвать приятным. Я бы хотела научиться…
Даниил озадаченно помолчал. Наконец спросил:
– Зачем, Норма?
– Это мешает карьере. Как редкая болезнь. Знаешь, что у меня в анкете написано? «Отсутствие моральных устоев и принципов. Полная бесчувственность. Излечимо в определенной степени, при длительной терапии». Проблема в том, что я не хочу всю жизнь руководить этим отделом. Это вы не можете никуда оттуда уйти. У меня же есть варианты. Но на той работе надо уметь хоть что-то чувствовать. И уметь располагать к себе.
– Но я не доктор, – возразил было Даниил, и сам поразился некоторой нелепости произнесенного им, и вообще, всей ситуации. Чтобы исправиться, галантно предположил. – Наверное, это единственное, что ты не умеешь делать…
Вышло еще более неловко. Норма посмотрела на него знакомым уничтожающим взглядом.
– Я здесь не для того, чтобы выслушивать ваши предположения относительно моих способностей и возможностей, доктор Вербицкий. Мне нужны инструкции и правила. По технике плача и изображению искренней улыбки.
«Да она просто сумасшедшая», – мелькнуло в распаленном алкоголем мозгу Даниила. Вслух он неприязненно произнес:
– Во-первых, сегодня мы на ты, не забывай. Сама сказала. Во-вторых, никаких секретных инструкций не существует, и ты это прекрасно знаешь.
Затем встал и со словами: «Погоди, сейчас еще принесу», – направился к бару.
В течение ночи он произносил эту фразу несколько раз, поэтому в дальнейшем она упоминаться не будет. Больше всего на свете Вербицкий желал, чтобы вся эта нелепая вечеринка провалилась куда-нибудь поглубже.
– Научиться плакать на самом деле очень трудно, – продолжила Норма, когда он вернулся. – Научиться улыбаться или даже смеяться куда легче. Теперь я могу сделать это в любой момент, даже сейчас.
– Нет, пожалуй, не сейчас, – торопливо отказался Даниил, представив ее отталкивающую холодную улыбку и деревянный смех. Смех он слышал всего раз, кажется (и слава богу). Когда один из коллег-подчиненных решился спросить, разрешат ли ему применить по отношению к «объекту» обычное оружие. Коллега хотел инициировать хулиганское нападение. Норма подумала, что он шутит. «Когда вы перейдете в другой отдел, возможно», – любезно заметила она с непроницаемым лицом. Все рассмеялись, и она тоже. Это была остроумная шутка, означающая: «Может быть, на том свете. Или в другой, более удачной, жизни». Из их отдела в другие отделы не уходили. Разве что на тот свет.
– У меня есть подруга. – сказала Норма. – Она актриса. Она утверждает, что у меня редкий случай глубокого эмоционального дебилизма. Мы даже резали лук, ну как актеры делают, чтобы в кино изобразить плач. Конечно, соленая жидкость из глаз потекла. Но никаких ощущений не было. А она такая эмоциональная…
– Извини, а вы с подругой… очень близки? – еще раз осмелился перебить ее Даниил. Задавая этот вопрос, он хотел узнать, какие струны ее загадочной души затрагивает эта дружба, какие чувства она у нее вызывает, привязана ли она хоть к кому-то на этой земле. Конечно, он никак не ожидал услышать то, что услышал.
– Как сказать. Мы, как пишут в западных журналах, делаем хороший секс. Больше ничего. Разумеется, она ничего не знает о моей работе, просто догадывается, что я где-то занимаю какой-то пост.
Норма держалась абсолютно спокойно. Даниил выглядел ошеломленным. «Этот человек никогда раньше об этом не слышал», – констатировала Норма. «Она извращенка, и это ужасно», – растерянно подумал Даниил. После неловкой паузы он неуверенно продолжил:
– А… вот допустим, когда ты ее представляешь с… мужчиной или… хм… с другой женщиной… неважно… у тебя бывает чувство ревности? Или когда долго не встречаетесь – скучаешь ли по ней, хочешь ли ее видеть?
– Нет. Зачем? У нее своя жизнь, у меня своя. Я помогаю ей, если она просит, ну со спектаклем, загранкомандировкой или чем там еще… Если ее долго нет, и мой организм хочет секса, я нахожу себе… кого-нибудь другого. Иногда она приезжает вдруг среди ночи, ругается с охраной, врывается ко мне в квартиру и кричит, что хочет меня… мм… видеть. – с некоторой заминкой, но вполне пристойно закончила она сложную фразу. – А когда застает меня с мужчиной, непременно бьет посуду… Много посуды…
Даниил улыбнулся, изо всех сил кусая губы, но все-таки не смог удержаться от накатившего хохота. Вид, с которым Норма произнесла последние слова, позволил ему живо представить всю сцену, особенно момент, когда она негромко осведомляется у бушующей стихии: «Зачем ты бьешь посуду?». С самым невозмутимым видом, самым спокойным тоном. Она не сердилась, не пугалась, – она просто хотела знать, почему люди иногда ведут себя так…
– Но ведь это аморально, Норма! – невольно воскликнул Даниил, отсмеявшись.
– Что именно? – она казалась слегка удивленной.
– Когда люди вместе «делают секс», как ты выразилась, они привязываются друг к другу, они хотят быть вместе, и…
– Всегда? – живо спросила Норма. – Всегда должно быть так?
Даниил растерялся.
– Нет, не всегда, – вынужден был он признать.– Например, когда снимаешь проститутку за деньги, об этом и речи нет.
– Я не могу понять – проблема в деньгах? В том, что заплатил?
– Ну не знаю… Наверное… Такие женщины доступны, их каждый может купить на ночь или на несколько минут, они никому не принадлежат…
– Значит, моя подруга проститутка, – неожиданно резюмировала Норма. – Она никому не принадлежит, без стеснения берет деньги у меня и у мужчин, с ней любой режиссер может договориться и на несколько минут. Но мне нравится ее эмоциональность.
Даниил молча поднял руки в знак капитуляции. Он знал, что есть разница между женщиной, которую покупаешь, скажем, за шубку, и которая отдается в гостиницах за несколько рублей. Некий, понимаете ли, нюанс. Но объяснить это Норме с ее своеобразной логикой не представлялось возможным. Тем временем Норма неторопливо отпила из бокала, подняла на него глаза и произнесла со странным выражением:
– Я заметила, женщины вообще более чувствительны. Это большой плюс.
На этом месте у Даниила впервые возникло ощущение, что он разговаривает не с человеком. А с каким-то иным существом – возможно, более разумным, но совершенно бесчувственным, которое ведет скучные наблюдения за очередным объектом с этикеткой «Люди». Раньше Даниил все же не сомневался, что Норма – человек, женщина. Правда, довольно необычная. Он поежился и захотел сменить тему:
– Хорошо, оставим женщин. А как у тебя с мужчинами?
– Мне нравится секс с ними. Больше ничего.
– Но почему ты делаешь это и с женщиной? – снова не удержался Даниил. Возможно, где-то в глубине души он чувствовал себя уязвленным этим фактом.
– Я же уже сказала – она эмоциональная. Мужчины более холодны и меньше могут дать в этом плане. – ровным голосом проговорила Норма, как будто вбивала надоевший примитивный урок нерадивому ученику.
Даниил, столь глубоко погрязший во всем традиционном, впервые в жизни подумал, что, пожалуй, в подобных рискованных экспериментах кроется некое привлекательное зерно, и поспешно закивал, соглашаясь.
– Как ее зовут? – Почему-то сейчас для него это было важно.
Норма скользнула по нему безразличным взглядом.
– Никогда.– спокойно ответила она. – Ты никогда не узнаешь ее имени.
Даниил почувствовал легкую детскую обиду. Он молча посидел, повернув голову в сторону и глядя на деревянные стены. Норма, откинувшись на спинку стула, закурила.
– Неужели ты не хочешь быть всегда с одним человеком? – спросил наконец Даниил и сразу понял, что сморозил глупость.
– Брось, с нашей-то работой, – почти мягко сказала Норма. Он был благодарен ей за проявленную тактичность. И вдруг его осенило.
– Какими чувствами ты руководствовалась, когда сделала вид, что не обратила внимание на мой ляпсус? Вспомни!
– А, эта фраза насчет одного человека? Зачем тратить время на то, чтобы указывать тебе на твою ошибку, если ты уже сам все понял, не успев сказать? Мы знаем, что не можем спрашивать друг у друга: «Почему ты не живешь с одной женщиной/одним мужчиной?»
– Нет, нет! Там еще что-то было! Я только уловить не могу!
Норма сосредоточенно помолчала. Даниил знал, что в это время она блуждает в отдаленных коридорах своей души. Потом, не поднимая глаз, Норма начала говорить, медленно и отстраненно, как в трансе:
– Ну… если все разложить… ты произносил… я уже знала что именно ты произнесешь… мне сначала стало вроде бы скучно… потом решила сказать что-то язвительное… но это не в моем характере… да я и не хочу… почему не хочу… не знаю… наверное потому что нерационально… силы уходят на это… ах да я еще вспомнила как ты меня дразнил в тот вечер… а… когда ты наконец закончил говорить свою фразу… я… мне захотелось еще раз повторить с тобой тот прием… так несерьезно… потом мне это все надоело и я сказала «брось, с нашей-то работой»… в этот момент я подумала… нет скорее это обозначается словом «почувствовала»… что мы с тобой как-то близки… как бы находимся в одной связке… когда я на тебя смотрю, я все время где-то на заднем плане вспоминаю, как ты заставил меня плакать… я бы хотела узнать почему…
– Вот, – Норма честно глядела на него своим светлым взглядом. – Больше ничего.
Даниил, в свою очередь, уставился на нее во все глаза, замерев. В какой-то момент ему показалось, что ее лицо начало отдаляться от него. Он увидел ее как бы сквозь размытое дождем стекло, лишь руки были ясно различимы. Это мутное изображение, вдобавок окутанное легкой голубоватой дымкой, вызывало в памяти образ той, привычной Нормы. Боясь даже вздохнуть, Даниил бережно прикоснулся к ее длинным пальцам, держащим бокал с темной жидкостью.
– Как? Как ты это делаешь? – восторженным мальчишеским полушепотом выдохнул он, отдергивая руку. – Почему я ощущаю тебя физически? Так не бывает!
Норма только пожала плечами, снова становясь реальной. Она никогда не стала бы отвечать на подобные вопросы. Главным образом потому, что люди, их задающие, плохо представляли предмет обсуждения и мало что поняли бы из ее объяснений. А тратить время на пустую болтовню Норма не очень любила. Так же, как и Даниил.
– Хорошо, – очнулся, как от гипноза, Даниил. – Я и не требую ответа. Что касается твоих вопросов, могу сказать, что я сам пытался разобраться, почему так сильно доводил тебя в тот вечер. Во-первых, я испугался. Я понял, что ты сильнее меня, причем намного. Потом, почувствовав себя в безопасности, когда тебя наказали и запретили применять «это», я пытался преодолеть свой страх. Вот и вел себя, как обезьяна. – Даниил был признателен ей за откровенность и потому великодушен. Чувствовалось, что Норма оценила это. Помолчав в некотором подобии блаженства от внезапно осознанного им ощущения ее близости, Даниил спросил:
– А ты помнишь, из-за чего вообще началась ссора?
Норма улыбнулась краем губ:
– Что-то на тему «кто умнее?»
– Да, я утверждал, что мужчины умнее женщин. – виновато произнес Даниил. – Я был раздосадован тем, что девочки в нашем классе учились лучше мальчиков.
– Какой глупый спор! – воскликнула Норма. – Помню, перепалка длилась довольно долго. А на твой последний «аргумент» мне просто нечего было ответить, и вот… Это получилось само собой, правда.
– Верю, – с кислой миной согласился Даниил. – Но спина потом болела долго…
– Зато этот случай научил меня лучше управлять собой.
– Ты всегда слишком хорошо управляла собой, ты… – у Даниила вдруг перехватило дыхание. Он ни с того, ни с сего вспомнил, в каком виде она предстала перед ним в самолете.
– Расскажи, что чувствуют, когда любят? – быстро спросила Норма.
– Когда любят? – Даниил начал лихорадочно перебирать в уме всех своих женщин, выбирая кого-нибудь из них, кто мог бы прослужить удачной иллюстрацией к примеру: «Вот так бывает, когда любят». Их всех перебивал образ Нормы в самолете. Он еще ни на ком не остановился, когда снова услышал голос Нормы:
– Не обязательно любовница. Ведь тебя очень сильно любит твоя мама. И ты ее любишь. Расскажи про это.
– А откуда ты знаешь, что мы любим друг друга? – удивился Даниил.
– Это всегда видно, энергетика другая. Собственно, ради этого мы ее и оставили. Она давала тебе силу.
Даниила передернуло от этих слов.
– Начнем с того, что мне не нравится, когда про любимых людей говорят как про какие-то вещи: «оставили», «убрали»… Я хочу сказать, что они существуют не для конкретной пользы конкретного дела, а просто так… Они существуют сами по себе…
– Многие вещи и люди существуют сами по себе, не вредя нам и не принося никакой пользы.
– Нет, не так. Не так я хотел сказать. Ты неравнодушен к ним…
– Это я поняла. Но как именно – неравнодушен? – терпеливо добивалась Норма.
– Существование этих людей радует…
– Меня радует секс.
– Любимому человеку хочешь добра…
– Я никому не желаю зла.
– Ради любимого человека готов пожертвовать многим…
– Ради своей работы я готова пожертвовать даже жизнью.
– Чужой? – зло усмехнулся Даниил. Эта женщина опять начинала его раздражать.
– Нет, своей, – спокойно возразила Норма. Даниил знал, что это правда. И уже пожалел о своей неуместной вспышке. Кто он такой, чтобы судить ее?
– Значит, это неправильно, – чуть успокаиваясь, примирительно сказал он.
– А как надо правильно? – с еле заметной издевкой спросила Норма.
Даниил, чувствуя, что сходит с ума окончательно и навсегда, встал, запустил пальцы в ее чудесные волосы, грубо дернул, запрокидывая ей голову, наклонился и поцеловал в губы. При этом его левая рука прошлась по ее прекрасной груди, разом уловив все скрытые от глаз особенности. Пальцы у него всегда отличались невероятной чувствительностью и чуткостью.
– Сядь, – сказала Норма, освобождаясь от его объятий. – Мы привлекаем внимание.
– Извини, – он сел на свое место, стараясь придержать дыхание, и только тогда заметил новых посетителей. Две молоденькие девушки, расположившиеся за стойкой бара, смотрели на них, улыбаясь, а когда он сел, захлопали в ладоши и крикнули ему: «Молодец!». Норма, с отстраненным видом поправляя помаду на губах, спросила:
– И это все? Все, что ты можешь сказать мне о любви? То есть для тебя это все-таки секс?
– Знаешь, когда речь заходит об отношении мужчины к женщине, наверное, где-то близко.
– Неужели все так примитивно? Ты мог бы назвать любовью вожделение, охватившее тебя в самолете при виде короткой юбки…
Она не то спрашивала, не то утверждала. А может, просто насмехалась над ним. Разве поймешь эту женщину. Даниил снова задохнулся от воспоминаний. «Может быть», – с нежностью допустил он где-то в глубинах сознания.
– Нет, – сказал он вслух.
– Удачный секс ты называешь любовью?
– Нет.
«Хотя… если он настолько удачен, что забываешь, как тебя зовут и где ты находишься… не знаю…», – подумал он про себя.
– Ты лжешь. – Норма смотрела на него инквизитором. Взгляд был правдивый и строгий.
– Ты ищешь истину? – спросил Даниил, прямо встречая ее взгляд и больше уже не отрывая от него глаз. Его завораживал бесцветный, бездонный омут этих застывших северных озер.– Хорошо. Что касается любви матери, должен тебе признаться, что она меня иногда тяготит. Может быть, я слишком слаб и труслив. Я… я бы не хотел, чтобы она меня так любила. Это слишком много для меня. Позвольте мне оставаться в дерьме, в котором я сижу!
Норма выглядела заинтересованной.
– Откуда ты знаешь, что она тебя любит?
Даниил растерялся.
– Это… это всегда видно. Ты сама говорила только что.
– А откуда ты знаешь, что ты ее любишь?
– Я… я чувствую, что я ее люблю, и все.
Наступило молчание.
«Может быть, у нее действительно какое-то отклонение», – с сожалением подумалось ему. Потом: «На самом деле, как возникает симпатия между людьми? Разве это объяснишь? И как словами описать те ощущения в области сердца при появлении малейшего напряжения в тонкой, но прочной нити, протянувшейся между мной и матерью?»
– Кстати, о практической стороне дела, – сказал вслух Даниил, отвлекаясь от нерадостных мыслей о матери. – Если тебе так уж необходимо быть приятной для людей, подумай о каком-нибудь выражении для глаз. В твоих глазах оно часто отсутствует.
– Я учту, – ответила Норма, и ее глаза тут же приобрели выражение какой-то глупой мечтательности. – Так хорошо?
Даниил по-своему истолковал этот маневр:
– Может быть, пора возвращаться в номер?
Норма сразу прекратила импровизировать и посмотрела на него долгим, холодным, изучающим взглядом. Потом встала. Даниил тоже поднялся за ней, постоял, покачиваясь в попытках удержать равновесие, затем, стараясь идти прямо и не сильно размахивать руками, отправился расплачиваться. Субтильный юноша за стойкой бара, уже совсем ставший похожим на вампира, слабо кивнул им на прощание. Норма ждала его у лифта. Даниил демонстративно положил руку ей пониже спины и с хозяйским видом похлопал. Она не возражала. Оба порядком набрались превосходного армянского коньяка, который поставлялся во все концы единого Советского Союза по баснословно дешевым расценкам.
Несмотря на сильное опьянение, секс был очень качественный. Норма и в этой области, как, впрочем, почти везде, весьма преуспела. Однако минут через тридцать она заявила, что ей достаточно, и отправилась в душ. Даниил тоже протрезвел и, скучая, подошел в одних плавках к огромному окну, занимавшему почти всю стену, и осторожно выглянул за шторы. В глаза ему ударил яркий свет, полившийся извне. Во сколько же здесь рассветает? Пустынная улица вся залита солнцем, причем такое ощущение, что давно.
Даниил взглянул на часы. Без четверти шесть. По улице проносились редкие машины, одинокий припозднившийся гуляка неуверенной походкой направлялся к подъезду – вероятно, родному; пять-шесть человек, по виду рабочих, почти бежали – очевидно, на стройку. Из подворотни вышла девушка. Она была небольшого роста и очень изящная – впрочем, как и многие местные жительницы; довольно дорого и со вкусом одета, но при этом держалась просто и естественно. Даниил поленился узнавать привычным для себя методом, что это сотрудница «Интуриста», которая спешит встретить самолет с группой иностранцев. Он просто залюбовался ею. Коротко подстриженные черные волосы отливали на утреннем солнце всеми цветами радуги, приличествующий времени и месту сдержанный макияж ровно лег на белую матовую кожу. Видимо, поджидая машину, она встала прямо под ним. Взглянула на часы. Достала небольшую книжку и стала ее пролистывать, он понял, что это какой-то словарь. Даниил, забавляясь, начал наблюдать за ней. Она ему нравилась все больше и больше…
Оказывается, он не заметил, как к нему сзади подошла Норма и тоже вместе с ним наблюдала за девушкой. Он опустил штору, оглянулся на нее. Видимо, по причине слишком светлых ночей, шторы в гостинице были очень плотные, почти как в фотолаборатории. А они, не зная, что снаружи уже светло, сидели при искусственном освещении. После солнечного света глазам было очень неприятно. Даниил смотрел на Норму и не мог угадать ее мыслей. Она начала одеваться и выглядела немного… озадаченной, что ли. Фон настроения был нейтральный, но в воздухе определенно что-то мелькало – правда, ненавязчиво. Даниил, методично перебрав в голове все известные ему возможные варианты, осторожно спросил:
– Ну… и?
Норма перестала натягивать колготки, посидела некоторое время неподвижно, глядя перед собой, затем встряхнула волосами и произнесла с непередаваемым высокомерием:
– Ничего.
И оба они рассмеялись. Даниил подошел к окну и снова посмотрел. Девушки уже не было.
Норма быстро оделась и уже собралась уходить. Бросив последний взгляд на себя в зеркало, она стремительно подошла к выходу, взялась за дверную ручку и оглянулась. Луч солнца, пробившийся сквозь небрежно задернутые Даниилом шторы, смотрел ей прямо в лицо. «Она уходит, – с внезапной тоской подумал Даниил, и у него сжалось сердце. – Сейчас она уйдет, и больше никогда не вспомнит». Ему захотелось хоть что-нибудь сделать. На память. Хотя бы подразнить. Совсем как в детстве.
– Знаешь, что… – начал он, подойдя к ней с озабоченным видом. – Конечно, я должен был сказать сразу… но… так получилось… В общем, я сейчас пока не могу тебе заплатить, но как только…
Он не договорил. Мелькнула наманикюренная рука, и плохо подготовившийся к такому повороту тщедушный Даниил полетел к противоположной стене от мощной оплеухи. Совсем как в детстве. Но только удар был вполне физический. Норма ушла, хлопнув дверью. «Кажется, я смог вызвать у нее хотя бы чувство гнева», – грустно подумал он, лежа на полу и вытирая кровь с разбитой губы. Дралась она здорово, Даниил это знал. Она усердно посещала ненавидимую всеми в их «музыкальной» школе физкультуру, немного занималась силовыми видами спорта. Особенно после того, как три часа провела в красной комнате, размышляя над своим поведением. Кстати, музыку она ненавидела. Что это за музыка?
Электронный будильник сыграл мелодию из фильма. Без десяти шесть. Ну и надрался же он вчера! Даниил выполз из развороченной постели, сокрушенно мотая головой. Подошел к большому зеркалу и удивился, до чего же он плохо выглядит. Всклокоченные тусклые волосы, потемневшее мятое лицо, вокруг глаз жуткие желтые круги. Хорошо хоть руки не дрожат. «Пить меньше надо», – пришла ему на ум еще одна дурацкая сентенция майора Горяева. Цвет лица действительно был неважный – печень уже не справлялась. Вдобавок на губе запеклась кровь. Где же это он умудрился так стукнуться? Он достал из холодильника лед и приложил к больному месту. Гудела вся левая сторона лица. Даниил чувствовал себя совершенно разбитым. Да, тридцать семь лет – это не семнадцать. Даже свет в комнате не в состоянии был вчера выключить… Надо осторожнее с возлияниями, майор прав.
* * *
Гавриил Гаврильевич удовлетворенно крякнул. Стопочка водки приятным теплом разлилась по телу. В конце концов, чего ему бояться здесь, у себя дома? Где его охраняет сама Агафья! В запутанных хмельных ассоциациях Гавриила Гаврильевича образ покойной соседской старушки смешался с образом величественной Аан Алахчын Хотун, защитницей всего живого на Земле, если верить богатой мифологии его родного народа. Несмотря на то, что старушка на самом деле была худенькая, маленькая и всегда плохо одетая, а Госпожу описывали как высокую, статную женщину средних лет, в богатейшем наряде с изысканными украшениями из серебра. Как могло случиться, что они – одно существо? Эх, Агафья, бедная бабушка Агафья!
А вот супруга Гавриила Гаврильевича, на его взгляд, предъявляла к нему слишком много требований. На днях они опять повздорили. Она надулась буквально на пустом месте и весь вечер не разговаривала с ним. Смешно сказать, из-за чего. После ужина они уселись у телевизора. Теперь у него так редко выдаются свободные вечера… В новостях опять показывали Ближний Восток и Среднюю Азию. К чему бы это? Гавриил Гаврильевич, как и все счастливые граждане одной шестой части суши, на досуге разгадывал запутанные шарады ежевечерних новостей. Древние сказочные города, длиннобородые старцы в белых одеяниях, женщины в платках… Вдруг мелькнул кадр. У Гавриила, невнимательно следившего за телевизором поверх газеты, заколотилось сердце. Его словно обожгло взглядом угольно-черных глаз. Жена взглянула на него и все поняла. Сам виноват. Рассказал давным-давно, еще в период ухаживания. Уж больно она его упрашивала, мотивируя тем, что отныне между ними не должно быть никаких секретов. Ганя, в соответствии с возрастом, не отягощенный познаниями в тонком искусстве выстраивания длительных отношений между людьми, тем более с девчонками, не устоял. Однажды, дождливым осенним вечером, когда особенно сильна была его тоска, в благоговейной тишине фойе второго этажа Государственной библиотеки имени Пушкина, он шепотом поведал невесте необычную историю своего чувства к Матрене.
Сияющие черные глаза, вобравшие в себя неведомое знание и мудрую печаль, удивительным образом напоминали глаза его давней возлюбленной. Это заметила даже его супруга. Казалось бы, что тут такого – глаза как глаза, ведь даже не лицо. Там у всех такие глаза. Но выражение… Если бы Гавриил Гаврильевич мог, он издал бы указ, под страхом сурового наказания запрещающий мужьям рассказывать женам о своих прежних увлечениях, а женам – допытываться о таковых у мужей. Для обоюдного блага. Памятливы женщины на такие вещи. Лучше бы помнила, как чудесно они месяц назад отдохнули в Крыму, в санатории… Хотя нет, не надо – вдруг вспомнит ту очаровательную татарку, с которой он, на свою беду, любезно раскланялся в дверях гостиницы, и которая одарила его улыбкой. Они даже не были знакомы, а жена, случайно подсмотрев, подумала Бог весть что. Во всех ее претензиях и подозрениях истинным являлось только одно – ее супруг имел неизлечимую слабость к прелестным черным глазкам. Болезнь с годами прогрессировала. Жена Гавриила Гаврильевича, первые годы супружества отличавшаяся живым, покладистым характером, в последнее время становилась все более вялой, раздражительной и капризной. А он гадал – чего ей не хватает? Дом – полная чаша. Почти непьющий муж, работающий на очень высокой должности с перспективой роста. Хорошенькие умненькие девочки. В конце концов, у нее самой интересная работа.
…После пятого курса он повез невесту знакомить со своей родней. Кажется, они с Матреной даже вместе пили чай у тети Зои… Потом у молодых супругов родились дети, Гавриила стали назначать на ответственные должности в разных районах Якутии. Они вроде бы начисто забыли о ней, никогда не вспоминали. Но спустя некоторое время жена все чаще стала как-то… намекать, что ли. Это раздражало Гавриила. Ведь с тех пор он ни разу не видел Матрену, ничего о ней не знал – тем же летом, в год окончания Гавриилом ВУЗа, она переехала к родственникам куда-то на север. Да и сколько ей сейчас лет…
Честно говоря, и женился-то он по наущению Матрены. Или с благословения – это кому как угодно.
…После того памятного визита Ганя почти открыто переехал к Матрене, во всяком случае, целые дни и ночи проводил у нее. Привел в порядок ее нехитрое хозяйство, подправил забор, даже готовил к ее приходу ужин, хвастаясь, что в общаге он научился всему. Эти две недели так и остались самыми счастливыми в его жизни. Ни до, ни после Ганю не охватывало такое пьянящее чувство полной свободы, единения с миром и понимания всех людей. Они оба были окутаны любовью. Ночами они часто лежали в постели без сна и разговаривали. Рассматривали фотографии Васеньки, которых оказалось очень немного, пили холодный чай, ели печенье, вспоминали прошлое. «Ты ведь сделал меня счастливой, Ганька, – сказала она. – Люди-то меня называли бесплодной. Муж постоянно укорял. Столько лет! И что теперь получается – я не была виновата?!» – простодушно изумлялась она.
«Правильные» кумушки судачили на всех углах: «Матрена-то… опять молодого себе завела. Бесстыдница!» Знали бы они, сколько лет было этому парню, когда он умудрился сделать ей ребенка! Впрочем, положение Матрены и так было незавидным. Еще немного, и ее закидали бы камнями. Вероятно, от зависти – слишком счастливой она выглядела. Хотя, возможно, отчасти из-за искреннего стремления сохранить моральные устои общества. Тем не менее, факт остается фактом – когда она казалась односельчанам несчастной, ей все прощали.
Однажды Ганя принес Матрене, по ее просьбе, фотографию своей девушки. Они стояли на катке, держась за руки. Она улыбалась, кокетливо поправляя модную белую шапочку; Ганя, как всегда, выглядел несколько мрачно. Матрена долго рассматривала фотографию и вздохнула, возвращая: «Красивая…» С тех пор она начала ему внушать мысль о женитьбе, уверяя, что теперь у него все есть для совершения этого ответственного шага. Уже в следующем году он закончит учебу, станет молодым специалистом, получит назначение. Хорошая зарплата. Дети. Все-таки своя семья, родные люди.
– Она любит тебя, а это главное, – сказала она в заключение. – И будет с тобой до конца.
Что именно это означало, Ганя не стал расспрашивать. Но через год привез невесту на смотрины.
…Собственно говоря, сколько Матрене сейчас лет, если она жива? Наверное, примерно столько же, сколько было Агафье, которая тоже очень любила маленького голодного мальчика. Которая до того привыкла его спасать, что и доныне приходит ему на помощь.
Так или иначе, этот человек напротив почти перестал его беспокоить. В свою очередь, доктор Вербицкий, а это, конечно же, был он, начал тревожиться все больше и больше, вспоминая утренние события…
* * *
Прикладывая лед к больному месту, Даниил заметил, что рана совсем свежая, как будто ее только что нанесли. Он подошел к кровати и обследовал ее. Ничего твердого, способного нанести повреждение такого рода. Интересно. Он поднял голову и медленно втянул в себя запахи. В воздухе отчетливо висел аромат тонких женских духов. Обе подушки были смяты. В голове у Даниила начало что-то стучать, а когда на столике перед зеркалом его воспаленные бессонной ночью глаза наткнулись на помаду, он все вспомнил, и у него дрогнуло сердце.
Даниил с размаху бросился обратно на кровать и дал волю своим чувствам. Это никогда не выражалось у него в восклицаниях или движениях. Он просто лежал на спине, раскинув руки и свесив ноги на край кровати. Пристально глядя в потолок, он время от времени очень глубоко вздыхал, дрожа всем телом. Лихорадочный блеск его темных сейчас глаз можно было бы назвать счастливым. Сердце бешено колотилось, пальцы непроизвольно схватились за простыни, сминая их. Его душа бурно переживала случившееся.
Что за чертовщина вчера с ним приключилась?! Норма… Боже мой, Норма! Он был готов повторять это странное для своего языка и слуха имя бесконечное число раз. Норма. О Норма. Даниил вновь и вновь проживал все головокружительные перипетии вчерашнего вечера – начиная со своего прибытия в этот город, шикарного банкета, знакомства с «объектом», яркая энергетика которого посеяла в нем сомнения в собственной профессиональной пригодности, сквозь свои позорные рвоту, понос, парализующий страх, внезапные ненависть и нежность, через всех женщин, встретившихся вчера на его пути, бармена-«вампира» и глупейший пьяный треп с нетрезвой женщиной, к самому невероятному, самому удивительному и прекрасному приключению в своей жизни – Норма в его постели! Что это было? Ведь не игра воображения! Да разве он способен вообразить такое, даже будучи совершенно трезвым?! Пытаясь разложить события в хронологическом порядке, Даниил обнаружил, что не в состоянии этого сделать. Кроме того, он не был уверен в подлинности некоторых воспоминаний. Лучше всего он запомнил, как Норма ударила его – кажется, за то, что он сравнил ее с продажной женщиной. Так ведь они вроде в шутку разговаривали на эту тему, еще до бара… Или в баре… Тогда она подыграла ему. Наверное, к утру забыла. О Господи, разве это возможно?! Норма, образец холодного расчета, недосягаемая сверкающая вершина, вечный пример для подражания, ходячая глыба льда, о которой нельзя подумать без внутреннего содрогания! И вдруг эта Норма – женщина?! Его женщина! Нет уж, увольте. Это слишком.
Даниил застонал и перевернулся на бок. А как она хороша в постели! Кто бы догадался, сколько всполохов обжигающего чистого пламени, вобравшего в себя все оттенки небесной радуги, может скрывать умелая огранка этого редчайшего северного бриллианта! Кто бы догадался, только не он, Даниил Вербицкий, безнадежный тупица с детских лет! Хотя… вовсе не имеет значения, насколько она одарена в этой области. А что же имеет значение?
Неужели она неравнодушна к нему? Может ли такое вообще быть, не перепутала ли чего вчера его хваленая интуиция? И опять – а какое это имеет значение? Какое это имеет значение, если отныне любая секунда его жизни, прожитая без нее, будет причинять неимоверные страдания, и каждый вздох, произведенный в ее отсутствие – отзываться острой болью в беспомощно трепыхающихся легких, в бесконечно, вечно, навсегда разрывающемся сердце? В сердце, пойманном в прочные силки. «Вот так люди умирают, – с каким-то фатальным спокойствием подумалось ему. – Я люблю ее, и это действительно имеет большое значение».
С этого момента жизнь Даниила потекла по другим правилам. Время непонятным образом растянулось, и если бы ему сообщили, что он прожил на этой планете 37 лет, он бы удивился и сказал, что с момента, когда Норма ушла из его номера, и до той секунды, когда он резко сел на кровати и взглянул на дверь, прошло не менее ста лет. На самом деле прошло всего минуты две. Даниил встал, зачем-то выглянул в пустой коридор, закрыл, открыл и снова закрыл дверь, постоял, держась за дверную ручку так, как держалась она. Он был готов раствориться в каждом миллиметре сияющего пространства этого гостиничного номера, еще хранящего ее тепло. Но он просто стоял и растерянно улыбался. Затем отправился в ванную и начал умываться.
Да, собственно, зачем она приходила? Ах, важное задание. Что же натворил этот несчастный? Опять алмазы! Похоже, от них одни беды. Кто-то их ворует, и серьезные бумаги, подтверждающие преступный факт, попали к «объекту» от чересчур ретивого служаки из органов, не имеющего выхода на больших московских чинов. А «объект» имеет прямую связь, и может начать сливать информацию. То есть это, конечно, хорошо – бороться с воровством. Но вся мерзость сложившейся ситуации заключается в том, что воруют-то с разрешения самых высших инстанций. И кто узнал об этом, тот уже подписал себе смертный приговор. Все просто. Ох, и подставил же «объекта» спецслужбист! А может, все подстроено в Москве – не на самых верхах, естественно – чтобы убрать этого популярного руководителя? Кто их знает, этих партийных деятелей, в какие игры они играют? Там сплошные интриги, а его, Вербицкого, дело – работать быстро и чисто. Но чисто, наверное, не получится… Кстати, с тем его коллегой из конкурирующих спецслужб, добытчиком информации в дальнем горно-обогатительном комбинате, не церемонились – почти на людях застрелили из его же табельного оружия, впоследствии до смешного просто выдав за самоубийство. А что делать, времени было в обрез. Но вот незадача – оказалось, что бумаги уже «уплыли» в Туймаду. Конечно, их у «объекта» почти сразу изъяли, подсунув качественные подделки. Но он успел увидеть оригиналы. Из-за чего и должен сейчас погибнуть. Да и с фальшивками играть опасно – в любую минуту они могут попасть в Москву, а там такая мясорубка начнется! Особенно, если «объект» сольет бумаги не тем людям.
Даниил, бреясь, легко прочитал всю эту информацию из своих источников, не принадлежащих к этому миру. Информация никак не была защищена. Вдруг он замер, пораженный простой, как пять копеек, догадкой. Почему они не сочли нужным хотя бы попытаться защитить ее?
Норма, Норма, понимаешь ли ты, что делаешь? Это же не очередного престарелого «бессмертного» из проигравшего партклана «успокаивать»!
Даниил поспешно добрился, заказал в номер кофе и в ожидании горничной включил телевизор. Иногда он нуждался в информации из этого мира. Мозг его лихорадочно работал.
* * *
Норма почти ничего не помнила из своего раннего детства. А может, и не хотела помнить. Ее душа сохранила только смутное воспоминание о том, что она как будто спала, глухо закрывшись от окружающей действительности, казавшейся ей в те дни до невозможности тошнотворной, и проснулась только в тот момент, когда в их школу привели худенького некрасивого мальчика по имени Даниил. Тайну эту она объяснить не смогла. Зато впоследствии именно поэтому Норма относилась ко всем без исключения детям очень осторожно и уважительно, памятуя, какая глубина и какая сила кроется в их самых, казалось бы, мимолетных чувствах и мелких, пустяковых желаниях. В отличие от большинства взрослых, она сохранила хорошую память об этом. Но повторить не получалось. Что ее слегка удивляло.
Разумеется, она не принадлежала к числу женщин, стремящихся завоевать внимание мужчин. Поэтому и не особенно нравилась им. Скорее, они ее боялись. Можно с уверенностью заявить, что ей самой было неприятно наблюдать, какие чувства внушала окружающим ее личность. Пожалуй, единственными людьми, которых Норма не пугала до дрожи в коленках своим присутствием, были доктор Вербицкий и… Настя, пятилетняя внучка генерала Сергеева. И если Даниил, по ощущениям Нормы, все-таки частенько побаивался ее, пусть и не так сильно, как остальные, то Настенька Семененко просто души не чаяла в «тете Норме». Она полюбила ее так, как любят только добрые дети – целиком и полностью, без всяких условий, просто и ясно, повинуясь единственно голосу сердца. При каждом удобном случае она просилась к ней домой, на что приходилось соглашаться – родителям скрепя сердце, а Норме, с ее неизменной вежливостью, несколько равнодушно. Никому эта внезапная симпатия не была понятна, и объекту тоже. Впрочем, ко всеобщему удивлению, со временем товарищ Норвилене стала все охотнее проводить свои выходные с ребенком. Постепенно семья Насти к этому привыкла, хотя слегка недоумевала по этому поводу и, конечно, ревновала.
Либо в субботу, либо в воскресенье, каждую неделю или через три-четыре – уж как повезет – няня привозила девочку к Норме, где она целеустремленно топала к кабинету, деловито карабкалась на высокий стул и садилась рисовать. Наверное, она была необычной девочкой, так как любила изображать не принцесс и не котят, а преимущественно военную технику. Она научилась разбираться с помощью дедушки в разных видах советских и немецких танков, самолетов, подводных лодок, зенитных орудий, и еще Бог весть чего, знала их все по названиям лучше любого мальчишки, и без конца выводила в своем толстом роскошном альбоме для рисования. Норме это не очень нравилось, но она ничего ей не говорила. Они вообще мало разговаривали. Норма обычно читала или разбирала свои бесконечные кипы бумаг. К обеду они вместе варили кашку и садились за стол. Вернее, варила Норма, а девочка вертелась рядом и с замечательной самоуверенностью подавала ценные советы. Конечно, кулинаром Норма была никудышным, но Настенька ела все, что ей предлагали, хотя дома отличалась исключительной разборчивостью и некоторой капризностью. Домработницу на выходные Норма всегда отпускала, и если бы не ребенок, напрочь забывала бы о необходимости поесть. Так уж она была устроена.
– А я знаю, где ты работаешь, – доверительным полушепотом поделилась однажды Настя, уплетая за обе щеки невкусную резиновую кашу. Норма от неожиданности проглотила чуть больше чая, чем планировала.
– И где? – без тени улыбки поинтересовалась она у девочки.
– Там, где убивают людей, – безапелляционно заявила Настя. И добавила скороговоркой. – Мне никто не говорил, я сама догадалась, правда, я умница?
– Ну-у… – растерялась Норма. – Не знаю, правильно ли ты догадалась… Интересно, почему ты так решила?
– Потому что ты думала сегодня о том, что надо убить кого-то.
Норма закрыла глаза и обрадовалась счастливой случайности, благодаря которой радио на кухне сейчас бормотало чуть громче обычного. Мало ли что… Потом встала и осторожно взяла девочку на руки.
– Да, Настя, ты ужасно умная девочка. Я очень удивлена и… рада.
Настенька захлопала в ладоши:
– Вот видишь, вот видишь!
– Но я должна тебя попросить об одной вещи, очень серьезно… – немного потерянно начала Норма и запнулась, размышляя.
– Я тебя слушаю, – подбодрила ее Настя с видом победителя.
– Никогда никому не говори об этом. Нигде. Даже здесь. Даже мне. Хорошо?
– Хорошо, – подумав, согласилась девочка. – Даже дедушке?
– Даже дедушке.
– Ладно.
– А ты меня не боишься? – спросила Норма с легкими нотками отчаяния в голосе, и ее сердце замерло в ожидании того, что же скажет Настенька. Ощущение было необычное, ранее ей неведомое. Ответ ребенка ее просто ошеломил.
– Нет, конечно! Ты же хорошая! Ты убиваешь только понарошку. То есть уже мертвых. А я-то живая!
Норма чуть не уронила ребенка, мгновенным инстинктивным движением сильно прижала к себе и затем бережно опустила обратно на стул.
– Ты могла бы попросить меня нарисовать лошадь, – после некоторой паузы заметила Настенька, продолжая свою трапезу, как ни в чем не бывало.
– Лошадь? – тупо переспросила Норма.
– Ну да, лошадь. Тебе же не нравятся танки, я знаю! Поэтому я попросила дедушку научить меня рисовать лошадь. Я теперь умею рисовать лошадь!
– Ты научилась рисовать лошадь? Отлично! Это хорошо, – рассеянно пробормотала Норма.
– Кавалерийскую, – мстительно уточнила Настя и хитро покосилась на нее.
Если бы кто-нибудь случайно подсмотрел в эту минуту, как рассмеялась Норма Норвилене, он сразу и навсегда прекратил бы ее бояться.
– Ох, Настя! А собак пограничных ты еще не научилась рисовать? Или кошек-медсестер? – сквозь заразительный хохот приговаривала она. Настя, от природы наделенная хорошим чувством юмора, выкатывала глаза и делала рожки, подыгрывая ей: «Муу-уу… Я корова-сапер… На моем поле много мии-иин!»
Потом перестала дурачиться и серьезно произнесла:
– Когда я вырасту, я буду генералом, как дедушка!
Норма только руками развела.
В тот день Настеньку забрали раньше обычного. Норма без сил упала в глубокое кресло и предалась непривычным для себя размышлениям. Конечно, она была удивлена внезапно прорезавшимся даром ребенка – точнее, необычайно сильной защитой, которая не давала обнаружить его раньше. Что теперь делать с Настенькой, она совершенно не представляла. Так как Норма успела некоторым образом привязаться к девочке, ее судьба оказалась ей как бы небезразлична. И это открытие тоже нельзя было назвать приятным для Нормы. Никаких привязанностей ни к кому и ни к чему – разве не этого она требовала от своих подчиненных? Также ее потрясло уверенное заявление Насти о том, что она «убивает только мертвых». Норма и сама раньше не раз задумывалась над морально-этическими, так сказать, аспектами своей деятельности (то есть, простите, над тем, что обычные люди видят как мораль и этику). Для нее эта сторона открывалась как целесообразность с точки зрения общего баланса энергий. Конечно, Норма часто замечала, что жизненная сила у людей, которых «вели» сотрудники ее отдела, большей частью просто отсутствовала, но она еще не облекала свою мысль в такую четкую и ясную форму – «они же мертвые». Она глубоко задумалась также и над замечанием Насти о том, что «она хорошая». Норма никогда в жизни не догадалась бы раздавать такие странные оценки людям. Она привыкла рассматривать все явления, в том числе и людей, только через призму полезности. На ее взгляд, «хорошим» можно было назвать, например, задание, выполненное в срок, что называется, без сучка без задоринки. Или поведение человека, которое в тот или иной момент принесло пользу делу. Но может ли человек быть «хорошим» или «плохим» вообще? Как это? В состояние, похожее на депрессию, ее вогнали и неожиданные размышления на тему, что же такое «полезность» и на кой ляд она, в общем-то, сдалась, и насколько она расходится с понятием универсальной целесообразности, представление о которой Норма имела.
Так она сидела, свернувшись в клубочек, все больше и больше цепенея, пока незаметно для себя не заснула. Ближе к полуночи ее разбудил дикий трезвон. Это явилась ее подруга, известная актриса. Норма, очень мрачная после тяжелых раздумий, решила было не открывать дверь, но разве от проблем убежишь таким образом? Вздохнув, она медленно закурила, послушала некоторое время непрерывные звонки, убедилась, что они в скором времени не прекратятся, и со всей прямотой своего характера, в подобные минуты достойной восхищения, отправилась открывать дверь, не дожидаясь, пока охрана выйдет из себя. Охрана обычно терпела секунд сорок, по истечении которых нежелательного гостя постигала участь корабля в бермудском треугольнике – он исчезал.
Подруга была сильно навеселе и отчаянно ругалась – на нее, на свой театр, на подлых конкурентов и на злодеев-режиссеров. И вообще, на всю страну и на весь мир… Это была очень красивая породистая брюнетка, постоянно экзальтированная и ужасно странная в повседневной жизни. Если это кому-то интересно, можно еще добавить, что в младенчестве будущую актрису крестили как Марфу, а по документам она являлась Мартой (что в принципе одно и то же). На сцене она выступала совсем под другим именем. Норма считала, что актриса выбрала ее в подруги преимущественно из стремления к оригинальности, заглушая свой страх перед ней всеми доступными средствами. Норма, к сожалению, и тут была права. Но бесконечные гневные тирады успокоили ее и даже немного рассмешили, за что она в общем-то осталась благодарна подруге.
* * *
«Когда же дождь?» – томился Ванька, девятнадатилетний бывший студент, бессмысленно уставившись в невыразительный прямоугольник черно-белого телевизора. Балет. А за окном притихла его родная деревня. Пасмурный день, небо, затянутое серыми тучами и липкая духота. Бархатный август иногда оборачивался таким безобразием. Как будто что-то зловещее повисло в воздухе.
Выпадают-таки в начале осени свободные дни, подобные этому – от силы два-три. Сенокос закончен, птицы – на юг, люди – в теплые дома, охота еще не объявлена, урожай чуть-чуть не поспел, поэтому лихорадки с засолкой-закваской пока нет. Родители Ивана с его младшей сестренкой, ученицей теперь уже восьмого класса, уехали в райцентр на школьный базар, заодно проведать бабушку с дедушкой. Они должны вернуться завтра, а на Ивана легла ответственность за двух коров и теленка. Ему это было не впервой.
Он любил свой просторный, прохладный дом с двумя печками в разных его концах – чтоб зимой было теплее, множеством комнат и жилой в летнее время мансардой. Типичный якутский проект. На другом конце необъятного двора, густо заросшего шелковистой травой изумрудного цвета, находился теплый хотон с отдельным двориком для сена, выгоном для телят и прямым выходом на так называемую «коровью тропу». Очень удобно. Утром надо только не полениться пройти весь обширный двор, дойти до хотона, отодвинуть там три жердочки на черном входе – и буренки, радостно мыча, по «коровьей тропе» сами устремляются на пастбище, а зимой на водопой, увлекаемые опытными товарками-лидерами. Вечером тоже обычно возвращаются сами и громко подают голос, требуя отворить им их законное жилище. Правда, иногда по какой-то причине то одна, то другая корова отстанет от толпы, и то одна, то другая хозяйка, беззлобно ругая загулявшую кормилицу, отправляет детей на велосипедах на ее поиски. Триумфальное возвращение нерадивой сопровождается долгими смешными рассказами о том, «где она была и что она делала».
Всю жизнь бы прожил Ваня вот так, в тихих, разумных заботах и неторопливом созерцании, да и родители вроде не против, только вот родня достала – «учись, учись, сколько можно коровам хвосты крутить». Может, они и правы – работы-то здесь нет, придется заниматься исключительно своей «личной фермой». Если очень сильно повезет, ему в лучшем случае светит место кочегара в котельной, ну или шофера, после соответствующих курсов. Совхозные доярки и дояры жили отдельно, как бы в пригороде (придеревне?), и два огромных, образцово-показательных, бетонных хотона-монстра, которые они обслуживали, не вызывали у Ивана никаких теплых чувств. В деревне считалось, что общественные коровы слегка сумасшедшие, а их доярки пьют как лошади, потому что получают слишком много денег.
Так вот, с образованием у Ванечки, по прозвищу Кугас (так его прозвали еще в детстве, действительно из-за природного светлого оттенка волос), случился серьезный сбой. Более-менее успешно закончив среднюю школу, он довольно легко поступил на инженерно-технический факультет госуниверситета в Туймаде. Не то чтобы его сильно привлекала профессия, просто там конкурс был самый низкий. Так было всегда. Одно место – один абитуриент. Или даже 0, 72. При этом ИТФ-шники считались, наряду с питомцами физкультурного, главными нарушителями общественного спокойствия на Сергеляхе – якутском студгородке, и вообще редкими экземплярами, позорящими доброе имя студента, а злые языки называли просто «иногда трезвым факультетом». Что, как Иван позже узнал на своем личном опыте, хоть и не являлось абсолютной истиной, но подбиралось к ней весьма близко. Самый престижный, исторический, куда он всегда втайне мечтал попасть, был ему заказан – никто, даже сам ректор, не смог бы помочь ему, с его аттестатом, преодолеть конкурс в 14,5 человек, из которых половина – медалисты, а другая половина – победители всяческих конкурсов и просто льготники, но все с хорошими аттестатами: ребята из многодетных семей, сироты и сержанты советской армии… А армия издали грозила Ивану здоровым красным кулаком… Он предпочел переждать в теплых стенах учебного заведения, но в глубине души всегда знал, что ЭТО его когда-нибудь настигнет. А жаль. Пусть ему и не нравилась учеба, зато было весело; правда, девчонок было на их курсе всего две, ну да не беда, зато парни подобрались отличные. Разудалые вечеринки в общагах у девчонок-филологов, походы в кабаки чисто мужской компанией, состоящей из пятнадцати одногруппников, трясучка перед экзаменами, всегда радостные приезды домой на каникулы и футбол до изнеможения с бывшими одноклассниками на соседнем лугу – теперь придется со всем этим расстаться. На два года.
В окно нетерпеливо постучали. Так делали только его друзья, исключительно из хулиганских побуждений. Им нравилось таким образом возвещать о своем приходе, пробираясь по густому палисаднику мимо окна его комнаты. В их деревне разве что на ночь, да и то не всегда, закрывали только ворота и калитку; о домашних засовах имелось слабое представление. А знаком того, что дома никого не осталось, служила палочка, которой просто слегка подпирали снаружи дверь террасы.
Ваня обрадовался, быстро нацепил футболку и выскочил на террасу. Действительно, пришли ребята, его однокашники: Петька и Байбал. Последний, победно улыбаясь, показал бутылку красного вина, спрятанную во внутреннем кармане куртки: «Вот, отоварил свой талон!» Петька был настроен на романтический лад: предложил выпить заветную бутылку в лесу, «под сенью акаций». Ванька охотно согласился и засмеялся, глядя на ленящегося Байбала: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина!». Детское прозвище Байбала, Ырыган, что значит «худой», и доныне являлось весьма актуальным – в столь почтенном, как им казалось, возрасте. Байбал только хмыкнул, корча страшные рожи, показывая тем самым, что примиряется с перспективой тащиться с друзьями в лес. Ванька захватил из дома железную кружку, которую всегда таскал в школьные походы.
Друзья зашагали в сторону леса. Шли не спеша, травили анекдоты, по пути наелись ягод, которых в то лето уродилось много. Наконец деревня скрылась из виду за стволами берез и сосен, а в воздухе разлился густой хвойный запах, застрекотали кузнечики. Над головами друзей стаями кружили мошки и слышалась тихая комариная песнь – конечно, не такая назойливая, как летом. «Ну, как там „наше“ место стоит?», – сказал Петька, первым ступая на секретную тропку, ведущую к их шалашику, расположенному в узкой темной лощине, прямо на границе с заказником. Про существование этого места знали только они трое. Свой уютный шалашик из веток, столь удачно поставленный ими несколько лет назад, они обнаружили в хорошем состоянии. Да и что могло с ним случиться за неделю? Ребята вошли туда, как к себе домой, ревниво оглядели, затем по-хозяйски расположились – кто на бревнышке, кто на теплой земле. Байбал достал штопор, который всегда носил с собой и ловко откупорил бутылку. Ярко-красная струя напитка полилась в кружку. Первым пригубил Петька и, отмахиваясь от мошек, передал Ивану.
Вдруг мирные стрекочущие звуки леса прервал ружейный выстрел. Потом еще раз. «Деревенские, что ли, по заказнику разгуливают?», – удивился Байбал. «Может, наши, а может, городские приехали» – высказал предположение Ванька. Они спокойно продолжали свое застолье, когда совсем близко от них послышался треск сучьев. Ребята недоуменно переглянулись. Ванька первым покинул укрытие и торопливо выбрался наверх, к лесу; за ним Байбал. Ждали они недолго. Почти сразу из лесной чащи вынырнул незнакомый высокий мужчина, одетый, как городские одеваются на охоту, но без ружья. Мужчина, казалось, обрадовался им. Он был явно не из местных, что и подтверждала его просьба: «Парни, я тут от своих отстал. Мы сегодня утром на уток приехали. Лагерь разбили на поляне возле большого озера, а тут все лес да лес». Ребята переглянулись. Объяснить дорогу не представлялось возможным. По причине отсутствия таковой. Немного посовещавшись втроем, Ванька с Байбалом вызвались проводить охотника к лагерю, тем более, что эту поляну они отлично знали, она совсем недалеко – если знать, как идти. Петя остался их ждать и сторожить шалашик с вином.
Ребята довольно быстро вывели путника к ярким палаткам. Городские оказались солидными мужчинами, на лицах которых читалась усталость от больших трудов. Среди них были и русские. По разговору и одежде, кажется из Москвы. Тоже, наверное, большие чины. «Заблудился вот, ребята помогли» – коротко объяснил высокий причину своего отсутствия. «Молодцы, садитесь к нашему столу, угощайтесь» – пригласили они Байбала и Ваньку. Такие деликатесы ребята видели только в рекламных фотоальбомах про Якутию. Кусочки соленой нельмы, тающие во рту, нежный олений язык, копченый осетр, черная икра… «И зачем им охота», – подумал про себя Ванька. Когда Байбал начал уплетать пятый бутерброд с икрой, Ванька незаметно толкнул его локтем, призывая не забывать про приличия, а также ждущего их Петьку. Ребята поблагодарили своих новых знакомых и уже встали из-за импровизированного стола, как высокий, которого звали Степан Никифорович (парни наконец узнали «того самого» Пахомова и с любопытством разглядывали), попросил их показать место, где остановились утки. «Стрелять я не умею, хочу просто на них посмотреть». Ребята согласились. Один из москвичей тоже решил к ним присоединиться. Этот очень сильно хотел подстрелить дичь: «Буду потом в Москве хвастаться». «Как бы вы вдвоем не заблудились на обратном пути», – пошутил коренастый мужчина в спортивном костюме. – Один из Москвы, второй в лесу давно не был». «Так пойдем с нами, Гавриил, будешь нашим Сусаниным», – засмеялся русский. Впятером они отправились к озеру, где обитали утки.
Дорога действительно была заброшенной, глухой, пробраться туда, не заплутав, могли только местные жители. По пути закурили. Коренастый угостил всех сигаретами «Мальборо». Ванька пробовал их только раз в жизни: в общаге дали два раза затянуться. А тут нетронутая, толстая сигарета… Вспоминая, как весной он радовался перепавшему ему в долгой очереди целому блоку болгарского «Опала», Ванька щелкнул фирмовой зажигалкой городских и механически сунул ее в карман. Ребята ельником довели мужчин до еле заметной тропинки, которая прямо выводила на тайное лесное озеро, где действительно, грузно хлопая крыльями, крякали утки, нагуливая жир перед дальней дорогой. «Спасибо, ребята, обратно сами доберемся», – поблагодарил русский. Байбал с Ванькой помахали им и стали пробираться назад. Оба думали об одном и том же. Байбал первым нарушил молчание.
– Во тойоны живут, а?! Я даже мясные консервы десять лет в глаза не видел, а они!
– На то они и тойоны, – вяло отмахнулся Ванька. – Ладно мы, у нас вон мясо, масло свое, а прикинь, как в городе люди живут? Они с утра до вечера в очередях давятся, потому как жрать им вовсе нечего – только то, что в магазинах, а в магазинах ничего, кроме макарон…
– Эх ты, Ванька! – возбужденно воскликнул Байбал. – Закончил бы свою учебу и жил бы королем, как они!
– Хватит тебе! – Иван ненавидел, когда ему напоминали об этом. – Родители достали, а тут еще ты! Ничего бы я не стал тойоном. Просто жил бы в городе и голодал.
Нервничая, Ванька полез в карман за пресловутыми болгарскими сигаретами и вдруг нащупал зажигалку городских.
– Блин, я зажигалку им забыл отдать. Пойдем, отдадим – сказал он.
– Айыка, – отмахнулся Байбал. – Иди сам отдай. Я тебя здесь подожду. Вон, через кусты беги.
До места легконогий Ваня добрался очень быстро, потому что знал, как еще больше сократить путь. Он уже собирался вынырнуть из густого тальника на обозрение приезжих, как раздался выстрел. А потом послышался тяжелый всплеск воды. «Ничего себе утка», – удивился парень. Что-то заставило его насторожиться и пригнуться. Сделав несколько шагов вперед, он услышал, как русский говорит коренастому: «Будешь шуметь, сгинешь вместе со всей своей семьей, как будто и не было вас на свете. Скажешь, нечаянно застрелил. Оступился, ружье за куст зацепилось, ты его поправлял и курок нажал. С этого не сходи и дело закроют. А теперь давай товарища Пахомова вытащим». Оцепенев, Ванька стоял ни жив, ни мертв. Послышался треск кустов. На цыпочках, сдерживая дыхание, он стал забирать подальше от кровавого места.
* * *
Мозг Даниила работал в усиленном режиме пятнадцать минут – ровно столько, сколько длились новости по первому каналу. Они были абсолютно усыпляющими – казалось, на белом свете ничего не происходит, кроме очередных громких трудовых побед в СССР, в странах социалистического лагеря, и не менее громких преступлений, скандалов, забастовок, катастроф и просто разнообразных неудач в далеком и пугающем мире капитализма. Но тем, кто умел прорываться сквозь этот мощный гипноз, и такие новости могли рассказать многое… Теперь они служили фоном для напряженных размышлений Даниила – размышлений, в результате которых он должен был принять самое главное в своей жизни решение.
Норма твердила о чрезвычайной важности задания, и была права – Даниил чувствовал, что оно самым прямым образом должно повлиять на их дальнейшие судьбы. Прежде всего посмертные. Никому не дано прервать путь живущего на этой земле человека, не получив взамен сурового наказания… Его, Даниила Вербицкого, бросили сюда, как жертву, и этот человек тоже пойдет, как жертва, уже зная все наперед. Будет еще и третий – скорей всего, Даниил выберет того, коренастого, который вчера весь вечер крутился возле них. Которому будет труднее всех. Потому что он, возможно, выживет. Даниил знал имена этих людей, но ему легче было думать о них, как о безличных существах. Норма… А что Норма? Неужели после выполнения задания ее уберут так же легко, как и его, Даниила? В том, что с ним непременно разберутся, Даниил теперь был уверен. Между прочим, он понял, что Норма заранее знала об этом, поэтому была так откровенна и раскована с ним.
А если конец один, имеет ли смысл вообще выполнять это задание? У него, кроме матери, действительно никого нет. Мама очень старенькая, наверное, недолго ей осталось. Слава КПСС, убивать некого. Требования, выдвигаемые сотрудникам безномерного отдела – ни одного близкого, родного человека, никаких привязанностей (чтобы недруги не смогли манипулировать «докторами») – в данном случае сработали против своих сочинителей. Если Даниил взбунтуется, его просто убьют – точно так же, как и после выполнения задания. При этом его вряд ли будут сводить с ума, пытать и позорить – незачем. Он слишком глубоко законспирирован, да и на троих оставшихся коллег впечатления не произведет – не такие это ребята. Но вот интересно, что же с Нормой-то они сделают? Ведь ответственность за провал, если таковой случится, запишут на ее счет; к тому же, она знает больше, чем он… Ж-женщина! Тупик.
Он внезапно вспомнил некоторые подзабытые детали вчерашнего вечера. Две смеющиеся девушки у стойки бара… С ними же еще был мужчина… Это же… Да, согласен, в баре было темновато, но что случилось с его интуицией?! Надо же так напиться! Даниил был настолько увлечен своими поцелуями с Нормой, что только сейчас увидел, кто был тот мужчина. Конечно, Гавриил. Наконец он решился назвать про себя его имя. Человек сразу стал реальным.
Помаду он положил в карман куртки и время от времени крепко сжимал.
…Неприятные сюрпризы начались, когда он увидел компанию для поездки в лес. Первым человеком, на которого наткнулся взгляд Вербицкого, был… вчерашний бармен. Он что-то хлопотал с ящиками и издали сдержанно кивнул ему. Итак, с этим человеком все ясно; впрочем, можно было догадаться еще вчера. Даниил подумал, что приличнее будет подойти самому и познакомиться. Он подошел и назвал себя. «Саша», – сказал бармен, стрельнув в его сторону темными глазами. Саша при ближайшем рассмотрении оказался не таким юным, как показалось ночью в полумраке бара. Наверное, они с Даниилом являлись почти ровесниками, просто бармен принадлежал к тому типу людей, которые всегда выглядят молодо, особенно с некоторого расстояния. Оба вида не подали, что расстались буквально несколько часов назад. Потерпев частичный провал при предварительной «разведке боем», произведенной накануне на банкете (детали ее скучны и не представляют интереса для посторонних), Даниил утвердился в мысли применить физическое воздействие, что бы ни говорила по этому поводу Норма Норвилене.
* * *
Гавриил Гаврильевич с первого взгляда невзлюбил Даниила Вербицкого. Он сразу определил его профессиональную принадлежность, но не это явилось главным камнем преткновения в оценке его личности. Ему показалось, что приезжий имел какие-то дела со Степаном Никифоровичем Пахомовым. Конечно, это сугубо его, Степана, дело – посвящать Гавриила в дополнительные нюансы своеобразного стиля своей работы, или не посвящать. У каждого свои тайны. Но одна только мысль о существовании этих тайн была крайне неприятна Гавриилу, особенно в свете последних студенческих событий, после которых многие местные высокопоставленные чиновники вели поистине гладиаторские бои, пытаясь отвести праведный гнев центра или хотя бы смягчить его.
Выход был один – Саша. Формально он числился буфетчиком в правительственной гостинице, но его настоящая профессия была слежка. Он знал о своей работе все. Саша благоволил к Гавриилу, по непонятным для последнего причинам. Несмотря на то, что они относились к разным, как говорится, епархиям (хотя и довольно близко соприкасающимся), ранее бармен охотно выполнил две или три личные просьбы Гавриила Гаврильевича. Завтра он должен был в качестве сопровождающего отправиться с группой Сатырова на природу. Гавриил Гаврильевич после окончания банкета вызвал его к себе на пару минут и дал понять, что особенно интересуется самым неприметным из приезжих. Каково же было его удивление, когда Саша, возведя глаза к потолку и качая головой, произнес:
– Можете полюбоваться на ваших голубчиков. Да-да, я наблюдаю их прямо на своем рабочем месте…
Гавриил Гаврильевич разволновался. Их еще и двое?
– Я прослежу за ними, – обещал Саша, уходя.
Профессионалом Саша был хорошим, чрезвычайно изобретательным и старательным. Он владел редкими методами добычи информации. Однако Гавриил Гаврильевич не утерпел и спустя два часа, захватив для маскировки двух девиц, спустился в бар.
Двое расположились за одним из дальних столиков и казалось, мило ворковали, не обращая никакого внимания на окружающих. «Возможно», – подумал Гавриил Гаврильевич, оценивая общий фон ситуации. С приезжим находилась интересная блондинка довольно высокого роста.
Гавриил Гаврильевич заказал девицам выпивку и обещал хорошо вознаградить, если они будут лапочками и начнут уделять ему и бармену как можно меньше внимания, при этом делая вид, что они все-таки вместе. Девицы согласно захихикали, прижимаясь к нему с обеих сторон. Они привыкли выполнять и не такие просьбы клиентов. Им на все было наплевать. Меньше знаешь – дольше живешь. Одна из них перебралась поближе к подруге, и они оживленно защебетали о тряпках. Гавриил, положив руку на плечо ближайшей, со скучающим видом болтал с барменом о погоде, не упуская из поля зрения парочку в углу.
Женщина, пожалуй, слишком неординарна, особенно для этих мест. Может быть, ее нельзя было назвать умопомрачительной красавицей, но во всем ее облике проступало истинное благородство, оказавшееся удивительно притягательным для глаз Гавриила. Внешне она совершенно не принадлежала к его излюбленному типу, скорее наоборот. Глядя на нее, Гавриил понял, что до сих пор его предпочтения основывались скорее на поведении женщины, нежели на цвете глаз и волос. Ведь блондинки этого города шумны, претенциозны, нескромны и безвкусны. А в этой все – манера держать руки, прямая осанка, посадка головы, жесты – все выдавало либо хорошее воспитание, либо отличную родословную. Вряд ли Гавриил поверил бы, если бы узнал, что эта женщина обладает даром наводить бессознательный ужас на окружающих.
Кажется, она пытается очаровать собеседника. Зачем? Вот мужчина почему-то надулся. Она откинулась на спинку стула и закурила. Они снова начали говорить. Она закрыла глаза, что-то сказала и… исчезла. Она исчезла. Да, она внезапно исчезла на доли секунды. Потом снова появилась. Гавриил быстро переглянулся с барменом. Саша кивнул. Девицы, конечно, ничего не заметили, а бармен опустил глаза и взглянул на бокал коньяка, спрятанный под стойкой. Он обожал этот божественный напиток, вобравший в себя, казалось, всю горечь и сладость бытия. Коньяк назывался «Арарат», по имени горы, благодаря которой род человеческий имел возможность дожить до полетов в космос. Его любимый, пятизвездочный. Саша поднял бокал, чуть пригубил и поставил обратно вниз. Затем начал негромко разглагольствовать, кокетливо откидывая со лба прядь черных волос:
– Прям какое-то гадание на кофейной гуще получается. Видите ли, лучше всего вода сохраняет информацию. Но они воду пить не будут – это во-первых, а во-вторых, в некоторых случаях хорошее вино и определенные сорта коньяка незаменимы. Они располагают к доброжелательному, откровенному общению без посторонних примесей – пардон, без агрессии. В этом бокале, связав его с их бокалами, я могу увидеть все, о чем они сейчас говорят. По крайней мере, пока в них находится жидкость. Поверьте мне, до сих пор ничего интересного.
Закончив эту дикую для любого разумного партийного деятеля речь, Саша, сделав томный жест рукой, громко произнес: «Ой, а завтра точно будет дождь». Он очень устал от этих бестолковых людей. Повышение на службе ожидалось не скоро – зажимали. В той конторе, где он на самом деле трудился верой и правдой, недолюбливали женственных мужчин – как и в любой другой организации. Во всяком случае, при прочих равных стартовых данных ему было труднее доказать свою преданность общему делу. Саша страдал от этого, и потому пытался наладить более близкие контакты с товарищем Сатыровым, которого он безошибочно определил как очень перспективного номенклатурщика – при удачном стечении обстоятельств, не исключено, будущее первое лицо республики.
Спустя много лет, уже в начале следующего века, Саша окажется в предвыборном штабе конкурента господина Сатырова и начнет щедро поливать народные массы сомнительной информацией через одну местную желтую газету. Организация, которой он отдал лучшие годы своей жизни, перестала нуждаться в его услугах. Впрочем, она уже не была так могущественна.
…В конце концов, мужчина и женщина за дальним столиком начали целоваться. Уж это-то его спутницы заметили, и повеселились от души. После чего Гавриил Гаврильевич расплатился со всеми и в некотором недоумении отправился домой. Он умел грохотать как гром, клеймя недостатки, мог переть как танк, добиваясь нужного результата, но иногда становился неприметным и деликатным, как настоящий таежный охотник, выслеживающий дичь.
* * *
Даниил осушил свою рюмку, но никакого облегчения не почувствовал. Вкус водки показался ему на редкость противным. «Ну конечно, после коньяка-то», – невесело усмехнулся он. А может, все дело в том, что он употребляет ее неправильно. Местные партийные начальники перед застольем обращались с короткой речью к огню, лесу, проводили какие-то свои обряды. Даниил удивился живучести старых представлений, но ничего против них не имел. Лес издали махал ему зелеными лапами елей, как бы призывая успокоиться и присоединиться к тем, кто его так сердечно приветствовал на этой земле. Он не показался ему враждебным.
Норма неотступно пребывала с его мыслями, вселяя смятение в его и без того смущенную душу. Зазевавшись, он позволил ее образу полностью завладеть собой. Перебирая в памяти, какой он видел ее в разные годы жизни, Даниил заметил, что с особенным удовольствием вспоминает маленькую, немного наивную и отстраненную девочку, какой она когда-то была. Он очень хорошо помнил свой первый день учебы в Москве. И обрадовался, что полузабытое воспоминание, вытащенное на свет божий из давно запертого запыленного чердака, может быть таким приятным, вкусным, свежим.
Первый день в новой школе Даниилу показался каким-то суматошным и неинтересным. Ему было непривычно находиться в одном классе вместе с ребятами, которые были заметно старше или младше его. Вдобавок после уроков, когда большинство учащихся уже разошлось, а учителя покинули помещение, вдруг где-то прорвало трубу. Скорей всего, это была чья-то глупая шалость, так сказать, неосторожное обращение с оружием. Впоследствии Даниил убедился, что подобные вещи, разного рода полтергейсты, в их школе случались довольно часто. В общем, из-за чего бы то ни было, но коридор начало заливать водой. Самые проворные, визжа, успели ускакать, пока воды было совсем немного. Некоторые особо бережливые снимали обувь. Даниил замешкался, так как в детстве был медлителен и не любил толкотню. По какой-то причине осталась и Норма. К тому времени воды прибыло им по щиколотку, и решительно нельзя было убежать в обуви.
Даниил, со вздохом снимая свои новые ботинки, покосился на Норму. Разница в два года казалась ему тогда огромной. Для него это была просто пигалица, что-то о себе воображающая. К тому же в десять лет Норма была очень мала ростом. В тот день она пришла на занятия в белых колготках и розовых туфельках. Он упорно медлила – наверное, стеснялась его. Туфли снять еще куда ни шло, но колготки! А промочить их она ни за что не согласилась бы.
В той школе, где ранее учился Даниил, ему внушали, что надо помогать слабым, малышам и девочкам. Существо, находящееся рядом с ним, соответствовало всем трем указанным параметрам. Даниил, держа в обеих руках по ботинку, подошел к девочке и с крестьянской сноровкой подставил ей спину и плечи:
– Давай, садись, я перенесу тебя, ты маленькая.
Норма молча уцепилась за его шею. Даниил легко поднял ее и со своей ношей шагнул из сухого класса в коридор, на время превратившийся в речку. Надо было пройти совсем мало, всего десяток шагов. Они миновали самое глубокое место, где вода была по щиколотку Даниилу. Оставалось сделать еще шага два. Он взглянул вниз, и у него отчего-то сильно закружилась голова. Почувствовала ли Норма опасность, он так и не понял. Чтобы не испугать ребенка и успокоиться самому, он громко спросил: «Тебя ведь Норма зовут?» «Да», – ответила девочка. Они благополучно добрались до сухой лестничной площадки.
Норма ловко соскочила с него и пропищала: «Спасибо». Даниил тогда еще не знал, что она могла бы перенестись сама и даже перенести его – если бы только пожелала, и если бы только ей разрешили учителя. Отдуваясь, он присел на каменные ступеньки и начал натягивать носки на мокрые ноги.
– Носки не надевают на мокрые ноги, – выдала эта малолетняя приверженка строгих правил, наблюдавшая за ним.
Даниил сразу не нашелся, что сказать и молча обулся. Потом наконец придумал:
– Там, откуда я приехал, все надевают носки на мокрые ноги.
Теперь, кажется, удивилась девочка. Пока она думала, правду ли он говорит и как на это реагировать, Даниил опередил ее лукавым вопросом:
– А там, откуда ты приехала, все такие белобрысые?
Девочка вспыхнула. Она молча смотрела на него, потом с любопытством произнесла:
– Это комплимент или оскорбление?
Даниил никогда в жизни не слыхал таких слов. Он просто ахнул и исторг извечное мальчишеское:
– Че?
Норма ушла. Она сама была очень удивлена фразой, которая сорвалась с ее губ, и это была первая сильная эмоция, испытанная ею в жизни. А Даниил так и остался сидеть на ступеньках, радуясь, что ему все-таки удалось справиться с головокружением и не грохнуться вместе с Нормой на каменный пол.
Больше никогда они не общались в таком духе. Оба отличались сдержанностью, к тому же, впоследствии, когда они начали вырастать, мешали чрезмерная природная холодность Нормы и зависть Даниила, который, чего греха таить, иногда довольно сильно страдал от ее успехов. Еще он был влюбчив и постоянно вздыхал по красивым девочкам старше себя.
Чтобы Норма не казалась эдаким ангелочком, следует признать, что во внезапном недомогании Даниила была повинна именно она. Отчасти из хулиганских побуждений, отчасти от скуки, что суть одно и то же, Норма решила испытать новичка. Она не нашла для своих упражнений лучшего времени и места, как на спине жертвы в тот момент, когда она ее старательно спасала. Оправданием ей могло служить только то обстоятельство, что при успехе затеи она сама подвергалась немалому риску. Вечером, ложась спать, девочка поняла, что восхищена тем, как Даниилу удалось удержаться на ногах и не упасть. Никому такой фокус доселе не удавался. Это было второе чувство, ставшее ей знакомым не понаслышке. Если бы Норма решилась заглянуть в себя чуть поглубже, она бы увидела, что в основе нахлынувшей на нее бури чувств – удивления и восхищения – лежит третье, более скромное и благородное чувство, чувство благодарности человеку, который проявил стремление помочь ей от чистого сердца. За все годы учебы Норма тайно, в глубине души, восхищалась Даниилом, даже не подозревая, насколько близко она находится от той самой любви, в поисках которой добрая половина планеты сбилась с ног.
* * *
Время сжалось до размеров губной помады, которую он крепко держал в кармане своей куртки. В какой-то момент у Даниила возникло желание послать все к черту, но он собрал в кулак остатки воли. Парни, их провожатые, распрощались с ними на опушке. А Даниил, довспоминая незначительный эпизод из своего далекого детства, подумал, что если бы не страх расшибить доверившегося ему ребенка, он бы тогда обязательно упал.
Почему он должен выполнить это задание? Потому что он еще несколько лет назад сказал этой возможности: «Да» – по недомыслию, конечно. Потому что его клиента все равно убьют, и не факт, что более бережным для него и окружающих способом – просто часом раньше, часом позже. Потому что невозможно бороться с неумолимым роком и всемогущей системой.
Даниил не заметил, как выполнение задания начинает превращаться для него чуть ли не в акт солидарности с жертвой. Почти что в проявление симпатии. Выражение дружбы. Какие еще слова есть на эту тему? Сострадание? Да, он сделает так, что у всех возникнут подозрения. Так, как будто вовсе не вызывали редкого специалиста из Москвы. Как будто работали рядовые любители. Норма, прости. Я это делаю ради тебя тоже. Нам не справиться с этой махиной, но я должен хоть что-то предпринять. Надеюсь, к тебе претензий не возникнет. Серп и Молот никогда не промахиваются.
Ну и духота!
Мужчины молча шли по притихшему лесу. В один из моментов Степан Никифорович, заранее предупрежденный Даниилом Вербицким, осторожно вытащил небольшую папку бумаг из охотничьей сумки.
Настенька Семененко, любимая внучка старого генерала Сергеева, вскарабкалась на табуретку и набрала номер Нормы Норвилене. В Москве семь утра.
– Здравствуй, Настя, да, это я.
Гавриил Гаврильевич все еще поправлял ружье.
Мама Даниила, охая, встала и затопила печку. Ей не лежалось, было зябко, хотя в их краях тоже пока тянулось лето.
– Привет, Норма, как я рада, что ты еще дома! Я говорю «нет»!
Даниил взял папку бумаг из рук объекта и переложил во внутренний карман куртки.
Гавриил неодобрительно покосился на Степана.
– Дедушка, это у нас просто игра такая. Мы задаем друг другу вопросы. Я выиграла! Пока, Норма!
Петр озабоченно посмотрел на небо сквозь дырки в своем шалаше.
В крохотном северном селении, надежно укрытом за неприступными горами, Матрена Васильевна опустилась на колени. К старости она стала верующей, но никто этого не знал.
– Настя, я… я… люблю тебя. Пока.
– Я знаю. Пока.
Небеса разверзлись.
Свершилось то, что должно было свершиться.
Двое советских мужчин, один из которых носил имя архангела, а второй – пророка, посмотрели друг на друга. Они не знали, что с ними есть еще и третий, названный в честь апостола, любимого ученика Иисуса. А мученик, весь в крови, лежал на земле, как и подобает мученику.
* * *
После Настенькиного звонка у Нормы Норвилене случился прямо-таки кошмарный день. Мало того, что ее вымотали вчерашние приключения. Она предпринимала такие вылазки довольно редко, в основном, из-за временных ограничений – во что бы то ни стало, до 12 часов ночи по времени исходного пункта, виртуальный путешественник должен был вернуться обратно. А это, знаете ли, порой связано с определенными трудностями. Да и времени на восстановление потом требовалось много. Именно поэтому в семь утра Настя застала ее дома. Обычно в это время Норма уже находилась на работе, куда девочка точно не смогла бы дозвониться. Итак, приехав на работу с опозданием, Норма обнаружила, что у нее все валится из рук, все расстроилось, разладилось, концы с концами не сходятся. Как назло, весь день болела голова.
Вдобавок сейчас она проводила бессонную ночь, выкуривая сигарету за сигаретой. Чашечки, из которых она пила кофе, громоздились в раковине. В быту Норма имела одну маленькую странность – никогда не пила второй раз из одной и той же чашки. По вечерам, оставшись дома одна, она начинала делать себе кофе. Почему-то она предпочитала его на ночь. Утром в раковине обнаруживалось две-три чашечки. Сейчас создалось впечатление, что у нее в гостях побывало по меньшей мере десять человек.
Она знала, что Настя без сна вертится в своей кроватке с внезапно подскочившей температурой, а вокруг нее толпятся встревоженные врачи. Каким-то образом удар по далекому объекту пришелся на нее. Первый раз в жизни Норма почувствовала себя совершенно беспомощной. Ощущение было не из приятных. Тщетно пытаясь вычислить или выпросить – уже все равно, какая разница! – способы спасения Насти, Норма узнала про себя интересные вещи, например: оказывается, она ненавидит, когда страдают дети… Решение все не приходило, между тем ситуация почти вышла из-под контроля. Ближе к утру Норма начала просто сходить с ума от беспокойства. Еще немного, и ее бы разорвало на куски от жалости к измученному ребенку. Мужественное «Нет» Насти, произнесенное из желания отвести наказание от Нормы, столкнулось с неразумным «Да» Нормы, произнесенным ранее. «Я выиграла»… Конечно, девочка, ты выиграла…
Половина пятого утра, дождь. Начинался новый мерзкий день. Норма села в машину и назвала адрес родителей Насти. Пробежав по узкому темному коридору мимо обомлевших зрителей, в мокром плаще она опустилась на колени возле детской кроватки. Все, кто находился в комнате, молча, как по команде, покинули ее.
– Настя, – убежденно сказала Норма. – Ты не должна так болеть.
Девочка повернула голову и слабо улыбнулась.
– Мне уже лучше.
Она была очень бледна, ее без конца тошнило. В потрескавшихся от сильного жара уголках губ запеклась кровь. Настя закрыла глаза, давая понять, что разговор окончен.
Норма, предвидевшая такое развитие событий, решительно закусила нижнюю губу и вонзила стальной взгляд в переносицу девочки. Началась беспощадная битва, безмолвная и бесстрастная, во время которой каждый отстаивал свое право поступать так, как ему хочется. Длилась она недолго.
– А ты плохо выглядишь, – заметила девочка, еще раз с любовью взглянув на Норму.
– Не хуже, чем ты, – сдержанно ответила Норма.
Настя еле слышно рассмеялась. Да, упрямством она пошла в деда, но все-таки была еще ребенком. Она поверила, что все позади. Эх, Анастасия, если бы действительно можно было так легко решать все задачи!
Тем же пасмурным московским утром секретарша принесла запечатанный пакет. Он был доставлен специальным курьером из Туймады, и никто не имел права его открывать, кроме Нормы Норвилене. Можно было догадаться, что это отчет Даниила Вербицкого о проделанной работе. Она быстро проверила все печати, специальные обозначения, шифры и коды, затем аккуратно взломала пакет и вытащила липовые документы, изъятые у «объекта». Она отложила их в сторону, развернула прилагающийся к ним лист серой бумаги и начала читать.
«Норма Норвилене, я люблю тебя. Я люблю тебя не за то, что ты однажды явилась предо мной в короткой юбке, и совсем не за то, что с тобой самый лучший секс на свете. И даже не за то, что я доверяю тебе, как никому. Моя бессмертная душа начала любить в тот момент, когда увидела тебя, Норма Норвилене.
Твой противный одноклассник Даниил Вербицкий.»
Прочитав «отчет», Норма некоторое время сидела неподвижно. Больше всего ее поразила приписка «твой противный одноклассник» к имени и фамилии автора. После той встречи в баре она изо всех сил продолжала стараться узнать, что вкладывают люди в не совсем понятный для нее глагол «любить», и иногда ей казалось, что она начинает что-то чувствовать. В этом смысле записка ее не удивила. Но излишние сантименты были ей абсолютно чужды – так же, как ношение ненужных побрякушек. К одноклассникам своим она относилась равнодушно, никакой ностальгии по тем временам, само собой, не испытывала, и никого из них не считала ни милым, ни противным. Еще раз, теперь уже медленно, пробежав глазами записку, Норма тщательно сложила ее, после чего, скрутив в трубочку, отправила в специальный контейнер и нажала на небольшой рычажок. Убедившись, что записка уничтожена без следа, она обернулась и посмотрелась в зеркало. Сейчас она выглядела намного старше своих лет, да и ощущала себя так же. Отвернувшись от изображения, она некоторое время посидела в задумчивости, сложив красивые руки характерным для нее жестом, наконец, встряхнула головой, подняла трубку и произнесла в нее: «Закажите один билет на ближайший рейс до Туймады. Да, на мое имя». Ей захотелось наяву увидеть этот чудный город, который с недавних пор она называла про себя не иначе, как Город Любви. Ей очень нужны были именно тот отель, тот бар, и конечно, тот самый человек, который однажды сказал: «Я не смогу тебе заплатить». Вернее, воспоминание об этом человеке. Она знала, что вернуть его уже не в ее власти. И мысль об этом заставила увлажниться глаза – да, всего второй раз за всю ее не такую уж короткую жизнь. В такие моменты эти прозрачные глаза начинали как бы отражать цвет несуществующего чистого весеннего неба – самой отчаянной, самой бескомпромиссной синевы. В то же время на самом их дне поселялась глубокая серая печаль. Печаль человека, который слишком четко воспринимал окружающий мир, очень многое видел наперед и никогда никому ничего не говорил о существовании этой печали. Надо признать, глаза Нормы становились просто прекрасными, когда она плакала…
Никто бы не поверил, в том числе и она сама, но Норма действительно не знала (и никогда не узнала), что через полтора часа по дороге в аэропорт Домодедово ее длинная черная «Чайка» на полном ходу врежется в замешкавшийся самосвал. То, что они оба попали в переделку, из которой, пожалуй, уже не выбраться, с удивлением успел понять только шофер, молчаливый молодой человек в чине лейтенанта, который ни разу в жизни не задал ни одного вопроса своему шефу. И он оказался прав, хотя за доли секунды до происшествия попытался подставить под смертельный удар только себя…
С ее гибелью работа безномерного отдела начала давать серьезные сбои, так как без конца меняющиеся новые начальники часто проваливали задания. Таким образом, активность «докторов» постепенно сходила на нет, пока не была прекращена совсем к середине 80-х годов.
…Время тянулось как в замедленной съемке, и в тот самый миг, когда визжали тормоза и скрежетал металл, которому так опрометчиво доверились люди, в противоположном конце Москвы выздоравливающая Настенька Семененко заметалась и громко вскрикнула во сне. Проснувшись, она проплакала весь день, потом замкнулась в себе на много лет.
Между прочим, спустя всего месяц после трагедии на Каширском шоссе, небезызвестная и весьма талантливая актриса, вернувшись домой с очередной триумфальной премьеры, прошла в ванную комнату, шикарно отделанную под жестокий модерн, заполнила ванну горячей водой, легла в нее прямо в вечернем платье и, недолго думая, отработанным сценическим движением перерезала себе вены. Актриса, большая часть жизни которой и без того прошла на грани истерики, за последние пять лет в буквальном смысле слова сошла с ума от непробиваемой флегматичности «балтийской принцессы», как она называла Норму Норвилене, но этот печальный процесс был ускорен и довершен внезапным исчезновением столь необходимого ей в повседневной жизни баланса.
* * *
Ванька бежал по ставшему страшным лесу, задыхаясь и не разбирая дороги. В это время наконец начался дождь. Когда первые робкие капли коснулись его горячего лба, он остановился, оглянулся, как будто боялся погони, и перевел дыхание. В лесу стало темно и сумрачно, дождь пошел сильнее. Еле-еле сориентировавшись, Ваня вышел на одну из троп, ведущих к месту, где он оставил Байбала. К своему изумлению, он нашел его совершенно спокойным, укрывшимся от легкого дождя под большой разлапистой елью. Увидев Ваню, Байбал изменился в лице.
– Что случилось, медведя встретил? – попытался он пошутить, встревоженно заглядывая другу в глаза.
– Медведя, медведя, – шепотом отмахнулся Ваня, – Быстрей, быстрей!
Ничего не спрашивая, Байбал побежал за ним. Через считавшиеся непроходимыми овраги и кустарники они вмиг добрались до своего шалаша. Петя начал было ворчать по поводу задержки друзей, но увидев их зеленые лица, замолчал. Все приключение у Вани и Байбала заняло не больше сорока минут.
Ваня, волнуясь, сбивчиво поведал друзьям об услышанном возле дальнего озера. Внезапно хлынул ливень, перекрывая своим шумом его невероятный рассказ. Шалаш, разрываемый на части ураганным ветром, начал протекать. С неба щедро лилась потоками холодная вода, крестя троих простых якутских парней во взрослую жизнь. В такую взрослую жизнь, где какой-то приезжий человек мог подстрелить, как утку, уважаемого местного начальника, портрет которого печатался по праздникам в газетах, потом обвинить в этом другого местного начальника. Это был последний день их затянувшегося детства. Ребята поклялись никогда никому не рассказывать об этом. С серьезными лицами распив остатки кроваво-красного вина, наполовину смешанного с дождевой водой, они со всякими предосторожностями быстро собрались домой. На обратном пути все трое подавленно молчали.
У Ивана боль и ужас от событий последнего часа осложнялись свежими воспоминаниями о разгромленном этой весной Сергеляхе, прыгающих из окон студентах, солдатах, пожарных шлангах, покалеченных друзьях и хрупкой девушке, которую милиционеры волокли за волосы по асфальту. Девушка была сильно избита и продолжала выкрикивать лозунги. Студгородок бурлил почти месяц. После тех событий он и решил бросить университет. Иван никогда не забудет, как бегал на экзамен по диамату в домашних тапочках, пытаясь доказать старенькому преподавателю, что все проблемы в стране решены, имеются только отдельные недочеты. Преподаватель хмурился, глотал таблетки, косился на его обувь и, в конце концов, завалил. Накануне тех событий Иван имел несчастье сдать свои единственные ботинки армянину, который держал на Сергеляхе будочку срочного ремонта обуви. Назавтра ни будочки, ни армянина, ни многих знакомых вещей и людей не обнаружилось – все было разгромлено, снесено, разбито. Преподавателям приказали делать вид, будто ничего не происходит, и продолжать летнюю сессию. Ну нет, пусть уж лучше армия, чем такая учеба! По крайней мере, там все понятно – раз, два! Сесть, встать! Направо, налево!
…Если бы Иван мог знать, что менее чем через год службы в Забайкальском военном округе – службы нелегкой, но все-таки мирной – он попадет на войну, откуда вернется в цинковом гробу, который матери не позволят открыть. А в то лето советские войска только собирались войти в Афганистан.
* * *
По пыльной деревенской улице тащился пожилой почтальон с синей сумкой, перекинутой через плечо. Эта вечная унылая фигура, бескрылый вестник счастья и горя, при одном только приближении которой начинали колотиться сердца и молоденьких девушек, и почтенных отцов семейств, приостановила свой ровный ход, призадумалась, пожевала губами и, выполняя высокий долг, решительно толкнула ветхую калитку, которую она не толкала вот уже тысячу лет. Это был один из крайних дворов деревни, в самой середине которого, скособочившись, расположился разваливающийся домик Вербицких. Вернее, «старушки», как все привыкли называть его хозяйку. Ни имени-отчества, ни фамилии ее односельчане не употребляли вот уже сто лет. Почтальон, постучавшись, зашел в дом, так как не обнаружил снаружи почтового ящика. В руке он держал запечатанный конверт с какими-то умопомрачительными штампами. Две любопытные соседки, прибежавшие во двор Вербицких, почтительно ахая, зашли вслед за почтальоном внутрь дома. Старушка, которую они постоянно охотно навещали и которая последнюю неделю редко вставала с постели, встретила их улыбкой.
– Письмо? А ну, прочитай-ка, Мария, что там написано, – своим обычным властным голосом обратилась она к ближайшей женщине. Та взяла конверт из рук почтальона, надорвала, вытащила белый лист бумаги и прочитала:
«Мама, спасибо тебе за все.
Твой любящий сын
Даниил Вербицкий.»
Старушка дрожащими руками взяла у Марии конверт, повертела его перед подслеповатыми глазами. Обратный адрес отсутствовал, но на одной из печатей даже издали можно было разобрать четкую надпись «Якутский Главпочтамт».
– Сынок-то у меня… умер… – произнесла она не совсем понятную для собравшихся фразу. Конечно, умер, и давно. Бедная старушка! Но что это за письмо и от кого оно?
Старушка больше ничего не сказала, только откинулась на высокие подушки и сделала знак, чтобы они вышли. Все трое, ломая головы, удалились. Потом по деревне долго еще ходили слухи о странных родственных связях старушки – болтали, что у нее был другой сын, тоже Данилко, зек из лагерей Колымы, пропащая душа, намного старше того, ну, «который музыкам учился и в поезде погиб» (в этот факт односельчане почему-то уверовали свято и сомнению никогда не подвергали, а зря), другие говорили, что у нее объявился племянник, а также, что это вовсе сын покойного мужа от другой женщины. Как это часто бывает, ни один из досужих вымыслов даже близко не подобрался к истине, а о необычном письме, по прошествии некоторого времени, странным образом совсем забыли. К слову сказать, благодаря тому же свойству человеческой натуры – сосредотачиваться исключительно на своих мелких повседневных делах и заботах, отметая прочие важные вещи, о «безобразиях», некогда вытворяемых малолетним Даней в родной деревне, мало кто вспоминал. А если и вспоминал, то только про себя, да и то во хмелю, так что в конце концов начинало казаться, что все это приснилось или было так давно, что уже и неправда…
А старушка, дождавшись, когда уйдут люди, взяла письмо еще раз, прижала к лицу, целуя пальцы сына, прикасавшиеся к нему, судорожно вздохнула, жадно впитывая запах «его» бумаги. Потом с трудом встала, подошла к печке, бросила туда письмо и подожгла вместе с конвертом. От греха подальше. Выражение лица у нее было отрешенное.
К вечеру старушка почувствовала скорое приближение перемен. Она очень не хотела быть одна в этот трудный момент, и ее желание было исполнено. Возле постели умирающей старушки оказалась соседка Мария, зашедшая оставить кринку молока и обнаружившая ее в бреду.
Мария, поручив кормление мужа и доение коров подросшим детям, весь вечер держала бедную старушку за слабеющую руку. Один раз та открыла глаза и посмотрела вокруг осмысленным взором.
– Куда сообщить-то… слышь? – прошептала Мария.
– Никого нет у меня… Все мои там… – ответила старушка. Так она говорила всегда.
И к ночи эта чистая душа, единственный серьезный грех которой состоял в том, что она слишком сильно любила своего сына, отправилась туда, откуда была послана в этот мир. Грех ее, если говорить точнее, заключался не в любви – разве в любви может укрываться какой-нибудь грех (бред какой!) – а в том, что она поставила своего ребенка выше всего на свете, и даже выше Создателя. Впрочем, через это они с сыном оба сильно пострадали. И эта же любовь чудесным образом вытащила Нанечку из бездонной пропасти, на краю которой он долго качался, прежде чем безропотно свалился туда, как какой-нибудь слепой котенок, не издав ни звука о помощи. Но она была уверена, что уж теперь-то ее мальчик спасен, а также знала, что Создатель милосерд к кающимся.
На похороны складывались всем миром, так как еще за месяц до своей кончины старушка вместе с соседками перевернула весь домик в поисках отложенных специально для такого случая денег, но ничего не обнаружила. Обычно твердая память подвела ее на этот раз. И только на скромных поминках кому-то из женщин пришло в голову заглянуть в помятую алюминиевую кастрюлю, стоящую в кухонном шкафу на самом видном месте. Она была доверху набита бумажными деньгами. Зная, что у старушки теперь уж точно никого нет, деньги решили пустить на обустройство ветхого сельского клуба, в незапамятные времена переделанного в таковой из местной уютной церквушки.
* * *
…Долго улаживали формальности, велись допросы свидетелей. К вечеру, дав необходимые рекомендации местным коллегам, доктор Вербицкий покинул гостиницу. Своих московских попутчиков он предупредил, что задерживается здесь по делам на неопределенное время, те понимающе и испуганно закивали. В комнате спецсвязи, расположенной на первом этаже, он оставил средних размеров плоский пакет. Через минуту после его ухода конверт забрали. Еще один конверт, для обыкновенных писем, он бросил в простой почтовый ящик в каком-то глухом переулке. Он долго кружил по сонным улицам города, появляясь и исчезая то в одном, то в другом его конце. Наконец дух Туймады отпустил его, и Даниил с облегчением выбрался на окраину. Он миновал аэропорт, бензозаправку, свернул с большой трассы налево, на менее оживленную дорогу, и остановил грузовую машину.
– Куда, на Кирзавод или Газпром? – свесился с кабинки веселый парень.
– А что дальше? – спросил Даниил.
Парень глянул на него, подумал и сказал:
– Садись.
В просторной кабине оказался еще один человек. Он нехотя потеснился, впуская халявщика, и что-то сказал своему товарищу на якутском языке. Это были шоферы-дальнобойщики. По всей видимости, они направлялись куда дальше указанных шофером мест. Дорога, по которой они ехали, называлась Маганский тракт. Даниил закрыл глаза, полностью положившись на случай. Ехали молча, парни оказались очень нелюбопытными. Скоро начался крутой подъем в гору. Спустя несколько часов, почувствовав непроходимое море дикой тайги, Даниил, повинуясь внутреннему голосу, произнес:
– Ребята, мне здесь выходить.
Шоферы переглянулись.
– Ты уверен?
Даниил кивнул, полез в карман куртки и достал все деньги, которые еще оставались у него после кутежа в баре. Их было не так уж много. Сказал:
– В дороге пригодятся.
Потом еще:
– Забудьте про меня.
И вышел в глухой лес.
Машина немного постояла, как будто ожидала, что он передумает. Потом, удивленно мигнув фарами, уехала.
Даниил начал быстро уходить от трассы. Здесь его никто не сможет достать. Недаром землю называют охраняемой. Его она не выдаст. Откуда у него такая уверенность, Даниил не смог бы объяснить. Столько лет выбирая способы умерщвления других людей, сейчас он хотел быть свободным в выборе собственной смерти. Пусть никто не мешает ему при наступлении этого таинства. «Двум смертям не бывать, а одной не миновать», – так звучала третья любимая присказка его учителя майора Горяева. Впрочем, на пенсию он вышел полковником, но Даниил по привычке продолжал называть его про себя майором.
Спустя несколько лет очень далеко от того места, где он вышел из машины – просто страшно сказать, как далеко – группа геологов обнаружила в непроходимой лесной чаще чьи-то давние-предавние останки. Старший группы тут же сообщил об этом по рации в ближайший поселок, до которого можно было добраться только на вертолете. Признаков насильственной смерти не обнаружили. Человек, казалось, просто устал идти и спокойно лег под деревом. А в милицейских отчетах прибавилось неопознанных трупов.
* * *
Гавриил Гаврильевич предпринял третью попытку выяснить время суток. Сколько же сейчас в этом проклятом Черси: три часа дня или три часа ночи?! Красное солнце безостановочно бегало по белому небу круглые сутки. Конечно, в окно виден магазин, но он закрыт! На обед или на ночь? Окружающая обстановка совершенно не помогала ответить на этот вроде бы простой вопрос. Моряки в связи с навигацией сновали день и ночь, разгружая прибывшие из Владивостока суда – полярное лето, будь оно проклято, слишком коротко. Местная сумасшедшая по прозвищу Маятник, как всегда, маячила взад-вперед по улице. Ей было все равно, какое сейчас время года, не говоря уже о более тонких вещах. Рассказывают, что когда-то в молодости она приехала в Черси из Ленинграда по распределению, как молодой учитель. Не выдержав полярной ночи и затяжных пург, так некстати отягощенных несчастной любовью, ее рассудок помутился. Всего за каких-то полгода. Домой она почему-то не вернулась. Единственным ее занятием оставалась ритмичная прогулка вверх и вниз по улице Юбилей Севморпути, за что она и получила свое прозвище. Зимой и летом, днем и ночью, она разгуливала, постоянно в одном и том же ободранном пальтишке грязно-зеленого цвета и видавших виды рыжих сапожках. Красная вязаная шапочка служила надежным маяком для обитателей городка, плавающих в бурных волнах жизни, парадоксальным образом успокаивая их. «Маятник на месте – значит, все нормально».
Летняя температура в Черси, по мнению уроженцев центральной Якутии, не сильно отличалась от зимней – в основном, она колебалось от плюс пятнадцати летом до минус двадцати зимой. В отличие от Туймады, где зимой вполне реально переживаешь минус 60, а летом – плюс сорок, так что жители столицы не знают, проклинать им жестокие холода или невыносимую жару. Рекорд разницы температур на планете Земля – 105 градусов – был зафиксирован именно в столице Якутии, чем ее жители искренне гордились, как черсинцы – своей бесконечной пургой, а оймяконцы – 72 —градусными морозами. Хотя, строго говоря, ни в том, ни в другом, ни в третьем случае ничего особенно хорошего не было. Даже туристы-экстремалы не стремились в эти края…
Черси – городок небольшой и очень специфический. В окружении тундры, совершенно чуждой большинству населения, и моря, ледяного даже летом, этот городок, зимой надолго погружающийся в полную темноту, приводил в уныние и тоску приезжих, многие из которых желали поскорее выбраться оттуда. Иногда им это не удавалось неделями из-за пурги, не дающей поднимать самолеты – единственную связь с большим миром. В 7 утра по радио передавали метеосводку. В Заполярье прогнозу погоду придается гораздо большее значение, чем в любом другом месте. «Ожидается ветер скоростью 42 метра в секунду. Освобождаются от занятий школьники всех классов, также запрещается выходить на работу женщинам, не занятым на непрерывном производстве, и мужчинам, занятым на наружных работах. Работает дежурный магазин №5». Это означало, что все продуктовые магазины закрыты, кроме одного, и к домам людей, занятых на непрерывном производстве, будут подъезжать вездеходы, забирая их на работу. А вылететь отсюда никому не удастся. Так могло длиться неделями, месяцами. Если пурга длилась долго, хлеб тоже подвозили к подъездам на вездеходах. Торжествовали школьники, накануне вечером выбросившие в форточку копейку с загаданной на нее пургой. Тем не менее, зиме все-таки наступал конец. В один из дней февраля из-за сопок на несколько секунд показывался бордовый краешек долгожданного светила. Это становилось главной новостью. Придя на работу, все спрашивали друг у друга: «Вы видели солнце?» Значит, скоро наступит весна, а затем лето с его солнечными перегибами. Летом все обстояло с точностью до наоборот, но оттого легче не становилось.
Голова Гавриила Гаврильевича продолжала все так же раскалываться. Его запой длился со времени отъезда жены и дочек на материк. Именно так здесь выражаются, когда человек уезжает за пределы Заполярья, будь то центральная Якутия или западная Украина. Гавриил Гаврильевич сбегал бы в магазин, но его судьбу решали целых 10 минут: поправить здоровье почти моментально или ждать всю ночь.
Внезапно Гавриил Гаврильевич вспомнил, что все еще находится в райкоме. В пятницу он отвез родных в аэропорт на служебном УАЗике (легковых машин здесь отродясь не видели: а зачем?), потом приехал сюда. Компанию ему составил сторож Михалыч, только где он теперь? Вроде сегодня воскресенье или понедельник? Штат работников местной администрации небольшой, а летом почти все в отпусках. Поэтому-то все так смешалось в голове Гавриила Гаврильевича, пребывающего в должности 4-го секретаря райкома. Трехэтажное здание райкома, полностью выдержанное в стиле подобных заведений, разбросанных по всему Союзу, представлялся ему чуть более уютным и домашним, чем в иных местах, куда ему прежде приходилось получать назначение волею судьбы и партии. Перед райкомом расстилалась площадь с неизменным памятником Ленину, по которой в ноябре и мае вышагивали и выкрикивали «Ура!!!» колонны трудящихся, а Гавриил Гаврильевич с красным бантом на груди махал им в ответ.
Дома, наверное, есть какая-нибудь заначка. Вот бы добраться туда. Проклятье! Где шофер?
Скрипнула дверь. Гавриил Гаврильевич поднял голову. На пороге стоял человек.
– Гавриил Гаврильевич?
Секретарь райкома был способен только многозначительно хмыкнуть в ответ.
– Подвезти вас домой? – спросил человек, подходя ближе.
– Где Витя? – не очень разборчиво, но довольно грозно осведомился Гавриил Гаврильевич, решительно мотая головой. Виктор Трундин, расторопный племянник мужа его кузины Любы, пятый год трудился личным шофером товарища Сатырова.
– Сегодня выходной, Гавриил Гаврильевич, – ответил человек.
– А вы кто будете? – не менее грозно продолжал секретарь.
– Меня зовут Петр Семенович Аммосов, – переходя на якутский, представился незнакомец. – Я кандидат биологических наук, приехал в командировку в заповедник. Искал вас дома, мне сказали, что вы, скорее всего, здесь.
– А зачем вы меня искали? – более доброжелательным тоном поинтересовался Гавриил Гаврильевич. В голове у него постепенно начало проясняться. К тому же близкая перспектива поправить здоровье добавила оптимизма. – Биолог, значит. Ну пойдем, биолог, – не дожидаясь ответа на свой вопрос, сказал он, вставая.
Петр Семенович, биолог с сакральной для каждого якута фамилией Аммосов, лихо водил зеленый УАЗик, в прошлом году списанный редакцией районной газеты и усилиями того же Гавриила Гаврильевича доставшийся местному заповеднику, которому он был нужен просто позарез. «Не очень-то они его берегут, доверяют первому встречному», – мелькнула мысль в голове рачительного секретаря райкома. Пока ехали, Петр успел в двух словах рассказать о цели своего приезда, удивлялся хрупкости и ранимости здешней природы, сокрушался о здоровье местных жителей, не забывая делать прозрачные намеки на какие-то необратимые процессы в их организмах по неизвестным науке причинам. Вскользь упомянул о военной ракетной базе, расположенной неподалеку. Сатыров молчал.
Дома они разговорились за бутылкой водки. По мере убавления ее содержимого ум Гавриила Гаврильевича становился все более острым и цепким. Свою рабочую форму он восстанавливал на удивление быстро, поражая коллег кипучей, разумной, созидательной энергией буквально на следующий день после диких пьянок. Это правда, что он мог пить неделями. Но работал – месяцами. Старожилы утверждали, что при Сатырове значительно улучшилось снабжение полярников дефицитными товарами, привычные прежде хищения в морском порту стали редкостью, открылись две новые школы и один садик. «Если бы не запои, – вздыхали знающие люди.– Цены бы ему не было». Гавриил Гаврильевич теперь боролся за дополнительные льготы для людей, проживших здесь не менее десяти лет и, как всякий нормальный «материковый» человек, мечтал побыстрее оказаться в Туймаде – пусть и слишком морозной зимой, но неизменно ласковой к нему и щедрой, а сейчас, издали, кажущейся окутанной светлыми лучами. Пути в «святую землю» ему пока были заказаны, отчего его душа томилась неимоверно.
Петр Семенович неожиданно прервал свой полуофициальный рассказ и заговорил иным, более доверительным тоном.
– Признаться, я с детства люблю природу. Часто ходил с друзьями в лес, прислушивался к нему, разговаривал с деревьями. Я очень люблю дикую тайгу, хотя вырос возле шикарного заказника…
Последние слова он произнес как-то раздельно, со значением.
Гавриил Гаврильевич замер и непроницаемым взглядом уставился на него. К его удивлению, Петр не отвел глаз.
– Нас было трое, – сказал он просто.
Сатыров опустил голову. Тихо подкралась знакомая боль в груди. Она всегда приходила при любом упоминании о ружьях, охоте и уж тем более – о самом событии. О той трагедии, перевернувшей всю его жизнь. Морщась, он налил себе еще водки. И что-то подсказало Гавриилу Гаврильевичу – этому человеку можно доверять.
– Я видел двоих, и тебя среди них не было, – со вздохом ответил он. Память на лица, события и произнесенные слова у него была феноменальная. – Смешные ребята, один все время толкал другого под локоть. Наверное, к тебе спешил…
– Да, я остался в нашем шалашике. Не тащиться же втроем… К тому же, я хотел подправить шалаш, чтобы зимой он выдержал толстый слой снега, и не развалился. Я так всегда делал осенью. Но в тот же день пошел сильный дождь…
Сатыров помнил тот страшный ливень. Каким должен быть шалаш, чтобы его выдержать?
– Он выдержал ливень? – вслух спросил он.
– Нет, – ответил Петр. – Его разнесло ветром.
– А ребята? – спросил Гавриил Гаврильевич.
– Ванька через полтора года в Афгане погиб. Он учебу в то лето бросил, его в армию забрали.
– Ванька – это который? – с сочувственным интересом уточнил Сатыров.
– Который толкался – улыбнулся Петр.
«А, который зажигалку забыл отдать», – подумал Гавриил Гаврильевич. Как ни странно, он помнил и об этом. Хотя прошло столько лет… Светловолосый, симпатичный парень в белой футболке, со счастливым видом закуривающий «Мальборо» в предгрозовом лесу, предстал перед его внутренним взором. Очень скромный, вежливый, хотя чертики в глазах так и пляшут. Сразу видно, из хорошей семьи ребенок. Он кивнул.
– Второй?
– Про Пашку, Байбала, тоже ничего хорошего сказать не могу. Спился он, умер от печени. Сидел за драку. Вечно лез на рожон… У него родители рано умерли, тоже пили сильно.
Помнится, этот Павел был сильно тощим. Может, оттого казался таким высоким. Упрямый лоб, дерзкий взгляд блестящих черных глаз из-под темной челки… Сатырову вспомнилась его нескладная фигура, ошеломленно поедающая один за другим бутерброды с черной икрой. Он вздохнул. Помолчали.
– В то лето в деревне мы втроем оставались из нашего класса. Имею в виду, из парней. В 19 лет ведь все в армии… Павлика из-за недобора веса не взяли, Ваня учился. Потом Иван… вот… а Павел оказался в тюрьме.
– А ты? – Гавриил Гаврильевич не заметил, как перешел к собеседнику на «ты».
– К счастью, у меня порок сердца, – поправив очки на бледном лице, ответил Петр.—Поступил на учебу – правда, с третьей попытки… Женился. Защитился. Живу в Туймаде.
Сатыров молча изучал своего собеседника. Петр учтиво смотрел в сторону.
– Что ты хочешь узнать? – с некоторым усилием выговорил наконец Гавриил Гаврильевич.
– Ничего, – был ответ. – Я все знаю.
Сатыров нахмурился. Он недолюбливал людей такого типа.
– Ваня забыл отдать зажигалку, – продолжал Петр. – Он побежал за вами, и увидел, как Пахомов падал в воду. Вернее, услышал. И услышал, как тот угрожал вам. Вот и все. Мы все втроем знали это, но никому не говорили. Боялись. Так получилось, что теперь я остался один. Вы должны знать, что мы знаем… В общем-то, видел только Иван… Хотя какое это имеет значение…
– Имеет, – вздохнул Гавриил Гаврильевич. – Я застрелил Степу.
Петр вскочил. Сатыров не ожидал такой резкой реакции и тоже вскочил.
– Неправда! – почти крикнул Петр. – Это ложь!
– Я. Убил. Его. Нечаянно. – раздельно произнес Гавриил Гаврильевич, стремительно уносясь в прошлое и одновременно мучимый видениями будущего…
* * *
Нет, он не обомлел, не растерялся, как показалось Даниилу, и что было бы более чем естественно. Гавриил, увидев падающего Степана, сразу понял, что рана смертельная, поэтому в первые секунды не бросился к нему. Он стоял прямо и смотрел на приезжего. Мразь тоже глядела на него. Гавриил, выслушав его дурацкую речь, задрожал и заскрипел зубами. Он мог бы взглядом пригвоздить кикимору к дереву. Болотное чудовище, мерзость! Он мог бы… Гавриил почувствовал, как все его существо до краев наполняется яростью. Черное облако брезгливого недоумения, начавшее нависать над ним с того момента, как он в первый раз увидел приезжего, все последние часы постепенно овладевало им, пока не накрыло полностью, превратившись в ужасающую по своей силе ненависть, почти в его второе «я», подчинив себе его свободную волю. Откуда ему было знать, что приезжий не изрыгает угрозы, а дает инструкции для выживания… Гадость, кажется, хотела коснуться его плеча. Гавриил отбежал подальше – он не ручался за себя, испугался, что натворит глупостей. Он отбросил дымящееся ружье, упал в воду рядом со Степаном и взял его голову в свои ладони. Он был мертв. «Это игра такая», – горько подумал Гавриил. Много лет назад он вступил в глупую игру, согласившись с ее правилами.
Когда некоторое время спустя совершенно убитый, безразличный ко всему Гавриил сидел в вертолете, приезжий, улучив момент, наклонился к нему и тихо произнес нечто весьма странное.
– Ты мог бы выиграть. Но ты пропустил в себя ненависть. Она лишила тебя внутреннего спокойствия и сделала беспомощным.
В его голосе слышалось сожаление. Но Гавриилу было на все наплевать. В ближайшие несколько суток он был способен только ошалело мотать головой и хлестать водку. Его душа бесцельно блуждала, уходила, возвращалась, исчезала, снова и снова терялась во внезапно наступившей бесконечной черноте. Имя приезжего никому ничего не говорило, да и вряд ли оно было подлинным. И вообще, что он мог теперь сделать? Убить его? Степу это не вернет.
И только жена могла держать его за руку во время самых сильных приступов отчаяния. В глухие месяцы отлучения. Годы глубокого, долгого, подлинного одиночества, подкравшегося к нему со смертью Степана. И только железная твердость характера, которую он прежде и не подозревал в своей лучшей половине, удержала его на краю пропасти и дала шанс выжить.
Почти раздавленный произошедшим, Гавриил пытался вспомнить, испытывал ли он раньше что-нибудь похожее на ненависть. Вспомнил. Вспомнив, долго смеялся, так как давнишнее чувство, которое он хранил в своем сердце как разочарование, обиду и неприязнь, по сравнению с его нынешним состоянием выглядело как добрая новогодняя сказка рядом с бездарным детективом…
То памятное лето, когда он получил диплом о высшем образовании и женился, было отмечено еще одним событием, которое Гавриил не очень любил вспоминать. Событие было связано с Любой, самой младшей из сестер. В семье она росла всеобщей любимицей, ее охотно баловали родители и сестры. Гавриил тоже, особенно после смерти отца, выделял ее, как младшую, пытался оградить от трудностей, учил уму-разуму. Давно, еще до поступления в университет, только начав зарабатывать деньги, ей первой Ганя покупал сладости и обновки. Так же всегда поступала и мать. Вера, которая была мастерица на все руки, обшивала и одевала сестренку, как куклу. Можно сказать, они все вложили в Любу частичку своей души. К семнадцати годам Люба превратилась, как и обещала, в одну из самых красивых девушек поселка. В силу своего возраста она слушалась Ганю больше, чем старшие сестры.
Временами в их поселке жили так называемые шабашники, рабочие из других регионов, занятые на срочных стройках. Были они и в то лето. Состав бригады этих наемных работников постоянно менялся; впрочем, никто не обращал на них особого внимания. Обычно они ни с кем не общались, жили по принципу: приехали – уехали, сегодня здесь – завтра там. В клубы не ходили, в общественной жизни не участвовали. Если кто из местных с ними и водился, то это, как правило, были последние пропойцы и обманщики. Бабы шептались, что приезжие все, как один, болеют плохими болезнями и сидели в тюрьме. Гавриила эти люди никогда в жизни не интересовали, для него их не существовало.
Любка не имела привычки рассказывать кому бы то ни было о своих сердечных делах. И вот, до Гани начали доходить какие-то невероятные слухи. Будто бы ее обхаживает бригадир приезжих рабочих, сурового вида усатый дядька не первой молодости, к тому же плешивый… а то ли она сама к нему липнет. Понимая, что вокруг красивой девушки всегда много сплетен, Ганя не верил этим россказням.
Не верил, пока однажды не услышал в магазине разговор:
– Ой, бабы, поножовщина сегодня у шабашников была. Вроде девчонки какие-то с ними, мой с сенокоса возвращался, увидел… может, и снасильничали… беда…
Ганя вышел за болтливой бабой, догнал ее в соседнем переулке и спросил, кого из местных видел ее муж.
– Не знаю я, сынок, не знаю. – открестилась женщина. Потом вздохнула и решилась: – Сказывают, что Любка ваша с подружкой. Но ты осторожней там…
Ганя, не слушая ее больше, быстрым шагом направился к дому. Он ввалился домой в ярости и увидел Любу, охорашивающуюся у зеркала.
– Проститутка! – заорал Гавриил и закатил ей пощечину. В молодости он был плохим воспитателем, отчего все три его проекта с треском провалились. Речь идет о кузинах, ответственность за которых он чувствовал с ранних лет. – Ты, б…, откуда сейчас пришла, расскажи! Расскажи матери!
Тетя Зоя запричитала, завизжала, бросаясь дочери в волосы, однако тем самым отгораживая ее от разгневанного брата. Бедная Люба заплакала, пытаясь защититься от обоих. Ей удалось кое-как вырваться и убежать. Гавриил выскочил за ней.
Он нашел ее всхлипывающей в хотоне.
– Любка, ты только скажи, если обидели вас, как бабы в магазине болтают, я их всех в землю зарою, вниз головой и живьем.
Любка заплакала еще пуще.
– Ганька, дурак… Ы-ыыы… Я замуж выхожу…
– Что? – Ганя присел от неожиданности. – За этого урода? Любааа… Убью.
Больше он не нашел слов. Он был бы поражен не меньше, если бы сестра предложила ему в зятья инопланетянина.
– И что, ты собираешься с ним жить? – недоверчиво спросил он.
Любка кивнула.
– Мы уезжаем в Молдавию.
Выяснились и обстоятельства нашумевшего дела. Этот человек, по фамилии Трундин, оказался сорокалетним вдовцом, в чем он сразу честно признался Любе. Хорошо еще, что хотя бы не судимый и бездетный. Познакомились они очень просто – заприметив красивую девушку, мужчина начал оказывать ей знаки внимания, дарить подарки. Люба сначала избегала его, как могла. Выбрасывала подарки. Но, как говорится, шила в мешке не утаишь, и по поселку поползли слухи, один другого гаже. Оказывается, весной из-за этой истории дело чуть ли не дошло до массовой драки между местными ребятами и приезжими. После чего ровно бьющееся сердце Любы неожиданно дало сбой, и она почувствовала, что влюбилась. Попросив всех своих прежних воздыхаталей оставить ее в покое – иначе, пригрозила она, им придется иметь дело с Ганькой, которого эта шпана побаивалась – Люба ступила на рискованный путь, продиктованный сердцем.
В тот день пожилой Ромео должен был получить окончательный ответ от своей Джульетты. Любка, не дождавшись наступления условленного времени, сама отправилась в рабочее общежитие, прихватив для смелости подругу. Ей не терпелось порадовать жениха своим решением. Но ребята, как назло, в тот день задержались на работе. Девочки застали одного здорового бугая, о котором бригадир отзывался как о никуда не годном человеке, пьянице и лентяе. Он измучил всех своим нытьем, часто сказывался больным. К счастью, в бараке оставался еще кашеварить юный племянник Трундина, Витька, которого дядя привез с собой, чтобы дать возможность заработать немного денег. Бугай принялся пошло шутить в адрес девчат, начал чуть ли не приставать. Витька заступился за них. Слово за слово, и мужчины схватились за ножи. Правда, резать друг друга они не стали, но шуму наделали на две улицы. Девчонки с визгом убежали.
Ганя совершенно не знал, что делать. Ему даже разговаривать с молодоженами неохота было. Осенью, когда он уже был в городе, Люба все-таки уехала со своим «старичком», как его называл Ганя, в теплые края – шабашники закончили работы, невеста достигла совершеннолетия…
Зато Витька, племянник бригадира, остался в поселке на зиму, устроившись шофером в совхозе. Скоро стала известна и причина удивившего всех решения – он женился на одной местной девушке. Парень рос круглым сиротой, в родных краях у него не было ни кола ни двора, а Якутия ему понравилось. Через полгода он заговорил на родном языке своей жены, и жители поселка перестали отличать его от своих.
Люба изредка писала, что живет хорошо, у них родились дети, мальчик и девочка. Жили они в красивом доме, окруженном большим фруктовым садом, о чем свидетельствовали фотографии. Виктор с семьей в отпуск ездили к ним в гости и привозили подарки. Но Гавриил так и не сподобился воочию увидеть Любовь Степановну Трундину с ее двумя детьми, хотя при случае всегда дотошно расспрашивал о ней Виктора и его жену.
Несмотря на постоянное внутреннее возмущение этим неравным браком, а главное, отъездом сестры, Гавриил Гаврильевич, спустя много лет, когда в его родном улусе начались трудности с работой, на правах родственника предложил Виктору место в своем райкоме. На что тот охотно согласился, легко переехав с семьей в Заполярье. Снабжение продуктами здесь было поставлено не в пример лучше материкового, зарплата полагалась двойная, райкомовцы получали спецпайки и премии, а Гавриилу Гаврильевичу были нужны надежные люди.
* * *
Гавриил Гаврильевич самозабвенно кружил в лабиринте своего горя – казалось, он никогда из него не выберется. Наконец, в один из ясных апрельских дней ему приснился Степан. Со дня трагедии он его ни разу не видел во сне. Тем ценнее было это явление.
Обрадованный Гавриил, снова ставший мальчиком Ганей, несся по коридору школы. Он знал, что сегодня какой-то праздник, и что в актовом зале собралась вся школа. Он опаздывал на торжественную часть мероприятия, но это его не беспокоило. Он спешил встретить Степу, в очередной раз откуда-то приехавшего – секретаря комсомольской организации школы часто вызывали по делам в район, а то и в город. В детстве Ганя боялся, что когда-нибудь его друг не вернется… Влетев в зал с бокового входа, он остановился, чтобы посмотреть на сцену. Зал был полон, на трибуне стоял Степан в новом пиджачке, при галстуке, с гладко зачесанными назад волосами, что свидетельствовало об особенной торжественности случая, и перебирал бумаги. Вид он имел несколько смущенный, какой у него наблюдался в моменты, когда он ощущал на себе взгляд сразу многих людей. При этом весь лучился спокойной радостью. Люди, знавшие Степана, преимущественно в юности, часто замечали в нем этот завораживающий мягкий свет, как бы пробивающийся изнутри, идущий прямо из сердца. Степан, стараясь быть строгим, взглянул на собравшихся, особенно задержал взгляд на Гане, что тоже нередко случалось в реальной жизни, затем отложил бумаги в сторону, откашлялся и начал говорить. Зал напряженно притих. Ганя тихо пробрался на свободное место и стал скучать, по привычке пропуская мимо ушей добрую половину слов докладчика. Подросток Степан умел говорить почти как взрослый.
– Нашей первоочередной задачей на сегодняшний день является выявление имеющихся недостатков в оценке пройденного нами долгого пути. – Пока Гавриил думал, что бы означала сия витиеватая фраза, Степан, сделав глоток воды из стакана, продолжил. – В этом нелегком деле нам могут оказать неоценимую помощь… перелетные птицы. Их безошибочная ориентировка в воздушном пространстве, позволяющая преодолевать большие расстояния, указывает, кроме прочего, на наличие некоего четкого ориентира, достаточно ясно читаемого ими, но, к сожалению еще невнятного для нас или уже утраченного нами. Чтобы вновь обрести это внутреннее чувство дороги, на данный момент нам необходимо определиться с приоритетами. Мы должны всегда помнить, что не отсутствие трудностей, но успешное их преодоление входит в число этих приоритетов.
Пораженный Гавриил на некоторое время отвлекся. Слова Степана поднимались золотистым паром изо рта, собирались в мерцающие прозрачные облака и, тонко стелясь под самым потолком, оседали янтарной массой на его поверхности, превратившись в нечто маслянистое. Скоро весь потолок заблестел от масла. Между тем Степан продолжал свою речь.
– Особое внимание следует обратить на наши чувства. Все в этом мире создано из любви и является любовью, нет иных чувств, кроме любви. Вы спросите – а как же страх и ненависть? Действительно, миллионы людей во всем мире вынуждены проводить свои дни под гнетом этих чувств, противных нашему естеству и могущих привести к различным несчастьям, среди которых на первом месте находятся смертоубийство и воровство, вызванные гневом и завистью – которые, в свою очередь, являются производными ненависти и страха. Считаю своим долгом ответить на этот своевременный вопрос следующим образом – самая долгая ночь, даже полярная, когда-нибудь заканчивается.
Зал взорвался радостными аплодисментами. Степан улыбнулся своей мягкой улыбкой:
– И со всей ответственностью заявляю – то, что мы принимаем за страх, есть простой недостаток любви. А ненависть – это неправильное выражение сильной любви.
На этом месте на головы собравшихся начало капать масло…
– Ганя, ну просыпайся же, где ты так лоб расшиб? – жена тормошила уснувшего за кухонным столом Гавриила Гаврильевича. Он с трудом разлепил глаза и потрогал лоб – правда, болит. В окно приветливо заглядывало весеннее солнце, неяркое и нежаркое, каким оно бывает рано утром. Гавриил не мог помнить, что накануне, вернувшись домой глубокой ночью, он по привычке принялся переворачивать кухню в поисках алкоголя. Конечно, не нашел – жена и дети прятали от него даже уксус. Он был настолько пьян, что схватил с полки пол-литровую стеклянную бутылку растительного масла, очень похожую на водочную, и плеснул в стакан. Пригубив, он от отвращения вылил его содержимое на стол, затем уронил голову на тот же стол и заснул. Теперь вся его голова была в растительном масле, вдобавок на лбу красовалась невесть где приобретенная шишка. Он взглянул на жену. «Бедная», – впервые в жизни подумал он про нее.
И сказал вслух:
– Мне Степка приснился. Хороший доклад прочитал.
Остатки сна весь день пульсировали в его висках, и он шепотом произносил про себя, как обрывки лозунгов какой-то неведомой подпольной партии: «Внутреннее чувство дороги…» и «Ненависть – неправильное выражение любви…»
С того дня он начал возвращаться в этот мир. Гавриил Гаврильевич почувствовал невиданное облегчение, решив сам для себя, что разрушить существующий порядок вещей – его священный долг. Он так сильно захотел, чтобы этот кошмарный уклад когда-нибудь закончился – а как известно, сильные желания управляют миром – что он и в самом деле закончился, причем гораздо раньше, чем предполагал сам товарищ Сатыров.
Гавриил Гаврильевич до самого падения КПСС в 1991 году работал на небольших должностях вдали от столицы. Верная супруга без единой жалобы разделила с ним все тяготы ссылки. Так длилось до тех пор, пока в одно прекрасное августовское утро он и его коллеги не обнаружили свои кабинеты опечатанными. Гавриил Гаврильевич оправился от шока быстрее остальных. Всю ночь он совещался на кухне с женой, решив заняться бизнесом. У него еще оставались знакомые в разваливающихся предприятиях разграбленной страны. Дело пошло на удивление резво. От политики он держался теперь подальше, но и бизнес оказался небезопасным делом. Ему часто приходилось балансировать на грани. Такая уж у него, видно, судьба, или аура, как выражались вошедшие в моду в годы перестройки экстрасенсы всех мастей. Несколько раз Гавриил Гаврильевич чудом спасал себя и партнеров от неминуемой расправы менее удачливых конкурентов.
Конечно, нельзя не отметить отдельным абзацем одиозную личность Уйбаана Парникова, мужа покойной кузины Веры, оказавшего неоценимую помощь новоиспеченному предпринимателю в становлении его дела. Когда Иван наконец вернулся из мест не столь отдаленных, Гавриил Гаврильевич имел с ним долгую беседу, в ходе которой выяснил для себя, что в страшной трагедии, постигшей их семью, больше повинна рука судьбы, нежели рука Уйбаана. Для Гавриила это было важно. Он простил зятя и предложил помощь в трудоустройстве. На что тот, усмехнувшись, ответил туманно: «Да, я мог бы работать… так, чтобы ты смог работать». Из зоны Уйбаан вышел, наделенный какой-то непонятной для Гавриила властью. В общем, он впервые столкнулся с этим загадочным миром и с тем, что называется «крышевать». Просто он не мог позволить себе погибнуть, оставив жену и детей голодать в стране, где заработанные за год деньги в одну ночь легко превращались в бесполезные фантики.
Так он узнал вкус и цену больших денег.
* * *
Став по российским меркам довольно состоятельным человеком, Гавриил Гаврильевич неожиданно почувствовал себя в своей тарелке. Эта роль не была ему чужда. Он нашел тому одно объяснение.
В детстве он слышал от матери про сестру отца, свою родную тетю, живущую в городе. Когда Гавриил собрался на учебу в Туймаду, тетя Зоя положила ему в нагрудный карман листок бумаги с адресом незнакомой городской родственницы.
Не сразу – кажется, где-то уже в октябре – первокурсник Ганя выкроил время и направил свои стопы к улице, указанной в той бумажке. Был воскресный день. Прямо в глаза безжалостно светило холодное солнце, в спину дул пронизывающий ветер, пыль ведрами носилась по деревянному Залогу – району, в котором предположительно проживала его родная тетя. То и дело сверяясь с бумажкой, изучая указатели на углах улиц и останавливая редких прохожих, Ганя не сразу наткнулся на высокий забор, содержащий нужные цифры. Волнуясь, он толкнул толстую зеленую калитку. Калитка оказалась незапертой. Ганя прошел во двор и постучал в дверь веранды. Спустя несколько минут к нему вышла пожилая женщина, в которой он с первого взгляда признал родственницу.
– Анна Георгиевна? Я Ганя, Гавриил Гаврильевич…
Старая женщина удивленно смотрела на него, забыв про холод и ветер. Она была в легком халате и шлепанцах. Наконец выговорила:
– Ты сын Гани…
И пропустила в дом.
Тетя оказалась намного старше Ганиного отца. Совершенно седые волосы, собранные на затылке в пучок, очки в железной оправе, строгий и нервный вид – она напомнила парню его старенькую учительницу математики. За чашкой чая она с интересом расспрашивала племянника о том, как он рос, о жизни людей на западе Якутии; мимоходом выразила свое особое отношение к его родственникам по линии матери. В свою очередь, Ганя узнал, что у него есть два двоюродных брата. Они оба были физиками и давно жили где-то в России, работали в засекреченных институтах. Один был женат, имел дочь, а второй так и остался холостым. Жила бабушка Анна очень небогато. В доме проживало несколько семей учителей, жильцы пользовались одной общей кухней. Комната, которую занимала Анна Георгиевна, была крохотной и почти не содержала мебели. Ганя заметил один комод для белья, узкую кровать да несколько стульев. Посередине разместился круглый столик, покрытый плюшевой скатертью. Все оставшееся пространство заняли ящики, забитые книгами, бумагами и фотографиями. Но о том, что конкретно в них содержится, он узнал чуть позже.
По истечении первого часа нелегкого разговора Ганя с изумлением узнал, что до революции весь дом принадлежал его бабушке и дедушке, родителям тети Анны и его отца. Дед занимался торговлей – конечно, он не был таким богатым купцом, как, например, Манньыаттаах или Кривошапкин, легенды о которых упорно ходили в народе, несмотря на упорное замалчивание властями их былой деятельности, и о которых Ганя тоже был наслышан. Но семья Васильевых тоже явно не бедствовала. Они вели свой род от одного из известных патриархов заречного улуса, снискавшего уважение многих семей задолго до прихода русских. Впоследствии, при царях, их традиционно избирали на руководящие должности в своих улусах, среди них появились учителя, медики и даже один православный священник. В смутные времена дед, бывший в ту пору тридцатипятилетним преуспевающим деловым человеком, поддержал одно из многочисленных контрреволюционных движений в Якутии, а его родной брат, скромный учитель, даже являлся автором известного воззвания «Не верьте, граждане, большевикам». Всего тетя Анна насчитала семнадцать человек кровных родственников, до смерти пострадавших от новой власти. Все остальные рассеялись и жили, скрываясь. Так же, как и его собственный отец, которому еще в раннем детстве поменяли фамилию на фамилию матери, то есть Ганиной бабушки, чьи родственники не так сильно отличились в борьбе против советской власти. Среди них был один красный комиссар, который и спасал малолетнего племянника и его пятнадцатилетнюю сестру Анну. Правда, комиссар потом сам попал под репрессии и сгинул бесследно в лагерях.
На второй час урока альтернативной истории родной страны Анна Георгиевна воспользовалась наглядными материалами. Один из ящиков оказался доверху набит старыми фотографиями. Она стала доставать их по одной.
– Расстрелян, расстрелян… застрелен… убит… – шепотом приговаривала тетя Анна, поглаживая пожелтевшие фотографии, на которых были запечатлены бравые молодые люди в темных сюртуках и широких мягких галстуках. Затем достала со дна ящика рассыпающиеся свертки. Это были копии документов тех смутных времен.
Дрожащими руками Анна Георгиевна развернула бумаги и протянула Гане. «Братья якуты! – прочитал он на первом листке. – В течение двух лет со дня декабрьского переворота мы жили во власти красного террора. Большевистская банда в Якутске именем рабочих и крестьян России безпощадно расстреливала лучших представителей Якутской и местной русской интеллигенции… Наглость этих разбойников дошла до того, что они именуют себя «коммунистами» и уверяют, что будто бы они насаждают коммунистический строй на земле. Помните, дорогие братья! Какие это коммунисты, это настоящие разбойники… Эти люди своими кровавыми ломами навсегда осквернили святыню истинного коммунизма.
Рабочие и крестьяне России поняли, что нет житья с этими людьми и навсегда отвернулись от них. Целых пять лет они грабили всю Россию, разрушили до основанья нашу промышленность, транспорт и города, до последнего времени они нагло уверяли, что рабочие и крестьяне идут за ними, что они дадут им хлеб и волю. Но в действительности они вместо хлеба дали камень, а вместо воли – опричнину чека. А теперь они продают истерзанную голодную Россию с молотка иностранному капиталу.
Наша общая родина Россия погибает от ига большевизма. Но могут ли допустить такой ужасный позор все честные граждане России, весь трудовой народ и интеллигенция? Нет, никогда! Спасение погибающего отечества – их священный долг… Уже нашлись честные граждане, которые открыто выступили против большевистского ига во имя спасения своей родины…
Да здравствует власть трудового народа!
Группа якутской трудовой интеллигенции сторонников Учредительного собрания. 1922 год, 22 января.»
Ганя, быстро пробежав глазами документ, опешил и схватился за следующий. Он был озаглавлен прямо: «Не верьте, граждане, большевикам». Эта фраза рефреном повторялась после каждого абзаца сочинения. Похоже, автор пытался загипнотизировать читателей. Текст на некоторое время парализовал мыслительные способности парня, воспитанного в лучших коммунистических традициях. Содержание его было гораздо радикальней первого.
«Вот уже третий год свирепствует большевистская власть, власть насильников и угнетателей народа. Сколько горя и страданий перенесло на себе за эти годы население. Сколько лучших сил потеряла область и сколько молодых энергичных людей изнемогало под суровыми пытками чекистов, злодеяния которых всем известны…»
«Большевики в Якутске распространяют слух, что белые всех выезжающих из города обстреливают и чтобы доказать эту свою ложь, они по Намской дороге сами сделали засаду и обстреливали выпущенных ими же мирных людей. Вот до чего они хотят очернить нашу новую власть, новую защитницу мирной жизни».
«Такие гнусные меры доказывают, что наши враги слабеют и это должно нас ободрить и нам нужно добить народных врагов-большевиков. Все жители Якутской области должны объединиться под одним призывом наших дорогих руководителей, героически отказавшихся для общего спасения Родины от спокойной жизни и объявивших пожизненную борьбу с большевизмом».
В конце в несколько измененном виде еще раз повторялся призыв: «Не верьте большевикам, обманщикам». Завершалось все лозунгом: «Долой Соввласть, долой коммунистов, грабителей, провокаторов!» Подпись стояла туманная: «Информационный Отдел штаба Армии».
– Вот такой был человек мой дядя, – не без гордости произнесла Анна Георгиевна, перебирая бумаги. – Они действительно верили, что власть красных ненадолго… Кто ж знал, что это так затянется. Вот еще документы тех лет, вот еще… Копии достались мне от последнего из расстрелянных. Говорят, оригиналы хранятся в архивах…
Ганя подавленно слушал, перебирая пожелтевшие листы, среди которых попадались и написанные по-якутски латиницей, которую он хорошо разбирал благодаря незабвенной бабушке Агафье. Несмотря на это, он решил больше ничего не читать. От таких родственников комсомольцу полагалось немедленно отказаться. Что и происходило сплошь и рядом на его глазах. Он вспомнил, что и мать, и тетя Зоя крайне неохотно заговаривали с ним об Анне Георгиевне. Передавая записку, тетя Зоя даже пробормотала что-то вроде: «Осторожней». Ганя тогда не обратил внимания на эти слова, отнеся их к разряду обобщающих и ни к чему не обязывающих.
Но в тот миг, когда перед Ганей стремительно открывался, как в театре, занавес, и перед его потрясенным взором привычный мир переворачивался с ног на голову, когда, как говорится, на весы истории была брошена вся его дальнейшая судьба, не банальный страх определил его решение. Он отличался категоричностью суждений и даже известным экстремизмом, свойственным некоторым очень молодым людям. Да, он мог бы моментально влиться в нестройные ряды диссидентов. Стать озлобленным изгоем, клянящим всех и вся и закончить свои дни в тюрьме или, может быть, в психиатрической лечебнице. Другого эта система не предполагала – родственников в америках он не имел, да и сама мысль навсегда покинуть пределы Якутии казалась ему нелепой. Но будучи еще совсем юным, он уже знал, что прошлого не вернешь. А жить как-то надо.
Немалую роль сыграло также и то, что стиль общения Анны Георгиевны отличался удушающей авторитарностью и невыносимым высокомерием. Она по праву гордилась своими предками, но по сути, гордиться больше ей было нечем. Муж, ученый-филолог, умер рано, сыновья по неизвестной причине посещали ее очень редко, раз в несколько лет, и никогда ничего не рассказывали о своих делах. Ганя не захотел вязнуть в этом болоте прошлого, он рвался в будущее. В Анне Георгиевне он увидел сломанного, побежденного во всех смыслах человека. Гавриил же знал, что по природе своей он победитель. Да, окажись он на месте своего деда, тоже наверняка ввязался бы в обреченное восстание. Но сегодня расклад был совершенно иной.
Вдобавок, решив заговорить о непростых отношениях родни своей матери с Анной Георгиевной, молодой человек испытал несколько неприятных моментов. Суть конфликта, на взгляд Гани, была просто возмутительной. Видите ли, его мать оказалась недостаточно родовитой для этой семьи. «Конечно, мы понимаем, что Ганечке хотелось выжить. Но не такой же ценой. Мы ему подобрали тут хорошую девушку из солидной, не запятнанной в вооруженных конфликтах семьи. А он уехал за своей колхозницей-дояркой». На что Ганя полушутя, полусерьезно парировал: «А зато мы прямые потомки старшего сына Тыгына». Тетя укоризненно посмотрела на него и ничего не сказала. «Вы говорите о моей матери», – холодно, с неожиданным гонором закрыл тему Гавриил Гаврильевич. После этого говорить стало не о чем.
– Да, мальчик, тебе лучше не ходить сюда, – со смиренным высокомерием напутствовала тетя племянника. – Это опасно. Тебе еще предстоит долгая жизнь…
Никто не узнал, что за тетя у Ганьки Сатырова живет в Залоге, и это удивительно, так как соглядатаев в университете хватало.
Как бы ни была отвратительна ему тема особенных людей, все же через несколько лет он с удивлением обнаружил, что чудаковатая тетя за два с половиной часа беседы успела заразить его вредным чувством собственной избранности. Или это уже начинала говорить кровь… Он постепенно все больше и больше отдалялся от простых людей, чьи интересы вроде бы призван был защищать. В народе устоялось мнение о высокомерии нового туймадинского назначенца, которого вначале все хвалили за отзывчивость и вежливость; впрочем, до конца карьеры его не переставали превозносить за разумное управление вверенной ему отраслью.
Гавриил Гаврильевич, со свойственным ему неприступным видом, пропускал мимо ушей все досужие разговоры. Он знал, что есть вещи, недоступные непосвященным…
* * *
Относительно особенных людей у Гавриила со временем выработалось отдельное мнение. В этом ему помог человек, авторитет которого для него был непререкаем. Незадолго до переезда в Якутск, когда он руководил райкомом в одном южном улусе, к ним неожиданно нагрянул Степан. Они с женой очень обрадовались командированному из столицы гостю. Вечером усадили его, как полагается, на лучшее место и от души угостили. Когда дети и жена улеглись спать, Гавриил понял, что главный разговор впереди. Немного еще поговорив об общих знакомых, Степан замолчал и с улыбкой посмотрел на товарища. Они уже порядочно выпили к тому моменту.
– Ганя, мы ищем людей со скрытым фактором – выдал он без всякой предварительной подготовки.
– Это что еще за скрытый фактор? – удивился Гавриил. – И кто это «мы»?
– Вопрос принят, – быстро проговорил Степа, придвигаясь к нему ближе и становясь серьезным. – «Мы» – это, конечно, никакая не организация и не секта. Просто есть несколько людей по всему миру. Может быть, несколько тысяч. Может быть, даже много и много тысяч. Никто не знает точно, сколько. В принципе, каждый может стать человеком со скрытым фактором. Но механизм его возникновения неизвестен, поэтому приходится искать, как говорится, готовый товар, то есть людей, уже обладающих этим самым фактором. А поскольку он, как я уже говорил, скрытый, обнаружить его непросто. Человек, который узнал, что обладает этой частицей, должен пытаться найти других. И сообщить найденному, что он не один.
– Это что, масонская ложа какая-то? – с отвращением проговорил Гавриил. Он не понимал таких шуток. Если это была шутка, конечно.
– Да нет же, – ответил Степан. – Никто не вынашивает планов завоевания мира.
Потом посмотрев на Гавриила испытующе, внезапно рассмеялся:
– А, ты думаешь, это какая-то шутка. Но я никогда не был так серьезен с тобой.
Гавриил почесал в затылке. Этот жест иногда приводил его в равновесие. Но не сейчас.
– И что делать обладателям этого сокровища… этого особого фактора? – осторожно задал он вопрос.
– Наша задача – просто жить. – ответил Степан. – И таким образом влиять на чашу весов. Придет время, и мы узнаем, для чего. А пока надо жить, как живется, и пытаться хорошо выполнять свою работу. Получать радость. И все.
– А при чем тут я? – насторожился Гавриил, в котором проснулся недоверчивый деревенский паренек.
– Ты им обладаешь, этим фактором, – весело отозвался Степан, наливая себе еще водки.
– Друг, ты говоришь странные вещи, – натянуто улыбнулся Гавриил. – Наверное, ты перепил водки.
– Перепил – да, – легко согласился Степан. – Но говорю правду.
Гавриил замолчал, задумавшись, как бы побыстрее и повежливее отправить дорогого гостя отдыхать.
– Что касается непосредственно фактора, – продолжил Степан. – Это не талант, как ты можешь подумать. Бывает иногда такое. У человека красивый голос, и он прекрасно, грамотно поет хорошую песню. Но слушать его противно. Почему? У него же талант!
– Говорят в таких случаях: «Без души поет», – нетерпеливо заметил Гавриил. По непонятной причине общение со Степаном начало раздражать – с той минуты, как тот сообщил о наличии у него какого-то фактора.
– А он с чувством поет, если ты подразумеваешь под «душой» умение человека испытывать эмоции, – ответил Степан. – Извини, в этих вопросах я не силен. Так почему?
– Наверное, дело тогда в личных пристрастиях, – ответил Гавриил. – Кому-то нравится, кому-то нет.
– Нравится, как правило, не нам с тобой. Да почти всем не нравится. Во-вторых – откуда берутся эти личные пристрастия? В магазине покупаем? Я скажу – это происходит потому, что у человека отсутствует этот особый фактор. Некий элемент, частица, нюанс. Все дело в нюансах.
– Искра Божья? Дух Святой? – разозлился Гавриил, в студенчестве уделявший много внимания изучению истории религий. – И что мне делать со своими нюансами? То есть с умением ощущать эти нюансы?
– Я не знаю точно, откуда он берется, этот фактор. Но я знаю, что владельцы особого фактора бывают двух видов. Созидающие и разрушающие. Последних гораздо меньше, но наворотить они могут много. Задача первых – обезвреживать вторых.
– Тьфу ты! – совсем возмутился Ганя. – Степа, ты знаешь, я тебя всегда уважал, но…
– Нет. – быстро перебил Степа. – Уважение подразумевает знание, а ты мной слепо восхищался, ничего не понимая.
Гавриил застыл с открытым ртом, так и не решившись возразить.
– Вот видишь ручку? – Степа достал из нагрудного кармана пиджака шариковую ручку в металлическом корпусе. – Хорошая, да? Самое удивительное, что она уже имеет свое поле, которое влияет на меня. Это воспоминание обо всех собраниях, на которых она побывала, обо всех написанных с ее помощью писем, личных и деловых, также она хранит мои мысли, высказанные и невысказанные во время написания прошлой ночью доклада к областной партконференции. Она охраняет меня. В некотором смысле это талисман
Гавриил посмотрел на кусок железа с пластмассой и ничего не увидел, кроме знакомой всем автоматической ручки.
– Тем не менее, это не более чем обыкновенная ручка, – сказал Степан. – Зачем привязываться к вещам? Зачем наделять предметы свойствами, которых у нее не было? Я ее создал, я ее и уничтожу. Уничтожу идею ручки-талисмана, и она снова станет простой, то есть чистой. То есть что ты думаешь, то и случается. Если что-то кажется, значит, это уже есть. В конце концов, я могу выкинуть ее физически.
Степан, приподнявшись, ловко метнул ручку в открытое мусорное ведро. Гавриил осуждающе покачал головой:
– Степа, ты наслушался в детстве рассказов про шаманов…
– Среди людей, обладающих особым фактором, мне ни разу не попадался экстрасенс, – Степан с удовольствием выговорил редко употреблявшееся тогда слово. – Это не экстрасенсы, а простые люди, создающие свою реальность. Люди, внутренне не сдавшиеся обстоятельствам. И запомни – ты создаешь миры. Так что осторожнее с мыслями, пожалуйста.
Гавриил совершенно растерялся. Все это мало походило на прежнего Степана. В сущности, он его плохо знал. Между тем Степан продолжал:
– Вот скажи, сколько на свете людей, пишущих по-русски? Много. Да ведь? Если ты захочешь, ты можешь невероятно обогатить свой словарный запас, прочитать много книг, выучить наизусть все правила грамматики, более того – почувствовать дух языка, проникнуться им. Ты можешь знать его лучше всех профессоров филологии. Но ты никогда не будешь писать так, как Достоевский.
– Ну ты сказал, – угрюмо отозвался Гавриил. – Конечно, нет. Я буду писать, как Сатыров.
– Есть, – вскрикнул Степан. – Молодец! Что и требовалось доказать.
– Не понял, – возразил Гавриил.
– Понимаешь, ты мог сказать – Достоевский ведь особенный, он гений, у него дар. Конечно, это так. И именно так ответило бы 99 процентов всех знакомых мне людей. Но не следует забывать, что талант есть у каждого. И каждый человек – особенный. Странно, что до сих пор приходится напоминать такие простые вещи. Людям выгодно жить так, как будто они серое стадо, прикрываясь приличиями, общественным мнением и необходимостью кормить семью. Да, ты никогда не напишешь «Белые ночи». А зачем? Они уже написаны. У тебя другие задачи.
– Мы ведь тоже работаем со словом, – смягчаясь, заметил Гавриил. – Кому, как не нам, знать его силу. Вот доклады ночами сочиняем. Но скажи, если я выучу все правила языка, а исключения из них пропущу, то что это будет за доклад?
Степан задумчиво посмотрел на него.
– Правило уже содержит в себе исключения. – сказал он наконец.– Инструкция подразумевает ее нарушение. Я ничего не забыл.
– А нас учили, что добро побеждает зло. У этого правила тоже есть исключения?
– Это не правило, это закон. Мухи отдельно, котлеты отдельно, – жестко сказал Степан.
– Так в чем же все-таки этот фактор заключается? – решил допытываться Гавриил.
– В индивидуальности, Ганя, в индивидуальности, – ответил Степа. – В том, чтобы найти ее и сохранить. В осознании того, что ты ценен просто потому, что ты есть. А не потому, что построил столько-то заводов, написал столько-то книг, родил столько-то детей.
Когда воспитанный в глубоких советских традициях интернатский мальчик Ганя, которому едва ли не с самого рождения вдалбливали, что он интересен только потому, что принесет пользу обществу, вобьет гвоздик и привинтит шурупик в дело строительства коммунизма, пытался переварить услышанную сенсацию из уст человека, которого с детства привык слушаться во всем, Степан вдруг стал грустен.
– Я ломаю свою индивидуальность, Ганя, – устало сказал он. – Я начинаю сдаваться обстоятельствам. А ты сильнее меня. Поэтому я не хочу, чтобы ты когда-нибудь забыл сказанное мной. Я мог бы просто выдумать эту историю о мировом сообществе. А может, действительно выдумал. Но, с другой стороны, если мы это уже вообразили, значит, так оно и есть.
…Через месяц Гавриил Гаврильевич с внутренним трепетом услышал весть о том, что его собираются переводить в Туймаду с существенным повышением. Еще через месяц слухи подтвердились.
В жизни Гавриил Гаврильевич не занялся бы вновь политикой, если бы не тяжелая необходимость. Мутную волну перестроечных лет он благополучно пережил, занимаясь исключительно своим делом. На предпоследних выборах в одном из важных округов очень хорошие шансы имел кандидат от коммунистической партии, победа которого казалась почти неизбежной, но откатила бы развитие республики на несколько десятилетий назад. К Гавриилу Гаврильевичу обратились с предложением, от которого он не смог отказаться. Он понимал, что его бизнес, а значит, и жизнь, в определенной степени зависели от исхода этих выборов.
Образ щедрого мецената Сатырова, чье трудное детство и ужасную судьбу богатых родственников которого без конца смаковали местные газеты, наконец дорвавшиеся до закрытых архивных материалов, оказался привлекательней трезвых программ бескомпромиссного борца за социальную справедливость. Честно говоря, Гавриил Гаврильевич сам не ожидал такого успеха. С пламенным оратором и кристально честным, добрым человеком, коим являлся его противник, он побаивался встречаться перед телекамерами. Но видать, время, отпущенное коммунистической партии неумолимой судьбой, истекало. Победу на тех выборах господин Сатыров почти не праздновал, посчитав ее пляской на костях. Обидней всего было то, что его покойный друг Степан, в молодости близко соприкасавшийся с его оппонентом, называл его человеком, обладающим скрытым фактором.
Нынче, в 21 тысячелетии, расклад сил резко изменился. Появилось очень много непонятных изданий, готовых облить грязью кого угодно и за что угодно – за добро и зло, за удачи и неудачи. Все было поставлено с ног на голову, все перемешано, опошлено, опущено, происходила явная подмена понятий. Уровень образования и общего развития пишущих в газетах людей казался удручающе низким по сравнению с недавними советскими временами. Абсолютно безответственные заявления зачастую отдавали чистой воды фашизмом, к которому Гавриил Гаврильевич испытывал патологическое отвращение, однако они пользовались большой популярностью у той части электората, кого его незабвенная тетя Анна Георгиевна в свое время назвала «быдлом». В выражениях она не стеснялась, когда речь заходила о тотальной человеческой глупости, затеявшей пожар мировой революции на ее глазах. Меж тем эта прослойка становилась все толще и толще… У прослойки уже появился свой любимчик, который, темпераментно брызжа слюной и закатывая в экстазе глаза, обещал ей все сокровища мира. За совсем ма-аленькую плату – депутатский мандатик.
– Только твоя кандидатура способна спасти ситуацию, а она сейчас провальная. – горячо убеждал Гавриила по телефону тот же голос старого товарища, что и четыре года назад. – Ты должен хотя бы перебить голоса у этого опасного типа. Знаешь, кто начальник предвыборного штаба? Саша. Да, да, тот самый. Ты хочешь, чтобы это дерьмо пришло к власти?
Гавриил Гаврильевич был не столь категоричен в оценках, но на выборы идти согласился – с античной покорностью судьбе и с античным же мужеством…
* * *
Рука Сергея Пащенко несколько раз тянулась к телефонной трубке, но застывала, не достигая цели. Переговоры с поставщиком оплаченного материала или, проще говоря, джинсы, ни к чему не привели. Клиент настаивал на публикации полного текста, без купюр и даже без каких-либо изменений в виде переставленной запятой. С таким упорством Пащенко сталкивался впервые. Его самого тоже нельзя было обвинить в излишней сговорчивости, хотя, может быть, внешне он и производил такое впечатление. Огрехи в пунктуации еще не беда – чего не напечатаешь за деньги! Но смысл…
Серега Пащенко был зол. Время близилось к девяти вечера, улицы города, скованные туманом и холодом, давно и прочно погрузились во мрак. Он даже боялся взглянуть в сторону жалюзи, за которыми затаилось мерзлое окно. Редакционной машиной он не пользовался – вернее, она редко позволяла пользоваться собой.
– Здравствуйте еще раз, – он с неудовольствием отметил нотки подобострастия в своем голосе. – Гавриил Гаврильевич, я по поводу материала…
В руках он вертел визитку, которую господин Сатыров оставил в редакции в прошлое посещение.
Гавриил Гаврильевич, мирно ужинавший, покинул стол и взял трубку. Звонил начальник его предвыборного штаба. Сам Гавриил Гаврильевич только полчаса назад вырвался оттуда. Начальник штаба сообщил, что ему позвонила дочь Инна, которую он для пользы дела пристроил на зимние каникулы корреспондентом в городскую газету. Она сказала, что в их газете готовится материал о Сатырове. Так как главный редактор, кстати, брат начальника штаба, в отъезде, за него остался молодой заместитель Сергей Пащенко. Конечно, брат сразу бы предоставил им материал до публикации, чтобы они были в курсе, знали, чего ожидать и к чему готовиться. А у Пащенко, похоже, и в голове не возникает такой мысли. И зря, кто ж каждый год пробивает в мэрии частичное финансирование их издания? Город небольшой, все равно кто-то кому-то кем-то приходится, кто-то кому-то чего-нибудь да должен…
В общем, через некоторое время Гавриил Гаврильевич прошел в свой кабинет, включил факс. Спустя минуту-другую тот запищал. Гавриил Гаврильевич, вооружившись недавним приобретением – плюсовыми очками, начал читать статью. Первая фраза Сашиного творения: «Ответим наконец на вопрос, кто такие эти друзья народа, в столь большом количестве расплодившиеся на просторах Родины, удобренных бесконечными страданиями этого самого народа?» – была почти талантлива и заставила его улыбнуться.
Он знал этот шифр. Старые милые штучки. Глядя на статью определенным образом, можно было прочитать: «Завтра утром игра закончится». До чего изящен этот Саша. Это же Песня о Соколе, танец умирающего лебедя, а не покушение на жизнь. Но почему он решил предупредить его? Неужели по старой памяти? О том, что затевается что-то подобное, Гавриил Гаврильевич знал – разведка докладывала. Он надеялся в очередной раз проскочить между каменными жерновами судьбы невредимым – и, как выяснилось, небезосновательно… Значит, послезавтра, на следующий день после выхода в свет этой газеты, ему уготовано расставание с жизнью. Глупцы! Одна ночь – это очень много, чтобы подготовиться к отражению удара. Если бы он увидел статью только завтра, по выходе ее в свет, было бы куда сложнее. Спасибо товарищу… господину Пащенко. Гавриил Гаврильевич набрал номер своего предвыборного штаба, куда он и так собирался идти после ужина, чтобы провести там бессонную ночь. Дав сотрудникам штаба необходимые указания для соблюдения их личной безопасности, он начал одеваться. Опять раздался телефонный звонок.
– Сергей Анатольевич, ну что ж, ознакомился. Спасибо.
– Дело в том, что, оказывается, мы вас зря побеспокоили. Материал в этот номер не идет, не рассчитали место.
– Вот как, – удивился Гавриил Гаврильевич. – Но все равно, спасибо, и успехов. До свиданья
– До свиданья.
Пащенко с отвращением подписал номер в печать, вызвал курьера и снова взялся за телефон:
– Ленка, ты дома?
Секретарша Лена давно уже была дома, но видеть его в столь поздний час не желала. Вздохнув, Серега набрал номер службы такси и отправился домой, где его ждали остывшие остатки вчерашнего ужина.
Положив трубку, Гавриил Гаврильевич без сил опустился на стул. Статья не выходит в свет… Он мог ее и не увидеть сегодня… Он опять прошелся по самому краю.
Плывя в уютном салоне иномарки по вязкому туймадинскому туману, Сергей с удовольствием смаковал подробности общения с господином Сатыровым и с его «голубым» врагом. Предложение о взятке, исходившее от последнего, в кои-то веки, задело журналиста до глубины души. «Че я, блин, самый голодный, что ли?», – возмущенно подумал он про себя и тут же возгордился оттого, что сделал достойный выбор. При этом он не догадывался, конечно, что его честность чуть не стоила жизни человеку. Он поднялся к себе, вяло поужинал. «Дело не в деньгах, а в их количестве», – шепнул ему подлый голосок откуда-то снизу. Серега мотнул головой, отгоняя искусителя, и сел за компьютерную игрушку, которая имела массу достоинств, но у которой был один недостаток – часы за ней пролетали как минуты.
Он всегда любил стратегии, а уж когда полтора года назад ему на глаза попалась игра «Тропико»… Бурные годы проносились над островом в теплом море, добывались уголь и золото, затевались стройки века, шла битва за счастье островитян, но игра не клеилась… Он успешно разобрался с военным переворотом, потрафил капиталистам, желавшим развивать промышленность и туризм, в угоду фракции коммунистов понизил цены на жилье, добился принятия социальной программы. И дожил до того, что его политикой начали поочередно возмущаться интеллигенция и духовенство, уже непонятно, почему. Несмотря на все усилия, тропиканцы никак не хотели быть счастливыми. Опять грянули выборы, Серега опять подделал результаты, так как не было никакой возможности остаться у руля честным способом. В воздухе запахло восстанием. Сереге снова не повезло, возмущенные жители острова опять изгнали его с высокого поста. Серега, который раз за ночь услышав издевательское: «Президенте, люди не ценят истинное величие. Гения начинают почитать только после его смерти. Кстати, Вы не клали в эту лодку канистру с водой? А далеко ли отсюда до Флориды?», постучал кулаком по столу и выключил к черту компьютер. Четыре утра. Предстоял не менее тяжелый день, чем вчерашний, и даже более напряженный, чем борьба за власть на далеком придуманном острове.
* * *
Между тем, тринадцать лет назад, на излете советской эпохи, в далеком отсюда заполярном городке Черси, у аккуратных улочек которого грозно бился Северный Ледовитый океан, еще не старый Гавриил Гаврильевич заваривал дефицитный индийский чай. Он никому не доверял эту важную процедуру. С улицы доносились негромкие потусторонние вибрации, названные в народе голосом Виктора Цоя – человека, выразившего настроение девяностых (хотя и было ему суждено погибнуть в самом их начале) и чье приглушенное, задумчивое камлание в конце концов разрушило эту страну… Пока же шел тысяча девятьсот восемьдесят девятый год. Завершив процедуру, Гавриил Гаврильевич со знанием дела разлил ароматный напиток по чашкам, предварительно налив в них молока. Пока он хлопотал, Петр продолжил начатое еще в машине возмущение местными климатическими условиями.
– Конечно, тут вступает в силу особый фактор, – завершил он свою горячую тираду.
Гавриил Гаврильевич выдержал паузу и оглянулся на него через плечо:
– Природный?
– Ну да, и природный тоже, – беззаботно отозвался Петр, с благодарностью принимая чашку.
Пока снова впавший в задумчивость хозяин медленно смаковал чай, расслабившийся Петр начал рассказывать о своей родной деревне, со смехом вспоминал детские игры и шалости. Оказывается, Иван носил прозвище Кугас, а Павел – Ырыган. На этом месте Гавриил Гаврильевич внезапно заинтересовался болтовней гостя и спросил, каким прозвищем друзья наградили его в детстве. Петр замялся, закашлялся, потом неохотно ответил:
– Куобах.
Гавриил Гаврильевич улыбнулся.
– За что?
– Просто в детстве меня все дразнили Зайчиком в очках. Помните такой мультик? Лицо белое, круглое. И круглые очки. Это я…
Сатыров засмеялся. Петр обиженно заморгал, поправляя очки.
– Извини, – сквозь смех выдавил его собеседник. – Ну, ребята. Ну, три мушкетера. Ха-ха-ха. Просто я подумал, что все три прозвища можно применить к одному существу…. Ха-ха-ха! Худой… рыжий… заяц… в очках! Ырыган куобах! Кугас! Ачыкылаах!
Петр тоже захохотал.
Отсмеявшись, Петр вытащил из кармана пиджака видавшую виды самодельную картонную коробочку. Он открыл ее и достал небольшой плоский предмет, тщательно завернутый в целлофановый пакетик. Развернул. Зажигалка была необычная. По всей ее нижней стороне тянулась тонкая двойная линия из золота, а сбоку витиеватой латиницей красовался логотип известной фирмы, тоже золотой. Размеры зажигалка имела чуть больше привычных, выглядела она очень интересно и казалась совсем новенькой. Наверное, дорогая… Когда-то, давным-давно, ее привез друг Степан другу Гавриилу из поездки в Италию. Друг, памятуя про свое тяжелое детство, никогда не покупал бесполезные вещи. Дорогими безделушками он, конечно, не увлекался, но если что-то дарил, это действительно была вещь. В глубине души Степан Никифорович Пахомов любил все красивое, и иногда даже жаловался жене, что ему надо было стать художником. Или дизайнером.
Гавриил Гаврильевич, едва ли не перекрестившись, любовно взял зажигалку в свои руки и щелкнул. Она вспыхнула ровным, ярким пламенем.
– Люди слишком большое значение придают предметам, – заметил он, щурясь на огонь. – Помада. Зажигалка. Папка бумаг… Без них они ничего не могут ни вспомнить, ни забыть.
[1] Тойон – господин, начальник
[2] «Все путем»
[3] Хапсагай – якутская национальная борьба
[4] Ысыах – праздник начала лета
[5] Хотон – коровник
[6] Сайылык – дача, летник
[7] Сергелях – неофициальное название студенческого городка в Якутске. Не путать с дачным поселком Сергелях в пригороде того же Якутска
[8] Айыка – междометие, означающее «больно», в контексте: «лень».
[9] Тыгын Дархан – царь, объединивший Центральную Якутию