Демиургия (сборник)

Орехов Виталий

Письмо

 

 

Шел второй год войны. Восьмая пехотная дивизия девятой армии стояла под Барановичами вот уже два месяца. Командование в лице генерала Эверта решило не предпринимать серьезных наступательных операций, ограничиваясь малочисленными вылазками, да и то с разведывательной целью. Солдаты жили в окопных землянках, по три, четыре человека в «хатке», как презрительно они называли свое жилище. Нары из материи и соломы кололи спину, постоянно было сыро, и уже многие солдаты оставляли расположения, уезжая в санитарных обозах с крупозным воспалением легких. Каждые пять дней предпринимались вылазки за линию фронта. В вылазках участвовали обычно три человека из числа солдат и один провожатый-разведчик. Зачастую солдаты возвращались ни с чем, и, отметив в отчете, что «ситуация не изменилась», уходили отдыхать. Но, случалось, что патруль обнаруживал группу, и если та не сдавалась в плен, то стрелял на поражение. Немногим выжившим после перестрелки, и дошедшим до своего окопа, начальство присуждало Георгиевский Крест 4—степени, торжественно вручая его на плацу, подальше в тылу, дабы не быть обнаруженным вражескими аэропланами.

 

I

В это время, в тысяче верстах от линии фронта, жизнь шла своим сельским чередом. Война как будто не коснулась патриархального уклада жизни русской деревни, складывавшегося веками. Все также день начинался с криков петухов и заканчивался закатом. Все также проходили рекрутские наборы, правда, теперь они назывались «всеобщей мобилизацией и общеобязательной воинской повинностью для свободных сельских обывателей», забирая сыновей у крестьян. Те же чиновники на тех же местах также брали взятки, как это было и в 5—ом году, и в 81—м, и в 61—м. Как это будет в 28—м, 69—м, и 13—м.

В приемной земской управы сидело много народа: крестьяне, жаловавшиеся на полицейский произвол, чиновники, вызванные к начальству, сельские старосты, приехавшие для получения новых распоряжений. Из-за большого количества народа в небольшой комнатушке бывшей школы, еще в 87—м переделанной под здание управы, было тесно и душно. На стенах висели портреты выдающихся деятелей ярославской губернии, государственные мужи. Посередине стоял стол, с расставленными на нем шахматами, но в них никто не играл, и, судя по всему, давно, так как на фигурках тонким слоем лежала пыль. Вообще никто и некогда здесь, похоже, не убирался, даже люди, работавшие в управе, казались какими-то запыленными и неживыми, что никак не состыковывалось с их резкостью в движениях и стремительностью, с какой они перебегали из кабинета в кабинет.

Среди всего народа, желавшего увидеть председателя управы, особое внимание привлекала крестьянка лет сорока. Стояла она в углу, опершись на поручень. Одета она была бедно, на ней были валенки, серая юбка, кофта с шерстяным платком и красный платок на голове. В очереди стояла женщина довольно давно, и по всему ее виду было заметно, что она порядком устала. Она ни с кем не спорила и терпеливо ждала своей очереди. Вдруг, вышел член управы, высокий и тонкий, одетый в зеленый вицмундир, с выражением лица недовольного человека, которого отвлекли от важного для него дела, и спросил:

– Масова Пелагея Матвеева присутствует? – при этом он осмотрел всех в приемной управы, косясь куда-то влево, и повторил свой вопрос, – Масова Пелагея Матвеева присутствует?

– Да, – сказала крестьянка.

– Пройдите, Алексей Петрович ждут Вас.

– Да, да, уже иду, – ответствовала крестьянка и побрела в кабинет, на двери которого было означено «Рачковский Алексей Петрович. Председатель земского собрания Ильинского уезда. Дворянин.».

 

II

В кабинете председателя было относительно убрано, напротив дверей, одна в приемную, другая, в «канцелярию», были расположены окна, занавешенные бардовыми шторами и гардинами того же цвета. В углу стояла печь, украшенная сине-розовыми изразцами, и покрытая кафелем. Стены были выкрашены в светло-зеленый цвет, на одной из них, прямо над письменным столом висел портрет Государя Императора в военной форме. По центру комнаты, ближе к окну стоял письменный стол, и стул, обтянутый кожей, ближе к двери стоял деревянный стул посетителя. В углу стояло бюро с откинутой крышкой. Председатель смотрел в окно, скрестив руки за спиною, видно было, что стоял он театрально, чтобы произвести впечатление на посетителя. Он всегда так делал. Он медленно повернулся и сурово сказал:

– По какому делу?

На глаз ему было лет сорок пять, он был невысокого роста, но и нельзя сказать, чтобы он был низок. На лице его глаза были посажены глубоко, нос был средних размеров, его щеки окаймляли начинающие рано седеть, но еще пока темные баки, уходящие прямо в густую, но тоже с редкой проседью шевелюру.

– Я с прошением, мне сказали, что Вы рассмотрите, Ваше благородие, – сказала крестьянка, переминаясь с ноги на ногу.

– Ваше высокоблагородие! – сказал он, а потом как-то тихо, так чтобы она не услышала, – неграмотная баба.

– О, простите, пожалуйста, это по незнанию, не грамотности, люди темные.

– Фамилия? – фыркнул он, садясь за письменный стол.

– Масова Пелагея Мавтвеева, одна тысяча восемьсот семьдесят седьмаго года рождения, вдова крестьянина и раб…

– Ты что мне говоришь, я тебя только фамилию спросил, зачем ты мне заслуги свои перечисляешь?! – затем, остыв, сказал: «Садитесь», – и указал на стул.

Она, присаживаясь, хотела что-то ответить, но он перебил ее:

– О, нашел, – сказал он. Бегло пробежав листок глазами, и несколько раз с силой вдохнув воздух, спросил:

– Так Вы хотите, чтобы Ваш сын, Масов Павел Васильевич, вернулся из действующей армии домой?

– Да, да, сыночек чтоб домой приехал, – ответила она, окая.

– Какое право Вы имеете требовать подобное, и на каком основании? – говорил он, морщась; у него начинала болеть голова, и это отражалось на его лице очень явственно.

– Да, я не требую, куда уж нам, – она вздохнула. – Я прошу, вот у меня и в документе написано, что прошу, а не требую.

– Это нисколько не важно, какие основания прошения, на которых я бы мог рассмотреть дело? – быстро спросил он.

– А, там, в законе, написано, что если один кормилец в семье, то нельзя его забирать, оставляя мать одну, – говорила она, напрягаясь, пытаясь вспомнить трактовку и объяснения.

«Где ты этого нахваталась, старая? – думал он про себя, все более раздражаясь, – Тебе б чулки шить, а не законы учить.»

– Да, положим, но когда мы забирали у Вас солдата, у Вас оставался еще один сын. Мы: правительство, земство, волость, думаем о своем человеке, и не оставляем его без защиты.

– Так ведь ваше же правинтельство его в острог и посадило, сына моего. – Опять вздохнув выговорила крестьянка. – А за что? За то, что он книжки какие-то читал. – Ответила она на свой собственный вопрос.

– Это не Ваше и не текущее дело. Масов Андрей Васильевич занимался революционной пропагандой и состоял в подпольной организации эсэров, за что и был сослан в Сибирь на поселение на пять лет. С ним еще мягко обошлись.

– То дело былое, не будем ворошить, – сквозь выступавшие слезы проговорила она.

– Именно, а закон предписывает возвращение солдата к крестьянской избе лишь в случае смерти кормильца, – ему надоел этот разговор, и, он хотел его скорее закончить. – У меня еще целая приемная народа, есть еще что?

– Но ведь там убивают! – в слезах громко, но в то же время как-то приглушенно сказала она, не отвечая на вопрос председателя.

– И что? У меня тоже сын служит в действующей армии, в инфантерии капитан по интендантской части, – не без гордости он ей ответил. – Я же не требую его возвращения. Сейчас у страны трудные времена, Австрия и Германия хотят захватить Россию, стране нужны солдаты, без них – никак. Ладно, ты грамотна? – спросил он, объяснив, по его мнению, смысл войны и набора солдат в армию.

– Нет, но сыночек у меня грамоте обучен, вот, он мне письма пишет, – и она, достав из своего кулечка сложенный вчетверо исписанный лист, с любовью, очень аккуратно расправила его, и положила на стол.

– Что это? Убери свои бумажки, если неграмотна – иди к регистратуру, он все укажет, где крест поставить тебе положено.

– Неужели никак нельзя там, чтоб вернуть мне сына, одна я старая уже, да и ему безопаснее будет? – она уже вставала со стула, но не могла потерять надежды.

– Что безопаснее, у юбки держаться? Он не маленький, чай не убьют. – Он показал ей жестом, чтобы она ушла, а сам принялся за бумаги и кликнул секретаря.

 

III

Выйдя, крестьянка, не заходя к регистратуру, пошла к выходу из управы, пройдя через деревню, она вышла в поле, и, не сдерживая слез, все думала, о сыновьях, о тяжелой судьбе своей, о председателе, о том, что сын давно не пишет…

Идти ей было семь верст до своего села, и много думала она. А, придя домой, упала на колени и заплакала, заплакала так, что ей время казалось бесконечным, она ничего не могла поделать со своей судьбой, и оставалась ей только горько плакать…

 

IV

А в это время, в маленькой землянке, в Барановичиских окопах, солдат Павел Масов писал матери письмо:

Дорогая, любимая матушка

Вот уже два месяца мы ничего не делаем, живется нам хорошо, даже уютно. Мы, со л даты, очень дружны между собой. Да и офицеры к нам очень хорошо относятся. Кормят сытно и вкусно, почти как дома, но, конечно, не так вкусно, как у тебя. Жалко, что ты не можешь мне писать. Мне кажется, что соседей зовешь ты слишком редко. Ты что, стесняеш ь ся что ли? Ладно, не обижайся, пожалуйста, это я так, шучу. Скоро, говорят, разобьем немца и выиграем войну. Вот, солдаты шутят, что нам и воевать-то не приходится. Лежим, да существуем, а враг как-то сам собою уничтожается. Ты не грусти. Вон, у тебя там Андрюшка есть, с ним разговаривай, он ведь у нас умный, в городе жил, читает много, передавай ему привет от брата-солдата. Маруське тоже передавай привет, скажи, чтоб не шалила, приеду – женюсь. Я часто о ней думаю здесь. Как там она? Не знаю, сколько еще будем здесь лежать, но мне перемен не хочется, все равно ничего не делаю, а так еще погонят куда-нибудь, а ты пехай. Тут у меня новые знакомые появились – пулеметчики из второй роты. Косят людей сотнями, а в общении – добрые-добрые, как котята, вообще очень приятные люди. Тут много всякого народа, есть и земляки мои – ярославцы, главное, как услышу, окает кто-то, все, пойду поздороваюсь, поболтаю.

Тут деньги выплачивают, я тебе пришлю, немного, все не пришлю, самому нужны, да и говорят тут люди умные, читают которые, что скоро деньги все обесценятся, это значится, их больше станет, а купить на них меньше можно будет. Служат все с удовольствием, командование у нас умное, образованное, тут послужишь полгодика и сам немного понимать начнешь, что тут творится. Со всеми у нас общение хорошее, все уважают друг друга. У меня заканчивается листок, а больше писать не положено, чтобы почтмейстер не запутался, у нас положено: солдатам – листик, офицерам – конверт, и туда сколько угодно можно написать. Ладно, пока, не грусти, всем передавай привет. Извини, что как-то накалякал так, но вот так вот я пишу, по-другому не умею.

Целую, люблю твой сын, солдат Паша Масов

 

V

Естественно, он не мог написать о том, что в армии процветает офицерский произвол; о том, что кормят солдат через раз, и то, погано; о том, что командование не считает солдат, и может в одном месте положить их сотнями, а в другом ослабить фронт, и положить еще сотню, чтобы заделать брешь; о том, что он уже не видит смысла и конца этой войны, что офицеры открыто перлюстрируют письма, что уже двоих в их полку расстреляли за социалистическую пропаганду, что за малейшее нарушения полагаются наказания, которые у нормального человека вызывают ужас. Не мог. Конечно, не мог он написать и о том, что завтра он идет на вылазку, сопутствуемый тремя такими же людьми, как и он, что немецкий патруль заметит их и откроет огонь, что его ранят, затем убьют, что это его последние слова, какие он напишет на этой земле, а его предсмертный крик будет настолько тихий, что услышат его только в одном месте, за тысячу верст от линии фронта, в маленьком доме на краю села.