1.

Светало. Утренний промозглый туман клочьями опускался на землю, из-за него я не заметил этого дурацкого болотца, размером с детскую песочницу, плотно заросшую ряской, — вмазался в него с разбега, провалился выше колен, тут же набрав в оба сапога, и с заметным усилием выбрался на берег, проклиная эту дикую природу…

И, собственно, только в этот момент остановился. Благодаря обжигающе холодной воде.

Больше спешить было некуда… Вряд ли кому-нибудь взбредет в голову помчаться по моим следам, им сейчас не до таких глупостей. У них там сейчас других проблем по самое горло.

Я поднялся повыше, сел под ближайшее дерево, и снял сапоги. Жижа из них вылилась бурным потоком. Размотал портянки, взглянул на посиневшие от холодной ванны пальцы ног, и принялся за галифе.

Но в верхней своей части я оставался совершенно сухой.

В просвете между деревьями стало видно, как, на фоне светлеющего на глазах неба, над лесом расстилается черный дым. Километрах приблизительно в пяти — или даже в шести… Никак не ближе.

Это столько я, выходит, при своем энтузиазме, за пару часов отмахал.

Не до меня им сейчас там, не до рядового подводного диверсанта, которых там, как сельдей в бочке. Не до меня.

Пошарил в кармане гимнастерки, вытащил сигареты «Североморские» и зажигалку.

Закурил, сгреб вокруг себя мелкую сосновую чушь, и сунул огонь туда.

Занялось сразу.

Нужно же обсушиться. Ну, и подумать. Совместить два приятных занятия — в одно.

Над моим болотцем покачивалась полупрозрачная белесая пелена, за ним чернело полусгнившее дерево, а за покойником нормальные деревья стояли уже нерушимой стеной.

Несмело квакнула лягушка.

Помолчала с минуту, — затем квакнула еще, уверенно и нагло… И тут же, поверив предводителю, подали голос остальные. Их в моей луже обитало с десяток. Или около того…

У меня стало поспокойней на душе.

Жизнь продолжалась.

Несмотря ни на что.

Если вам все время не везет, и ваша жизнь превратилась в равномерную черную полосу, — вы поймете меня.

Потому что и со мной происходит то же самое.

Нам с вами было бы уютно в нашем небольшом коллективе. Хотя бы потому, что мы ощутим некоторое внутреннее родство…

Горел, потрескивая сухими хвойными сучками, огонь. От галифе, сапог и портянок поднимался пар, и во тьме невезения, посреди которой я находился, кажется, появился первый проблеск, — вновь обретенная свобода.

По крайней мере, — от воинской повинности. Это уж точно…

«Есть многое, Горацио, на свете, Что и не снилось нашим мудрецам…»

Это — Шекспир.

Неужели он о чем-то подозревал?

Следом оказался в голове еще один стишок: «Если видишь в небе люк, — не волнуйся, это глюк»…

Это — народное… Выходит, широкие массы прибывают в полном невежестве, мысля заметно прагматичнее давно ушедшего из жизни англичанина.

Но сапоги-то у меня самые обыкновенные, солдатские кирзовые сапоги, без всякого подвоха. Портянки — летние, нарезанные из старых простыней. И синее кавалерийское галифе, залежавшееся с гусарских времен где-то на складе, и морская тельняшка, полосатая, как все тельняшки на свете.

Все самое обычное.

Лес, небо над головой, огонь костерка и парок от подсыхающей амуниции.

И усталость, — которая живет где-то внутри. Никак не желая проходить… Потому что, мне все надоело, — все, что случается со мной.

Со мной обязательно что-нибудь происходит. Одна случайность плавно перетекает в другую. Тут же, на смену предыдущей, — на подходе третья. В том месте, где заканчивается третья, — плавно начинается четвертая… Так может продолжаться до бесконечности.

И каждая моя случайность, — полный бред…

Все, что происходит со мной, — полнейший, абсолютнейший бред. Лишенный всякого значения, всякого смысла, всякой элементарной логики, и тем более, — народного здравого смысла… «Есть много бреда, друг Горацио, на свете…»

Мудрецы — тоже бред… Пожалуй, самое бредовое, — столько слышал про них, и ни одного не встречал…

А вот то, что мы снова потерялись с Машей и Иваном, — чистой воды правда. Правдивей не бывает.

Но каков Иван, какая подозрительная для подростка прозорливость, какая, черт возьми, интуиция расположена в нем.

— Михаил, — сказал он тем вечером, — и ты, Машка… Нам нужно предохраняться.

— Ты что, — не понял я, — пересмотрел рекламы по ящику?

— Я тебе не Машка, — сказала Маша, — Ванька… Еще собрался в Кембридже учиться. В Англии. Воспитания ни на грош… Там нужно уметь ходить в смокингах. И в котелках. Знать, в какой руке держать вилку… Не говоря уже об остальном.

— Хорошо, — тут же согласился Иван, — я оговорился… Извини, я был не прав. Теперь буду звать тебя по имени-отчеству. Мария… Как тебя по батюшке?

— Это же Карнеги!.. — возмутилась Маша. — «В своих ошибках нужно признаваться быстро и в категорической форме…» Это не идет у тебя от души. В тебе нет искренности, одна хитрость.

— Во мне нет ни грана хитрости, — угрюмо сказал Иван, — могла бы догадаться, зато в тебе есть нездоровая мнительность. Атавизм того места, из которого мы с Михаилом тебя не так давно вытащили… Так, как тебя по имени-отчеству?

Поезд тащился медленно, окно мы опустили вниз, теперь сидели в купе, пили зеленый чай, и вдыхали запах степи, по которой двигались. Пахло разогретой за день землей, травой и железнодорожными шпалами.

Более умиротворяющую картину трудно было представить. Я устроился с полузакрытыми глазами, откинувшись к стене, вагон верно передвигался в нужном направлении, Иван с Машей ругались, чай был еще теплым, — мне ничего больше не нужно было. Я был счастлив…

Тот вечер, от начала и до конца, я провел в нирване.

Нирвана — это такое состояние, когда все есть, и больше ничего не хочется. Когда нет и в помине ни прошлого, ни будущего, — только настоящее. Но тоже какое-то странное, без времени в нем. Так что непонятно, пять минут прошло или час.

— Я не помню, как звали моего папу, — тихо сказала Маша.

Она сидела напротив меня и смотрела в окно. Одета она была в джинсы и черный топ. Топ, — это такая дамская обрезанная снизу майка, которая ей очень шла.

Она тоже пребывала в нирване, — я видел это. Но ее из этого состояния постоянно пытался вывести Иван.

— Как это ты не знаешь, как зовут твоего папу? — продолжал он упорствовать. В его голосе появились интонации рассерженной сестры милосердия. Которую посадили заполнять анкеты.

— Вот так… — сказала Маша. — Его звали, конечно. Юрий… Как меня, — Мариной. Но у него было настоящее имя… Я не могу его вспомнить.

— Здравствуйте, — сказал Иван. — Ты так спокойно обо всем говоришь… А ты, Мишка, так спокойно обо всем этом слушаешь. Как будто во всем этом нет ничего особенного. Как будто кругом ерунда какая-то.

— Это не ерунда, — сказала Маша, — но я не могу вспомнить.

— Да вы оба не врубились! — воскликнул Иван. — Как я не догадался об этом раньше!!! Вы оба ничего не соображаете! И не хотите!

— Иван, — довольно лениво сказал я.

— Проснитесь! — сказал он, и в его голосе появилась патетика, как будто ему доверили произнести ответственный монолог, со сцены. — Вы хоть пытаетесь представить, что происходит?.. Я пытаюсь, а когда пытаюсь, — голова идет кругом. От невозможности того, что случилось… Это противоречит законам физики! Элементарных частиц! Вы хоть это понимаете?.. Как хорошо начиналось, — переезжаем жить в Лондон. Поближе к Уолл-Стриту. Это нормально? Нормально… А что получилось, куда мы теперь переезжаем? На каком поезде и куда?… Мы оказались в какой-то шахте, где прогремел взрыв. Метана. В шахтах всегда взрывается метан, — я знаю. Из-за этого жизнь шахтеров полна опасностей… Мы удачно спаслись, я тебе, Мишка, признателен, твоя реакция — оказалась быстрей моей… Мне нужно будет, на досуге, заняться фехтованием… Мы спаслись, нашли какую-то дырку, и оказались на поверхности… Но там было лето!..

Иван замолчал, и стал поедать глазами по очереди, — сначала меня, потом Машу, потом опять меня, а потом снова Машу. Должно быть, он ожидал аплодисментов.

Но мы с Машей то смотрели в окно, то друг на друга. То снова друг на друга, то снова в окно. Никто из нас не смотрел на Ивана.

— Это нормально? — подсказал Иван.

Он устроил длиннющую паузу, и, поскольку никто из нас ее не заполнил, вынужден был снова начать говорить.

— Это нормально, — сказал он, — оказаться в параллельном мире?.. Как вы думаете?

— Я все знаю о параллельных мирах, я прочитал о них уйму книг. Ну штуки три точно, голову даю на отсечение… В них — все, как у нас, и в то же время все по другому. Так что трудно разобраться… И неизвестно, — какой из них настоящий… Если между нашим и этим разница только в смене времен года, — то все еще ничего, жить можно. Мы добираемся до Москвы, делаем себе документы и линяем в тот же Лондон… Все по программе… Но в этом еще какая-то война.

Вы заметили, мужиков в поселке раз-два, и обчелся. Одни женщины, старики и дети. На станции на нас смотрели подозрительно… Особенно на тебя, Мишка. Может быть, по ихнему, ты похож на вражеского шпиона… Ну, тип лица, может, у тебя такой… Документов у нас вообще никаких. Без документов, мы — бомжи. Со всем отсюда вытекающим… Михаил, что я сейчас сказал?

— Я сам ничего еще не понимаю, — ответил я.

— Маша, ты? — требовательно спросил Иван.

— Мальчики, у меня странное чувство, хотите расскажу?

— Давай, — с готовностью согласился Иван, — ты накаркала, что ни в какой Лондон мы не попадем… Так что твое странное чувство может представлять для нас непосредственный практический интерес. Я весь внимание.

— Перестань изображать начальника, — строго сказала Маша. — Мы же договорились когда-то… Тебя все время тянет командовать.

— Это все твое чувство?

— Нет… Только вы не смейтесь…

— Ха … — медленно сказал Иван, с самым серьезным выражением лица.

— Не перебивай… Когда ты изображаешь из себя начальника, ты становишься невыносимым. Я уже не хочу ничего тебе говорить.

— Да молчу, молчу… У вас здесь слова нельзя сказать, такие вы все нервные.

Я посмотрел тогда на Машу.

И свое собственное странное чувство пришло ко мне… Неожиданно, не вовремя, совсем не к месту, глупость какая-то: я вспомнил, как она сказала мне, в тот день, когда мы впервые встретились, на Белорусском вокзале:

«Тебе. Сейчас. Куда?..»

— У меня такое чувство, — сказала задумчиво Маша, — что мы едем домой… Как будто мы долго-долго путешествовали, повидали всякие страны, посмотрели на разных людей, на достопримечательности, на чудеса природы, — долго были за какой-то границей. Теперь же начался путь домой, — поэтому все будет хорошо. Потому что это дорога, которая приведет нас к дому… Поэтому я не волнуюсь.

— То есть, тебе все по барабану… А как же параллельные миры? — требовательно спросил Иван.

— Какая разница, — сказала Маша.

— Действительно, блин… На самом деле, — какая разница… — терпеливо согласился Иван. — Но тем более нам нужно предохраняться… Мы едем в Москву, и давайте условимся, — если потеряемся или кто-то отстанет от поезда, то будем встречаться у Главпочтамта. В Москве… Оставим там друг другу письма «до востребования». Потеряешься, добираешься до почтамта, а там тебя ждет письмецо, где кого найти. Очень удобно… Когда война, всегда так делают, — договариваются между собой. На всякий случай. Я точно знаю.

2

Так что мой путь лежал в Москву.

Других вариантов не было…

Начиналось замечательное летнее раннее утро. Оно возникало за далеким пожаром, который, судя по дыму, не только не утихал, но и напротив, — разрастался. Благодаря рассвету я сориентировался в сторонах света, — за базой находился восток.

Поэтому с югом, севером и западом проблем не оказалось. Можно было выбирать любую из оставшихся трех сторон. Куда двигать дальше.

От подсохших галифе и портянок приятно пахло костром, да и сапоги почти высохли, еще чуть-чуть, и можно смело отправляться в путь.

Мимо, недоуменно посматривая на меня, неторопливо прошастал ежик. На его спине покоилось несколько зеленых листьев и большая сосновая шишка. Зачем-то ему все это понадобилось. В хозяйстве.

— Привет, — сказал я ему.

Он не остановился, лишь повел в мою сторону острой мордочкой. Но и не заторопился, — так же размеренно продолжал двигаться куда-то по своим делам.

Где-то далеко, на пределе слуха, возник гудок тепловоза.

В противоположной от военно-морской базы стороне…

В тот самый момент, когда я выбирал часть света, — как ориентир для дальнейшего движения.

Я даже не особенно обрадовался. Нечто подобное должно было случиться, — когда я надевал первый сапог, который от просушки нисколько не скочевряжился, а, как положено по уставу, вошел, словно по маслу. Раз повезло один раз, должно подфартить — и второй.

Или наоборот, — в тот момент не до конца осознал, какое счастье снова подвалило ко мне… А подумал: с одной стороны, — военно-морская база, с другой, — ни моря там, ни океана, ни даже никакой речки. Вообще никакой воды, кроме водопроводной из крана. Тогда почему военно-морская? Вернее, почему в таком месте, где пловцам-диверсантам и поплавать нельзя? Даже в бассейне.

Вот они, — причуды параллельного мира.

Передвигаться по непроходимой тайге, где даже грибников никогда не бывает, — неблагодарное занятие. Но я наткнулся на кабанью тропу, где из следов были одни копыта, и довольно комфортно двинулся по ней, — в нужном направлении.

Железнодорожных звуков больше не возникало, — но мне достаточно было и того намека, единственного.

Отпил из мелкого ручейка, пахнущей настоем лесной почвы, холодной водицы, — этой малости мне хватило. Человек без еды может прожить два месяца. Из них, недели две-три — находясь в активном состоянии. Выходит, время у меня было, а завтракать совершенно не хотелось…

От постоянных удач какая-то наглость прикатила ко мне. Замешанная на отчаянье… Потому что, если неудача одна, но большая, — она с лихвой проглотит всю череду мелких счастливых обстоятельств.

Захочется есть, я, как Рембо, могу стрескать ежика и его сосновую шишку. Поскольку я — царь природы. Попрошу у нее прощения, — и съем.

Не испытав при этом угрызений совести…

В полусумраке, в котором я продолжил свой путь, шумели над головой сосны. Отжившие свое ветки и стволы, валявшиеся на земле, поросли мхом, тропа, по которой не ступала нога человека, вела меня, — и вокруг все замирало при моем приближении. Надо думать, от страха… Только шелест верхушек деревьев, только этот шелест…

Я был, — один.

Никто не любил меня, — никому я не был нужен…

Почему, так мало любви вокруг?

Почему ее нет совсем?..

Но зачем, с какой стати, она мне вдруг понадобилась — эта любовь… Когда, все в мире замечательно устроено, без нее. А я, — часть мира.

Был же Дарвин, — он все объяснил. Желающим — знать. Поскольку ничего такого в природе не существует, никаких слюнявых сентиментальностей, — есть лишь суровая, справедливая борьба за выживание… Я съем ежика, — его не станет. Съем шишку, — не станет и шишки.

А у них тоже, наверное, какие-то свои переживания по этому поводу. И они кого-то там лопают все время, растительное или животное… Говорят, ежики любят мышек. Чем мышки-то провинились перед ними.

Но поделом им, и тем и этим, не будут мельтешить перед глазами…

Такая скука, эта бессмысленная природа… Я — так устал.

Я шел, петляя, но в общем-то держа направление на запад, и даже был уверен, если там на самом деле железная дорога, я должен выйти на нее в течение часа, или около того, — что-то в этом роде. До услышанного мной тепловозного гудка было километра три, не больше. Да и к базе откуда-то подходила железная колея, на которой всю неделю, что я там провел, простояло два товарных вагона.

Откуда-то они там взялись.

Эти вагоны.

Вся страна опутана густой сетью железных дорог, — они не дадут мне пропасть. За месяц поста, что есть в запасе, я обязательно наткнусь на железнодорожный путь. По теории вероятностей… Так что среди этой замогильной тишины я никогда не сгину, и мой, обглоданный волками белый скелет, не зарастет здесь мхом…

Но не хватало чего-то привычного. Привычного и необходимого сейчас. Словно бы меня незаметно обокрали, — и только теперь я заметил пропажу.

Захотелось умереть.

Что-то давно я не умирал…

Что-то давно я не умирал. На самом деле.

Я даже остановился, даже замер на месте — сделав это открытие…

Я. Давно. Не. Умирал.

Меня бросило в пот…

С тех пор, как мы, почти месяц назад, вышли из горы на поверхность, в это роскошное лето, — я не умирал ни разу.

Вот ведь юмор, вот — ржачка. Я выздоровел!..

Но вместо того, чтобы, как следовало бы, прийти в восторг от этого обстоятельства, — я покрылся испариной. Прирос к тропинке, окончательно прервав свое размеренное движение.

Потянулся к пачке «Североморских», и закурил…

Я ведь всегда рождался снова. Там… Всегда. Каждый раз. Непременно. Снова… Каждый раз разглядывая мир чуть другими глазами.

Каждая моя смерть чуть меняла меня. В чем-то.

Я становился чуть другим… Как я не понимал этого раньше.

А понял сейчас.

Когда неизвестная доселе тяжесть — тихой сапой подкралась ко мне…

Мне тогда было все до лампочки, — возродившемуся опять… Все эти бомбоубежища, наркотики, тупые морды мордоворотов, прочая ерунда. Я тогда взирал на все это чуть ли не с любопытством, словно бы меня это мало касалось, а я наблюдал неземные страсти по телевизору, — удобно устроившись у его экрана на мягком диване, с бутылочкой «Клинского» и пакетиком сушеных кальмаров.

Оказалось вдруг, что я так сейчас пуст, — настолько, что мне хотелось лишь одного.

Умереть.

Но я не мог…

Такая тоска… Если бы Маша с Иваном были здесь, — раздирающая грудь звериная тоска бы не прошла… Они бы не помогли.

Я знал…

Это была волна. Приступ. Нашествие…

Еще минут двадцать назад я любовался природой, и переживал радость вновь обретенной свободы. А сейчас… Почему?..

Я — здоров. Как бык. Прочесал от базы до болотца, и даже не запыхался. Мне не нужно еды, я могу на спор согнуть кочергу или отжаться раз пятьдесят, не меньше.

Без малейших признаков усталости.

Все во мне работает, как часы, — если бы не сбежал от подводников, я бы смог проплыть без акваланга под водой метров двести, и стал бы там у них старшиной первой статьи. Или — второй… Всех бы заткнул за пояс. Всю их диверсионную братию…

Я — идеальный самец в половозрелом возрасте. Прекрасное животное, мышцы которого так и шастают под кожей. Так и шастают.

Но зачем? Для чего?..

Когда нет никакого смысла.

Ни в чем.

Я даже не могу умереть… Чтобы отвлечься.

Как раньше.

На черта мне нужна железная дорога. По которой раскатывают тепловозы, таща на привязи убогие зеленые вагончики…

Рядом оказался трухлявый обломок ствола. Я пнул его изо всей силы ногой. Сапог вошел в сгнившее дерево. Пень перестал существовать.

Вот такой я сильный.

Вот такой крутой богатырь.

Половозрелый самец…

Во мне что-то пропало, — что-то потерялось, что обязательно должно было быть. Что-то выпало из меня, пока я мчался от базы, что-то я обронил, — без чего невозможно жить дальше. Кто-то обокрал меня, — стащив мою суть… Если она была…

А вдруг ее не было? Какой-то там сути!..

Я пришел к конечной своей точке… Дальше муть и чернота, — раздирающая душу пустота!.. Больше ничего.

Ничего больше. Даже — спасительницы смерти!.. Только эти ужасные, невыносимые тиски!.. Больше ничего…

Свет начал меркнуть в глазах.

Животный торжествующий рык драл горло, желая вырваться, — огласить воплем окрестности…

Тогда я сорвался с места, — и побежал. Рванул куда-то, как тогда, в шахте, — в какой-то последний свой момент… Какого черта стоять… Когда можно немного размяться. На звериной трапе. Ухая по сырой земле сапогами. Размахивая в такт руками, — чтобы пропотеть по-настоящему. Тело, — должно работать… Чтобы до изнеможения, до наслаждения — от вида несущегося навстречу перепуганного леса…

Посторонитесь волки и ежи. Я иду, — ваш царь…

Я бежал все быстрей и быстрей. Разгонялся и ускорялся. Мчался, перепрыгивал через кочки, пару раз упал, поднимался и снова бежал. Все быстрей и быстрей… Быстрей и быстрей… Быстрей и быстрей.

Пока трудовой пот наконец-то не стал появляться на мне. А дыхание не превратилось в тяжелое и прерывистое.

Мне пришлось потрудиться, чтобы довести себя до такого состояния. Но я добился своего.

Я продолжал мчаться, — все тяжелее и тяжелее переставляя ноги, все больше и больше задыхаясь… Звериное тело мое просило пощады, — оно, несчастное, возжелало отдохнуть.

Захотело перевести дух, бедненькое. Какая жалость, — оно притомилось.

Хрен ему, — а не отдых… Не будет тебе отдыха, — никогда. Дерьмо. Пока ты не сдохнешь…

Но, вместе с изнеможением, внутреннее облегчение подкрадывалось ко мне. Тиски внутри разжимались… И появилась первая мысль: если не могу подохнуть, — так я тебя измордую, скотину… Потому что я, — ненавижу тебя!

Я. Ненавижу. Тебя.

Я желал усугубить это резко приятное чувство, — поэтому не останавливался… Бежал и бежал, бежал и бежал, — плохо понимая, что делаю и куда бегу. Только знал, — нужно бежать дальше. В этом — подлинный кайф. Самый настоящий.

И лишь когда увидел поросшую снизу травой, а вверху блестевшую рельсами железнодорожную насыпь, — только тогда упал.

Потому что силы наконец-то оставили меня…

3

Я, наверное, долго пролежал у подножья насыпи, прижимая щекой к земле сухую веточку и чувствуя, как трава легко щекочет меня. Я был пуст, пуст настолько, что казалось, меня выжали до последней капли, и теперь я — пустая тара, наподобие гнутой жестянки из-под пива.

Потому что ничего не случалось в моей жизни — страшнее той тоски, которая в лесу накатила на меня. Ничего…

Сейчас ее не стало.

Я просто лежал на земле, до меня долетал приятный запах какого-то креозота, которым всегда пропитывают шпалы, чтобы их не сожрали муравьи.

Хотелось есть…

Я бы съел чего-нибудь сейчас. На завтрак в диверсионной столовой давали большой кусок белого хлеба, на котором высился желтоватый квадратик сливочного масла.

Он был только недавно извлечен из холодильника, потому что был твердым и плохо размазывался по хлебу. Нужно немного подождать, пока он не подтает, не приобретет мягкость, — это случается, как раз к тому времени, когда заканчиваешь с пшенной кашей, и пора переходить к чаю.

Вот тогда-то ручкой алюминиевой ложки развозишь масло по белому хлебу, так, чтобы вышел ровный чуть прозрачный желтоватый слой. И хорошо, если хлеб достанется с горбушкой, с пористой такой горбушкой, которую откусываешь вместе с маслом, жуешь, и запиваешь сладким чаем.

Черного хлеба можно было есть сколько угодно. От пуза. Можно захватить с собой из столовой несколько кусков, и жевать его на занятиях, когда, развесив по стенам плакаты с картинками, мичман объясняет устройство акваланга. Можно жевать по кусочку этот черный хлеб, но чтобы препод не замечал, — и слушать те примитивности, которые он вдалбливает в остриженные налысо головы рядового состава. Про вентиля и клапаны.

На обед всегда давали мясо… Или в супе, или в бигусе из квашеной капусты. Никто не любил эту коричневую и на вид несъедобную мешанину, — кроме меня. Я этим бигусом могу питаться до бесконечности.

Особенно сейчас.

Я даже почувствовал непревзойденный аромат этого варева из прошлогодней кислой капусты, — он с легкостью перебил запах накатанного железного пути.

Во рту у меня выступили слюни.

Где-то вдалеке затарахтело. Старым автомобильным мотором, с которого сняли глушитель.

Звук этот возник ниоткуда, и постепенно начал усиливаться.

Я приподнялся и огляделся по сторонам.

В десятке метрах от меня развесистые кусты подходили прямо к железнодорожному полотну. Лучшего места, чтобы спрятаться, придумать было невозможно.

Туда я и перебрался…

Между тем звук мотора становился отчетливей, — пока, наконец, из-за поворота, на освещенный летним утренним солнцем путь, не выскочила мотодрезина, оформленная в виде кузова от грузовика, с небольшой кабинкой для моториста впереди.

Кузов оказался полон народу, и я догадался, — это не военное подразделение прочесывает местность, ко мне приближается что-то сугубо гражданское.

Можно сказать, везение мое продолжалось. Насчет возвращения штатского.

Хотя, нужно было присмотреться.

Несмотря не старания мотора, дрезина катила медленно, делая в час, может быть, километров тридцать, или даже двадцать пять, не больше. Так что оставалось время, чтобы пораскинуть мозгами, — стоит ли сдаваться в плен, на милость ее обитателей.

Впрочем, до последнего момента, даже когда дрезина поравнялась со мной, я никак не мог решить, выходить ей навстречу или подождать следующей.

Поскольку то, что я увидел, произвело несколько странное впечатление.

Народу в кузове я насчитал — шестнадцать человек. Вместе с мотористом, бородатое лицо которого все время маячило в кабинке.

Восемь человек были дети.

Трое — женщины.

Остальные четверо, — мужчины.

И у каждого из них было по ружью. Три двустволки и мелкокалиберная винтовка.

Кого-то они боялись. Но не особенно, — иначе с ними не было бы детей с рюкзаками и школьными ранцами. Но лето — какая школа.

Все равно, — кого-то они опасались.

Разбежавшихся с базы подводников?.. Возможно, конечно. Тогда, значит, весь призыв хлынул в рассыпную при первых взрывах снарядов налетевшего на военно-морскую базу супостата. И выдвигается сейчас мелкими группами к железнодорожной ветке.

Но я же видел перепуганные лица будущих морячков. Никакого желания пускаться во все тяжкие на них прочитать было нельзя, — только растерянность и страх. И единственное желание, — нырнуть куда-нибудь поглубже от нагрянувшего с неба противника.

Но если все-таки диверсанты дали деру, — тогда к гражданским добавили хотя бы парочку служивых с автоматами. На всякий случай.

Следующей дрезины можно ждать долго. Вдобавок, голод раздирал внутренности. Ждать и мучаться от голода, — не самые приятные занятия на свете.

Да и везло мне сегодня.

Так что, как только дрезина прогрохотала мимо своими железками, я вышел из кустов и встал истуканом на рельсах. Повернувшись в их сторону. Если захотят, — заметят…

Заметили.

Мотор затарахтел по-другому, раздался скрежет несмазанных тормозов, и все четыре ствола повернулись в мою сторону.

Двигатель чихнул пару раз и заглох окончательно.

Воцарилась тишина.

Я, на всякий случай, поднял вверх руки.

Неприятно смотреть в черные отверстия ружей, направленных на тебя.

В щелях досок, из которых было сколочено кузово, я видел любопытные детские глаза. Вот ведь подвалило некоторым счастье. До вечера будут делиться впечатлениями.

Между тем, непонятное молчание продолжалось. Только новые, чуть осмелевшие головы появились над бортом, и все так же молча рассматривали меня.

— Вроде человек, — наконец, сказал женский голос.

— Кто его знает, — помолчав немного, не согласился мужской.

И опять все замолчали.

Но теперь меня пристально разглядывало все население дрезины, все шестнадцать ее обитателей.

Рассматривали, и ничего мне не говорили.

— Нужно ему кровь пустить, — услышал я знакомую женщину. — Если потечет, значит — человек.

— Вы бы хоть меня спросили, — не выдержал я. — Я бы вам ответил.

— Говорит… — выдохнули все шестнадцать.

Внезапная гордость, за то, что я умею разговаривать, пришла ко мне. Я даже опустил чуть пониже руки.

— Вроде — военный, — услышал я другой женский голос.

— Тебе лишь бы в форме, дак любой смертяк сгодится, — сказал старик с двустволкой.

Все там в дрезине грохнули со смеха. Даже дети смеялись, хотя вряд ли понимали смысл этой забавной шутки… Но стволы оружия дернулись и стали смотреть чуть в сторону.

— Я — дезертир, — сказал я громко. — Нашу базу ночью разбомбили, вон видите дым, вот я и убежал… Мне в Москву нужно. Я от поезда отстал, меня в армию и призвали.

— Говорит… — опять выдохнули все.

Что-то со мной было не в порядке, раз они так непосредственно восхищались обыкновенным умением членораздельно произносить слова.

— Ну что, что ты с базы, — звонко сказала другая женщина. — С базы, как раз такие, как ты и могут быть.

Я ничего не понял, но в дрезине опять все замолчали.

Я никак не мог сообразить, чего они во мне боялись. Но моей военной формы не боялись, уж это точно.

— Эй! — сказал я. — У тебя мелкашка. Ты пусти мне кровь. Я разрешаю… А то стою перед вами, как дурак. Или поезжайте дальше, раз меня боитесь. Если я такой страшный… Только в кость не попади. Целься в ладонь, если не промажешь.

— Я тебе пальну! — повысила голос одна из женщин. — При детях!.. Вы что, мужики, совсем головами поехали.

— Их ночью крылатыми ракетами шарахнули, — невпопад сказал один из мальчиков. — Над нашим домом две штуки пролетели… Я не спал. Сам видел. Честное слово.

— У вас хлеба какого-нибудь нет? — не выдержал я. — Со вчерашнего дня ничего не ел.

Опять над дрезиной повисла тишина. Наверное, я сказал что-то совсем особенное. Или они там тряслись над каждым куском…

— Есть хочет, — прервал молчание смелый мальчик.

— Эй, — сказал мне один из мужиков, — мы сейчас кинем тебе кусок хлеба. Ты его при нас съешь. Согласен?

— Я и два съем, если вам не жалко, — сказал я.

— Два съест, — пронесся над дрезиной восхищенный шепот.

Воистину, — параллельный мир…

Я съел оба куска. Это оказалось не просто. Когда торопишься и нечем их запить. Когда нет под рукой стаканчика сладкого чая.

Первый — еще ничего. Второй же встал в горле комом. Поскольку кончилась слюна, а чтобы проглотить хлеб, оказывается, нужно его смочить.

— У вас вода есть? — спросил я тех, в дрезине.

— Подойди, — наконец-то разрешили мне.

Я медленно подошел.

Сердобольная женщина, под опасливыми взглядами остальных, осторожно протянула мне жестяную кружку с молоком.

Я такого вкусного молока не пил никогда в жизни. Куда там божественному нектару, — вот это было истинное наслаждение вкусом. Не передать словами.

От хлеба, и от этого непревзойденного молока я даже немного подобрел. И во мне, так же, как в обитателях дрезины, пропала настороженность.

— Говоришь, тебе в Москву? — спросили меня со смехом. — Тогда садись, подбросим до деревни. Так и быть… Дезертир.

Я подтянулся, схватившись за борт, и мигом оказался в дрезине, мотор которой уже зачихал, готовясь взреветь снова. Мне даже освободили место на лавочке, согнав оттуда какого-то мальца.

— Что случилось? — с улыбкой спросил я. — Почему кровь, почему два куска хлеба?

— Узнаешь со временем, — сказали мне, — ничего хорошего в этом нет… Детей бы не было, рассказали.

— Меня у вас в армию не заберут?

— У нас деревня, по деревням мобилизаций не проводят. Иначе, они с голода скоро опухнут… Но если добровольно, то пожалуйста, с превеликим удовольствием. Вот у Николая сын, добровольно пошел. До сих пор письма пишет… Правильно говорю, Коляныч?

— Век бы его не видеть, этого Гришку. С детства непутевый был.

— С кем воюем? — задорно спросил я.

На меня посмотрели настороженно, почти так же, как тогда, на рельсах.

— Как это с кем, — с кем придется, с теми они и воюют… С кем же еще, — сказали мне.

4.

Деревня оказалась на полустанке, где рельсы расстраивались, и на третьем, полуржавом пути, переходящим в тупик, застыли еще две, похожие на нашу, дрезины.

Вплотную к рельсам примыкал одноэтажный деревянный пакгауз, с огромными замками, прикрывавшими перекосившиеся двери. А за ним, собственно, и начиналась деревня, — обыкновенная деревня, каких по необъятной Руси пораскидана не одна тысяча.

Ржавое окончание железнодорожного пути — было ее центром. Поскольку сразу за пакгаузом виднелась небольшая разбитая машинами площадь, где стоял деревянный же клуб, с вывеской о грядущем кино, и деревянный же магазин, на пороге которого болтало несколько женщин с большими сумками в руках.

А уже от культурного центра тянулись дома. Все в зеленеющих яблонях, за неровным наперекосяк штакетником.

Кроме этого, на пыльной грунтовой площади играли дети… Вернее, раньше играли, потому что сейчас: и дети, и женщины у магазина, и какой-то мужик в пиджаке, только что читавший объявление о кино, — сейчас все они, застыв, смотрели, как наша дрезина величественно подкатывает к перрону.

Она величественно подкатила к деревянному настилу, моторист заглушил мотор, спрыгнул на землю, щелкнул задвижками заднего борта, после чего тот, как у грузовой машины, упал вниз, и сказал:

— Ну все, ляди и джентльмены, — приехали.

Судя по тому, что никакой реакции на столь изысканное обращение у народа не последовало, это была его коронная фраза, должно быть заученная где-то в глубокой юности.

— Здесь поезда останавливаются? — спросил я пожилого мужика с мелкашкой, того, что был самый разговорчивый.

— Значит, тебе в Москву? — задумчиво спросил он, взглянув с сомнением на меня. — Давно ты там в последний раз был?

— Порядком, — на всякий случай подстраховался я. — Даже, можно сказать, вообще не был ни разу… Так тоже можно сказать.

— У тебя что, дела какие там?

— Можно сказать, я там родился… И так можно сказать.

Ерунда какая-то получилась, — я не хотел врать. Но и не хотел говорить правду. И вот — результат.

— Тебе видней, где ты родился, — сказал тактично мужик, не желая вдаваться в подробности моего парадокса, — а поезда у нас бывают, как же без этого, когда железка под боком. Останавливаются иногда, когда ждут встречного… Только на них ты ни в какую Москву не попадешь, сам же знаешь… Или не знаешь, а?

— Не знаю, — сказал я честно.

— Видно здорово вас там, на плацу, по голове били, — сказал мужик, как-то по-особенному приветливо поглядывая на меня. — Может, и правильно, что ты — дезертир… Мой тебе совет: ты у нас особо долго не задерживайся. Раньше бы еще ничего, пристроился бы у кого в хозяйстве плотничать, ты парень здоровый, кровь с молоком, пилу в руках держать умеешь?

— Я больше по холодильным установкам. Домашним и офисным… Но и пилу, наверное, смогу, дело не хитрое.

— Сноровка нужна… Тебе лучше в какой-нибудь город. Там холодильников хватает… Но и в армию могут опять забрить, — хихикнул мужик. — Тебе решать.

— Я поэтому про поезд и спрашиваю.

— Тебе не на поезд нужно, глупая ты голова, ты уже на поезде покатался, если не врешь. На поезде ты и двух станций не продержишься, снова в казарму загремишь, — тебе пешкодралом нужно, как говорится, автостопом, — там, в случае чего, свернул за кювет, и ищи тебя свищи. Понимаешь, о чем я говорю?

— Скорость медленная получится.

— Молодой, быстрый… Скорости захотел. Поспешать нужно медленно, чтобы кое-кого не насмешить… Но — твоя воля.

Мужик сделал вид, что не хочет больше со мной разговаривать. Закинул ружьишко через плечо, повернулся и принялся уходить.

— Эй, — окликнул я его, — где здесь дорога?

— Что, так, прямо, и пошел? — повернувшись, спросил мужик. Было видно, что он не держит на дезертиров зла. — Для скорости, что ли?..

— Какая разница, — сказал я, — когда.

— Большая, — не согласился он. — Вот тебе, к примеру, после обеда нужно выходить. Никак не раньше.

— Почему? — спросил я недоуменно.

— По кочану, — ответил он. — Потому что, у каждого человека имя есть… Вот меня зовут Олег. Олег Петрович Корнеев… Я в этой деревне родился, живу здесь, здесь, если бог даст, и умру… А ты кто?

— Михаил, — ответил я. — Михаил Павлович Гордеев. — У вас проездом.

Что-то появилось в моей пустой жестяной банке, какой-то груз. Состоящий из моего имени, отчества и фамилии. И из имени, фамилии и отчества этого человека, с ружьем, брошенным через плечо: Олега Петровича Корнеева.

Словно бы посидел в классе и получил какой-то урок. И что-то, — усвоил.

— Ну что, — сказали мне, — Михаил Павлович. Не против перекусить?.. Я с ночи на ногах. Депеша пришла: забрать детей из пионерского лагеря, в виду надвигающихся обстоятельств. Вот мы их и доставили. Я — в качестве охраны, понял, наверное… Пойдем к дому, отдохнешь немного перед дорогой…

Какого черта меня просто так кормят. И ничего не хотят взамен. Вареной в чугунке картошкой, солеными огурцами, солеными помидорами, и розовым салом, порезанным толстыми кусками и разложенным на тарелке.

Ничего не требуя в замен. И не косятся на меня, — что много ем.

А я много ем. У меня три желудка, и каждый из них хочет себя насытить. Или четыре. Или один, — но очень большой.

— Нам, вроде, по нынешним временам, повезло, — рассказывал мне Олег Петрович, — мы живем на отшибе. Железка у нас, — стройка коммунизма. Которая, когда ее закончили, оказалось не очень кому нужна. Один пассажирский в сутки, и два товарных… Наши бабы даже с ягодами к нему не ходят. Потому что он у нас не останавливается.

Олег Петрович довольно рассмеялся. Но как-то злорадно… Должно быть, в свое время ему насолили чьи-то коммерческие планы.

— Ты-то вот зачем из части убежал? Отчего совершил такую непонятную глупость?.. Там поят, кормят, одевают, — ни о чем таком и думать не нужно. Всегда есть постель, и все, что тебе положено по ранжиру. Не житуха, — сказка. От такого, не бегают, — за такое держатся изо всех сил.

Я подумал: а почему?.. Даже мысли не мелькнуло, чтобы остаться. На самом деле?.. Если бы мне не нужно было в Москву, где меня поджидают у почтамта Маша с Иваном. Я бы ведь все равно смылся. На самом деле, почему?

— Интересный вопрос, — сказал я. — Не люблю, когда приказывают. И все расписано: что надевать, что есть, и чем заниматься… Наверное, поэтому.

— Значит, — сам командир, — сказал Олег Петрович, и пристально посмотрел на меня, словно примериваясь, сколько звездочек мне отвесить на погоны.

— Вряд ли, — искренне не согласился я. — У них там своя жизнь, у меня — своя… Это как говорят: у каждого психа — своя программа… Командирских наклонностей в себе не замечал… Я, скорее, поклонник равноправия.

— Вот ты даешь, — сказал, пристально рассматривая меня, Олег Петрович. — Но знаешь, наверное: никакого равноправия нигде не бывает. Или не знаешь?.. Есть в тебе что-то, не наше, не деревенское. Даже не городское… Изъян какой-то в тебе есть. Может, дезертир ты из-за него?…

— Поэтому так меня встретили там, на железной дороге?

— Значит, не знаешь еще ничего?

— Не знаю.

— Депеша пришла из района. Смертяки у нас могут появиться.

— Смертяки? — удивился я полузнакомому слову.

— Ты из каких краев будешь?

Что не знаю таких простых вещей. Таких, как смертяки…

— Из далеких, — сказал я. — Может быть, из очень далеких.

— Тогда вот почитай, — вытащил из кармана бумажку, Олег Петрович, — чтобы быть поближе.

«Памятка. О поведении при встрече с биологическим роботом «Смертяк»…

1. Помните, биологический робот «Смертяк» является временно ожившим, ранее скончавшимся человеком, предварительно зараженным одноименным вирусом.

2. Срок существования робота «Смертяк» колеблется от одних до четырех суток, в зависимости от разновидности вируса «Смертяк».

3. Робот «Смертяк» не может применять огнестрельного или холодного оружия. Но умело пользуется зубами и острыми когтями, которые у него отрастают… Роботы «Смертяк» обладают отличной реакцией и способностью к быстрому передвижению. Они агрессивны, и при встрече с живым человеком, как правило, первыми нападают на него… В случае успешной атаки, поверженный смертяком человек, заражается, и через какое-то время сам становится роботом.

4. Помните: робот «Смертяк» не обладает разумом, он подчиняется только инстинктам. Он неприхотлив и агрессивен… Неправильно пытаться спастись от него бегством или спрятаться. Естественный способ обороны, при встрече с роботом, — нападение.

5. Слабые места: конечности или позвоночный столб… При повреждении позвоночного столба, Смертяк обездвиживается. При повреждении нижних конечностей, — перестает передвигаться. При повреждении верхних конечностей, — перестает ими пользоваться.

6. Помните, робот «Смертяк» внешне напоминает обыкновенного живого человека, и часто пользуется этим сходством для внезапности нападения».

— Продукт генной инженерии! — заметив, что я дочитал листовку до конца, уважительно сказал Олег Петрович.

— Откуда вы знаете, что они не едят? — спросил я.

— Дополнение пришло, жена на работу взяла, они его там всей фермой наизусть учат… Конец нашей спокойной житухе, — теперь даже если никто не появится, все равно в страхе спать будем.

— Значит, как в Америке, — каждому нужно будет с кольтом ходить.

— Тебе легко так говорить, ты пришел и ушел. Нам здесь жить.

— Они, наверное, страшные?

— Никто из наших ни разу ни одного смертяка еще не видел… Ты из них — первый.

Я поперхнулся куском сала, а Олег Петрович довольно рассмеялся:

— Ими детей уже пугают… Тебе скоро ехать. Если, конечно, не хочешь поплотничать у нас, нам плотники нужны. Сейчас машина у калитки притормозит, — она в пионерский лагерь, за вещами. Доберешься на ней до лагеря, это километров сорок-пятьдесят, а там поблизости областное шоссе, тебе скажут. Оно как раз до Волги идет. Это шестьсот километров. За Волгой — Москва… Сам знаешь где, если на карту смотрел.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо большое.

— Если живым до этой Волги доберешься… Про Волгу эту вообще много слухов ходит, — как про смертяков. Говорят, линия фронта там. На одном берегу наши — на другом чужие. Или наоборот, на другом — наши, а чужие на одном. Я там не был… Но коли охота, — то пуще неволи.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо большое.

— Что ты заладил: спасибо да спасибо, — может, последний раз тебя вижу. Или, не приведи господи, хребет тебе придется перешибать, — чтобы ты обездвижился.

5.

Мне не нравится этот мир.

Несмотря на то, что я сыт, напоен, в животе у меня приятно урчит, — а сам сижу вольготно в кабине «Бычка» и курю.

Водитель, парень моих лет, бросает в мою сторону любопытные взгляды, но свое дело знает, — мы аккуратно съезжем за деревней на деревянный скрипящий мостик, чтобы перебраться на другую сторону обычной обмелевшей летом речки.

— Коноплянка, — говорит мне водитель. — Ты из гранатомета стрелял?

— Нет, — отвечаю я.

— Я, когда служил на срочной, стрелял… Нам дали как-то по одному разу. Тогда еще войны не было.

Мне не нравится этот мир, потому что я не чувствую в нем никакой дороги домой. А чувствую пустую жестянку, которая трясется вместе с машиной внутри меня, — в которой что-то есть, но совсем немного: кусочек меня самого и спокойный взгляд человека, которого зовут Олег Петрович Корнеев… Больше там ничего.

За мостом пасется стадо. Штук сто коров разбрелось по большому лугу. Я слышу сквозь гул мотора, как жужжат над ними надоедливые мухи.

Дорога, — две колесные колеи, между которыми растет пожухлая трава.

— У меня — обрез, — говорит парень, — в одном стволе жекан на медведя, в другом, — картечь. Сам в сарае катал, на патрон штук пять выходит, не больше, — такая крупная.

— У меня — ничего, — почему-то говорю я.

— Зря, — сочувствует водитель, — прихватил бы из части, когда смывался, что-нибудь. Сейчас бы пригодилось.

В деревне обо мне уже все знают. Каждый сопливый малец, среди ночи, с закрытыми глазами сможет выпалить мою биографию, — как я, дезертир с секретной военной базы, павшей под воздушными ударами неприятеля, вышел утром на рельсы и съел два куска хлеба. И предлагал продырявить себе руку…

Но это так практично, — не нужно ничего объяснять про себя.

Коровы закончились, дорога пошла по просеке, где главными были телефонные и электрические столбы, да пеньки от бывших деревьев, которые по-осени в изобилии, наверное, обрастают опятами.

— Скоро на грейдер выйдем, там пойдет пошустрей… — взглянул на меня с тем же любопытством парень. — Земляк, может, махнемся кое-чем. Ты как?

— У меня ничего нет, — несколько удивился я.

— А тельник? — пояснил он. — У нас таких, как у тебя, днем с огнем не сыщешь… У Прыщавого Митьки был, так он, пока его до дыр не сносил, на танцах королем ходил. Все девки — его были… Я тебе за него гражданку дам: рубашку, джинсы и кроссовки. Все — почти новое, в районном секондхенде купил, под сиденьем лежат. Годится?

— У тебя патронов много? — вдруг спросил я.

— Это — не пойдет, — секунду поколебавшись, не согласился он. — У меня второго обреза — нет… С оружием у нас проблемы. Особенно сейчас. Сам понимаешь, — без обид.

— Я — согласен, — сказал я. — Но хочу пострелять. Тебе парочку-другую патронов не жалко?

— Этого добра навалом, — обрадовался парень, и протянул мне руку. — Птица… Тебя как кличут?

— Михаил, — ответил я. — Почему Птица?

— Меня Петькой зовут, — рассмеялся он, — ребята сначала прозвали Петухом… Потом как-то выяснилось, что петух в зоне, — сам знаешь что… Вот они и переделали меня в Птицу.

— Но курица-то не птица, — поддел я его. Веселый попался парень.

— Курица — нет, а я — Птица.

Мы свернули на грейдер, который мало чем отличался от предыдущей дороги, — только был пошире, да не было травы, уходящей под капот.

Движение по грейдеру оказалось далеко не столичное, кроме нашей машины, ни впереди, ни сзади, не наблюдалось ни одной…

Птица выставил на лежалый камень две стеклянные бутылки и одну пластмассовую, отошел в сторону, и скомандовал:

— Давай!

— Подальше-подальше, — сказал ему я.

Тот послушно попятился.

— Обрез дергает сильно, ты держи его покрепче.

Я сжал обрез крепче и выстрелил.

Наверное, попалась дробь, — стеклянные бутылки с коротким звоном рассыпались на осколки, а пластмассовая — исчезла с глаз долой.

— Молоток! — воскликнул Птица. — Только бутылок у меня больше нет.

— Все, — облегченно сказал я, — давай меняться.

Положил на крыло машины обрез, и принялся раздеваться…

Я умею подносить снаряды к пушке и теоретически знаю устройство акваланга. Нас когда-то в незапамятные времена водили на стрельбище, раз в три месяца, и выдавали по десять патронов, для поражения мишени.

Я не помню, поражал я ее или нет, — по-моему, не очень. Палил куда-то, в сторону нарисованного человечка. Без всякого интереса.

Откуда же тогда это странное желание?.. Холодок уверенности внутри, прищуренный взгляд, ощущение приклада в ладони, — как продолжения руки. И отношение к этой двустволке с отпиленными стволами, — как у плотника, к своему рабочему топору.

Развейся, наваждение…

Птица аккуратно свернул мою тельняшку и завернул ее в газету, в три слоя.

— Простирнуть только немного, — сказал он. — У нас с тобой фигуры одинаковые… У меня дома — десантный камуфляж. Тельняшки только не было. Что камуфляж без тельняшки, — пустое место.

Я же красовался перед ним в коричневой ковбойке, джинсах и кроссовках на босу ногу. Тоже, как из дома моделей.

По грейдеру мы ехали молча. Так, изредка обмениваясь короткими фразами. Должно быть, каждый из нас переживал свою удачу.

Лес сменялся картофельными, пшеничными и капустными полями. Кое-где паслись разморенные солнцем коровы. Несколько раз мы проезжали насквозь деревни, где грейдерная дорога превращалась в асфальтовую. Деревни, как деревни, — все деревни похожи одна на другую. Встретилось, конечно, пара человек с берданками через плечо, — в остальном, полностью пасторальный пейзаж.

— У вас здесь, тишь, гладь, да божья благодать, — сказал я. — Может, все придумали, насчет смертяков и прочих военных проявлений? Для разнообразия… Чтобы жизнь — малиной не казалось?

— Здесь владения батьки Трифона, — он мужик крутой, сельский, любит во всем порядок. Чужие батьки сюда не суются, знают, кроме неприятностей им ничего не обломится.

— Какого еще батьки!? — изумился я.

— Обыкновенного… Да ты что, не в курсе?.. Ты откуда родом?

— Еду со станции Кульсары, там есть река Эмба, — сказал я. — Слышал?

— Нет, — ответил Петух, — это что, Казахстан?

— Наверное.

Там не только река, через которую не может переплыть ни одна лодка. Плывет, плывет, — сколько ни плывет, все равно этой реки переплыть не может… Там еще есть дед Харон, так мы его прозвали… Единственный, кто преодолевает водную преграду без труда, вместе с содержимым своей посудины, — будь то продукты или кое-какие люди. И туда, — и обратно… Хороший дед, правильный, — с бородой, и порядком уставший от жизни. Полюбивший свое одиночное пожизненное заключение.

— Так в вашем Кульсары, что, — батьковщины нет?

— Вроде нет.

— А кто там у вас всем заправляет?

— Выбираемая нами демократическая власть, — сказал я, закуривая. — Слуги народа. Наши, то есть… В общем-то, я не знаю, кто. Никогда об этом не задумывался.

— У нас — батьки… Это, как председатели колхозов когда-то. Но каких председателей турнули, какие председатели сами батьками стали… Ну, это когда у батьки своя территория, свои вооруженные силы, даже у некоторых, которые побогаче и покруче, есть свои деньги… Ну и, у каждого свои порядки, конечно.

— Ничего себе, — сказал я.

— Наши батьки — мирные, — гордо сказал Птица, — порядок во всем любят, степенность. Оброк небольшой, никого особенно не напрягает.

— Какой оброк? — опять изумился я.

— Обыкновенный, — сказал Птица, — с хозяйства… Ну это, как раньше налог… Нам-то, скажи, какая разница, кому налог платить, батьке или государству. Или как он называется: оброк или налог. Суть-то одна… Теперь — двадцать процентов, и все… Говорят, самый маленький оброк в Европе.

— Что, по всей Европе оброк? — не поверил я.

— Может, и по всей… Мы за батькины границы не суемся… Там черте че творится. Без полбутылки вообще не понять, что происходит. У нас никто не понимает… Вот, смертяки идут оттуда.

— Что, граница есть, и пограничники?

— Граница есть, кто ее знает… Ну, и стража, конечно. Но, в основном, по дорогам… За ней — атаманы, вольные разбойники. Но у батьков с ними перемирие. Они к нам не суются, мы — к ним… Так что ты прав, — у нас тишь да благодать.

— Даже пионерский лагерь?

— А как же!.. Там, знаешь, какое озеро! В деревне купаться ребятам негде, видел нашу речку, — по колено в любом месте перейдешь. А там, — хочешь, рыбу лови, хочешь, на водных лыжах, хочешь, лежи на пляже и загорай. В прошлом году я туда четыре машины песка привез, — это только от нашей деревни. Михеевка грибы им сколотила и водную дорожку. Правда, дорожка та дуба тут же дала, воду не держит… Трифон свою дачу поставил невдалеке… Замечательное место.

6.

Место, впрямь, оказалось на загляденье.

Солнце склонялось к западу, и повисло недалеко от верхушек дальних деревьев, когда мы выехали к воде.

Это было голубое, ласковое озеро, — примерно с километр в длину и в ширину, — среди соснового, подходившего прямо к берегу, леса.

Дорога, опять ставшая колеей, с пожухлой травой в середине, тянулась какое-то время вдоль берега. Потом я увидел с десяток обыкновенных деревенских домов, но без огородов, сараев и собак на привязи. Да и стояли они почти вплотную друг к другу. Несколько в стороне виднелось истоптанное футбольное поле и волейбольная площадка, с прогнувшейся почти до самой земли изрядно порванной сеткой.

— Приехали, — сказал Птица. — Ты, если хочешь, вылазь… Мне на склад, а потом — обратно. К вечеру нужно домой успеть, потом на танцы.

— А как же «простирнуть»? — спросил я.

— Успеется, — бросил он, — ты же не заразный.

— Тогда прощай, Птица… Может, еще встретимся, — протянул я ему руку.

— Ты, слышал, идешь в Москву? — спросил он.

— Да, — согласился я.

— Безумству храбрых… — сказал он. — Я никогда не был в Москве.

— Если всего бояться, в жизни никогда не случится ничего хорошего, — почему-то сказал я. Так, пришло вдруг в голову, и сказал.

— С чего ты взял, что я чего-то боюсь.

— Ни с чего… Это я, скорее, про себя… Вдруг, догадался… Ну, бывай.

Вода была теплая, почти такая же, как в той речке, похожей на море. Жаль, со мной не было мыла, шампуня, и пены для ванны. Я бы устроил отличный помыв.

Возможно, благодаря теории акваланга, которой нас пичкали на базе, я стал лучше плавать… Хотя, может быть, не по этому.

Но, неожиданно оказалось, я совершенно перестал опасаться воды.

Я и раньше-то был не из робкого десятка, — но всегда понимал границы дозволенного. Сколько могу проплыть, и далеко ли. Все-таки — чужеродная среда. Я же — не Ихтиандр какой-нибудь.

Здесь же, словно прорвало. Я барахтался в чужеродной среде, — будто ее ребенок.

Нырял к илистому дну, выныривал, переворачивался, гнал на скорость, снова нырял, — опять рассекал воду мощными гребками. Крутился на одном месте, ухал, загребал, сверкал в солнечном свете брызгами, — вообще, какое-то время был беззаботнейшим из водных существ.

Пока не услышал ругани, — на берегу…

Я был от него метрах в ста… У моих вещей, где в старом рюкзачке, подаренным Олегом Петровичем, меня поджидала вареная картошка, кусок сала и полкаравая хлеба, стояли два мужика и тетка. Они ругались, — каким-то особенно цветистым, — когда на одно нормальное слово приходится два ненормативных, — матом. Или — три.

Особенно, на фоне водного простора, выделялся теткин мат, он был звонче мужского, и можно было разобрать отдельные слова и словосочетания… Я такой забористой ругани не слышал никогда в жизни. В ней вообще не было ни одного нормативного слова, — ни единого. Но все получалось настолько складно, что я, пораженный, почти заслушался… Наверное, то был талант. Потому что без наличия таланта выдавать такое, было невозможно.

Если бы дело происходило в стороне от моих джинс, кроссовок и коричневой ковбойки, я бы, может, и не обратил бы на компанию внимания. Зачем мне чужая личная жизнь. Да еще такая грубая… Но завелись они над моим единственным имуществом, — и я сразу почувствовал неладное.

Развернулся, и, что есть сил, припустился к берегу. Самым настоящим кролем. Может быть.

Когда мчишься вперед, по водной глади, поднимая голову, делая вдох, опуская ее в воду, и делая там выдох, — картинка на берегу напоминает замедленно пущенное кино, с пропущенными в середине кадрами.

Вот один из мужиков тянет к себе мой рюкзачок… Вот женщина, — тянет мой рюкзачок из его рук… Вот другой толкает ее в спину… Вот она падает… Вот мужик поднимает мои джинсы и рассматривает их на свет. Я так понимаю, для определения, — не до конца ли они протерты на заднице.

А вот оба мужика, наконец-то, замечают меня, вздымающего скоростные волны. Оба поворачиваются к воде, по которой я приближаюсь к ним. У одного из них в руках рюкзак, у другого — джинсы. Женщина лежит за ними на траве.

Лица у мужиков, которым где-то под сорок, красные и небритые. Серьезные такие лица. Нешуточные.

Но вот уже — берег.

Золотистый песок только на берегу. У меня под ногами глинистое дно. Я иду, проваливаясь в эту глину. И смотрю в их прищуренные от солнца глаза… Мне — не страшно.

— Твое? — спрашивает тот мужик, который застыл с рюкзаком. — Мы думали, какой утопленник оставил.

Второй с неохотой роняет джинсы на землю. И встает на них сапогом с коротким голенищем, из которого выглядывает деревянная рукоятка ножа.

— Испачкаешь, — говорю я ему, и смотрю на него.

Он нехотя убирает ногу.

Тут же падает на землю и мой рюкзак.

— Аккуратней нужно быть, — улыбаясь, так что прищуренные его глаза становятся еще прищуренней, говорит первый мужик, — мало ли какие людишки по берегу бродят. Могут стибрить шмотки-то твои… Скажи спасибо, постерегли. А то мало ли что…

— Вон воровка, — поддакивает второй, каким-то нарочито потешным тоном, — еле отстояли… Можешь, для науки, пару раз съездить ей по сусалам. Мы разрешаем.

— Ты кто? — спрашивает, приглядываясь ко мне, первый. — Что-то я тебя не помню.

— Дед пыхто… — говорю я, и смотрю в его прищуренные глаза.

Лицо того еще более добреет, прямо папашка какой-то, а не случайный встречный.

— Неправильно говоришь, — роняет он тихо. — Как бы не пожалел… Даст бог, еще встретимся…

И они, оба эти мужика, не торопясь уходят.

Но перед тем, как уйти, оборачиваются к лежащей на земле воровке, и говорят:

— Ты подумай, вдруг да передумаешь…

После этого уходят уже окончательно. Прогуливаются дальше по берегу, — все время видно, как они идут по нему, все уменьшаясь и уменьшаясь.

Я собираю вещи в кучку и начинаю одеваться.

Еще не закончился день, но настроение, только недавно бывшее настроением резвящегося дитятки, уже ни к черту… Натянув джинсы, выбираю ближайшую тень, откидываюсь на песок, — и закрываю глаза.

Хочется немного вздремнуть. Несмотря на жару… Но не могу, лежу с закрытыми глазами, — и не могу. То ли от жары, то ли от того, что кто-то все время всхлипывает рядом.

— Перестаньте вы плакать, — говорю я, — сколько можно…

Всхлипы становятся потише, но отнюдь не прекращаются.

Я лежу какое-то время, силясь заснуть, — но не могу. Вот тебе и пляжный отдых.

— Вы, на самом деле, кто? — слышу я близкий голос. Неожиданно молодой. Но замученный слезами. — Я тоже вас никогда не видела.

Просыпаюсь. Встаю. Оборачиваюсь.

— Дед пыхто, — говорю я…

Девчонке, а не тетке. Потому что, то, что я сначала посчитал за деревенскую тетку, оказалось девчонкой лет шестнадцати, довольно худенькой, но в телогрейке на летнем платье. На шее у нее под распахнутой телогрейкой виднелся красный пионерский галстук, какие носили школьники во времена застоя.

Но застой уже тысячу лет, как испарился.

— Пионерка? — спрашиваю я.

Она отрицательно качает головой, почти неслышно продолжая рыдать.

— Школьница? — спрашиваю я.

— Студентка, — говорит она, не прекращая рыдания.

— Они тебя обидели?

— Еще нет, — отвечает она. И начинает рыдать уже во весь голос, так что вся ее телогрейка не по сезону, ходит ходуном.

— Так какого черта, — устало говорю я.

— Я, — может быть, трусиха, — всхлипывает она. — Я всего боюсь.

— Меня боишься?

— Да, — всхлипывает она.

— Очень?

— Не очень, — всхлипывает погромче.

— Что ты здесь делаешь?

— Я — пионерская вожатая, — рыдает она, — пионеры уехала, а я осталась.

— И ты бы ехала домой, к папе с мамой.

— У меня нет папы и мамы, — громче зарыдала она.

— Но откуда-то ты приехала?

— Я приехала из общежития. Но оно до конца августа закры-ы-ы-то.

— Кого ты больше боишься, смертяков или меня?

Она взглянула на меня, чтобы сравнить, — тут я заревел на нее львом. Только мой лев, заревев, сказал ей: гав-гав!..

— Бросьте, — сказала она, перестав плакать, — что я вам, маленькая…

Через минуту ни одной слезинки не было на ее лице. Ничто не напоминало, что она только что так безутешно страдала. У нее было свежее, какое-то утреннее лицо девочки, только недавно, только вот-вот ставшей девушкой, и еще не имевшей ни единой причины даже для того, чтобы хоть раз всплакнуть… Потому что, вокруг была — большая, интересная, принадлежащая только ей одной замечательная жизнь.

Она сняла телогрейку, бросила на песок рядом со мной, и уселась на нее сверху.

— Я — Гера, — сказала она.

— Гера, это, по-моему, самая главная древнегреческая богиня.

— Да? — удивилась она. — Меня так в детском доме назвали.

— Ты из детского дома?.. Тогда ты, вроде, должна быть крепкой и ничего не бояться.

— А я, может, боюсь. Что, нельзя?.. Как зовут вас?

— Дядя Миша.

— Дядя? — переспросила она, с едва заметной улыбкой.

Такой, наверное, как у Джоконды. Была. Еле заметная… Я даже окончательно проснулся.

— Те мужики, кто?

— Из охраны местного батьки. У него дача недалеко… Так они ходят по берегу туда-сюда, и его охраняют.

— Ты и их боишься?

— Боюсь, — сказала Гера каким-то изменившимся тоном.

Я взглянул на нее — и увидел страх в только что безмятежных глазах. Никакой едва заметной улыбки я не увидел.

— Что ты, честное слово, как заяц? Они мужики, как все остальные мужики. Голова, две руки, две ноги… Я-то их не испугался, — сказал я ей ерунду… И тут же понял, что сморозил… Ведь я, как бы, тоже уродился мужиком. Поэтому — их не испугался… А она, как бы, дама. Так что между мной и ею, существом возвышенным, — непреодолимая пропасть.

Гера кивнула мне, через силу попыталась улыбнуться, и вытерла ладошкой мокрые щеки.

Она не хотела думать о страшном.

— Какой у вас смешной медальон, — сказала она, явно переводя разговор на другое. — Как обломок метеорита. Как будто он горел, проходя через верхние слои атмосферы… Я таких медальонов не встречала.

— Это не медальон, — сказал я, рассматривая свою единственную драгоценность с новой точки зрения, — это брелок… Память об одном событии, в моей жизни.

— Какой смешной брелок, — сказала Гера. — Он у вас прилип к груди.

— Да, — согласился я, — он прилипает… С недавних пор… Даже никакой веревочки не нужно. Куда к груди приставишь, там и прилипнет. Очень удобно, никогда не потеряется… У некоторых людей ко лбу утюги прилипают, а ко мне — этот брелок…

— Можно, я попробую? — спросила Гера.

— Давай, — разрешил я.

Она осторожно протянула руку, тонкими белыми пальчиками обхватила оплавленный кусочек металла, и попыталась оторвать его от груди.

Но у нее ничего не вышло. Как ни старалась… Ее силенок для этого дела не хватило.

Я даже удивился. Такая слабосильная команда… Но, наверное, она старалась для вида.

— Мелкота… — сказал я. — Смотри.

Ухватил брелок, почти без усилия отодрал его от груди, а потом вернул на место. Он приклеился, как магнит. Или как медицинская банка, — с едва слышным легким хлюпом.

— Забавно, да?

— Забавно… — сказала она. — Вы не здешний, у вас какой-то городской акцент…

Видно было, — мой брелок ее больше не волновал.

И слезы на ее глазах уже совсем высохли.