Рок И его проблемы-4

Орешкин Владимир Николаевич

Захватывающий приключенческий триллер, в центре которого ничем не примечательный с виду человек становится по воле рока могущественной личностью, ответственной не только за себя, но и за судьбы других людей.

Вторая Четвёртая

 

Глава Первая

1.

Александров, — это не город. Не поселок, не выселки, не село… Александров, — место, где вообще не могут жить люди. Это какое-то серое, обезличенное поселение, да вдобавок, сродни римским развалинам.

Когда-то, в незапамятные времена, над ним всходило Солнце, а по ночам там светила Луна. И, вполне возможно, кто-то смеялся на его улицах, а по утрам дети спешили в школу. Даже, возможно, в первомайские дни, и в ноябрьские, там свершались демонстрации трудящихся, плавно переходившие в народные гуляния. Где были красные флаги, портреты членов правительства, и искусственные гвоздики. Вполне возможно.

Но те времена прошли. Никому несчастный Александров давно уже не был нужен. Даже его жителям.

Три детских дома, педагогический институт, и обветшалая церковь на холме, посередине города.

Вернее того затхлого, что от него осталось.

Ни заводов, ни фабрик, — одна замызганная авторемонтная мастерская. И тысяч пятнадцать человек населения, которое занимается тем, что не дает пустовать детским домам. Поток детей в которые, — не иссякает.

Александров, — огромный приют, где дети в одинаковых серых одеждах, с одинаковыми серыми платочками на головах, гуляют организованно в городском парке, похожем на вытоптанный двор, с двенадцати до двух часов дня.

— Тьфу, — сказал Олег Петрович, когда на первой же улице их машина выпустила воздух из переднего колеса, — я так и знал.

Искатели приключений, развалившиеся на соломе, устилавшей дно кузова, начали просыпаться. Задняя машина подъехала вплотную и уставилась на них своими фарами.

Улица была темна, смутные дома, за покосившимися заборами по обеим ее сторонам, стояли сумрачно, как склепы на кладбище. Лениво завелась было одинокая собака, но ее не поддержали, и она, гавкнув пару раз, для приличия, навсегда пристыжено замолчала.

Навсегда, это значит, навсегда… Потому что, пока они минут через тридцать не выехали из Александрова, на свежий воздух федеральной трассы, ни одна псина голоса больше не подала. Свой сон для них был дороже.

Ни одного огонька не возникло в окнах города, ни одного любопытствующего обывателя не появилось на крыльце. Даже священник не вышел к ним со своим кадилом, чтобы освятить их дальний путь. А ведь колесо у путешественников спустило совсем недалеко от полуобвалившегося кирпичного редута, которым была огорожена церковь.

И матерились кладоискатели будь здоров как, во весь голос.

Александров сдался без боя, — как сдавался всем и всегда, и по любому поводу…

— Так ты здесь живешь? — спросил я Геру, которая, по внутреннему своему какому-то устройству, нисколько не походила на уроженку этих мест.

Гера, нужно отдать ей должное, за весь путь до родного пепелища не проронила ни одного слова.

И здесь, еще подумала, — отвечать на мой прямой вопрос, или пропустить его мимо ушей.

— Конечно, — сказала она, — это не Москва… Куда уж нам.

— Выходит, от дамской любви до неприязни, — сказал я ей, — всего полшага… Миллиметр какой-то.

— С чего вы взяли, дядя Миша, — сказала она, по-особенному гордо, — что я как-то к вам отношусь?.. Я со всеми дружу, — с вами тоже. Вы — интересный человек. Много знаете, сами из бывшей столицы, в солидном возрасте, и не трус. С вами не скучно.

— Тебя проводить? — спросил я.

— А я никуда не собираюсь, — ответила Гера, словно безмерно удивившись, на мои слова. — Добычу будут делить на всех. Почему я должна лишаться своей доли… Я что, совсем чокнутая? Такого счастья лишаться… Нужно только доехать, а там свою часть золота и бриллиантов погрузить на машину. И — можно пировать на просторе. Сколько хочешь.

Мимо нас прокатили запаску. Ни к одной автомобильной запаске не проявляли еще, наверное, столько внимания. Со дня сотворения мира. Катило ее человек пять. Еще пять поджидали ее с монтировками, а спустившее колесо, как покойника, несли на плечах еще пятеро. Птица ничего не делал, — только командовал с умным видом.

— Это я вас буду провожать, дядя Миша, — мстительно сказала Гера. — Вы там спрыгните где-нибудь на повороте, а я помашу вам платочком. На прощанье.

— Может, и лучше, что ты пока останешься со мной, — сказал я, с каким-то облегчением, оглядывая полные пыльных черных теней окрестности этого замечательного местечка, — тем более, что общежитие до конца августа закрыто.

— При чем здесь общежитие, — не согласилась Гера. — Я хочу стать богатой.

— Ты и замуж, вроде бы, собиралась выходить.

— Пока вы дрыхли, я думала о том, как буду тратить деньги… Есть же места, где нет войны и бандитов, есть, обязательно должны быть. Я в это верю… Куплю там домик, в этом месте, вокруг него посажу цветы, до самого забора, который выкрашу в зеленый цвет, у меня будет много цветов, как на той даче. И такого же цвета дорожки. В доме моем будет тепло и тихо. Я буду там одна, — когда захочу. Там будет большая кухня, и еще душ, с горячей и холодной водой. Там будут стоять шампуни, гели и двойные флаконы, — все разные. Еще я накуплю косметики… И выкопаю погреб, чтобы о нем никто не знал, спрячу свои деньги там, — чтобы их не смогли украсть, а мне можно было бы доставать их удобно и быстро… И куплю двух козочек, — они будут пастись среди моих цветов.

— Они же их сожрут, — сказал я.

— Не сожрут, — я им не разрешу этого делать… Заведу себе молодого человека, — он будет меня любить, а я буду ему готовить. По вечерам стану накрывать на стол, на красивой посуде, на столе будут стоять цветы и свечи. Толстые такие медленные свечки, пламя их будет тихо вздрагивать, когда он начнет наливать мне шампанское, — бокалы повиснут в воздухе и встретятся над столом, послышится мелодичный звон, получше, чем у колоколов в нашей церкви, а мне всегда нравилось, как они звонят. Тогда чуть тревожно станет на душе и спокойно… Но впереди еще будет долгий-долгий ужин, когда никуда не нужно спешить и можно сидеть хоть всю ночь, никто тебя никуда не погонит спать и не станет выключать свет… Потом, когда кончится шампанское и ужин, — мы будем любить друг друга, — это будет так прекрасно.

— А потом, поскольку станешь богачка, тебе перестанет нравиться твой молодой человек, и ты найдешь другого, еще лучше прежнего… Устроишь и ему романтический вечер при свечах.

— А почему это нет?.. Что в этом плохого?

— Ничего… У меня как-то была девушка, довольно красивая, я ее не любил, но она меня бросила. Вышла замуж за какого-то очкарика, — как я тогда злился…. Вот подумай: я ее не любил, мне с ней было удобно, она стирала мне рубашки, но ей нужно было выходить замуж, она нагулялась уже, я это чувствовал и знал, но жениться никогда бы не стал, я, должно быть, не нагулялся, — и прекрасно понимал, мое удобство долго продолжаться не может, и был готов к тому, что у нее кто-то появится еще. Потому что она была довольно красивая… А когда этот кто-то появился, и с серьезными намерениями, я помню, — мне было так больно. До сих пор вспоминаю эту боль… Почему? Ты знаешь?

— У вас было много женщин, дядя Миша? — спросила Гера.

Вокруг стоял негромкий деловой мат, уже прикручивали гайки, и свободный народ принялся за курево, после трудового процесса. Запах табака легко раздражал меня, так что тоже хотелось курить. Но хотелось как-то теоретически, — лень было лезть в карман за сигаретами.

— У меня еще никого не было, — ответил я Гере. — Ни одной женщины.

— Девчонка на тебя глаз положила, — сказал мне Олег Петрович. — Прямо сердце радуется, когда на вас смотришь.

Мы кое-как, виляя на кривых улочках Александрова, добрались до автостанции, откуда опять началась прямая трасса.

На востоке начинало светлеть, большинство народа свалил предутренний сладкий сон, — искатели приключений лежали вповалку в кузове, прижавшись друг к другу и накрывшись, чем у кого было.

— Мне скоро придется выпрыгивать на повороте. Ловить другую попутку, — сказал я ему.

— Н-да, — ответил Олег Петрович, — такая жизнь дурацкая иногда штука… Уже не завидую девчонке. Тебе не завидую тоже… И себе не завидую. Лежу вот, и не могу понять: какого черта ввязался в эту авантюру, ведь это — чистейший воды бред. А я не зеленый осел, точно тебе говорю. Подумай сам: у меня хозяйство на руках, корова с теленком, свиньи, другая мелочь. Дом, огород, жена, теща, двое детей. Достаток, какой-никакой, по крайней мере, с голоду не побираемся, все, как у людей.

Но вот, трясусь здесь, отбиваю себе бока, — не дрыхну на своей перине… Почему, что такого особенного мне не хватало, что я вот сейчас вместе с тобой еду, и ругаю себя последними словами. Поскольку поворачивать поздно… Денег мы там никаких не найдем, — я нутром чувствую. Зато неприятностей — это сколько угодно. Мы уже по чужой территории прем. Никто из наших так далеко не забирался. Даже не знаем, кто здесь верховодит, и чего можно ждать. Чешем по карте, — до твоего поворота… Глупость какая-то… Может, стадное чувство, или дармовщинка?!. Ведь я не один такой. Если застоялся, думаю, мог бы изобрести что-нибудь более умное. А так: все хорошо, прекрасная маркиза…

В этот момент мы наехали на очередную колдобину, и нас изрядно встряхнуло. Так что спящий народ автоматически перевернулся на другой бок, а Гера, которая пристроилась рядом, — прижалась головой к моей спине. Но не проснулась.

Из-за спустившего колеса, на котором мы потеряли время, из-за этих колдобин, про которые не подумали, — блицкрига у нас не получалось. По планам, мы должны были быть километрах в шестидесяти или в семидесяти дальше, а не здесь.

Так что, если других неприятностей не будет, на место кладоискатели прибудут только к обеду.

Но все равно, если выедут обратно вечером, к следующему обеду будут опять дома.

— Я тоже по натуре, наверное, бродяга, — сказал я Олегу Петровичу. — Как выясняется… Ну, может поневоле…

— Ты?.. — не поверил он. — Я про себя ничего не знаю, зато про других многое могу сказать. Ко мне мужики приходят иногда с самогоном, я им, под этот их самогон и мою закуску, такое про других рассказываю, что у них уши вянут… По всей деревне про эти застолья слава идет. Не веришь, у Птицы спроси. Он сам мне как-то ставил, все хотел узнать мое мнение об одной своей подружке. Столько первача я под разные умные разговоры уговорил, что любо дорого вспоминать… Так я тебе скажу: ты кто угодно, но только не бродяга. Нет в тебе первопроходческого элемента. Очарованности тоже нет, — а бродяг без очарованности не бывает… Я тебе больше скажу, можешь мне не поверить: ты не в Москву идешь, Москва эта тебе, как пятое колесо к телеге.

— Как это не в Москву? — улыбнулся я. — Куда же еще?

— Откуда я знаю, куда, — сказал ворчливым тоном утомившейся гадалки, Олег Петрович. — Тебе, может, видней… Ты — человек целеустремленный… Но только не в Москву, это уж точно.

2.

Все не так.

Я лежу на соломе, накрывшись полой плаща Олега Петровича, чувствую спиной тепло Геры, — и еще ничего. Еще кошки не скребут по сердцу. Даже пытаюсь заснуть, — но подступающий холодный рассвет не дает мне это сделать.

Есть в рассветах какое-то одиночество, — какая-то неприкаянность и бесприютность.

Я скоро начну ненавидеть рассветы. Их туман, их росу на траве и на листьях деревьев, их зябкость и их сумрачность. Пока не встанет солнце, буду ненавидеть их, — и всегда буду спать, чтобы не замечать их никогда.

Рассветы, и расставания навсегда, — это одно и тоже…

Потому что, холодно в душе и пусто. Потому что там, — временность. Там воры, которые все из нее украли. Так что не осталось больше ничего красть… Одни пустые упаковки и обрывки газет. И — тоска.

Закрыть глаза, свернуться калачиком, натянуть что-нибудь сверху, чтобы не ощущать пронизывающего встречного ветра, и — не быть.

Пусть там, в огромном бестолковом мире, все движется само по себе. Раз и навсегда заведенным порядком. Какое мне до него дело.

Меня — нет.

По крайней мере, — для него…

За что человеку дана тоска, — за что ему даровано такое наказание. Для какой цели.

Если бы не плащ Олега Петровича и не тепло Геры, — я заорал бы на весь этот бестолковый кузов, битком набитый людьми, которых я толком еще и не видел, потому что всю ночь было темно.

Я лежал, — и мне всего лишь хотелось немного повыть. Тихонько так постонать на одной ноте, как зверю, когда ему одиноко и чего-то не хватает до полной гармонии. Как зверю, который, задрав голову, воет отчего-то на Луну. Воет, и не может понять, отчего. И я — не понимаю. Не хочу понимать.

Просто тянет издать жалобный, щемящий свое собственное сердце, звук… Слабый и бесконечный одновременно.

Если бы машина не стала тормозить и не остановилась, я бы, наверное, не удержался и проверил голосовые связки… Если бы не прозвенела коротко своим клаксоном. Играя общую побудку.

Я сел, и увидел обычную дорогу, — пригорок, поросший лесом, с одной стороны от нее, и низинку, тоже поросшую лесом, — с другой.

Народ, напуганный сигналом, уже выставил вдоль бортов стволы своих огнестрельных орудий. Со второй машины несколько человек уже спрыгнули в кювет, разлеглись там среди травы, и тоже уставили вооружение куда-то в небо, непойми куда.

Впрочем, впереди «Бычка» поперек дороги лежал пожарный шланг, весь утыканный гвоздями.

Кто-то перегородил нам этим шлангом путь, но кто это, понять было нельзя.

С нашей машины тоже начали спрыгивать, налево и направо, — там устраиваться в кювете, занимая круговую оборону.

Моложавым прыжком оказался на земле и Олег Иванович, он плюхнулся рядом с чьей-то спиной и выложил перед собой мелкашку.

Только я оставался в машине, потому что боялся потревожить сон Геры, которая, единственная из всех, не проснулась. Правильно говорят, молодые девушки больше всего в жизни любят поспать. А не разводить цветы…

Я даже не достал пистолет, — потому что противников, спрятавшихся на пригорке в кустах, было всего шестеро, и вооружены они были еще хуже нашего. А уж военной убогости нашей армии мог бы поразиться любой начинающий подводник-диверсант. Каким я себя по привычке еще считал.

Мне с кузова хорошо был виден мощный арсенал кладоискателей. Штук десять обрезов, напиленных, как у Птицы, из старых дедовских двустволок, штук двадцать одноствольных берданок, штук десять мелкокалиберных винтовок, наследство тренировочных тиров, для желающих овладеть азами стрельбы, два револьвера, времен гражданской войны, и один автомат, с круглым рожком и дырявым насквозь стволом, похищенный, должно быть, из местного музея боевой славы наших отцов.

Выходило, что самой современной боевой мощью, обладал я. Тоже повод для небольшой гордости.

Но те ребята, залегшие в окопе на пригорке, за исключением одного, — тоже были не лучше. Те же самые обрезы, — идеальное оружие ближнего боя. Наподобие вытянутого чуть дальше обычного, потного мужицкого кулака.

Но у одного имелся армейский карабин. Настоящая серьезная пушка, такая, как были у нашего хозяйственного взвода, когда я проходил срочную…

Наша команда чувствовала противника, но не видела его. Противник же, понадеявшийся на легкую дорожную добычу, пребывал в растерянности. Наступать, при таком численном перевесе сил неприятеля, он не мог, а спасаться бегством или отступать, тоже не было возможности. Поскольку для этого нужно было вылазить из уютного окопчика, — на всеобщее обозрение.

Лесные братья затаились, и готовились только к одному, по возможности незаметней ретироваться. Если получится.

Так, в обоюдном ожидании, прошла одна минута, потом вторая, а потом и третья…

— Да, может, здесь нет никого, — раздался голос из залегшей цепи. — Какие-нибудь мальчишки пошутили, а мы перепугались.

— Вроде, тихо, — согласились с ним, — никого не видать.

— Да что тогда дрейфить, — сказал третий, — убрать эту фигню с дороги, и двигать дальше…

Я вдруг понял, — у них нет командира…

Так, как понимают вдруг причину, смысл, основу. Отчетливо и навсегда.

Вооруженные люди, без командира во главе, — полный бред, это толпа, которая, того и гляди, начнет палить друг в друга. Сделает это по малейшему пустячному поводу. И не способна для выполнения общей боевой задачи.

Такой, например, как убрать с дороги пожарный шланг, весь утыканный гвоздями. Который не может ни на какой дороге появиться просто так, или от чьей-то шалости. Поскольку, просто так ничего не бывает… Или такой, например, как решать задачу собственного перевооружения. Поскольку, лучшее, — всегда противник хорошего.

— Отставить! — громко сказал я, как и мне говорили когда-то.

Когда выбираешь себя в начальники, я так понимаю, главное, громкий голос, и уверенный тон.

— Птица! — скомандовал я, чувствуя, как сзади пропало тепло Геры, то есть, я ее разбудил. — Возьми четырех добровольцев и начинай обходить пригорок слева. Олег Петрович, вы тоже возьмите четверых, и начинайте обходить пригорок справа! Остальным — предельная внимательность. И — не расслабляться…

Странно, когда тебя начинают слушаться другие люди. Странно и непривычно… Но еще более необъяснимо, когда знаешь, что по-другому быть не может. Они сделают то, что ты сказал. Потому что ты, — сказал правильно.

Я сидел в кузове, как Василий Иванович Чапаев на командной возвышенности, и руководил оттуда передвижением войск.

Птица, в десантном камуфляже, в тельняшке, и с обрезом, где в одном стволе был жекан, а в другом — крепкая самокатанная дробь, с небольшим отрядом заходил слева, поднимаясь вверх между деревьями. Они там шли осторожно, не гурьбой, заслонялись деревьями, в общем-то для первого раза все делали правильно. Любо дорого посмотреть.

Петрович с мужиками, переходили от одного ствола к другому, выглядывали из очередного, и переходили к следующему. То есть, у того получалось еще лучше. Но так должно было быть.

Ребятам, залегшим в кювете в сторону низины, я сделал знак перейти на другую сторону. Там все поняли, и короткими перебежками стали перебираться в нужное место.

— Мужики! — крикнул я громко, когда маневр с фланговым передвижением двух отрядов завершился. — Займите там оборону!

— Кого боимся?! — бодро спросили меня из цепи.

— Разбойников, кого же еще, — ответил я, и следом повысил голос: — Эй, разбойники, поднимайте вверх руки и выходите!

В ответ, — тишина.

Они там, бедняжки, решили, что превратились в невидимок.

— Повторяю последний раз, — громко обратился я к ним, — потом бросаю в ваш закуток гранату. Поднимаем руки и выходим. По одному.

— И что будет?! — наконец-то услышали мы их, охрипший от нашей виктории, голос.

— Ничего не будет, — сказал я им. — Конфискуем ваше оружие и отпустим. На все четыре. Поскольку крови не было.

— Без конфискации никак нельзя? — начали торговаться в окопчике. — Мы люди мирные, встанем и тихо уйдем. Вам то что.

— Не что, — сказал я. — Слушай приказ: Поднимаем руки и выходим по одному. Иначе — граната… Начинаю считать до трех: Раз… Два…

Нужно было бы сказать дальше: два с половиной, а потом, — два с четвертью. Но этого не понадобилось.

Поскольку на вершине пригорка из-под коряги показалась голова первого. Неумытого мужика, который с приятелями вышел с утречка на промысел, но нарвался на форс-мажорные обстоятельства. Показалась голова, а следом за ней вознеслись и руки, с обрезом, в правой из них.

— Встал, — скомандовал я, — и двинулся вперед. У машины оружие положил на землю и отошел в сторону. Потом выйдет второй…

Так и случилось.

Под какими-то, чуть ли не изумленными, взглядами бойцов, залегших в цепи, первый разбойник проделал всю процедуру, от начала и до конца.

Следом пошли остальные. Последним поднялся мужик с карабином.

При виде такого совершенного оружия, у многих потекли слюни изо рта. На черном рынке такая игрушка стоила, должно быть, немалых денег, и позволить ее могли себе только весьма состоятельные люди.

Мужичку жалко было расставаться со своей драгоценностью, по нему было видно, как он страдает, — но когда на тебя уставилось сорок стволов, выбирать особенно не приходится.

Когда банда полностью собралась, я сказал:

— Теперь домой, бегом. Даю вам три минуты. Три минуты никто в вас стрелять не станет. Потом, — как кому повезет… Считаю до трех и включаю секундомер.

И опять начал отсчет.

На счет «три» бедолаги рванули с места и припустились по тропинке, уводящей в строну леса.

Только тот, кто потерял больше остальных, оглянулся напоследок, зло ощерился и крикнул:

— Далеко, лохи, не уедете… У Малиновки базука, там вам кранты и будут!

Отомстил таким образом, — и припустился за остальными.

Получился небольшой праздник. Бурное, переходящее в смех и шутки веселье.

Народ, отряхивая колени, поднялся из цепи и принялся обниматься друг с другом, как после забитого гола на футбольном матче. Толкали друг друга, ржали, кто-то пустился в присядку, — улыбки не сходили с широких лиц будущих миллионеров.

Я смотрел на них, при свете выходящего из-за дальних верхушек леса солнца, и поражался: как такие разные на вид люди, могли оказаться вместе.

А они были разные.

Каждый, примерно отличался от другого, как мы — с Герой.

Все они были такие разные… Но все-таки были вместе.

Младшему было лет пятнадцать, не больше, старшему, — боюсь, что за восемьдесят. За поредевшей седой бородой точный возраст было определить трудно. Возраст остальных равномерно распределялся между тем первым, и этим — последним.

А одеты… Полное отсутствие единой положенной формы. Только Птица, да еще человек пять были похожи на служивых, остальные, — нарядились, кто во что горазд. Если этот коллектив, по их одежке, распределить по группам, получились бы неплохие сценки, из разряда тех, в одной из которых вчера нам с Герой пришлось участвовать.

Сценка, — колхозник на полевых работах, — самая многочисленная. Штаны, каких не жалко, рубашка с пиджаком, каких не жалко, обувка, которую одел еще разок, да и выкинул.

Сценка, — сельский интеллигент. Это те, которые были в полных костюмах. Поношенных, разумеется, — но двое представителей этой сценки были при галстуках. Один был даже в тройке, — под расстегнутом пиджаком у него виднелась жилетка. Все они, эти деревенские интеллигенты были полные, как один, — наверное, счетоводы или бухгалтеры.

Сценка, — авантюрист с пиратствующими наклонностями. Это те, которые были в шляпах, в плащах и в кирзовых сапогах. Они должно быть, не понимали, как забавно выглядят со стороны, просто подготовились к небольшому путешествию, и понимали, что сверху может пойти дождь, а ночевать возможно придется в полевых условиях.

Я поражался, — у каждого было: необщее выражение лица.

Воистину, не встречается в мире двух одинаковых людей… За исключением, естественно, негров и китайцев.

— Дядя Миша, — громким шепотом, полным уважения, сказала сзади Гера, — вы здесь самый крутой.

— Олег Петрович, — позвал я. — Извините, вы внизу, — трофеи не подберете, не закинете их сюда?

— Михаил, — радостно спросил меня Птица, — что будем делать дальше?

— Какой он тебе Михаил, — тут же осадили его. — Это — Дядя.

— Как Дядя, — не поверил Птица. — Ты что, Дядя?

3.

Меня не оставляла мысль про Малиновку, и про базуку, которая там у них есть. До Малиновки, если верить карте, было километров двадцать, — мы проехали еще с десяток, и свернули с дороги на полянку, для небольшого пикничка.

У дороги оставили дежурить парочку наблюдателей, — жаль, что у нас не было рации. Но от пункта обозрения, до нашего бивуака всего-то метров двести, не больше, так что и без всякой рации, если что случится, через пару минут мы все будем знать. Про новости.

Всю еду, у кого что было, мы передали в общий котел, которым стала заведовать Гера, как единственная дама в нашей кампании. Расстелили на траве машинный брезент и выставили на него ту часть, которую можно было назвать завтраком.

Народ с шутками принялся за трапезу. Вообще, настроение у нас, у кладоискателей, было самое оптимистичное. Моральный дух, как сказал бы наш мичман, замер на высочайшем уровне.

Весь коллектив я разделил на четыре части, человек по десять в каждой, чтобы легче управлялись. Во главе каждой из них поставил президента. Мне всегда нравилось слово: «президент». И я захотел, чтобы президентов на свете было много… У двух президентами стали Птица и Олег Петрович, — в остальных они возникли сами, без моего участия.

Пока бойцы завтракали, я проводил стратегическое совещание.

— Кто-нибудь знает, что такое базука? — спросил я.

— Это, вроде, такая пушка, — ответил Олег Петрович.

— Я — не знаю, — сказал Птица.

— Это — пушка, — твердо сказал рыжий парень, президент третьей бригады.

— Это, может, и пушка, — согласился четвертый президент, лысый мужик, лет сорока пяти, — но на реактивной тяге… Во вторую мировую так называли гранатометы. То есть, это многозарядный гранатомет, который можно таскать на себе. Замечательное оружие.

— Выходит, шансов у нас против базуки никаких? — спросил Олег Петрович.

— С двустволкой… — пожал плечами лысый, которого звали здесь по фамилии, Берг.

— Да, проскочим, чего там… — не поддался паническому выводу Птица. — Разгонимся как следует, и по этой Малиновке, с ветерком… Они и сообразить ничего толком не успеют.

— А если и у них там шланг с гвоздями на дороге лежит?

— Можно оброк заплатить, — сказал рыжий, — за проезд…. Зачем нам с ними сражаться.

— У тебя что, бабки есть? — спросил его Птица.

— Ну, в долг, как-нибудь. Скажем, на обратном пути рассчитаемся.

— А если тот малохольный просто на нас страху нагнал? Бреханул про базуку просто так? — спросил Олег Петрович.

Тут все замолчали. И посмотрели на меня. Как на последнюю инстанцию…

В карабине, который достался нам от разбойников, оказалось шесть патронов. Шесть заботливо натертых до блеска, ухоженных патрона, над каждым из которых их бывший владелец трясся, как скупец, над золотыми монетами.

— Можно повернуть обратно, — с заботливой улыбкой сказал я, — раз такое дело.

— Да ты чего, — ответили мне хором.

— Тогда, для начала, нужно найти снайпера. Того, кто лучше всех у нас стреляет.

— У меня есть один, — сказал рыжий, — говорит, может ночью летящего гуся по звуку уложить.

— Врет, — жестко сказал Птица. — Так не бывает.

— Почему? — не согласился рыжий. — Я сам в цирке видел, как там перепилили девушку пополам. А потом она оказалась живая.

— Перепиленная? — поинтересовался я, с интересом взглянув на рыжего.

— Зачем, срослась, — ответил он мне…

А я, наивный человек, все размышлял, что может человека подвигнуть к поиску закопанных сокровищ? Думал, в наши рациональные времена, энтузиастов этого дела днем с огнем не сыщешь… Как я был не прав! Энтузиастов, хоть пруд пруди. Вот здесь их, на одной поляне, сконцентрировалось больше сорока человек.

Это надо же.

— Зови своего снайпера, — сказал я рыжему, — посмотрим на него.

Рыжий бодро поднялся и через минуту вернулся с небольшого роста парнем, усатым и с какими-то от природы прищуренными глазами.

— Ты — снайпер? — спросил я.

— Я не знаю, кто я, — сказал он, — но стрелять умею.

— Я вот тоже, иногда не знаю, кто я… А уж, что умею, тем более… А стал у вас командиром. Так что мы с тобой похожи… Знаешь, у нас есть карабин и шесть патронов к нему. Даем тебе один, — если попадешь в цель, будешь снайпером. Согласен?

— Оружие к себе подогнать нужно. Хотя бы день с ним провести, познакомиться. Там, может, прицел сбит, или еще что… С одного раза может не получиться. Сразу предупреждаю.

— У нас — шесть патронов, — сказал я ему. — Одним мы еще можем рискнуть, а больше — все. Согласен?

— Все равно здесь лучше меня никто стрелять не умеет.

— Ты уверен? — возмутился его наглостью Птица.

— А никто лучше меня никогда еще не стрелял.

Я посмотрел на небо. В нем плыли облака, но не летело ни одной пичужки. На которой можно было бы отточить свое искусство… Отточить его нужно было обязательно, — от энтузиастов можно ожидать любых сюрпризов. Потому что им кажется, что пройдет еще немного времени, и они загребут алмазы всеми пятернями. У них перед глазами стоит эта картина. Реальная, — как и все остальное вокруг. Типа перепиленной пополам девушки… А уж стрельба, — эта такая мелочь.

— Вон видишь, — сказал Олег Петрович, — на том конце поляны осина раздваивается?

— Вижу.

— Там, где раздваивается, сучок, он там один.

— Вижу.

— Вот и давай.

Сучок увидел и я, небольшой такой, самый раз, что нужно. Чтобы потренироваться.

Снайпер взял карабин, оглядел его со всех сторон, подергал затвором, вставил патрон, и принялся целиться.

Сначала, наверное, по привычке, в небо, и только потом, когда насмотрелся на него сквозь прорезь прицела, снизошел до сучка. Тут уж, как в биатлоне, особенно долго не раздумывал, снизошел до сучка, наставил в его сторону ствол, — и выстрелил.

Народ, заканчивающий завтрак, разом замолчал. Сучок же, пустив вокруг себя облачко трухи, куда-то пропал.

— Как тебя зовут? — спросил я, после секундного замешательства.

— Артем.

— Ты, Артем, снайпер, — сказал я. — Был, есть и будешь…. Наша главная надежда против базуки.

— Ты что, дядя Миша, я вам что, нанялась быть кухаркой?.. Сначала нарежь, потом накрой, — теперь все убери за вами. Это почему я здесь должна так ишачить? С какой это стати?

Все-таки, чувство попранной справедливости, — великая движущая сила. Особенно, когда представительница слабого пола, ты одна. А вокруг только крепкие, кровь с молоком мужики.

И их незамысловатые невинные ухаживания стоят поперек горла.

— Ребята, — сказал я президентам, — назначьте в наряд по одному человеку, на помощь кухне.

— Я вам — не кухня! — еще больше возмутилась Гера. — Я — свободный человек… Вы, дядя Миша, командуйте, кем хотите, ваше дело. Но мной вы командовать не будете. Хватит, один раз я вам помогла, с этим хреновым завтраком, но больше такого не будет. Потому что вам только дай волю, вы будете жрать, жрать, жрать и ничего больше… Спать и жрать. В этом ваша мужицкая сущность.

Президенты схватились за животы.

— На самом деле, — сказал сквозь смех Берг, — она одна девушка. Ей даже в туалет сходить не с кем. Нужно же понимать.

— Это мне?.. — задохнулась Гера. — В туалет…

— Тебе бы подружку, — пояснил Берг, — чтобы кости мужикам перемывать. И вдвоем на кухне было бы сподручней.

— Раз так… Раз так, ничего больше делать не буду. Катитесь вы нахрен со своей кухней. Пропади она…

Гера, где стояла, там и села в траву, — сделав вид, что ее больше ничего не касается.

Сидела, положив руки на колени, — и смотрела прямо перед собой. Кроме бесконечного упрямства, ничего на ее лице прочитать было нельзя. Ни страха, ни обиды, — ничего…

Отца я не помню. Он ушел от нас, когда мне было два с половиной года. Ушел к какой-то другой женщине, — больше ни разу не появился, ни разу не позвонил даже ненароком, чтобы узнать, по графику ли развивается его сын. А мама у меня была.

Она любила болеть, и любила меня. Еще она понимала моего отца. Когда кого-то понимаешь, то это значит, — наполовину прощаешь.

— На самом деле, — говорила иногда она, — зачем ему, мужчине, у которого все впереди, больная женщина. И ребенок, который приковывает к месту, получше любого якоря. Зачем ему это ярмо: маленький ребенок и больная жена… А мы с тобой как-нибудь продержимся.

Больше всего на свете, она любила меня.

Поэтому я знаю, как бывает, когда тебя любят. Я помню это, — мамина любовь живет во мне, и никогда не закончится. Несмотря на то, что мамы уже нет на свете.

— Пора собираться, — сказал я президентам, — давайте, трубите подъем. Минут через тридцать нужно выезжать.

А сам подошел к Гере, и сел рядом с ней.

Так мы сидели какое-то время, рассматривая невидимую в пространстве одну и ту же точку.

— Ты со скольких лет была в детском доме? — спросил я.

— С ранних, — сказала строптиво Гера.

— Помнишь своих родителей?

— Никого я не помню, — так же строптиво сказала она. — Помню свою воспитательницу, Елизавету Васильевну, — больше никого не помню.

— Ты так гордилась тем, что твоя кровать стояла в углу, а не как у остальных, в других местах.

— Откуда вы знаете? — повернулась ко мне Гера. В ее глазах застыло изумление. А вся строптивость куда-то испарилась.

— Когда кто-то мне нравится, хочется же про него знать больше.

— Я вам нравлюсь?.. Но как, здесь нет никого, кто бы мог рассказать. Ни одной воспитанницы из нашей группы. Откуда?.. Но я вам, на самом деле, понравилась?

Один глаз у нее думал про одно, а другой — про другое. И в каждом было написано ее раздвоение личности.

Я улыбнулся, — бедная девочка. Жизни не пожалею ради нее. Такая она, — непосредственная.

4.

Малиновка обнаружилась большим селом, которому повезло или не повезло, — это как-то было непонятно, — оказаться на большой дороге. Что асфальтовой стрелой прорезала ее насквозь.

Мы потеряли часа полтора, выбивая у таможни право проезда через него.

По всему, было видно, это весьма богатое местечко. Хотя бы потому, что они отгородились от трассы высоченными бетонными стенами, по которой дорога шла, как по коридору. Типа, как израильтяне отгородились от палестинцев. Не меньше четырех метров в высоту.

Но чтобы добраться до этого коридора, мы потратили уйму сил и времени.

Поскольку здесь жили какие-то пентюхи, а не люди.

Началось с того, что когда мы остановились у шлагбаума, при въезде в эту самую Малиновку, пришлось минут пять ждать, пока к нам из своей будки не выйдет толстый маленький таможенник, — в бронежилете, увешенный гранатами, и с автоматом Калашникова за спиной.

Был он какой-то сонный, приторможенный, — ничего его не интересовало, кроме своего сладкого сна, который мы нарушили.

— Кто такие? — спросил он, покопавшись мыслью в справочнике из десятка служебных вопросов, которые он знал.

— Проезжие, — ответили мы. Уже догадавшись, что нас обманули, базукой здесь не пахнет, а пахнет обыкновенным бюрократизмом и взятками.

— Куда направляетесь?.. Какой груз сопровождаете?

— Едем по делам. Груза никакого у нас нет.

— Так не бывает, — почесал затылок таможенник, — чтобы совсем без груза… Проезд, — по баксу с человека, плюс налог на груз.

— Да нет у нас никакого груза.

— Тогда ждите начальства, — равнодушно бросил толстяк, и развернулся, чтобы удалится в свою будку.

— Долго ждать? — спросили мы его.

— Начальство завтракает… Как отзавтракает, так придет. Оно с вами и будет разбираться.

Чтобы проскочить через село с ветерком, не было речи. Шлагбаумом они себе придумали железнодорожный рельс, который, к тому же, заезжал в пазы, — так что протаранить его нашими машинами не представлялось никакой возможности.

Действовать силой, тоже было бы самой последней глупостью. Судя по гранатам, бронежилету и Калашникову таможенника. А в будке виднелось еще одно толстое лицо.

Баксов для оплаты тарифа у нас тоже не было.

Вот тебе и Малиновка. Вот тебе и базука…

Ничего не бывает хуже, чем тупое, бессмысленное ожидание. Какого-то начальника, который изволит откушивать. Сидит где-то там за столом с несвежей салфеткой, засунутой за ворот, смотрит бессмысленно на блюдо, — и никуда не торопится. Исполнять свои непосредственные обязанности.

Вышел другой таможенник, такой же толстый и такого же маленького роста. Так же, — до зубов вооруженный. Не в пример нам.

Подошел вальяжно, почесал затылок.

— Везем что-нибудь? — лениво спросил он.

— У нас нет никакого груза, — ответили ему.

— На охоту что ли собрались? — спросил он с оттенком какого-то любопытства. — Своих зайцев всех перемочили, теперь на наших позарились?

И неожиданно прытко для своего жирного тела, подтянулся за борт и заглянул в кузов.

— Под соломой что ли? — подозрительно спросил он.

— Да нет же у нас ничего, говорят тебе… Давай начальника своего, нам ехать нужно.

— Всем нужно, — пробурчал он. — Сейчас придет начальство. Имейте терпение.

Терпение мы имели после этого не меньше часа. Народ разбрелся, завалился кимарить в тени берез, и потерял всякую бдительность.

— Что-то не так, — сказал мне Олег Петрович. — Что-то здесь не так.

— Что не так? — довольно лениво спросил я. Потому что уже сломал голову, в поисках решения, где нам отыскать баксов пятьдесят, чтобы расплатиться с ними. У нас даже не было, чего им продать. Никакого натурального запаса для грядущего обмена.

— Время тянут, — сказал Олег Петрович. — Вон, взгляни на село, — богатеи… Такого за копейки на проезде не заработаешь. Такое можно отгрохать, если только все достается, все сто процентов.

— Вы о чем, Олег Петрович? — не понял я.

— Время тянут, — опять сказал он, — потом, давай на спор, придет начальник, покочевряжится еще немного и пропустит. За просто так… Это чтобы мы обратно не махнули, а двинулись в нужном направлении.

Я сразу же проснулся. Такого в голову не приходило.

— Вы думаете? — спросил я. — Значит, без денег пропустит? Это хорошо.

— Они нас в два счета рассчитают. Без проблем… Надо линять домой. Пока не поздно.

— А как же мечта? — спросил я.

— Останется мечтой, — сварливо сказал Олег Петрович. — Против лома, ты же знаешь, — приема нет.

— Черт, — сказал я. — Где-то я читал, но вот где, когда, — убей бог, не помню… Но в голове стало крутиться. Как надоедливая муха, жужжит и жужжит, а вспомнить, откуда я это знаю, не могу: знать размеры предстоящей опасности, означает, до некоторой степени не бояться ее… Так, кажется.

И вообще, пока бесконечно завтракал их главный, я начинал злиться. Не только из-за его трапезы, и предположения Олега Петровича, вернее, — совсем не из-за этого.

Из-за несуразности того, что находилось у меня внутри. Находилось внутри и происходило там же.

Из-за — неповторяемости…

Потому что в этом невозможно было разобраться.

Ничего у меня, ни разу, никогда, не получалось специально. Когда я этого хотел. Никакой мистики не происходило…

А получалось легко как-то, непринужденно, — когда я об этом меньше всего думал.

Вот я увидел тех бедолаг в окопчике, из кузова машины, откуда их невозможно увидеть. Но — ведь увидел, их и их вооружение, даже как-то почувствовал их растерянность и паническое состояние духа. Увидел, — и поверил тому, что увидел. Вернее не так, не поверил, этому «поверить» места не было. Увидел — и все… И оно, так и оказалось. Зрение не подвело…

Увидел, где спала в детском доме Гера, и почувствовал ее гордость, от того, что ее кровать расположена не так, как у всех. Но это уже не зрение было, а — чувство.

Как, почему, откуда, зачем?.. Но и это была, — правда…

А то, что нам готовят засаду, — не понял. Слава богу, Олег Петрович подсказал.

А уж это — важнее не придумаешь. Для меня, и для нас всех. Если говорить о важности…

Я ничего не понимал в себе, потому что ничего не повторялось… Вернее, что-то повторялось, но не по моей воле. А по чьей-то другой, если это была чья-то воля, а не некий таинственный метаболизм моего организма. То есть, что-то до предела слепое и неподдающееся логике.

Ничего не повторялось. Я был бессилен, что-либо объяснить, придумать про себя хоть какую теорию. И от этого злился.

Нас пропустили бесплатно.

Начальник таможни, оказался, как отец родной. В отличие от своих жирных подчиненных. Он говорил нам: «ребятки».

— Ребятки, что мы, крохоборы какие-нибудь… Вижу же, вы не местные, и денег у вас нет. Раз едете, значит вам нужно. Нам-то зачем знать, куда и зачем?.. Не взыщите на моих обормотов. Их дело, — служба. Поймите.

С этими словами он скомандовал поднять шлагбаум. Мы — тронулись. Он чуть ли не махал нам на прощанье подсумком, даже, наверное, прослезился от чувств, стоя в той пыли, которую взметнули наши машины.

Был он высокий и худой, и не чувствовалось по его плоскому животу, что он только что больше часа принимал плотный завтрак.

Ох, Олег Петрович, Олег Петрович!..

Нужно было дать им переворошить нашу солому, мы не дали, — и они думают, что у нас под соломой несметные богатства, из-за которых сейчас устраиваются где-то в засаде бывалые бойцы, для которых расправиться с нашим караваном, полным обрезов, — плевое дело. К обеду точно успеют, — чтобы щи не остыли.

— Ну что, командир? — спросил Олег Петрович, когда мы проезжали между двух высоченных бетонных стен, с пустующими пулеметными вышками через каждые сто метров.

— Около дома гадить не будут, — сказал я, — так что, километров десять у нас есть. Я думаю.

— И…

— Не знаю. Может, свернем куда-нибудь.

— А они такие идиоты, ждут нас где-то, и не следят… Их пацаны с рациями, наверное, на всех деревьях сидят, где нужно, чтобы докладывать о нашем передвижении. Чтобы не было случайностей.

— По вашему, так мы в таком мешке, что придумать ничего нельзя.

— Да, так оно и вышло… Свернем куда, нам хватит и пары противопехотных мин, чтобы догадаться, что совершили ошибку.

Вокруг начинался такой прекрасный солнечный день. Особенно когда мы миновали Малиновку, и дорога опять оказалась в лесу, где высокая трава подступала прямо к обочине, и было видно, как слабая тропинка по этой траве движется вперед вместе с нами вдоль асфальта.

Я перегнулся через борт, к кабине водителя, и прокричал Птице:

— Не гони, — километров тридцать в час. Километра через четыре остановишься, будешь делать вид, что что-то сломалось в моторе… Как понял?

Птица кивнул, и посмотрел на меня недоумевающим взглядом.

— На что надеемся? — спросил Олег Петрович.

Он-то уже ни на что не надеялся. Судя по тону. Опустил руки, готовился к худшему. Возможно, даже приготовился… Но меня поразило, он считал, в этот непростой для себя момент, что он сам виноват, что залез в такую кашу. Собирался внутренне, для последнего генерального сражения… Для этой глупости, где шансов у нас, по его мнению, не было никаких.

— Вот мне интересно, — негромко спросил я его. — Почему вы не подняли бузу?.. Еще там, на таможне, когда не поздно было повернуть обратно. Ведь такая несуразица, забираться в этот мешок. Фатальная.

— Сам не знаю, — серьезно ответил Олег Петрович. — Нужно было… Из-за привычки к дисциплине. Наверное, признал в тебе начальника… Если нас положат, все мы будем на твоей совести. Ты это понимаешь?

— Что есть совесть? — спросил я и посмотрел на него. Я то, может, знал, какой-то свой ответ на этот вопрос, но решил послушать, что скажет он.

— Это когда тебе верят, как мы с утра все поверили тебе… — серьезно ответил Олег Петрович. — А ты, к примеру, — не оправдал.

— Я — доверчив, раз доверились.

— Самое смешное, — улыбнулся как-то сам себе Олег Петрович, — что я не держу на тебя зла, Дядя… Как на жену, когда она меня пилит.

— Я вас не ругаю.

— Я про другое. Может, ты понимаешь… Нам всем жить осталось часа два, от силы — три. А я на тебя не сержусь.

— Это вы так думаете. Насчет двух часов… Я думаю, побольше.

— Вижу, не боишься. Вижу, помирать не собираешься. Это-то как раз для меня полная загадка… По всему, — верх чудачества, тебе верить. Поскольку тащишь ты всех нас к погибели… А я, как овца, которую ведут на бойню. Верю и все. Что ничего плохого с нами не будет… Так, что отстань, не томи душу… Занимайся своим делом.

Но дела-то как раз у меня никакого не было. Только сидеть в кузове, дышать свежим воздухом и смотреть по сторонам, на зеленые окрестности подзабытой цивилизацией природы.

5.

У нас сломалась машина. Что там случилось с мотором. Птица поднял капот, и принялся не спеша разбираться с неприятностью.

Вторая машина встала так, что если бы по шоссе кто-нибудь поехал, непременно бы остановился. Поскольку встала она поперек него.

Невдалеке, метрах в пятидесяти дальше, шоссе поворачивало в сторону, и пропадало из вида. Но виды нас не интересовали.

Народ разбрелся кто куда. Первое и второе отделение, — налево, второе и третье, — направо. Там они разлеглись в тени и предались мечтаниям о грядущем богатстве. Но так, чтобы просматривать с обоих сторон дорогу, и в случае чего иметь возможность из небольших естественных укрытий вступить в ближний бой. Поскольку тот, кто стреляет первым, по большей части и оказывается прав.

Артему с его пятью патронами досталось самое почетное место.

Погода была хорошая, спешить нам было некуда, из графика движения мы и так выбились окончательно, чтобы продолжать вспоминать его.

Пусть те, которые поджидают нас в засаде, попарятся в нетерпении, пусть остынут их домашние щи, и нагреется холодный из погреба самогон, который выставили на стол их заботливые супруги.

Для нас и ночь сгодится, — чтобы тронуться в путь дальше. Если, конечно, до этого не случится ничего из ряда вон выходящего.

Например, если мы не ошиблись насчет засады, а им там надоест париться, — сколько нас и чем мы вооружены, они прекрасно знают, — то они могут перейти в наступление. И не подходить близко, на расстояние прицельного выстрела из обреза, — остановиться метрах в двухстах и начать разделываться с нами оттуда. Чтобы с их стороны все прошло без потерь.

Тогда мы растворяемся в лесу. Даже разработали небольшой план движения, чтобы в результате, выйти на это же шоссе, но в пятнадцати километрах дальше по маршруту. Все мы рассчитали приблизительно, конечно, но народ был в основном лесной, деревенский, — и вероятность, что кто-то придет все-таки к месту сбора, оставалась большая.

Когда мы провели небольшой митинг по этому поводу, никто не захотел возвращаться домой. Все желали двигаться по направлению к кладу. Которого, скорее всего, в природе не существует. Было и это подозрение… Но хотели проверить, — все, до единого.

Моральный дух нашего воинства оставался по-прежнему высок. Грядущая опасность еще больше сплотила его вокруг своего командования. То есть, вокруг меня…

Можно сказать, да так оно и было на самом деле, что остановившись на этом живописном участке дороги для ремонта, я понадеялся «на авось»… Конечно же, на авось, на что же еще. Ничего другого не просматривалось.

Но то было какое-то ненормальное «авось», — основанное на твердой уверенности, что именно так и нужно было сделать.

На этом нужно остановиться поподробнее. Поскольку потенциальный результат мыслительного процесса, который я переживал, касался не только меня, но и остальных… В первую очередь, наверное, потому, — что касался остальных.

Еще когда попросил Птицу остановиться для ремонта машины, я знал, — что так нужно сделать. Не лезть же, действительно, на засаду, с задорной песней на устах…

Но место для ремонта выбрал я.

Ехали, ехали, — вдруг я почувствовал, что вот, это то самое место, где должен сломаться мотор. Еще несколько секунд назад было рано, а через несколько секунд будет поздно.

Это сродни байке про Великую Октябрьскую революцию, когда Ленин сказал коллегам: сегодня вечером — рано, а завтра утром будет — поздно… Вот она поэтому и свершилась. Ночью.

Я застучал кулаком по кабине, машина резко остановилась, Птица встревожено выглянул: что случилось?

Да ничего, просто это самое место, где нужно ломаться. Немного раньше, — рано, а немного дальше будет, — поздно.

Почему так, я сам бы не смог объяснить…

План отступления, который мы разработали на президентском совете, — с выходом через пятнадцать километров обоих групп на шоссе, был неосуществим.

Вернее, он бы, может быть, и сработал, — но просто до него дело не дойдет. Я каким-то образом это хорошо знал. Скорее, не знал, — чувствовал. Что все обернется по-другому.

Потому что мы остановились в хорошем, правильном месте, которое не даст нам пропасть.

Вот такое получалось «авось». С приплюсованной к нему ничем не обоснованной уверенностью.

Я подошел к Артему, склонился над ним, тот устроился по-пластунски, положив на кочку карабин, обсыпался травой, которую нарвал вокруг себя, и стал неотличим от окружающей местности.

— Давай так, — сказал я ему, — под твою ответственность… У нас пять выстрелов. В первую очередь гранатометчики, потом пулеметчики, потом, если у них есть что-то бронированное на колесах, то водители этого бронированного… Когда патроны закончатся, самостоятельно отступаешь в лес. Даже если здесь будет война, — тихо отползаешь. Понял?

— Отползать-то зачем? — спросил Артем.

— Затем, что патроны еще можно раздобыть, а если тебя подстрелят, где мы будем искать нового снайпера.

— Это точно, второго такого стрелка, как я, найти сложновато будет.

Этот Артем, присутствием скромности не страдал…

Противник показался часа через два, после того, как мы затеяли ремонт.

К этому времени Гера опять испортила мне настроение.

Но если раньше она не захотела быть поварихой, то теперь она отказалась стать сестрой милосердия.

— Я крови боюсь, — сказала она мне. — Я, когда ее вижу, тут же валюсь без сознания. Как труп.

— Гера, — строго сказал я, — кто же тогда будет перевязывать раны?

— И нечем, — упорствовала она. — Вас, дядя Миша, я бы еще из поля боя вытащила. Хотя вы и тяжеловат для меня. Но как-нибудь волоком… Но больше, — все. Со мной истерика начнется… Вообще, я в книжках читала, что женщины, а тем более девушки, — нежные милые существа, на которых такие, как вы, дядя Миша, мужчины, должны молиться, и которых должны боготворить… А на деле получается так, что нам всегда достается самая грязная часть быта: готовка, стирка, уборка, и вынос с поля боя раненых… Почему? Я отвечу вам на этот вопрос: потому что мы — самые беззащитные. С нами можно делать, что угодно. Наговорить с три короба всяких красивостей, а потом засунуть с потрохами в самую грязную кастрюлю.

— Ты рассуждаешь, как феминистка, — осудил я ее.

— Мне по барабану, как я рассуждаю, — возразила Гера, — но делать из меня санитарку бесполезно, я тут же свалюсь в обморок. Я вам обещаю. Честное слово даю.

Из-за ее строптивости пришлось создать хозяйственную часть из трех человек, — я выбрал трех дедов постарше, — которые, в случае начала боевых действий, тут же бы становились санинструкторами…

Боевые действия не замедлили начаться… Но мы к этому времени уже успели перекусить, немного вздремнуть, и даже расслабиться.

На дереве у нас сидел наблюдатель, он негромко свистнул, как договаривались, а потом и крикнул:

— Прут две машины. Газик, и грузовая с народом…

Ошибка противника была в том, что, зная о нашем охотничьем вооружении, он посчитал нас за полных лохов. Это, во-первых. А во-вторых, он был обозлен нашим долгим отсутствием, и выведен из себя.

Поэтому, когда их газик, со снятым брезентом, показался из-за поворота, они не размышляли, а тут же стали поливать наш транспорт из автоматов. Не снижая скорости.

Стекла наших грузовиков посыпались, колеса выпустили воздух, в жесть моторов и кабин покрылась заметными черными дырами.

Они, на ходу, поливали и окрестности, — но там ждали команды, и заранее подготовились к шальному огню неприятеля.

Из-за поворота показался и грузовик, полный бойцов. Злых и беспечных.

Они были у себя дома, знали здесь каждый камушек на обочине, каждую заплатку на асфальте, каждое дерево, и все, что было за этим деревом…

Но родные места подвели их, — заставив потерять бдительность.

Грузовик вдруг вильнул с дороги, — и я заметил, что на лобовом стекле его, в том месте, где расположен водитель, появилось аккуратное круглое отверстие. Это Артем правильно сориентировался, и использовал первый из пяти патронов.

Я достал пистолет и взвел курок… Совершенно верно заметил классик российской словесности Лев Толстой в своем романе «Война и мир», командовать дальше было бесполезно, события понеслись без моего участия, — и теперь я ничего не в силах в них был изменить.

Тут раздалась канонада. Недружная, она возникла какими-то рваными кусками, как в стереоколонках, когда звук слышится то с одной стороны, то с другой. В дело вступили охотничьи ружья и обрезы.

Из каких-то неприметных ямок и вмятин, из-за деревьев, из-за гнилого валяющегося ствола, из-за придорожного камня стали появляться увитые зеленой травой и листьями лица, спеша прицеливались и нажимали на курок, — один или два раза. Потом исчезали снова в своем укрытии, чтобы перезарядиться.

Вдоль шоссе, с обеих сторон его, поплыл специфический дымок, похожий на легкий туман, и стало пахнуть горелым порохом.

Если у них там и была базука, она не успела выстрелить. Гады в панике кинулись с машин, потом с асфальта, — к лесу, знакомому и родному до боли… Но там сидели мы.

Которые его совершенно не знали. Потому что не росли в этих краях и не родились поблизости.

Здесь уже обрезы полностью показали себя. Охватывая каждым своим шрапнельным выстрелом значительное пространство. Так что можно было и не прицеливаться, а просто палить и палить, что было сил…

Тишина. Только легчайший паленый дым над дорогой. Ни голоса, ни движения, — только лежащие на асфальте тела, изрешеченные наши машины, и едва слышный стон раненого.

Который зовет маму…

Я так и не успел ни разу выстрелить. Совсем забыл, что это можно было сделать.

Все закончилось.

Баталия…

Я потянулся к карману и вытащил сигареты. Пальцы слегка дрожали, когда вытаскивал одну. И потом прикуривал.

Что мы натворили?!. Что мы натворили! Кто дал нам на это право!

Пришел испуг: стало казаться, сейчас появится кто-то старший, справедливый и строгий отец, — и выпорет нас, за то, что мы наделали. Или заставит стоять в углу. Или влепит по загривку звонкую затрещину.

Это надо же такое учинить!..

Я курил. И ждал… Но никто не приходил: справедливый и строгий. Я все ждал, — никто так и не пришел…

Вместо него, то тут, то там стали приподниматься кладоискатели и растеряно оглядываться по сторонам. У каждого из них было ружье, приведенное в изготовку. Они никак не могли осознать свою викторию.

Напряжение не покинуло их. И — подозрительность.

Не приведи господь, врагу зашевелиться в этот момент, — десять стволов тут же разрядятся в его сторону.

Я стал оглядываться по сторонам, отыскивая Геру. Она оказалась сзади, — стояла статуэткой, с широко раскрытыми глазами, и прижимала к груди что-то порванное на узкие полосы. Должно быть, в последний момент она передумала, решила записаться в ряды медицинских работников, и стала готовить перевязочный материал.

Но за этим занятием ее застал столбняк.

— Эй! — сказала я ей. — Проснись!

Просыпаться она никак не хотела.

— Мужики! — воскликнул изумленно кто-то на другой стороне шоссе. — Сколько же народу мы положили!

— Президенты! — крикнул я громко и уверенно. — Принять командование!

Это чтобы они очнулись первыми.

Грохоту мы подняли будь здоров. Пока в Малиновке не догадались, что получилось не как всегда, — у нас было время. Но было его совсем немного.

С нашей стороны вышел один убитый и двое раненых. Со стороны противника убитых тоже было немного, но зато все остальные были ранены. Но — тяжело. Это — трое убитых и шестнадцать человек покалеченных.

Гера к несчастным так и не подошла. Попыталась, я видел сам, наклониться над одним, со своими длинными тряпочками, но у нее подкосились ноги, и она улеглась рядом с беднягой на землю, словно его сестра по несчастью. Раскинув руки, закрыв глаза и побледнев всем телом.

Вот они, парадоксы человеческой натуры.

Зато я стал почему-то зол, и орал на всех, чтобы они поторапливались.

На эту полусумасшедшую братию, которая никуда не хотела спешить.

А хотела как-нибудь отметить свою победу…

6.

Чем веселей и самоуверенней становились кладоискатели, тем мрачнее делался я.

Наш убитый был тот парень, который сидел на дереве и высматривал движение неприятеля.

Про него все забыли, когда показались вражеские машины. Да и он сам не знал, что ему делать, — сидеть дальше или это уже не нужно.

Он стал слазить, и, где-то посередине дерева, в него угодила автоматная очередь. Мучения его были недолгими.

Было двое раненых. Одному пуля попала в голову, он был не жилец. Пожилой довольно-таки мужик, небритый, с заострившимся носом, — он хрипел дыханием и все порывался делать что-то рукой, наверное протереть глаза, на которые натекла и засохла кровь… Другому пуля попала в руку, — тот изо-всех сил храбрился, показывая, что ему нисколько не больно.

Один из стариков хозяйственного отделения, которое все-таки приступило к своим обязанностям во время боя, и не спеша выдвинулось помогать несчастным, с трудом, но вспомнил, что в молодости на самом деле был фельдшером. Даже закончил медицинское училище по этой части… Пока не просвистели пули, забыл напрочь, а как только началась стрельба, — как-то вспомнил. Даже начал командовать что-то там, среди своих дедов, — по медицинской части.

«Нужен фланцет», — сказал он мне. Но я не понял, может, ему нужен пинцет?.. Где я его здесь возьму.

У легкораненого рука уже была кое-как перебинтована, и от него попахивало гнусной самогонной сивухой, который бедняге, должно быть, выдали в качестве анестезии.

— Птица, — сказал я, — осмотри их машины. Можно ли что-то сделать… Скоро пора сматываться.

Тот бодро кивнул, и кинулся исполнять приказание.

Вообще, я заметил, — каждое мое слово, после нашего скоротечного боя, буквально ловили на лету, и кидались исполнять то, что я советовал, в то же мгновенье. Без всякого промедления. Не дав себе секунды на размышление.

Мне даже казалось, если скажу кому:

— Стреляй в него.

Он сначала выстрелит, а потом подумает, стоило ли это делать… Не первоапрельская ли это дядина шутка.

Потому что поверженных врагов было, на самом деле, много. Все они истекали кровью. Поскольку были нашпигованы, как утки, разнокалиберной самокатной деревенской дробью.

Их стаскивали на травку, в одно место. Где дед фельдшер авторитетно определял, покойник перед ним или еще живой человек.

— Этот живой, — говорил он, — этот тоже живой, и этот живой…

Убитых оказалось трое. Водитель грузовика, водитель газика и пехотинец. Водители, — оказалась работа Артема.

— Три патрона осталось, — сказал он мне, заметно гордясь своими словами. — Мало.

Но с патронами, как быстро выяснилось, проблем уже не было. Так же как и с легким вооружением.

Двенадцать автоматов Калашникова, шесть карабинов Симонова, пистолет, — и куча запасных боеприпасов ко всему этому. Да еще семь гранат.

Все это лежало на асфальте перед покореженным бычком Птицы… Хорошее получилось перевооружение. В пору бы радоваться, и млеть от счастья. Бросать в воздух чепчики.

Искатели приключений так и делали. Недавнее напряжение, и страхи, которых они натерпелись, — схлынули с них. Простецкие улыбки, суетливая возбужденная деловитость никак не хотела покинуть их, — с каждой минутой, они все больше напоминали стадо, которое нужно было пасти.

Я — вызвался в пастухи. Но мне это совсем не нужно. Но — вызвался. Взвалил ярмо на плечи… Может быть, из-за этого настроение мое становилось все хуже?

Подошел к газику, у которого возился Птица.

— Ну как? — спросил я его.

— Нормально, — бодро ответил он. — ЗиЛ вообще в порядке, даже резина цела. Бензина полный бак… И эта — в ажуре, переднее левое пробито, но есть запаска. Что значит, — дробь! Великое дело. Вся техника в неприкосновенности.

— Значит, повезло, — неизвестно о чем, сказал я. — Через пятнадцать минут сможем тронуться?

— Элементарно, Ватсон, — согласился он…

Раненых набралась целая обочина. Убитые же, небольшим островком, лежали в стороне.

Некоторые из противников были в сознании. Когда я неторопливо проходил мимо, — они смотрели на меня.

Ни в одном из этих взглядов не было вражды, или других агрессивных наклонностей. Просто смотрели на меня, невинно, — как кролики, без единой негативной мысли в голове.

Что-то изменилось в их сознании. Что-то там, от потери крови, переместило их в иное место, — так что они стали интересоваться совсем другим. А не тем, что запрятано у нас под соломой. Им по фигу даже стал результат сражения, и жажда справедливого реванша пока не посетила их воображение.

Ничего, скоро подъедут их односельчане, устроят им настоящий лазарет. Так что дня через два-три придет к ним и желание отомстить, и ярость униженного самолюбия. Чем лучше будут заживать болячки, тем кровожаднее они будут становиться.

Сейчас же, — небольшой отпуск. Групповая экскурсия по неизвестной дороге, как в зоопарк, — где неведомые звери, и неведомые желания. Ну и неведомые до этого им, законы, конечно.

Интересно, есть ли там у них какой-нибудь гид. Или каждый вынужден понимать экзотику по собственному разумению?..

У убитых я задержался чуть больше.

Их безнадежные лица не вызвали во мне никаких чувств. Они даже не походили на покинутые жизнью маски… Так, — поверженный враг, который не представлял больше опасности.

Даже потянуло на кощунство, — зевнуть, при виде результата своего военного творчества.

Но внимание привлекли их руки.

Может быть, показалось?.. Но — нет… Я пригляделся внимательней.

Так и есть.

Кисти безжизненных рук начинали покрываться чем-то коричневым, какой-то роговицей… Или, может быть, все-таки показалось?

Времени прошло-то всего ничего, даже запах пороха еще до конца не успел развеяться в лесу…

— Строиться! — закричал я. — Президенты!.. Всех выстроить на шоссе. С личными вещами.

Должно быть, я не шутил. Потому что, тут же началось общее движение.

Кладоискатели стали разбирать свои хилые баульчики, и с ними выходить на большую дорогу, где занимали место перед сваленной грудой кучей нового современного оружия.

Птица разогнулся от переднего колеса газика и показал мне большой палец. Транспорт готов. Можно было уматывать.

— Надо поговорить, — сказал я, когда весь коллектив оказался в сборе. Даже Гера, вся бледная, приволокла свою сумку, и, без сил, села на нее сверху. — У нас есть несколько минут на разговоры… Нам нужно выбрать командира. Это первое.

В строю раздался смешок. Мое предложение, показалось народу несколько запоздалым. Короче, я хорошо пошутил…

— Это серьезно, — сказал я. — Потому что, и дальше гладкой дороги не будет. Мне так кажется. Командир должен быть, как на корабле: царь и бог… Без вариантов. Каждый должен это знать. Каждый должен быть с этим согласен… Иначе трудно будет дойти до места назначения.

— Ты, Дядя, кто же еще… — вразнобой раздалось по строю. — Да ясно же… Ты…

— Тогда голосуем, — сказал я. — Кто за меня, поднимайте руку.

Первой проголосовала Гера, со своей сумки. Она задрала вверх обе руки.

— Кто против? — спросил я.

Против никого не было.

— Последний раз спрашиваю, — сказал я самым мрачным тоном, на который был способен. — Кто хочет быть самостоятельным, выходите из строя. Потому что потом будет поздно.

Никто из строя не вышел. Так они мне поверили.

— Тогда все, что нашли или найдете на стороне, до единой канцелярской кнопки, будете сдавать в общий котел. Все… А то у вас от добычи карманы лопаются. Не успели до золотишка добраться, а уже разбогатели… Все, что нашли, — выложить на дорогу перед собой. Сразу предупреждаю, кто с этого момента попытается схитрить, — расстрел… Поскольку все мы, на военном положении. Вперед…

Побеждать любят все. Громить противника на чужой территории и малой кровью… Это сплачивает.

Но все великие завоеватели терпели поражение тогда, когда количество обозов, пылящих за боевыми частями, начинало превышать какую-то критическую отметку…

Но еще страшнее то, — что полководцы называют мародерством. Это когда труп обирают не по приказу начальства, а самостоятельно. По велению собственного сердца.

Я дошел до этой мысли сам, хватило ума, — изобрел тысячу раз изобретенный велосипед.

Совершил какое-то насилие над собой, — изобрел… Потому что без этого открытия обойтись было нельзя. Без него мы не проедем дальше и двадцати километров. С неким булькающим и воняющим болотом, — в душе каждого из бойцов.

Олег Петрович умудрился взять в плен перламутровый перочинный ножик, со множеством отделений, даже Гера выложила перед собой набор фломастеров и две шоколадки, хотя провалялась в бледном состоянии все время сбора, — я видел сам.

А уж остальные отоварились по полной программе. Все, что можно было найти на поле боя, было найдено или вытащено из карманов поверженного противника.

Я стоял и ждал… Когда процесс раскаянья завершится.

Смешно, — им было трудно расставаться с мелочевкой, которую они уже считали своей, и даже хвастались друг перед другом находками. Этим будущим миллионерам…

— Все? — спросил я.

— Да… — прокатилось по неровной шеренге.

Да, конечно, «да», — за исключением одного мужичка, который старался не смотреть на свою котомку, что лежала у него в ногах. Он тоже сдал что-то такое в общак, что не было жалко. А жалел он о припрятанном в этой котомке. Очень жалел. На свою беду.

Я подошел к нему, дал ему последний шанс.

— Все? — спросил я его персонально.

Он кивнул, но капелька пота показалась на его носу… При чем здесь капелька пота на носу, знак волнения. Да еще в такую жару.

Я нагнулся, раскрыл его котомку и вытащил на свет божий большое коричневое портмоне, — принадлежавшее, должно быть, их командиру. Потому что, когда я открыл его, там, кроме фотографий пожилой женщины и двух маленьких очаровательных детей, находилось много денег. Получилась целая кипа зеленеющих денег, когда я вытащил их и показал остальным, чтобы эти деньги увидели все.

Тогда я вытащил свой пистолет, не принявший участия в прошедшем сражении, и выстрелил в мужика, который сказал мне «все»…

Это был громкий выстрел, — следом за которым наступила абсолютная тишина.

Стало слышно, как хрипят невдалеке раненые противники, а один из них негромко и жалобно стонет.

Убитый кладоискатель повалился к моим ногам, уткнувшись носом в начатую пачку сигарет «Кэмэл» и зеленую зажигалку, которые он сдал накануне.

— Хозяйственное отделение, — собрать трофеи, погрузить в машины… Президенты, — раздать оружие и боеприпасы. Остальным грузиться в машину. Через пять минут начинаем движение, — сказал я, совершенно не повышая голоса, поскольку даже мой шепот, все хорошо бы расслышали.

— Все правильно, — сказал мне Олег Петрович. — Хотя после такого, наверное, нажраться хочется до поросячьего визга… Все-таки у каждого человека, — свои границы. Которые не перепрыгнуть… Я свои границы знаю, — никогда мне никем не командовать. Я даже женой командовать не могу. Дети уже начинают плохо слушаться, раза два нужно им сказать или три, пока начнут что-то делать… Но все правильно… Только я не завидую тебе, — такая тяжесть. Я бы не смог.

— Олег Петрович, — сказал я, — возьмите президентов, пойдите, посмотрите на покойников, для самообразования… Нажраться, я бы с удовольствием сейчас нажрался. Только у меня не получится… Да и нельзя.

Гера, когда я встретился с ней глазами, стала столбенеть. Наверное, я для нее начал превращаться в монстра.

Но, может, так и лучше.

Народ во всю перетаскивал солому в новый кузов, когда подошли с экскурсии президенты.

Несколько ошарашенные.

— Ногти толще стали, — сказал коротко Берг.

— Не шевелятся еще? — спросил я.

— Вроде, нет, — сказал Птица.

— Их нужно привязать покрепче к деревьям, чтобы не вырвались и веревку не перегрызли… Когда приедет подмога, пусть здесь подольше побудут. У парочки деревьев бросить рваные веревки. Будто бы кто-то уже убежал.

— Отличная мысль, — согласился рыжий президент.

Веселье от виктории у моих начальников куда-то пропало. Были они серьезны и собраны.

И все были согласны с Олегом Петровичем: что все правильно.

Я видел.

 

Глава Вторая

1.

Рация, до сих пор не подававшая признаков жизни, вдруг затрещала, и сквозь эфирные помехи раздался голос радиста:

— Прием. Как слышите меня, прием…

Я переключил рацию на прием и сказал:

— Слышу вас хорошо. Прием.

— Хорошо слышишь, козел?.. Ну, тогда слушай дальше. Лучше бы тебе, чмо, не родиться на свете. Таких уродов, как ты, нужно в колыбели давить, как гнид… Если хочешь умереть, как мужик, без мучений, — поворачивай обратно. Тогда просто расстреляем. Не подходит наше предложение, — мучить будем так, что начнешь верещать на весь лес. О смерти будешь молить…

Я переключил рацию, и жалобно сказал:

— Что мы вам плохого сделали… Это вы сами первые начали.

— Да ты, идиот, — я сам тебя резать буду. По маленькому кусочку отрезать, и тебя ими кормить, нажрешься у меня от пуза. Пока не сдохнешь.

— Пожалейте, — еще жалобней промямлил я, — мы мирные путники, ехали себе и ехали, никого не трогали… Христа ради…

На этот раз, мне отвечать не стали. Я переполнил чашу их небольшого терпения…

Паршиво, когда кругом налаженная связь, — гнилой плод цивилизации.

Следующая населенная точка, Бирюши, в сорока километрах от Малиновки. От нас — километрах в пятнадцати.

Мы так надеялись заплатить тамошней таможне за проезд, — по баксу с человека. Потому что деньги у нас теперь были.

Но не было хорошей карты, а все лишь страничка, выдранная из пожелтевшего «Атласа автомобильных дорог СССР», — где ничего толком, в нашем масштабе, понять было нельзя.

— Стоп! — скомандовал я. — Приехали!

Птица ударил по тормозам, наш командирский газик остановился. Следом, и грузовик с рядовыми потенциальными миллионерами.

Там у них вилась над бортом незатейливая строевая песня. Что-то типа: Ой, вы, солдатушки, браво ребятушки, — кто же ваши жены?.. Наши жены, — пушки заряжены, вот кто наши жены… — отвечали хором запевалам с другой стороны борта.

— Птица, — сказал я, — возьми Артема, еще пару ребят с автоматами, и дуйте к Бирюшам… Если там нас ждут, разворачивайтесь обратно. Изображая из себя тачанку. Полейте их там как следует, чтобы были поосторожней… Если все спокойно, что вряд ли, то поболтайте немного на таможне. Мол, нужно проехать, то да се… Остальным вспоминать все съезды с шоссе, влево и вправо, за последние десять километров. В общем, тест на лучшую зрительную память… У кого карабины, — на деревья. У кого автоматы, вон на тот бугорок.

Мы, лишние, вышли из газика на асфальт, размять ноги.

Снайпер пристроился посередине заднего сиденья, автоматчики, — слева и справа от него.

Птица фраерски отдал честь, и нажал на газ. Разведка понеслась к Бирюшам.

— До войны кто-нибудь в этих краях бывал?

— Я ферму в этих краях строил, с ребятами, лет пятнадцать или двадцать назад. В строительной бригаде, — подал голос из кузова мужик лет пятидесяти.

С этого утра я уже почти всех запомнил в лицо. Даже того нашего парня впередсмотрящего, которого подстрелили на дереве, и который уже превратился, наверное, в смертяка.

Этого мужика тоже помнил, но перекинуться хоть парой слов с ним, еще не пришлось.

— По левой или по правой стороне? — спросил я.

— От вас слева.

— И что там?

— Речка, мост через нее в одном месте. Речка так себе, купаться нельзя, если не в затоне… Ферма на одной стороне, потом мост, дальше кукурузное поле, потом что-то типа силосной башни и сломанный ветряк, а дальше, говорят, дом отдыха металлургического комбината, через пару километров, но мы там ни разу не были.

— А село?

— Конечно, рядом с фермой. Как же без села… Но небольшое, — домов в двадцать, и бедное. Хотя сейчас, может, по всякому случиться.

Со мной рядом стояли, покуривая, президенты. За те немногие часы, что они стали начальниками, в их внешнем виде что-то изменилась.

Стали построже лица, поуверенней — походка, попристальней — взгляд…

Может, бремя ответственности придало им гордости и самоуважения. Или то, что они согласились с тем, что я застрелил человека? Тем самым почувствовав себя вершителями чужих судеб?

Но что бы то ни было, это уже получалась каста избранных.

Минут через двадцать вернулся наш газик. Он лихо подкатил к грузовику и резко затормозил.

— Там танк стоит! — радостно сказал Птица. — Мы как увидели, даже стрелять по нему не стали, сразу повернули обратно… Местные окопались, — точно нас ждут, без булды.

— В левую сторону съезда не заметили? — спросил я.

— Несколько штук было, — сказал Птица, — один, так вообще, недалеко, и километра не будет.

— Тогда, по коням, — сказал я…

Что-то было не так, во всей этой истории, что-то мне совершенно не нравилось. Вернее, я знал, что не так, и что мне не нравилось. Первое, — армию нужно было кормить. То, что мы взяли с собой в дорогу, из расчета на одни сутки, к вечеру же закончится. А движение наше вперед неожиданно стало приобретать зигзаобразный характер. Так что хорошо бы нам добраться к месту назначения завтра или послезавтра. Не говоря уже об их обратном пути.

Второе, — я не хотел быть зайцем.

Моя командирская интуиция, которая неожиданно, вдруг ни с того, ни с сего, прорезалась во мне, — подсказывала, что когда начинаешь убегать от кого-то, и превращаешь это в постоянный процесс, ни к чему положительному такое привести не может.

Меня бесило отсутствие разведданных. Мне, как настоящему полководцу, хотелось знать о противнике все.

Я пожинал плоды первой своей грубой ошибки, — нужно было поговорить с ранеными. Они бы рассказали много интересного. Тогда я не чувствовал бы себя сейчас, на самом деле, полным слепцом…

Мы свернули влево, на полузаросшую травой давно неезженую дорогу, минут пятнадцать двигались по лесу, а потом выехали к полю.

Следующий лес занимал весь горизонт, а мы оказались в долине, посреди которой протекала извилистая речка.

Дорога вышла на ее берег, я оглянулся со своего командирского места, и громко крикнул проводнику:

— Куда теперь?

Он махнул рукой в ту сторону, в которую мы и ехали.

Так что, продолжили свой путь по этой еле заметной дороге.

Преследователей не было видно, — но судя по их целеустремленности и запалу, они найдут то место, где мы покинули шоссе, и скоро будут здесь. Фора наша была где-то в час, так я посчитал.

— Мост, мост! — стал я кричать, и показывать жестами проводнику.

Он понял, — стал махать рукой, чтобы мы ехали дальше.

Все дороги у таких закавырестых речек ведут к броду или к мосту.

— Нам нужен язык, — обратился я к президентам. — Сейчас, это главная наша задача.

— Я думал, мы сматываемся, — удивился Рыжий.

— Мы сматываемся, — согласился я, — но с достоинством… Поэтому нам нужен язык.

— Слушай, Дядя, — сказал Рыжий, — у тебя прирожденный талант. Я это с утра еще понял. Знаешь, что-то дано тебе от бога… Может, ты какой-нибудь Блюхер или Тухачевский. Только пока не знаешь этого сам.

— Или Наполеон, — сказал Берг.

— Суворов, — недовольно сказал Олег Петрович.

— Кутузов! — согласился Птица, не отрываясь от руля.

И я подумал: это же детский сад. Что бы они без меня делали… Лежали бы уже где-нибудь все они трупами, и тихонько превращались в смертяков.

С таким подходом к процессу.

Ферма, которую строил много лет назад наш проводник, и деревня рядом, давно перестали существовать.

От домов остались полусгнившие заборы, яблони за ними, обросшие непроходимыми лопухами, и остовы печных труб. От фермы, — бетонные столбы, на которых держалась когда-то крыша.

Но мост был.

Обыкновенный деревянный мост, с настилом из досок, по колее машин, которые должны были проезжать по нему. Но, судя по отсутствию свежих следов, уже который год не проезжали.

Газик робко, взвыв от страха мотором, вступил на этот настил, который затрещал под его колесами, и двинулся с наивысшей осторожностью вперед, оставляя следы на трухлявом дереве.

Грузовик же остановился, — кладоискатели стали спрыгивать на землю. Справедливо решив, что с таким грузом, как они, перебираться на другой берег бесполезно, — обязательно завалишься с пятиметровой высоты в журчащую вокруг ненадежных свай, холодную воду.

— Не пройдет, — авторитетно заявил кто-то, перебираясь пешком, следом за нашим газиком, на другую сторону реки.

Но мы-то проехали. Правда, мне тоже показалось, что каким-то чудом. Поскольку настил, после наших колес, растрескался, и стали видны поперечные бревна, которые тоже отпечатали на себе следы наших протекторов.

— Не пройдет, — согласился Птица, — мы еле-еле проскочили.

Второй наш водитель вышел из машины и принялся осматривать мост. Смотрел-смотрел, а потом плюнул на него.

— Только на скорости, — сказал он нам. — Если разогнаться, как следует. Может, и повезет.

— Давай, — согласился я.

Народ устроился на новом берегу, и стал переживать, — что мы без грузовика, груда оборванцев, и только.

Водитель, которого я, как ни странно, помнил хуже всех, потому что он всегда молчал, и всегда молча сидел за баранкой, дал задний ход. Отъехал метров на сто, и там стал реветь мотором.

— Нормальный мужик, — сказал мне Птица, — но ему все время не везет… Так, по жизни… Лучше бы я попробовал.

Если бы я чуть раньше узнал, что тот невезучий, попробовал бы Птица. Но узнал я о невезучести в самый последний момент, когда грузовик наш взревел, — и ринулся с места вперед.

Он разгонялся, и разогнался перед мостом, наверное, километров до шестидесяти, — на этой скорости въехал на мост, доски стали разъезжаться под его тяжестью, но отчаянный невезучий водитель прибавил газу, грузовик как-то, заметно для глаз, подпрыгнул и выпрыгнул передними колесами на другой берег. Задние же колеса, раскидали под собой остатки настила, переломили хлипкие бревна, и, упершись в сваи, чуть дернули машину вперед.

Дернули, и только.

Потому что она стала проваливаться, вниз, но уже какой-то своей частью была на берегу, так что села днищем на основание моста, в том месте, где тот заканчивался и начиналась сухая земля, густо перемешанная когда-то с гравием.

Хорошо было то, что центр тяжести машина преодолела, и поэтому, не поползла назад и не свалилась в речку. Плохо же было то, что она прочно села на раму, задние колеса крутились в пустом пространстве, — как средство транспортного передвижения машина эта перестала для нас существовать.

Оставалось только надеяться, что не навсегда.

Народ, бурно переживавший вокруг меня, накинулся на несчастного.

Он произносил по его адресу разные слова. Громко и членораздельно. И в изобилии. Ни в одном из них не было сочувствия, милосердия и снисхождения к молчаливому водителю, который сидел по-прежнему за рулем, и не желал покидать машину.

С тех пор, как я принял командование, мы одержали две победы, — и не испытали еще горечи поражения. То, что случилось сейчас, у нас на глазах, была первая наша серьезная неприятность.

То, что погиб парень, почти мальчик, который сидел на дереве, и умер тяжелораненый, которому пуля попала в голову, и то, что я застрелил расхитителя общественного достояния, — не было поражением, а было лишь небольшой, приемлемой, платой за триумфальность нашего продвижения вперед.

Три покойника и легкораненый. За один день.

И никаких гарантий, что мы завтра вернемся на большую дорогу и продолжим свой путь.

Интересно, что бы они сделали со мной, если бы я оказался плохим командиром.

Пожалел бы кто-нибудь меня, услышал бы я слова сочувствия, — перед тем, как они бы привели в исполнение свой справедливый приговор. Выслушали бы они мое последнее желание?

Я даже усмехнулся, впрочем, довольно криво, — когда представил, как мямлю перед этой разгневанной толпой свое последнее незамысловатой стремление, типа, звякнуть по сотовому Маше, чтобы попрощаться с ней и Иваном.

2.

Пока народ орал на водилу, я подошел к грузовику, открыл дверь кабины, и сказал:

— Ладно, ты все сделал правильно. Не обращай на них внимания… Им просто не хочется идти пешком. Лентяи, в общем… Тебя как зовут?

— Костя.

— Меня — Михаил… Но я уже привык к Дяде. Не держи на них зла.

— Обидно, — сказал Костя, — чуть-чуть недотянул.

— Вот из-за таких чуть-чуть, — улыбнулся я ему, — веся ерунда в мире и происходит… Мне Птица сказал, ты у нас невезучий.

— Да, есть такой грех, — ответил Константин, и стал смотреть куда-то в сторону, и не смотреть на меня.

Поставил машину на ручник, полез в бардачок, вытащил оттуда довольно чистую тряпочку, и стал протирать ею стекло перед собой, на котором, напротив его лица, виднелась аккуратная сквозная дырочка.

— Вы меня из-за этого из компании не прогоните?.. Не решите, что я могу вам все дело испортить?

— Ты, я вижу, уже решил, что у нас все неприятности из-за тебя?

— Может, не из-за меня. Откуда я знаю?

— Не прогоним. Но если ты больше никому рассказывать не будешь, о своих мыслях… Чтобы, кроме нас с тобой, о них никто не знал.

— Я и тебе не рассказывал.

— Рассказал, — у тебя все на лице написано.

— Тогда, постараюсь.

— Ты вот сам подумай. Ведь невезучий, на самом деле, тот, кто сидел на твоем месте до тебя… Вот уж кому не повезло, так не повезло.

Я лукавил, когда таким образом утешил Константина. Не понимал в чем, потому что, вроде бы, изрек нечто типа абсолютной истины, — но внутри что-то, когда я говорил эти слова, прошло не так, как-то шершаво, словно бы я двинулся не туда, и отморозил что-то несусветно банальное. И, поэтому, скучное… По поводу его невезучести. Черт его знает, есть же наверное, такие люди, со специфической аурой…

Ну, да бог с ним, — поживем, увидим.

— Трактор нужен, — сказал Птица. — Без трактора ее не вытащить.

— Ты ничего не видишь? — спросил я его.

Птица вгляделся в окрестные дали, и ответил:

— Ничего.

— Я вот вижу. Как по пятам идут народные мстители. И скоро будут здесь… Ты вот что, весь груз с ЗИЛа перекиньте на газик, забери всех, у кого нет карабинов или автоматов, и дуйте на опушку. Там будете ждать.

— У меня автомат.

— Отдай другому или посади за руль вместо себя Костю.

Я отыскал глазами Артема и подошел к нему.

— Как с патронами? — спросил я его.

— Нет проблем, — ответил он. — У них там был целый цинк, только распечатали.

Люди Птицы носились от грузовика к газику, противника еще не было видно, так что остальные фраерски стояли, щелкая затворами автоматов и карабинов. Все им было ни по чем.

— Равняйсь! Смирно! — сказал я, тоном сварливого, но доброго армейского начальника. — Слушай боевую задачу!

Народ подобрался и приосанился. Рыжий, Берг и Олег Петрович сделали полшага вперед, как настоящие лидеры.

— Как по вашему, что мы будем сейчас делать?

— Займем оборону, — авторитетно сказал Берг, — через речку они без моста не перепрыгнут. Остальных, кто переберется вплавь, отстреляем. Чтобы у них навсегда пропала охота за нами бегать… Найдем где-нибудь трактор, вытащим машину и двинемся дальше.

— Логично, — согласился я. — Есть другие мнения?

Других мнений не было…

— Все будет не так, — сказал я боевому подразделению. — Вы зачем сюда приехали, чтобы воевать, или чтобы искать сокровища?

В ответ, — молчание.

— Если воевать, то вы совершенно правы. Но если искать сокровища, то нам нужен язык… Поэтому, мы все отходим от речки метров на пятьсот, чтобы в случае чего было удобно драпать до ближайшего леса. Окапываемся, и ждем лазутчиков. Сейчас половина шестого вечера, темнеть начнет часа через три. Противник здесь будет минут через тридцать. С наступлением темноты можно будет отступить. И перекусить.

— А лазутчики?

— Лазутчики ночью не пойдут… Это проблема Артема. Сможешь прострелить кому-нибудь не глаз, а ногу?

— Запросто.

— Раненый лазутчик завет на помощь, к нему спешат остальное разведчики… Но язык нужен один.

— Чапаев! — воскликнул Рыжий. — Суворов!

— Тогда за дело, — согласился я. — Отходить и окапываться…

— Я ненавижу войну, — сказала мне Гера. — Вы ее обожаете… Я поняла, в чем разница между мной и вами, дядя Миша… Я — пацифистка, мне претит всякое насилие одного человека над другим. Это моя беда. И — гордость.

— Обстоятельства, — сказал я. — Ты же видишь.

— Обстоятельства, — это благородный мотив… Который призван оправдать, что угодно. Любое зло… Вы подстреливаете человека, он кричит от боли, к нему на помощь спешат его товарищи, — их вы убиваете, потому что пленный вам нужен только один. Так?

— Придумай что-нибудь другое, — попросил я. — Чтобы мы сами остались живы.

— Не нужно ничего придумывать… Нужно вытащить машину и вернуться домой. Здесь до Александрова и по грунтовой дороге часов шесть или чуть больше. Вот и все.

— А как же домик с розочками?.. Как же ужины при свечах, и ночи любви, полные страсти. Когда знаешь, что можно в любой момент встать, подойти к холодильнику и найти там чего-нибудь пожрать?.. Как?

— Потому что цена этим деньгам все время растет. Я этого не знала раньше… Одно дело, доехать до места, сказать где-то там: сезам… Получить килограммов пятнадцать денег и привести их домой… Совсем другое дело, когда мы не проехали еще и половины пути, а убили уже столько народу. И сами потеряли троих.

— Мы почти никого не убили.

— Не убили, так покалечили. Это еще хуже… Помните, как в песне: если смерти, то мгновенной, если раны, — небольшой. А у нас получается, садизм, — стрелять человеку в ногу, а потом убивать тех, кто спешит ему на помощь… Как я буду потом смотреть на свои пятнадцать килограмм, с каким сердцем?

— Я представляю, — сказал я, — твою ночь любви. Когда ты вспомнишь посреди нее какого-нибудь смертяка.

— С вами, — обиделась Гера, — невозможно разговаривать… Я официально сейчас заявляю вам: Я — пацифистка, и ненавижу любые проявления агрессии одного человека, по отношению к другому. Раз и навсегда…. Ни готовить я вашей банде поэтому не буду, ни стирать, ни оказывать медицинскую помощь… С этой секунды я становлюсь сама по себе. Независимым наблюдателем.

— Тебе бы, на самом деле, подружку. А то, когда кругом одни мужики… Кто-нибудь пристает?

— Ко мне, дядя Миша, никто не пристает. Наоборот, души во мне все не чают. Все из-за вас. Потому что считают, что я ваша княжна… Я столько пережила за сегодняшний день. Уже больше, чем за всю свою жизнь. А день еще не закончился, — это же, никаких нервов не хватит.

Я пожал плечами, и улыбнулся Гере.

— По другому не бывает, — сказал я ей. — Это — война.

Еще недавно, еще несколько месяцев назад, миром правила любовь.

Я отчетливо помнил это время в себе, — которое как-то ненавязчиво закончилось.

Миром правила любовь, миром правила любовь, миром правила любовь, — как давно это было.

Когда она правила…

Теперь не любовь правит мной, — теперь мне нравится выживать. Любовь, — это искусство выживать в агрессивных условиях современной цивилизации. В которой безумно тяжело создать себе собственность, но еще безумней и тяжелее, — будет сохранить и приумножить ее.

Моя стихия, — борьба за выживание.

Я знаю, что делать, и, мне кажется, не повторяю одних и тех же ошибок дважды. В этом деле.

То, что я понимаю, — не понимает больше никто, из тех людей, что окружают меня. Вернее, понимают, не дураки, — но для них кроме моего, самого правильного, существует еще множество вариантов, внешне, таких же правильных, как и мой. И они не знают, что выбрать. Потому что правильным, может быть, только единственный.

Я — знаю.

3.

За речкой, на далекой опушке леса, показался игрушечный зеленый, с черными подпалинами, бронетранспортер. Он замер нерешительно, и у его башни, с выставленной вперед ни то мелкой пушкой, не то очень крупнокалиберным пулеметом, стала, в лучах заходящего солнца сверкать вражеская оптика.

Неприятель осторожничал, — значит, нас уважал.

То есть, побаивался.

Так прошла минута, другая, а потом третья.

Затрещала, заверещала рация:

— Прием, как слышите, прием, — раздался равнодушный деловой голос.

Они, видите ли, желали общения. Хотели вот так, просто, обнаружить потерявшегося супостата.

— Дядя, дай-ка я скажу им пару ласковых, — потянулся к рации Берг.

Я прижал палец к губам.

Мы лежали за заросшей дикой кукурузой насыпью бывшей силосной ямы, цепочкой, каждая огневая точка, метрах в десяти друг от друга, — и мучались от опостылевших пчел. Кроме них, то здесь, то там из травы выпрыгивали зеленые кузнечики, летали стрекозы, и почему-то мухи. Хотя мух было немного.

Хорошо, что вражеская техника появилась на горизонте, без нее было бы совсем скучно.

Транспортер постоял, постоял, — и не спеша двинулся по нашей дороге, которая вилась вдоль речки, до бывшего моста.

Напротив нашего общего грузовика он остановился и снова принялся блестеть окулярами бинокля.

— А если как-нибудь переберется на нашу сторону? — шепнул мне Берг. — Он же нас всех подавит.

— Не должен, — авторитетно сказал я.

На самом деле, уж очень они осторожничали. Не к лицу разъяренным мстителям такая робость. Каждую кочку на нашем берегу целый час рассматривать в бинокль.

— Как слышите, прием? — снова зашипела рация. — Прием, прием… Включитесь, разговор есть.

Я включился. На прием. Любопытство сыграет со мной когда-нибудь плохую шутку.

— На проводе, — сказал я. — Что за разговор?

— Вы люди Михея? — спросили меня.

— Допустим, — осторожно ответил я.

— Тогда, почему пароль не предъявили?

— Сказали же вам, ничего не везем… Вы что, уже и нищих на кол сажать стали?

— Вам-то какое дело. Сказано же: без пароля по чужой территории не проходить… В общем так: вы нам насолили. У нас есть претензии… Передайте Михею, чтобы вышел с нами на связь. Разобраться.

— А если мы не его люди? Так, сами по себе.

— Мы вечерком продублируем… Его, — один разговор. Не его, — он нам ваши головы в мешках подкинет.

— В общем, опять нам будет плохо… Куда не плюнь, все равно ветер в нашу сторону.

— Очень ты, мужик, умный. Может, скажешь для памяти, как тебя зовут?

— Я — Дядя, — сказал я гордо.

— Я — Серый, — ответил мой собеседник. — Может, встретимся еше.

— Нет, только не это, — с небольшим перепугом, отозвался я.

Зеленый бронетранспортер давно укатил, но мы честно ждали сумерек, чтобы начать отступление.

Под вечер кузнечики куда-то спрятались, но мух стало больше. Они были назойливы и бесцеремонны. От них не стало житья.

Я подумал: они спутники человека. Везде и всегда.

Они, — и тараканы.

Тараканы вызывают во мне чувство брезгливости, а мухи, — желание прихлопнуть парочку из них газетой.

Хотя они, конечно, крылатые создания. Поэтому, ближе к богу, чем я. И все, мне подобные.

Значит, они не просто так. Может, каждая муха, это телекамера, при помощи которых он наблюдает за жизнью своих разумных созданий. Раз от этих мух нельзя никуда деться. И они — всюду.

Где-то там, за облаками, расположена центральная студия, куда сходятся все изображения, которые они передают… Там, перед глазами верховного, возникает общая картина нашей жизни на земле. Как мы едим, спим, и оправляем наши естественные надобности.

Как, я, например, лежу, жую зубами травинку и злюсь на себя, — потому что не получилось добыть ни одного языка, потому что не было никаких лазутчиков, — а, следовательно, опять закралась ошибка в расчетах.

Которую не оправдывает даже то, что мы, волей случая, оказались на территории Михея, куда наш противник из дипломатических соображений не решился переправляться… Нужно было знать, — если назвался груздем.

Нужно было знать.

Одна ошибка, другая, — и убитый мной жадина, которого я не имел права убивать…

Убийцы всегда придумывают себе оправдание. Ни один из них не скажет: вот я, подлый убийца, — убиваю просто так, потому что так поставлена рука. А скажет: он не так на меня посмотрел, — или: а чего он не хотел отдавать свою курточку, которая мне так понравилась. Отдал бы, — ничего бы не было.

Вот и я занимался тем же.

А чего он не хотел отдавать в общий котел портмоне, и обманул меня. Всех обманул… Я же не для себя старался, — ради общей дисциплины. О них же думал, о кладоискателях, — чтобы у них было больше шансов добраться живыми до своего сокровища, — чтобы уже сегодня они не расползлись по своим котомкам, вместе со своей грошовой добычей, — чужими кошельками и шоколадками.

Для них, для них всех, — чтобы они вернулись в оптимальном составе в начальную точку, из которой началось их путешествие… Совсем не думал о себе: какой я крутой, и как поступаю жестко, но правильно, — как укрепляю этим свой незыблемый авторитет, как здорово смотрюсь в собственных глазах, когда стреляю из пистолета в грудь другому человеку. Жадине…

Бронетранспортер давно укатил. Уже наступили сумерки, — не было вокруг ни одного лазутчика, или другого какого противника, — ради которых нужно так осторожничать, скрываясь за бугорком в кукурузных стеблях.

А я все лежал, все жевал свою травинку, все слушал над ухом надоедливое жужжание мух, которые наставляли на меня круглые окуляры-телекамеры, и предавали изображение за облака, на режиссерский пульт небожителей. Чтобы там они все смонтировали как нужно, с общей идеей, в отдельный сюжет, — и потом выдали по небесной телесети очередную серию «Под земным стеклом».

Сегодня они посмотрят, как я убивал человека.

А следом начнут звонить по своим сотовым, голосовать, — правильно ли я поступил или нет. Может, у них получатся интересные теледебаты, на злобу дня. И у меня изменится рейтинг. Или станет хуже, — или лучше.

— Дядя, — не выдержал в конце концов Берг, — чего мы ждем… Может, пора отступать?

— Да, — согласился я, — пора.

Этак легкомысленно и лениво, как не должно быть в среде командиров и их подчиненных.

Потому что, нет никаких небожителей и их телевидения. Мухи, — это твари, которые плодятся и жрут дерьмо, — и всю зиму спят.

Я не хотел больше быть командиром. Хотя, если командир, я все сделал правильно. А если нет, — я преступник. Убийца.

Но все равно, — не хотел больше никем руководить.

Берг скомандовал народу. Народ стал подниматься, отряхивать от пыли колени, и, объединившись в небольшие компании, — двигаться к лесу.

Я, разжаловавший себя в рядовые, отступал замыкающим.

Одно желание, — может быть, самое сильное за сегодня, было во мне: кое-как продержаться в образе начальника, раз уж так получилось, до завтра, завтра доехать до того поворота, когда нам нужно будет двигать в разные стороны, и распрощаться с ними.

Чтобы остаться одному.

Навсегда…

Это сумерки. Это подступающая ночь сбила меня с панталыку, — когда не летают мухи, и никто не видит меня.

Я шел последним, на опушке уже поджидали меня, — Птица и Олег Петрович.

— Здесь километрах в полутора, деревня. Она заброшенная, но все дома целые. Никого нет… Ребята, в основном, уже там, занимают места. Отловили штук пять диких курей, так что варят лапшу… Там еще кроликов, видимо-невидимо. Расплодились, как в Австралии.

— Хоть выспимся, как люди, — согласился Олег Петрович.

Газик курсировал маршруткой туда-сюда, перевозя бойцов. Я искренне порадовался за них, что и без меня у них, полный порядок.

4.

Ночью, в заброшенном доме, где нет человеческого духа, скрипят под ногами доски. Когда идешь к ведру с водой, которое стоит на лавке у дверей, — и возвращаешься обратно.

Когда перестают скрипеть доски, — появляется сверчок. Ощутив вновь тишину, он начинает скрипеть на своей скрипке, — повторяя своим искусством предыдущий звук.

И — мрак…

Только пистолет в руках. И то непоправимое, — что случилось…

Это был не сон, — забытие. Где я все время убивал того мужика.

Убью разок, — и очнусь. И захочу пить… Полежу немного, все больше ощущая в себе жажду, встану, перепугав сверчка, пройду скрипящим полом до ведра с водой, зачерпну из него кружкой, выпью, пролив половину воды на грудь, и возвращаюсь снова.

Чтобы лечь, и снова услышать осторожную мелодию сверчка.

Забыться в ней, — почувствовать в руке тяжесть пистолета, и упругую податливость курка.

Поубиваю там того вора и мародера, еще раз, посмотрю в его не понимающие жадные глаза, забудусь в какой-то раздирающей душу муке, — и очнусь снова.

От сухости в горле, которое пересохло.

От того, что что-то горит во мне, — и все не может сгореть…

Я раз пять, наверное, вставал к этому ведру, — никак не мог окончательно напиться.

Раз пять уже слышал, как осторожно перебирает свои струны упрямый сверчок.

Никаких других звуков в ночи я больше не слышал. Только сверчка, — и свою тоску.

Кто я такой?

Почему я здесь?

Что я здесь делаю?

Животное, — с сильными мускулами и зорким взглядом… Я могу выпить все ведро, и сжевать его, на закуску. Я могу красться незаметно, — так что ни одна доска больше не скрипнет. А будет только тишина, — где сверчок не перестанет играть. Потому что, я хитрее сверчка. Осторожней.

Ко мне невозможно подобраться.

Я умею красться на четырех лапах, и поднимать уши. Нюхать ветер, и перелетать с одного дерева на другое. Я царь зверей. Они — моя бессмертная армия.

Я — ее повелитель.

Потому что, — горит внутри и болит. Хочется выть от этой боли. Ее не залить водой.

Я вижу дальше своих подданных, нюх у меня острей. Да, я, может быть, послабее кое-кого, но в моих силах всех разорвать, даже самых накаченных, бессмысленной ловкостью и силой. Поскольку я — умней.

Только их царь, только один их царь способен обладать — разумом…

Нельзя победить разум, невозможно совладать с ним. Разум, — самая совершенная из всех возможных система вооружения. Разум, — вершина окровавленных клыков, и раздирающих плоть когтей.

Я — царь разума. Его заоблачный пик.

Я — вершина творения.

Шорох смятого листа смородины, упавшего на тропинку у дома, смятение придавленной легкой ногой песчинки, податливое сопротивление неподвижного ночного воздуха.

Невесомый перезвон постороннего движения за стеной.

Даже сверчок не замечает его. Мой сторож.

Но внутри меня, где мрак, и всполохи северного сияния, где его холодный блеклый свет, — я вижу, как на экране радара, пустое место, которое вдруг заслонило стену призрачного пламени, сжигающего меня.

Заслонило, — и пропало.

Кто-то подкрадывается ко мне. Приближается. С недобрыми намерениями. Желая застать меня врасплох.

Смешно.

Меня. Застать. Врасплох.

Невозможно.

Что жизнь, — ради которой здесь все, в этом гнилом болоте, скрестились на копьях. Такая муть. Которая не стоит выеденного яйца.

Все из-за нее… Столько страхов, предательств, — и столько надежд.

Которым не суждено сбыться.

Ни для кого, и — никогда.

Потому что, с того далекого в веках момента, когда пришел на землю разум, эта изощреннейшая и опаснейшая из детских игрушек, — никого не миновала сия чаша.

Миллиарды разумных тварей желали продлить ее себе, и лишали ее других. Каждый из них отчего-то возомнил, что может что-то там продлить, или чего там лишить, — что это в его возможностях.

Продлить или лишить, — какая наивная иллюзия. Есть только то, — чего нельзя ни продлить, ни лишить.

Власть над своей или чужой жизнью, — это бред, — нашептанный каждому его загадочным разумом… Про который никто не знает, что это такое.

Только я, царь зверей, знаю: это игрушка. Опасная, убийственная игрушка. Поскольку он, встречаясь с себе подобным, — не терпит конкуренции, желая только одного, — лидерства. А не присутствия или отсутствия яркой приманки, — называемой существованием…

Что мне яд, или холодный блеск кинжала, из-под темного плаща, или контрольный выстрел в голову, — лишь долгожданная свобода.

Бесконечная, желанная утопия, — почти панацея. Абсолютное лекарство. Решение всех проблем…

Поэтому справедливо, — если друг жадины убьет меня.

Это он застыл сейчас в нерешительности у той стороны перекосившейся двери. Собираясь с духом.

Я — недвижим. Сплю. Я — легкая добыча.

Всего лишь дуплет из обреза, — в одном стволе которого жекан, а в другом — крупная дробь.

Всего лишь мгновенье дыма и грохота… И пол дела сделано.

Потом нужно рубануть топором, — как я, того смертяка позапрошлой ночью. Но не один раз, — много. Сколько хватит сил.

Ему нужно рубить меня, и рубить, — пока мои части не станут разлетаться по темной комнате, и вся она не покроется крошевом из того, что так недавно было мной…

И меня — не будет. Вот — наивысшее блаженство. Вот нирвана. Вот цель, — вот мое несметное богатство. Сокровище.

Только скорей, скорей, скорей, скорей, — мне так хочется, что я уже не могу ждать…

Я плотнее сжал закрытые глаза. От нетерпения. От нетерпения, колотившего меня.

Дверь заскрипела, открываясь.

Кто-то застыл на пороге.

— Мне — страшно, — сказала мне Гера.

Я отпустил боковину кровати, в которую вцепился мертвой хваткой. Спина моя, сотканная из бугров напряженных мышц, разгладилась.

Я — обмяк, получивший затрещину, переживший ложную тревогу, эту очередную иллюзию. Отнявшую все силы…

«Мне страшно», — медленно повторил я за Герой, внутри себя, ее фразу. Она возникла в черноте сознания, на том месте, где только что бушевало северное сияние, озаряя мир неверными всполохами.

«Мне страшно», — повторил я вслед за Герой ее слова, сказанные на неизвестном мне языке.

У них было какое-то значение.

«М-н-е с-т-р-а-ш-н-о», — как спокойно от этих слов, и пусто.

Они понравились мне своей нездешностью. Загадочностью и таинственностью. Очарованием звуков, — из которых слагались.

Я повторил их внутри себя. Один раз, а потом еще один.

— Мне страшно, — наконец-то я сказал их негромко Гере, которая стояла в проходе, не решаясь ни повернуть обратно, ни войти внутрь помещения.

— Дядя Миша, бедненький, — так же тихо ответила она мне.

Я разучился говорить, совсем забыл язык людей. Я не понял того, что она снова сказала мне.

Просто прозвучали новые очаровательно бессмысленные звуки какого-то мелодичного таинственного языка, — на котором общаются между собой высшие силы.

Но я ничего не понял.

Только какая-то музыка шевельнулась во мне, — ее музыка понравилась мне, потому что под нее легко было поджидать подступающую пустоту.

Мне захотелось, чтобы она еще что-нибудь сказала.

Хотелось слушать ее.

Она будет говорить, ласкать меня, неземными прикосновениями своего голоса, — а я начну тихонько стонать. Словно она будет оркестр, а я солист. И мы выступим дуэтом.

Только зачем ей это нужно, — ласкать такое ничтожество, как я.

Я же знаю, что недостоин пленительных звуков ее голоса.

Или достоин?..

По мне можно ходить, ведь я — земля… Я — тропинка в поле, по которой возвращаются из леса дети, с корзинками, полными грибов. Мне приятно чувствовать на себе их босые прохладные ступни.

Толстые босые женщины, с ведрами молока, затянутыми стираной марлей, идут по мне…

Деревенские алкаши, шатаясь, и обнимая друг друга, бредут по мне…

Чья-то собака, соскучившаяся по хозяину, — бежит по мне…

Гера стоит на мне, своей невесомой тяжестью, и что-то говорит мне на своем незнакомом языке, которого я не знаю…

Я сажусь на кровати, смотрю в черноту дверного проема, в котором замерла она.

Кто она, что здесь делает? Что ей здесь нужно?.. Она ошиблась, наверное, дверью. Она едва уловимо светится в дверном проеме, и мерцают лунным светом ее волосы. Но она умеет говорить слова, от музыки которых щемит сердце… Тогда понимаешь, что оно есть.

Скажи мне что-нибудь, Гера. Скажи, — на своем языке.

Я сижу и жду. И начинаю тихонько покачиваться. И тихонько стонать. Как только что хотел. Покачиваюсь, — и издаю тихий, только себе слышный жалобный звук.

Наконец-то… И я — заговорил.

Не сказал еще ничего. Не вымолвил. Не изрек… Только первый звук, — вырвался неумело из меня.

Скажи мне тоже, что-нибудь.

— Дядя Миша, — сказала Гера, — я вас люблю.

Миром правит любовь.

Да, какая разница, что правит миром… Какое мне до него дело!

Что правит мной?

Я — стар. Мудр. Никаких иллюзий давно не живет во мне. Никакого самообмана. Ни единого заблуждения. В том числе, по этому поводу. По поводу девочки, которой ударила в голову блажь, подошел возраст, когда в кого-нибудь обязательно нужно влюбиться. Зов полов и все такое…

Но почему я?..

— Видишь, сплю, — сказал я ей. — А ты без стука… Народ, знаешь, что может подумать. Молва пойдет всякая… Тебе это нужно?

— Я все поняла, — сказала мне Гера, как-будто не слушала меня. — Сегодня вечером я все поняла, вернее, догадалась.

— Тогда заходи, — сказал я. — И закрой за собой дверь. Всю деревню разбудишь.

— Я засыпала, — сказала Гера, — на чердаке… Мне нравится спать на чердаке. Натаскала туда сена, легла и стала засыпать… И тут обо всем догадалась.

— О чем? — спросил я.

Голова слегка кружилась, и было кисло во рту. Если бы не напасть с ее любовью, и с ней самой, я тоже обо всем бы догадался… Пистолет лежал на табурете поверх джинс. Любой патрон мой, — чтобы завязать со всей этой трихомутью.

Которая называется моей жизнью.

Я, вот, тоже догадлив. Просто она явилась на минуту раньше, чем нужно. Мне до догадки-то оставалось совсем ничего. Да я и догадался уже….

— Что вы, дядя Миша, здесь совсем ни при чем, — сказала Гера.

— Где? Здесь? — не понял я.

Да и зачем мне что-то понимать? Ничего понимать мне больше не нужно.

— Потому что вы мне совсем не нравитесь, — решительно сказала она.

— Как?.. — немного удивился я. — Ты же только что…

Я немного удивился, — вот, что было самое забавное… Она отвлекала меня. От чего-то важного… Я не хотел, чтобы она мешала мне.

— Вот, — трагическим голосом продолжала Гера, — об этом я и догадалась… Что вы совсем не нравитесь мне.

Потому что я всегда была, как кошка, которая сама по себе… У всех моих девчонок есть парни. У меня — нет. Понимаете?.. Не из-за того, что я уродина. А потому, что мне по-фигу, есть у них кто-нибудь или нет. Меня это не колышет. У меня атрофировано стадное чувство… Я не умею завидовать.

Сначала вы мне понравились. Но вы — убийца… Я вчера весь день от этого переживала…

Я — убийца… Вот, кто я есть… Но я не убийца.

Я знаю: я — не убийца.

Я — командир.

Командир, — это когда появляются другие интересы, кроме личных. И приходится решать поэтому другие задачи. Другими средствами.

Командир, — это другой мир. Вернее, другая реальность в этом мире…

Здесь столько реальностей, что голова идет кругом. И в каждой, — хочется оправдать себя. Объяснить себе, что ты прав. И почему. И что так необходимо было сделать.

Есть же в реальности какие-то сгустки, какие-то узловые точки, — когда оказываешься в нужное время, в нужной точке… Тогда совершаешь нужное действие, единственно возможное.

От того, на какую кнопку там нажать, в этой точке и в это время, — зависит дальнейшее. Как все потечет дальше.

Я, командир, нажал нужную точку, — единственно верную.

При чем здесь, — убийца.

Про Сталина что-то никто не говорит, что он — убийца, хотя он убил, по подсчетам западных специалистов, больше пятидесяти миллионов человек. А по подсчетам наших, — так и все семьдесят.

Наоборот, им восхищаются, — за то, что он сплотил страну в единый железный кулак. И победил Гитлера… А тот был тоже не подарок.

Тот еще убийца.

Если бы пересилил, — перед ним бы поклонялись до сих пор.

Их единственной ошибкой было то, что они, как Гера, кошками гуляли сами по себе. Им бы объединится, этим двум гениям, — тогда бы они, вдвоем, точно бы потрясли бы мир. А не с каким-то там дерьмовым Муссолини, точной копией Жириновского.

— Я — не убийца, — сказал я Гере.

— Я знаю, — сказала она. — Поэтому не боюсь вас… Вы меня не убьете.

— Здравствуйте, — сказал я…

Она взяла и выдернула меня из своего «я», в котором я так хорошо пребывал.

Это надо же, — девчонка, толком ничего не понимающая в человеческих трагедиях и смертной тоске, — умудрилась какой-то чушью, которою я так как следует и не понял, вытащить меня в свою детскую реальность.

Я даже улыбнулся, сидя на кровати. Так это оказалось забавно.

— Дядя Миша, — сказала Гера, — дело в том, что когда любишь, тот человек, которого любишь, совсем не обязательно должен нравиться.

— Интересно, — сказал я, потряся немного головой, чтобы то наваждение, которое еще оставалось, развеялось.

— Вам не интересно, — сказала Гера, — вы просто ничего не можете понять. Это только я понимаю.

— Хорошо, — согласился с ней я. — Но тогда объясни мне что-нибудь… Чтобы и я понял.

— Конечно, — сказала Гера, — поскольку это непосредственно касается вас. Я постараюсь.

Я смахнул с табуретки джинсы, вместе с пистолетом и рубашкой, которую надо бы уже простирнуть, — все это свалилось на пол, и сказал Гере:

— Садись, не в дверях же вечно стоять.

Она осторожно и невесомо прошла по темноте, села на табуретке, сложив руки на коленях.

Сверчок пиликал и скрипел, должно быть, не приняв девушку всерьез. За непосредственную для себя опасность.

— У каждого человека есть недостатки. Ведь так, дядя Миша? Не бывает людей без недостатков?

— Конечно, — согласился я.

— В вас их, хоть пруд пруди…. Вы вообще какая-то темная личность. Неизвестно откуда пришли, неизвестно куда идете. И девушка у вас есть. Вы ее любите?

— Да.

— Вам хорошо вместе? Когда вы спите?

— Мы не спим.

— Дядя Миша, вы хотите сказать, что вы — мужчина, который без этого не может, и ни разу не спали со своей девушкой?

— Да.

— Но вы хоть целовались?

— Нет, мы с Машей ни разу не целовались.

— Ну вы, дядя Миша, даете, — всплеснула руками Гера. — Вы врете…

— Нет.

— Ее зовут Маша, — сказала Гера.

— Я ее так зову. И — другие… У нее есть иное имя, настоящее. Но она не знает его сама.

— Какого цвета у нее глаза?

— Черные.

— Я так и знала. Она — ведьма… Она вас приворожила. Неужели вы не понимаете.

— Зачем?

— А ни зачем. Просто так… Ради спортивного интереса. Для многообразия впечатлений.

— Ты же, вроде, начала про мои недостатки.

— Ваши недостатки, продолжение ваших достоинств… Впрочем, я уже сама теперь не знаю.

— Как же так бывает, — спросил я Геру, — только что знала, и вот теперь уже не знаешь?

— Выходит, бывает… Ваша ведьма и меня сбила с толку.

— Гера, не называй ее больше так. Ты ее ни разу не видела, и не знаешь…. Я почему-то думаю, что вы бы подружились.

— Мы? — ахнула Гера.

— Конечно… Маша — брюнетка. Ты — блондинка. Вы замечательно смотрелись бы со стороны вместе.

5.

Запах женщины.

В ночи.

Когда ты — мужчина.

А с неба спряталась — круглая Луна. В полнолуние. И ты, немного, — зверь.

Нечестно…

Никогда.

— Я подумала, — сказала Гера, — там, на чердаке. Я подумала: я люблю, но знаю, что вы мне совсем не нравитесь. И чем дальше, тем больше… То есть, я не слепая, — все вижу. Все чувствую… То есть, я отдаю себе отчет, в том, что происходит. И понимаю, лучше вас в моей жизни уже ничего не будет. Может, эта ночь, — самая лучшая ночь в моей жизни… Поэтому я пришла сюда, чтобы провести ее с вами… То есть, чтобы стать вашей.

Вы не думайте. В любви, каждый старается для себя. Я — знаю.

Я — стараюсь для себя. Вы не мучайтесь… Вы здесь не при чем. Только постарайтесь не обидеть меня… Хорошо?

— Никогда, — сказал я.

— Никогда, — прыснула Гера. — Это так смешно…

И, словно желая доказать, что между нами происходит юмористическая сценка, а мне нельзя верить, по крайней мере, в моем категорическом заявлении, — она встала с табурета и переселилась ко мне на постель.

Села рядышком, аккуратно, по-прежнему, сложив руки на коленях. И — замолчала…

Она была права.

Эта — девочка.

Запах — женщины.

Запах ее волос, светящихся во тьме, — наигрывание равнодушного сверчка. Невдалеке.

Тепло ее прохладных ног рядом.

— Это — невозможно, — сказал я тихо.

— Почему? — невинно спросила она.

— Я — зверь.

— Дядя Миша, бедненький, вы просто врете… — она нагнулась, потянулась ко мне, обняла, и прижалась изо-всех сил. Стала шептать мне на ухо, так чтобы никто, кроме меня, ее не услышал, даже сверчок. — Я все знаю. Про вас… Вы — один. На целой земле. Никого у вас нет. Кроме меня… Вы — сильный. Вы самый сильный. Никого нет сильнее вас…. Вы боретесь с собой. Мне вас так жалко.

Вы самый нежный на земле. Я ждала вас всю жизнь. Вы понимаете?.. Я не шучу. Я ждала вас.

Я верю в судьбу. Она — есть… У каждого — своя. В моей, самое лучшее, что там находится, — встреча с вами. Я это поняла сегодня.

Я потом уйду, если вы захотите. Вернусь в Александров… Как скажите… Но вы не захотите.

Я жила — для этой ночи… Родилась, воспитывалась в детском доме, потом сдавала экзамены, переселилась в институт. У меня были подружки и друзья. И много знакомых… И все — для этой ночи. Для того, чтобы сидеть вот так сейчас с вами, и болтать вам на ухо всякие глупости…

Это не глупости. Я хочу, чтобы вы стали моим мужчиной. Я хочу, чтобы вы были во мне. И там началась жизнь… Самое загадочное, самое восхитительное из всего, что происходит на свете с женщиной.

Вы же — мужчина. Вы меня хотите. Я вижу… Я всегда это вижу.

Дядя Миша, поцелуйте меня.

— Ты хоть понимаешь, какую ерунду городишь, — сказал я.

Но обнимал ее, — не дружески. Я чувствовал теплую хрупкость спины Геры, ее волосы касались моих ноздрей, — от этого дыхание мое стало чаще. Я почти потерял голову.

— Ничего не нужно говорить, — шептала Гера. — Поцелуйте меня…

Тогда она стала единственной моей женщиной, которую и я хотел, — всю жизнь. Ради которой рос, делал глупости, и, в конце концов, оказался здесь. Рядом с ней.

Единственной.

Тело которой мерцало в темноте лунный светом. Потому что та Луна, которой не стало на небе, — сошла сюда.

Молчаливые губы ее были горячи, но тело — прохладно.

— Какого цвета у тебя глаза?

— Голубые. Вы разве не помните…

Грудь ее была холодна, как дыхание зимы. Живот, когда я коснулся его, — испугался меня.

— Ты вся дрожишь, — сказал я.

— Я — боюсь, — ответила Гера.

— Бедная девочка, — сказал я. — Меня не нужно бояться.

— Я знаю, — согласилась она, — но ничего не могу с собой поделать. Я так устроена. Мне — страшно.

— Тогда возвращайся на свой чердак, — улыбнулся я в темноте. — Там тебя никто не тронет.

Она никак не отпускала мою шею, чтобы я мог прогнать ее.

— Вы, дядя Миша, колючий… Могли бы и побриться для такого случая.

Я поцеловал ее в уголки губ, и сказал:

— Я тебя ждал всю жизнь. Ты мне веришь?

— Да, — сказала она.

— Ради тебя я пришел сюда.

— Да, — сказала она.

— Я хочу, чтобы когда-нибудь у нас был сын.

— Да, — сказала она. — Как ты захочешь.

— Ты назвала меня на «ты».

— Да, — сказала она.

Грудь ее по-прежнему была холодна, живот — боялся меня, а ноги крепко сжаты. Хотя она и прижималась всем телом ко мне. Я никак не мог ее согреть.

В доме было душно и жарко.

И тихо.

— Ты — дрожишь, — сказал я.

— Да, — сказала Гера, — ты такой горячий.

Мне понравилось, как она говорила мне «ты», так мне еще никто и никогда не говорил. Ее «ты», было как «я». Как-будто между ними не было никакой разницы.

— У тебя было много женщин? — спросила Гера.

— Никого.

— Я тебе верю.

Я прикоснулся к ее груди. Гера сделала попытку убрать мою руку, но я поцеловал ее.

— Она — моя, — сказал я ей.

— Как ты захочешь, — ответила она мне.

Основной инстинкт шевелил мои раздувшиеся ноздри. Я рычал от нетерпения и скулил одновременно.

Я — зверь, добравшийся наконец-то до самки.

Запах самки, прикосновение к ее начинавшему становиться влажным телу, — бесили меня, возбуждали, ослепляли мой мозг.

Извечная игра, когда лучшая самка достается победителю. Не тем, дрыхнущим по разным углам заброшенной деревни шавкам, не бобикам, изображавшим моих помощников, — мне.

Никто из них не пожелал схватиться со мной из-за нее. Таков страх, — который я внушаю. Таков ужас, — который они испытывают при виде меня.

Такова моя власть над ними…

Лучшая самка, — достается победителю. Таков закон.

От дня, когда я появился на свет, до этой минуты, — таков закон.

Победитель, — я…

Я возьму ее, эту невинную, но хитрую самочку, доставшуюся мне в награду, я выпью ее до дна, до последней капли ее крови. Я дам ей жизнь, о которой она просит, — во мне много, много всяких жизней. Во мне кишат разные жизни, которые требуют выхода, — меня переполняют жизни, они распирают меня.

Я продолжусь в ней, и в тысяче других самок, — которые будут доставаться мне, — победителю.

А я буду, буду побеждать, — пока иду твердо по земле, пока зорок глаз, решительна рука, пока нет жалости, и трезв расчет.

То есть, всегда…

О, ее лицемерная игра в невинность, — это так возбуждает.

Она знает, что делает, знает, как поступать с настоящим мужчиной. Знает, как завести его, как погорячить его кровь, знает меру, знает, на чьей стороне будет победа, и на этот раз, и знает, как стать частью ее, этой победы, чтобы извлечь из нее пользу для себя.

Она все знает…

Я рычал, этак, не грозно, — нависнув над ней. Противоположным полом… И чувствовал, что нетерпение все больше охватывает меня.

Хватит, детка, поиграли, порезвились на просторе. Провели необходимый ритуал. Ну и достаточно.

Я — твой царь. Мужчина. Пора и тебе — познать мою власть…

— Дядя Миша, дядя Миша, что с вами?

В последний момент я усмирил ярость и отвел руку.

Потому что, хотел ударить Геру…

— Я, наверное, болен, — сказал я, тяжело дыша. — Что-то, наверное, с головой. Голова закружилась, что-ли… Или давление.

Она молчала.

— Тебе нужно идти, — сказал я. — Извини… Я клятвы дал, но дал их выше сил, как сказал как-то классик… Ты, кстати, не помнишь, кто? Вы не учили в школе?

Я опустился рядом с ней, на соломенный матрац, и посмотрел в потолок. Где роились сгустками тени.

Я был весь в поту. Наверное, что-то с центральной нервной системой. Какой-нибудь очередной сбой.

Вот я и инвалид. Нравственный и моральный… Все идет по плану.

Я вспомнил, как только что хотел ударить Геру. Я хотел ее ударить. Чтобы получить наслаждение.

Все это было близко, так что стояло перед глазами. Мне было легко вспоминать, не нужно было напрягаться. Извилинами.

Я бы хорошо ударил, изо всех сил. Потому что не собирался шутить.

Чтобы она знала свое место. Ради какой-то необходимой науки.

Необходимой…

Я уже видел ее тогда, — в крови, потерявшую сознание. Тогда, — когда что-то затмило меня, какая-то то ли ярость во мне, то ли, на самом деле, безумие. То ли еще что-то, появившись на гребне желания, которое я испытывал к Гере.

Словно бы что-то решило во мне, что так нужно. Чтобы оглушить ее, провести рукой по ее крови, которая польется из разбитого носа, понюхать эту теплую кровь, лизнуть ее языком, — и потом овладеть телом.

Терзать его, терзать, терзать, терзать, — пока все, что ни накопилось во мне, не окажется в ней…

Так было.

Это был я. Не кто-нибудь другой. Только что.

Что случилось, почему я не сделал этого?

Когда так хотел.

И уже занес руку для молодецкого хука.

Не знаю…

Но что-то случилось, раз я не сделал этого… Непоправимого.

Потому что потом ничего исправить уже было бы нельзя.

Никогда… На вечные времена. Нельзя…

О ты, благословенная случайность. Спасительная. Единственная.

Как близко я был к своему ужасу…

— Дядя Миша, вы весь дрожите. Что с вами? — шепотом спросила Гера. — Я сделала что-нибудь не так?

Она повернулась ко мне и положила руку мне на грудь. Склонилась надо мной, так что низкий темный потолок перед моими глазами пропал.

Я улыбнулся ей. Наверное, жалобно. Наверное, извиняясь этой своей улыбкой.

Она увидела ее.

Стала молча и долго смотреть на меня…

— Я хочу, чтобы у вас до меня было много женщин. И чтобы они все были от вас без ума, — стала говорить Гера мне. — Но чтобы я была самой лучшей… Словно бы вы искали, методом проб и ошибок, искали, искали и нашли меня.

— Со мной что-то не так, — сказал я Гере.

— Я вижу, — согласилась она. Но так, будто бы я намекнул ей о какой-то мелочи. — Это я виновата. Сейчас это пройдет.

— Ты? — не понял я.

— Конечно, — согласилась Гера. — Кто же еще… Потому что я решила, на самом деле серьезно, вы только представьте, что в любви каждый старается для себя… Я вам говорила.

— Не для себя? — спросил я ее.

— Конечно, нет… Но этого, теоретически, понять нельзя. Так только кажется, когда нет практики. Если для себя, то это уже не любовь… То есть, это, конечно, любовь, — но это любовь к себе.

Что есть на свете более глупое и простое, чем любить себя. Да, дядя Миша?.. Ведь каждый любит себя. Единственного, обожаемого, ненаглядного, родного, непревзойденного, самого близкого и желанного.

Я на чердаке, дура, и перепутала. Потому что любила свою любовь к вам. Вы представляете?

— Нет, — сказал я.

— Теперь я люблю вас, — сказала громким шепотом Гера, — это так прекрасно… И так неожиданно… Это, когда начинаешь уважать себя. Как личность. Словно вырастаешь в собственных глазах… Словно становишься бессмертной. И на все начинаешь смотреть по-другому.

Я сейчас на все смотрю по-другому… Уже ничего не боюсь. Потому что бояться можно только за себя.

Страх, — это пережиток эгоизма. Я правильно говорю?

— Ты думаешь, я знаю?

— Вы никого не боитесь. Только себя… Но это тоже проходит, это тоже пережиток…

И тогда я захотел рассказать Гере, что со мной произошло только что.

Не знаю, что на меня нашло. Ей — семнадцать лет, мне, наверное, двадцать девять. Я был старше неизмеримо. По всем параметрам. Она же ничего в жизни не видела, — кроме своего Александрова.

Я просто захотел рассказать ей, — о том, что, творится внутри меня.

Пусть она как-нибудь рассудит. Как может… Если захочет.

И если не испугается после этого…

Но не успел… Только открыл рот.

Потому что она легла на меня. И поцеловала. Без стеснения. Без страха. Без боязни.

Тело ее было теплым и нежным. От него неповторимо, обворожительно пахло сеном и женщиной. Ее волосы упали на мое лицо. Я оказался в лесу, где светились лунным светом деревья, и мерцали таинственно широко открытые глаза. В которых не было, — страха.

Она обняла меня ногами, уперлась локтями в мою грудь, подперев руками голову, и сказала:

— Я тебя хочу.

Светало. Летом рано светает.

Когда подступает рассвет, хорошо спать. В это время снятся самые лучшие сны, и сон, — самый приятный. Из тех, когда, как в детстве, текут на подушку слюни, снится одна радость, и в мире, — сплошная безмятежность.

Мы прибывали заснуть, но у нас ничего не получалось.

Голова Геры лежала на моем плече, одну ногу она закинула на меня.

Она мучила меня вопросами.

— Не спи, — говорила она, когда видела, что мои глаза сами собой закрываются. И задавала очередной. На который нужно было отвечать.

— Как ты познакомился с Машей? — спрашивала она.

— Случайно, — говорил я, и делал вид, что вспоминаю.

На самом деле, проваливаясь в сон. Словно долго болел, теперь выздоровел, и испытывал потребность в крепком богатырском сне, в котором накапливаются силы, и молодеет организм.

Я закрывал глаза, — и уносился куда-то, где мне было так же хорошо, как и с Герой. Но только немного иначе.

— Нет, — говорила она мне с улыбкой, издеваясь надо мной. — Ты не спи, ты мне скажи, мне же интересно, как ты познакомился с Машей.

— На станции, — говорил я. — На железнодорожной станции. У меня было два рубля или три. Билет стоил на рубль дороже. Мне не хватало одного рубля… А она не могла дотащить до электрички свой велосипед. Я ей потащил велосипед, она за это дала мне недостающий рубль… Так, кажется, было.

И опять начинал проваливаться в сон. На этот раз непреодолимей, чем в предыдущий.

— Не спи, — говорила мне Гера. — А скажи-ка мне: она красивая, на нее другие мужчины обращают внимание? Она красивее меня?

Пусть, пусть дите позабавится, ей это можно.

— Я тогда не понял, — отвечал я, — она измазала себя грязью. Ничего разглядеть было нельзя.

— Как? — не поняла Гера. — Зачем?

— Чтобы, во-первых, ее не нашли, потому что она сбежала из дома. Во-вторых, чтобы к ней не приставали мужики. Они к ней всегда пристают.

— Интересно… — сказала Гера. — Другие, наоборот, — красятся, макияж наводят, а она — грязью.

— Да, — сказал я, уже не в силах дальше разговаривать. — Я сейчас буду спать, ты извини, Гера. Я уже сплю… А Маша, я думаю, станет твоей подругой. По крайней мере, я так хочу.

— Интересно, — заглянула мне в сонные глаза Гера. — Как ты себе это представляешь?.. Это же ненормально. Потом, если ты ее будешь продолжать любить, — я начну ее ненавидеть. Если разлюбишь, — я буду торжествовать… Какая может быть дружба между девушками, когда мужик у них один. Ты что-то не то говоришь.

— То… — еле выговорил я. — Самое то…

— Если она мне глаза не выцарапает, то я уж ей выцарапаю, — точно… Это ты должен выбирать. Или она или я… Но лучше, — я.

— Не хочу выбирать, — сказал я, окончательно засыпая. — И не буду. Все будет хорошо. Та прекрасна, — как жизнь… Но дело в том, что Маша тоже прекрасна.

— Я — твоя женщина, — сказала гордо Гера. — А она, — никто. Недостижимый идеал. У нее даже не хватило ума соблазнить тебя.

— Перестань, — услышал я себя из какого-то далека. — Когда ты ее увидишь, она понравится тебе. Ты не побежишь к Маше со своими ногтями. А влюбишься в нее.

— Чего? — услышал я остатками сознания изумление Геры.

Но больше уже ничего не услышал. Потому что спал.

Она спасла меня. Спасла… Я вернулся куда-то обратно, куда не должен был вернуться.

Из тьмы.

Все на свете было хорошо. Поэтому. И — замечательно.

 

Глава Третья

1.

— От древности всегда остаются развалины, — сказала Мэри. — Архитектура, это то, что больше всего может прожить в веках. В архитектуре заключается подлинный аристократизм, избранность… Именно, поэтому. Потому что она сохраняется во времени дольше всего.

— Не понял, — отозвался Гвидонов.

— Вы, в России, мало обращаете внимания на архитектуру. Потому что всегда боролись с богатыми… Вся российская история — это сражение с капиталом, за общечеловеческую справедливость. Поэтому, только у вас и победила мировая революция… Но вы недостаточно внимания уделяли архитектуре. Потому что, это очень дорого.

— Я не понял, что такое аристократизм? — сказал Гвидонов. — Это, когда есть рабы и есть избранные, которые у первых все отняли, да еще и заставляют пахать на себя? И строят, поэтому себе дворцы? На чужих костях? Потом наряжаются и устраивают балы… Жрут и спят в своих дворцах… Потом дадут кому-нибудь копейку, милостыню, — и пыжатся от гордости за себя, что они такие добрые?

— Вот, — обреченно сказала Мэри. — Ты — типичный коммунист. Именно таким я себе представляла типичного коммуниста. Который даже разговор о древней архитектуре сведет к проблеме общесоциальной справедливости… Только непонятно, почему же тогда вас разогнали, если вы такие хорошие?

Гвидонов хотел вспылить, потому что не умел разговаривать с женщинами. У них все получается шиворот навыворот. Даже у самых хороших.

Но сдержался.

Потому что утром Мэри сказала ему, — что беременна.

Он брился в ванной комнате, впереди был день, и он думал над его планом.

Даже не понял сначала значения ее слов.

— Владимир, — сказала Мэри, откуда-то из-за спины. — Я не хотела говорить тебе раньше, потому что не была до конца уверена… У нас будет ребенок.

Не могло содержаться в реальном мире такой информации. Из разряда утопий… Это то же самое, что сказать ему: у нас во дворе приземлилась летающая тарелка, и на нее можно взглянуть. При желании… Достаточно отдернуть занавеску.

Такого не могло произойти. Потому что это — полная фантастика.

Гвидонов повернулся, лицо его окаменело, словно он, за одно мгновенье, на несколько лет постарел.

— Да, — сказала Мэри.

— Когда? — спросил он.

— Через семь с половиной месяцев.

— Ты уверена?

— Ты — типичный мужчина, — осуждающе сказала Мэри, — который должен быть во всем уверен.

— Я понимаю… — сказал Гвидонов, судорожно пытаясь освоиться в новой ситуации. — Мальчик или девочка?.. Да, рано… С какого месяца можно определить пол ребенка?

— После третьего.

— Тебе нельзя поднимать тяжестей… Тебя тянет на соленое?

— Ты — типичный холостяк, — сказала Мэри. — Ты настолько растерялся, что даже не знаешь, что сказать.

— У меня есть кое-какие деньги, — сказал Гвидонов. — Нужно открыть на его имя счет в банке, лучше в Лондоне. На тот случай, если со мной что-нибудь случится.

Знание — сила.

Даже в том случае, когда не тянет уже узнавать ничего нового. И так, голова — палата.

В общем-то, все три месяца, которые они с Мэри находились на Дальнем Востоке, Гвидонов пробовал разбираться в буддизме.

Чем дальше пробовал, тем меньше в нем что-нибудь понимал.

Хорошо понимал только статью о буддизме в Большой Советской Энциклопедии. Ее писал в свое время толковый мужик, которому от этого буддизма было ни жарко, не холодно, — и он разделал его под орех. С точки зрения марксистско-ленинской философии, — с которой Гвидонов, кстати, был во многом согласен.

В общем-то, буддизм, как христианство и ислам, — был религией угнетенных. И — угнетателей.

Угнетенным досталось обещание, — другой жизни, получше нынешней, после их смерти. А — угнетателям, возможность пользоваться этим обещанием всевышнего, и угнетать в этой жизни, с удесятеренной энергией… Все-равно религиозные фанаты будут терпеть. Чем больше они терпят, тем большая награда ждет их на небесах. Против небесной награды для своих рабов, — они не возражали совершенно, и на нее не зарились….

Версия, которую следовало разрабатывать, была одна.

Реальная, хорошая версия, — без всякого налета мистики, типа огня в Иерусалиме, который раз в год сам собой загорается, в присутствии собрания верующих, и на их глазах. Когда он там загорается, этот небесный божественный огонь, это чудо из чудес, — они бросаются к нему, чтобы зажечь от него свои свечки. То есть, приобщиться каким-то образом. К чему-то.

Когда речь идет о собственной жизни или смерти, — о дембельской работе, которую, если не выполнишь, домой не вернешься, — такие глупости в голову не приходят.

Как и тем хитрецам, которые подносят в том храме в нужное время и к нужному месту зажигалку «Крикет».

Версия была такая: уединявшиеся много веков подряд отшельники, за это время могли разработать нечто типа своей народной медицины. Типа, смешать женьшень с мумием, — и получить какое-то, на самом деле очень хорошее, лекарство.

Вообще, Гвидонов, как пример, привел бы в этом случае Австралию. Континент… Который, как остров. Точнее, который тысячелетия был островом.

И получил, в результате, совершенно самобытную фауну и флору. Утконосов, кенгуру и еще кучу других странных созданий, — которых не найдешь больше нигде в мире.

При желании, можно и кенгуру поклоняться, как небесному чуду. Получилось бы неплохо. Просто, в свое время, эта хорошая мысль не пришла никому в голову.

А — зря.

Сейчас бы этому кенгуру на пасху и рождество ставили свечки. Бились бы лбами о землю, напротив его сумки, из которой выглядывает любопытная мордочка ее детеныша…

Наши же махатмы, кроме лицемерной религиозной идеологии, от одиночества смастерили себе уникальную медицину.

И кое что еще. Например, состав, который, если им побрызгаться, делает человека невидимым. Замечают они, что за ними кто-то наблюдает в бинокль, а при их страсти к уединению, этого они не переносят, — замечают они это, брызгают на себя за скалой жидкостью из склянки, — и пропадают с поля зрения наблюдателя.

Почему, нет.

Если в небе летает «Стелс», невидимый для радаров. А уж человека чем-нибудь натереть, плевое дело.

И не разглашают своих секретов, не несут их в подарок человечеству, — чтобы двинуть его прогресс. Поскольку так повелевает их идеология. Причисляя тем самым, к когорте избранных.

Все знают, женьшень способен восстанавливать организм. А если, все-таки, к примеру, его смешать с мумие?.. А если добавить туда же стволовые клетки?..

Вот тебе и четыреста лет. Или — пятьсот…

Только зачем, недоумевал Гвидонов, — когда и сорок семь, выше крыши. Так все надоело… А уж в семьдесят, — вообще, ничего не захочется.

Получалась нормальная рабочая версия.

Без налета религиозного дурмана.

Но с чудовищным объемом труда… Но это, впрочем, как всегда. Не привыкать.

Через неделю тихой жизни в Кызыле, где дома были занесены снегом и из сотен печных труб вились к небу извилистые дымки, он позвонил по спутникову Чурилу.

— План готов, — сказал Гвидонов, — хотелось бы посмотреть на Тибет. Увидеть тамошние красоты своими глазами.

— Помни, я тебя не тороплю, — сказал сухо Чурил.

— Еще, — сказал Гвидонов, — интересно, каким образом Бромлейн был в курсе ваших планов.

— Мне тоже любопытно, — хмыкнул Чурил. — Считай, это нагрузка… Одного информатора я, правда, порешил. Но, может, есть и еще кто-нибудь.

— Тибет, — напомнил Гвидонов.

— Послезавтра получишь паспорта и визы. Считай, что ты этнографическая экспедиция Российской Академии Наук. Которая нашла спонсора… Ты и твоя гражданская супруга.

— Без этого никак? — спросил смирно Гвидонов. — Без вашего колпака?

— Сначала — в Пекин… Оттуда — до Гималаев. Там вас встретят… В расходах не стесняйся. Приятного медового месяца.

— Спасибо… — ровно сказал Гвидонов…

Тоже мне, бог, — подумал тогда он… От настоящего бога нельзя убежать, он всюду. По определению. И особенно за той, последней чертой.

Там, где у любого Чурила, — руки коротки…

Теперь, с сегодняшнего утра, убежать было невозможно. Даже с цианистым калием, зашитым в воротник рубашки.

Хорошо наши придумали в свое время, посылать за границу только женатых, чтобы их дети и жены оставались заложниками дома. Качественно…

2.

Тибет, — это такая горная страна, наподобие нашего Кавказа. Только горы там покруче, и числом они поболе. И живут там люди другой расы.

На аэродроме в Лхасе их ждал другой самолет, поменьше. А в Ньиме они пересели на вертолет, который доставил их в Омбу, где их ждал лучший номер в местной гостинице, с видом на грозный, взнесенный ввысь пик, где через рваные облака, блестел солнцем на олимпийской невероятной высоте, ослепительный лед.

— Чем мы занимаемся? — спросила его Мэри, когда распаковала свой чемодан, достала тапочки, и электрический чайник. — Я до сих пор не могу понять. Но я не следователь, — и никогда не пойму, если вы мне не скажете сами.

Тогда, в первый их день в той гостинице, они были еще на «вы».

— Частное расследование, — сухо сказал Гвидонов. — Если бы я был уверен, что вы никогда и никому не расскажете, я бы сказал больше.

— Мне не нужно знать, — согласилась Мэри.

— Да. В нашем деле, лишнее знание, — вредит. Вернее, лишнее знание всегда может представлять какую-то опасность.

— Конечно, — согласилась Мэри.

Она совершенно была не любопытна. Это, прежде всего, подкупало в ней.

Но она тогда потребовала подписания контракта. Об условиях, гарантиях, страховке, и все такое. Пришлось ей как-то объяснить:

— Мэри, — сказал Гвидонов. — Вы поймите. Вы находитесь не в Англии.

— Я это понимаю, — согласилась она.

— У нас вы можете подписать любой контракт, хоть на золотые горы, но у вас не будет никаких гарантий, что хоть один пункт из него исполнится.

— Я понимаю.

— Ваш контракт, — мое слово. То, о чем мы с вами договорились.

— Но я должна работать. Должна знать свои обязанности и исполнять их… Мне некого воспитывать. Некого учить английскому языку. Я не знаю, чьим гардеробом мне заниматься. Кого учить правильным манерам… Я чувствую себя — тунеядкой.

— Хорошо, — согласился Гвидонов. — Будете учить английскому меня.

— Замечательно, — обрадовалась Мэри. — А то и готовить вы любите сами… Вы вкусно готовите. Я считаю, каждый день нам нужно заниматься два раза по одному часу. Кроме этого, два часа в день я буду просто говорить с вами по-английски. Вы не будете ничего понимать, но зато начнете привыкать к языку. Это — главное…

Английский под руководством Мэри, которая слишком серьезно воспринимала свои обязанности, — оказался страшным испытанием.

Он начался в тот же день. Продолжался на следующий… Должен был продолжаться на третий…

Если бы на вторую ночь в той тибетской гостинице Мэри не пришла к нему, Гвидонов бы уволил ее, при первой же возможности. Из-за ее усердия.

— Все равно это случится. Рано или поздно, — сказала Мэри, присаживаясь в ногах его постели. — Прежде всего потому, что я — не против. Вы серьезный взрослый человек, на вас можно положиться… Я вам доверяю.

— Как вы себе это представляете? — спросил Гвидонов. — Что я сейчас должен делать?

— Я могу уйти, — сказала тогда Мэри строго.

— Пожалуй, нет, — сказал Гвидонов, выключая ночник, за которым читал очередной учебник буддизма. — Но я не чувствую себя влюбленным мальчишкой… Без этого получится глупо.

— Я решила, что вы знаете, что нужно делать, — сказала ему Мэри. — Может, вы считаете, что это для меня просто… Мне это совсем не нужно.

Но ни Гвидонов не прогонял ее, ни Мэри не делала попытки встать и уйти.

Они сидели в какой-то тревожной неловкой тишине, где за двойными оконными рамами завывала тихонько ночная метель, — и каждому хотелось нарушить ее. Но все слова, и английские и русские, вылетели у обоих из головы.

Гвидонов поймал себя на смешном: еще минуту назад у него в голове не было ничего подобного, а было тихое отчаянье, от того, что в этом буддизме невозможно разобраться, если влезать в родные его тексты, каждое предложение там можно было трактовать по разному, — это был конец всякой логики. Еще минуту назад… А сейчас он уже не может отпустить ее просто так.

Если она уйдет, — завтра они расстанутся.

Мэри же была в растерянности от того, что считала, что к мужчине нужно просто прийти. Перебороть условности в себе, совершить это насилие над собой, — и прийти… А дальше все произойдет само собой.

Но ничего не происходило. Это было ужасно. Она начинала понимать, что совершила какую-то чудовищную глупость. Все испортила.

Весь смысл в жизни, который у нее появился недавно, который радовал и пугал ее одновременно.

Она сама создала катастрофу, которая на ее глазах приближалась к ней.

Не оставляя ей ничего.

— Я вам солгала, — сказала она. — Вы — умный человек. Вы знаете, я вам солгала… Мне это нужно. Я приехала с вами сюда, потому что мне это нужно… И вам это нужно. Я потому и приехала с вами сюда, потому что вам это нужно. Вы понимаете, о чем я говорю?.. Почему я одна должна решать все. Мы что, так и будем сидеть так всю ночь? Сделаете же что-нибудь!..

— Только если мы отменим уроки английского, — сказал Гвидонов. — У меня нет способностей к языкам…

3.

В том месте был монастырь, в незапамятные времена выдолбленный монахами в скале.

Экскурсия в него начиналась после завтрака, так Гвидонов договорился, — но завтрак они проспали.

— Мне стыдно, — сказала Гвидонову Мэри, — я накинулась на вас, как кошка. Как ненасытная невоспитанная кошка… А мне бы хотелось, чтобы у вас сложилось обо мне самое благоприятное мнение.

Гвидонов сначала усмехнулся, потом согнал с лица улыбку и взглянул на Мэри. Все дамы на свете одинаковы, — англичанки, русские или китайки. Все они проводят одинаковую изощренную политику, и все одинаково облизываются по утрам.

— Это была лучшая ночь в моей жизни, — сказал он ей сухо и серьезно. — Но вы мне опять солгали.

— Я не могу немного не врать, — с каким-то отчаяньем в голосе сказала ему Мэри. — Вы все видите… Но, может, так и лучше. Но — невыносимо. Я хочу кокетничать. Кокетство, — это немного врать. Это так естественно… Хорошо: мне нравится, когда женщина перед своим мужчиной немного девка.

— Это наполняет меня гордостью, — сказал Гвидонов.

— Вы врете…

На «ты» они перешли на экскурсии в монастырь.

Но сначала был завтрак, по времени совпавший с обедом.

Петьку Гвидонов звал «Петр», а Мэри «Петя»… У него было какое-то другое имя, но ради конспирации он с удовольствием откликался на это.

Где Чурил отыскал такого соглядатая, информатора, такой всевидящий глаз верховного, — уму было не постижимо.

Потому что тот не делал секрета из своих неблагозвучных функций, а на намек по этому поводу Гвидонова, развел виновато руками. Он обладал удивительной способностью не попадаться, когда не надо, на глаза. И наоборот, когда в нем была необходимость, он возникал тут же.

И был незаменим. Чем дальше, тем больше, — потому что брал на себя все мелочи быта, все организационные вопросы, все неудобства, которые отвлекали от мыслительного процесса, — и делал свою черновую неблагодарную халдейскую работу с какой-то неповторимой преданностью ей и увлечением.

Он словно бы родился для того, чтобы быть внимательным, предупредительным, и доставлять своими поступками радость другим людям. Мэри в нем души не чаяла, и как-то даже сказала Гвидонову, что именно такими она представляет себе людей будущего, когда в них совершенно не останется зла, по отношению друг к другу, а останется одна доброта.

— Да, конечно, — согласился тогда с ней Гвидонов.

Омба была небольшим селом, которого уже начинала касаться лихорадка туристического бизнеса.

Гостиница их, без названия, была обыкновенным двухэтажным деревянным домом, вытянутым, наподобие барака, влево и вправо от центрального входа.

Они жили в левом крыле на втором этаже. Еще в ней готовилась к восхождению группа итальянских альпинистов, человек в пятнадцать… Несколько номеров занимали пожилые супружеские пары из Гонконга. Эти уже были настоящими туристами, решившими на старости лет посетить самые укромные уголки своей необъятной родины. Чтобы порадоваться за нее.

Они, естественно, были китайцы.

Каждый третий человек на земле, — китаец… Но мало кто из остальных двух третей подозревает об этом.

Остальным третям, наверное, кажется, что больше половины населения земли составляют американцы и англичане. В союзе с другими европейцами.

Недалеко от старой гостиницы стоилась новая, уже кирпичная. Раз в пять больше прежней. На время зимы, как понял Гвидонов, строительство было заморожено, и виден был только выщербленный забор стройки и голые разной величины стены, за ним.

Но национальный сервиз уже был.

У входа по утрам играл фольклорный ансамбль, наряженный в красочные тибетские одежды, из которых главное место занимала огромная папаха, защищавшая глаза от ветра и голову от стужи, где овчинное руно было заплетено во множество косичек, в каждую из которых была вставлена разноцветная ленточка. Играли они на каких-то длинных трубах, — у каждого оркестранта была труба своей длинны, и когда они синхронно дули в них, получалась, на самом деле, какая-то мелодия. Дикая, и похожая на порыв горного ветра. Когда он, ругаясь, огибает собой очередную вершину.

Здесь же, у крыльца, для экзотики были привязаны две длинногривые тибетские лошади. Им, прямо на снег, бросали по охапке сена, — они косили на него глазом, фыркали, и время от времени тянулись у нему губами.

Сами. Опускались до такого позора… Потому что уже привыкли, что сентиментальные туристы кормят их исключительно с рук, когда не нужно преклонять свою гордую шею.

Вокруг была зима. Тибет, — это какое-то белое царство.

Кроме снега, в Тибете ничего нет. Здесь даже деревья облеплены снегом, и он с них не падал, а покрывал легким своим одеянием каждый ствол и каждую ветку на нем.

Не говоря уже о местных каменных домишках, над каждым из которых, словно над берлогой, поднимался волнистый дымок.

И легкий в меру морозец, и тишина, в которой слышался звук огромного простора, и воздух, где неповторимо пахло непокоренными горными вершинами.

Так что зря итальянские альпинисты ждали, когда рассеется туман над своим маршрутом, — все равно у них ничего не получится. Такую тишину покорить нельзя.

— Здесь хорошо, — сказала Гвидонову Мэри, — но скучно. Кроме телевизора, — ничего. Но телевизор можно смотреть и дома.

Она страдала от неприкаянности кочевой жизни. Потому что ей было не восемнадцать, и даже не двадцать пять, — и она желала вить свой уголок. Иметь свою кухню, свой пылесос, и поливать каждое утро свои цветы на подоконнике.

Мэри гордилась Гвидоновым, — когда они спускались в ресторан, напускала на себя чопорный вид, много молчала, накалывала на вилку по малюсенькому кусочку, и часто поднимала голову, делая вид, что внимательно слушает его.

Но Гвидонов, большей частью безмолвствовал.

И к довольно неплохой еде, относился, как истинный офицер, — то есть, почти безразлично.

Его смущала стерильная природа Тибета. Где лишь чистейший, вредный для зрения ослепительный снег, ледяные вершины, прозрачный холодный воздух, и всеобщая тишина. Даже здесь, в ресторане гостиницы, где итальянцы не закрывают ртов, — все равно тишина.

Зачем все это, с какой целью, для какой надобности нужно столетиями так далеко прятаться от мира. Этим оригинальным буддистам.

Сам Будда к отшельничеству относился безразлично. Это Гвидонов уже выяснил… Так же как к воздержанию, и посту.

Он был обижен, должно быть, — на отшельничество, на воздержание и на пост. Потому что по жизни перепробовал всего этого выше всякой меры, чтобы достичь божественного познания, — но ни то, ни другое, ни третье не помогло ему.

Не продвинуло его — ни на шаг вперед.

Их там была, в теплом климате не то Непала, не то Индии, целая команда, — пожирателей сухих кузнечиков. Каждый из них в корнях персонального дерева выкопал для себя небольшую пещерку, где предавался одиночеству.

Когда становилось совсем скучно, они перекрикивались между собой:

— Эй, сосед, ты еще не пришел к просветлению?

— Пока нет, но многорукая Шива, показала мне верный путь. Нужно есть не трех кузнечиков в обед, а двух. Советую тебе последовать по моему святому пути, подсказанному мне самой Шивой.

— Ерунда, — отвечал им третий отшельник, выползший на солнышко из-под своего дерева. — Шива не могла сказать такой чуши… Главное, это не еда. Которая всего лишь — низменная примитивная потребность. Главное, — смирение. Нужно смиряться, смиряться и еще раз смиряться. Истязать свою животную плоть, безразлично относиться к боли. У меня есть отличные, мной плетеные хлысты. Хотите, подарю?

— Да замолчите вы все, — слышалось от другого дерева. — Порождения ада… Вы мешаете мне медитировать. Я только что был на пути к самому Кришне…. А вы — здесь…

Петька вопросительно посмотрел на Гвидонова.

— Сначала экскурсия, потом поговорим со сторожем…

Тот понятливо кивнул.

Китаец экскурсовод, который поджидал их у входа в заброшенную обитель, довольно сносно говорил по-русски, но все время улыбался и, время от времени, пытался кланяться. Должно быть, он проходил курсы в Японии, где поклоны получаются естественно, здесь же было похоже на то, что вернулись хозяева, а он, управляющий, к их приезду уже успел разворовать всю утварь, и теперь не знает, как себя вести.

В предбаннике, там, где томились экскурсоводы, было тепло, светился в открытой печке раскаленный уголь. Тут же стояло прокопченное ведро, наполовину им заполненное. К стене была прислонена железная палка с крюком, которой этот уголь в печи шерудят.

Чувствовалось, стены предбанника уже часть горы, а не обыкновенная человеческая постройка, потому что, несмотря на огонь, они оставались влажными, и казалось, что, на самом деле, это преддверие бани, за которой парятся любители водных удовольствий.

— Дальше — сухо, — предупредительно подсказал экскурсовод, заметив, что Гвидонов проводит пальцем по серой стене… — Во внутренних помещениях монастыря всегда сухо, температура круглый год плюс шесть градусов… Вы желаете начать экскурсию?

— Да, — сказал Гвидонов.

Экскурсовод открыл обыкновенную дверь, в стене, — и он увидел длинную каменную лестницу, уводящую вниз. Вдоль ее горела цепочка электрических лампочек, заканчивающаяся где-то внизу.

— Весной монастырь будет полностью электрифицирован, — с гордостью сказал экскурсовод. — Но сейчас нужно будет ходить со стеариновыми плошками. Они там, внизу.

Мэри ступила на лестницу осторожно, и оперлась при этом на руку Гвидонова.

Получалась настоящая экскурсия туристов, — в медовый месяц. Чтобы молодым было потом, что помнить.

Это не понравилось Гвидонову, он даже отстранился от Мэри. Потому что: или работать, или отдыхать. Одно с другим не сочеталось.

Все-таки подземелье, кельи с каменными ложами, и высохшие трупы послушников, произвели на Мэри должное впечатление, и она почти не мешала Гвидонову. Почти не говорила, и почти не хватала его за руку.

Так что у него получилось, — подумать.

Представить себе, — что должно твориться в душе у людей, которые добровольно заточали себя в этой непроглядной тьме. На годы.

Бывают же мужики, которые провели по зонам не один десяток лет, для которых зона, — дом родной.

А свобода, — чужой мир, опасный навсегда.

Выйдут, грабанут на показ какой-нибудь ларек, — и опять на зону, к своим нарам, из которых еще не выветрилось их тепло…

Всякие бывают мужики.

Такие вот тоже.

— Считалось, — читал им свою лекцию улыбчивый китаец, когда они заглядывали в очередной закуток, где в стене была выдолблена ниша, в форме постели, и лежала мумия, облаченная в темный балахон, — что при температуре плюс шесть круглый год, в абсолютной темноте и совершенной тишине, во время медитации происходит отделение души монаха от тела… То есть, ни один монах не чувствовал здесь себя в одиночестве, и не был одинок. Потому что душа, отделенная от тела, могла совершать любые путешествия во времени и пространстве, в том числе посещать страну умерших, и страну готовящихся к очередному воплощению на нашей земле.

Свои впечатления о путешествиях духа, монахи излагали в секретных манускриптах. К сожалению, большинство из них утеряно. Или уничтожено самими монахами, из опасения, что они могут попасть в руки обыкновенных с корыстными намерениями людей, не обладающих должной подготовкой к восприятию высшего знания…. Те же уцелевшие фрагменты их записей, которые все-таки дошли до нас, никак не удается расшифровать.

Наши ученые прилагают все усилия, работают над фрагментами не один десяток лет, но никакого продвижения вперед. Шифр здешних монахов не поддается расшифровке…

Мэри, в неверном свете лампадки, разглядывала очередную мумию, — и было видно, что ее столь невзрачным чудом удивить было невозможно.

На нее гораздо большее впечатление производил антураж местного монастыря: идущие вниз коридоры, ответвления в них, — ведущие в кельи, сами кельи, напоминавшие склепы.

— Общая длинна коридоров, проложенная в горе, составляет более пятнадцати километров… К сожалению, мы не сможем сегодня посетить самые выразительные места монастыря: водопад, где монахи брали воду из подземного источника, и трапезную, — потому что там идет ремонт, который завершится к открытию весеннего сезона…

Но и без того, если больше двух часов ходить со свечкой по узким подземным коридорам и все время заглядывать в тесные комнатки, с почерневшими от времени усопшими, то впечатлений хватит на весь оставшийся день.

— Я устала, — сказала Мэри Гвидонову.

3.

Ничего.

Ну, монахи. Ну, покойники.

Ну, экзотика…

Ну, жили, если здесь жили, — теперь не живут…

Он бы не смог и часа продержаться в такой келье… Часа через три тронулся бы умом.

От постоянной температуры, тишины, темноты и одиночества.

Никогда бы не согласился на такое затворничество. Даже ради того, чтобы испытать разок, — как это может душа отделяться от тела, и путешествовать в страну мертвых. Или еще не родившихся.

У него на роду, — не переносить одиночек.

— Ты меня прогоняешь, — сказала Мэри, когда, после экскурсии, он молчаливо проводил ее до снегохода.

— Да, — сказала Гвидонов.

— Я тебе мешаю, — горестно сказала Мэри.

— Нет, — ответил Гвидонов.

Заставив ее до конца дня в одиночестве размышлять над этим парадоксом…

Сторож был китаец, жил невдалеке, и на досуге занимался от нечего делать гончарным ремеслом. Посредине его фанзы стоял гончарный круг, заготовка для горшка, и бадья с водой. По стенам, на полках, были расставлены чашки, кружки, разных размеров тарелки, и, конечно, в изобилии, горшки.

По-русски китаец говорил хорошо, но с сильным акцентом по-фене. Так что не нужно было гадать, где он учил язык, и каким образом выдвинулся на должность сторожа.

В отличие от экскурсовода, этот китаец не улыбался, а смотрел на Гвидонова настороженно, должно быть, отвык от общения с высокими паханами.

— Зашли вот, после экскурсии в монастырь, купить пару горшков для молока. Как — сувенир, — сказал Гвидонов.

Сторож кивнул, распахнул дверцы шкафа, возле которого стоял, — там были полки, на которых стояла та же посуда, но расписанная красками.

— Выбирайте, — сказал он.

Мэри бы ахнула от восхищения, и забрала бы все. Потому что нарисованы на тарелках, чашках и горшках были не мумии и скелеты, а живые, и очень даже живые, животные. Целый зоопарк. Гвидонов не желая, но засмотрелся: олени, слоны, собаки, верблюды, кошки, орлы и крокодилы… Каждый там занимался каким-то то своим делом: питался, охотился, играл, отдыхал, куда-то летел.

Каждый из этих ослов и черепах обладал там чувством собственного звериного достоинства. Поскольку никогда еще не встречался с человеком.

Что-то было. Необычное. Увидеть такое среди белоснежного горного Тибета, — где бедность, зарождающийся туризм, и архитектурные развалины.

— Забавно, — сказал Гвидонов сторожу.

— Это не я, — ответил он, — это мой сын рисует…

Рисует сын.

Когда тебе — сорок шесть, и вряд ли когда-нибудь случится сиртаки у теплых берегов Средиземного моря. И греческая вдовушка, с вплетенной в иссиня черные волосы алой розой, вряд ли одарит тебя обворожительной улыбкой.

А если и одарит. И будет сиртаки, и приземистая двухэтажная вилла за высоким непроницаемым забором. Пусть все это будет, — произойдет как-нибудь все-таки, исполнятся мечты…

Единственный рисунок чужого сына переплюнет все это по своей невероятности.

Засыпая каждый вечер над религиозными текстами, — Гвидонов уже знал: будет то, что будет… И никак иначе. Если есть что-то, там, за холодным черным мгновеньем, — то он узнает это. Обязательно. Мимо него не пройдет.

А если ничего нет, — то ничего не будет. Какая тогда разница…

Вот и все. Все мировые философии… Все навороты мысли. Все озарения. Когда ни от него, ни от кого другого, — ничего не зависит.

Есть, так есть. А — нет, так и нет…

Но сын, — это другое.

Сын, — это ты сам. Это твое — бессмертие.

Твой сын, — разящий удар в морду этой безжалостной жизни.

Когда ты сам, — уже почти труп. Когда уже на твоих губах кровавая пена, и сзади, — унижения, разочарования, катастрофы, предательства, обманы, зло, болезни, плевки, еще большие унижения… И ничего нет — впереди.

Ничего. Гробовая доска…

Но сын, — который берет как-то тарелку и рисует на ней рысь, с острыми ушами, кисточками на них, и игривыми сытыми глазами.

Рисует рысь, почти, как настоящую, когда ты за всю жизнь умудрился изобразить лишь человечка, с точками вместо глаз, палочкой, вместо носа, и кривым овалом, вместо рта. На этом твои способности к рисованию закончились.

Он — смог. Откуда? Почему?

Твое продолжение, — плоть от плоти твоей, кровь от твоей крови. Когда в тебе, — ни сном, ни духом…

А он смог.

Гвидонов отвернулся от шкафа и сказал:

— Я по делу.

— Покупать ничего не будете?

— Позже…

Про этих махатм в Омбе все забыли. Почти никто не помнил, что они жили здесь когда-то. Сторожу удалось несколько лет назад поговорить о них с двумя стариками, ни одного из которого нет уже в живых. Они что-то вспоминали, но утверждали, что монастырь уже к тому времени был пуст. Ко времени их детства, потому что они играли у его входа в футбол, — там была ровная площадка.

— В футбол? — переспросил Гвидонов.

— Да, — согласился сторож, — говорили, в футбол. Мячиком. Набивали бараний бурдюк разным тряпьем, — и гоняли его по полю. Может, какая-нибудь местная разновидность?.. Но тех людей они видели. Они не любили попадаться на глаза. Но особенно и не прятались… Ходили в каких-то капюшонах.

— Как они выглядели?

— Обыкновенно… Без особых примет… Но — были.

— Но вы-то как их узнали? Прошлым летом.

— Велено было сообщать обо всех подозрительных… А уж подозрительней их придумать было нельзя. Местных я всех знаю. Оставались туристы, — больше здесь чужих не бывает.

Китаец, пока говорил, готовил для гостя чай. Снял с плиты старый медный чайник, насыпал в глиняный заварочный, расписанный летящими бабочками, — крупную щепотку заварки, и плеснул туда кипяток. Заварки было много, кипятка, — мало. Выйдет что-то наподобие чифиря.

— Их, когда увидишь, и если знаешь, что о ком-то нужно докладывать, — легко узнать. Я когда прошлой весной столкнулся с ними на улице, сразу понял, это они.

— Сколько их было?

— Четверо. Всегда четверо… Они всегда ходили вчетвером.

— Сейчас, вы расскажете мне, как их узнали. Ничего не пропускайте.

— Шел из магазина. Уже подходил к дому. Был на самом повороте. Они из-за него и вышли. Я подумал сначала, туристы идут в магазин. Туристы обязательно заходят в наш магазин. Хотя там ничего интересного для них нет. В наш магазин, — и ко мне, — сказал китаец с гордостью. — Я придумал сначала свою работу, чтобы про меня узнали, что у меня есть для них сувениры. И продаю их только здесь. Чтобы всех увидеть… Теперь привык, без этого не могу. И туристов с каждым годом становится больше.

Эти шли к монастырю. Четверо. В каких-то летних плащах, воротники подняты, и у каждого на голове кепочка с длинным козырьком, — так что солнце не падало на их лица.

Вот, я иду и думаю, — это туристы направились в магазин или к монастырю…

Китаец задумался, вспоминая, и в это время стал разливать чай.

— Вам добавлять воды? — спросил он Гвидонова.

Гвидонов кивнул.

Так что получилось, каждому по серьгам. Китайцу чифирь, Гвидонову — крепкий, довольно неплохой чай.

— Они посмотрели на меня, — сказал китаец, и взглянул на Гвидонова, как-то вопросительно. — Не все сразу, только один. Шли навстречу, что-то говорили друг другу, потом один из них посмотрел на меня… Потому что ни тогда, ни потом, остальные ни разу не взглянули. Только этот один. И только раз… Он посмотрел на меня, — знаете, у меня все внутри вдруг подобралось. Словно начальник выбирает из шеренги, кого послать нужник чистить… Последнее дело, потом не отмоешься. Два дня вонять будешь. Все шарахаться станут. Хотя и понимают, что под хозяина попал… Но отношение совсем другое. Больше недели вспоминают… Чистить нужник, — последнее дело… Так, наверное. Я не выдержал, стал смотреть в сторону, а не на них. Потому что тот посмотрел мне в глаза Не на меня, а сразу в глаза… Уже потом не думал ни о чем, не сомневался. Побежал домой, открыл ящик, — достал телефон, вставил батарейки, достал бинокль, — и перед тем, как позвонить, решил еще раз на них взглянуть. Для гарантии… Это прошло минут двадцать, не больше. Они были у входа в монастырь. И я — позвонил.

Китаец вопросительно взглянул на Гвидонова.

Гвидонову понравилось, что он не врал.

— Как они выглядели, когда вы встретились? Что особенного в их лицах? Цвет волос, раса, рост, — все, что вспомните.

— Я фоторобот рисовал, — сказал китаец. — Все вспомнил, что мог, вряд ли сейчас, что смогу добавить…

— Рост, — спросил Гвидонов, улыбнувшись китайцу, будто они играли в детскую игру, и китаец про что-то там совсем забыл.

— Да, — сказал он, — они были одинакового роста. Это тоже бросилось в глаза. Где-то метр семьдесят пять. Самый обычный рост… Но они были одинакового роста, — вот в чем дело. Обычно, когда идет компания, одни чуть повыше, другие — чуть пониже. Одни чуть толще, другие — чуть тоньше… Эти же были одинакового роста и одинакового размера. Вот что интересно. Я только сейчас об этом подумал. А ведь тогда еще, когда не подошел к ним близко, обратил внимание, что они, все четверо, были совершенно одинакового роста.

— Лица тоже были одинаковые, — сказал Гвидонов.

— Нет, — сказал китаец, — лица у них не были одинаковыми, у каждого было разное лицо… У каждого — свое.

— Глаза, — сказал Гвидонов. — Когда смотришь на человека, сначала смотришь в его глаза, даже, если стоишь далеко от него, и глаз не разобрать. Вы, когда посмотрели на них, сначала взглянули в глаза первому. И тот, заметил…

— Наверное, — согласился сторож, с уважением покосившись на Гвидонова. — Так, наверное, было… Глаза у них тоже были разные. Но — одинаково блестели. Но это…

— Как это одинаково блестели? — улыбнулся Гвидонов. — Они что, у них блестели?

— Блестели. Я только сейчас понял… Как это сказать. Глаза у них тоже были разные, но одинаково блестели.

— Не понимаю, — улыбнулся сторожу Гвидонов.

— Да, — между тем согласился с собой сторож. — Это — главное. Я потому и поверил, что они те, кого вы ждете. Что это монахи, брошенного ими монастыря. Приехали посмотреть на родные места… Ну, как сказать: это была как тонкая-тонкая прозрачная пленка на глазах у каждого, чуть голубоватого цвета. Она была блестящая. Влажная и блестящая… Точнее, не скажешь.

— Хорошо, — сказал Гвидонов. — Допустим, я встречу одного из них, смогу я определить его по глазам?

— Нет, — сказал сторож. — Если монах будет один, вы не поймете. Но если их будет двое или трое, — вы догадаетесь, что глаза у них одинаково блестят.

— Что еще? — спросил Гвидонов. — Не торопитесь, подумайте.

Сторож думал-думал, и сказал:

— Больше ничего.

— Как они исчезли? — спросил Гвидонов.

— Хорошо исчезли, сразу, — кивнул китаец. — У нас дорога из Омбы идет среди валунов. Так они зашли за один, и уже оттуда не вышли. Ваши собаку пускали, порошком каким-то посыпали, приборы пробовали, которые с собой привезли. Ничего не нашли, ни их, ни их следов.

— Вы при этом присутствовали?

Китаец взглянул на Гвидонова и ответил:

— Обижаете, начальник.

— Нет, — улыбнулся ему Гвидонов. — Просто, никогда еще не видел ни одного чуда, и в чудеса не верю. По-вашему же выходит, что произошло чудо, самое настоящее. И вы — свидетель.

— Да, свидетель, — согласился китаец.

— Ни приборы, ни собака, ни порошок?

— Да.

— Но тогда можно предположить, что их за той скалой вообще не было. Ведь так?

— Я сам видел, как они шли, и потом за нее зашли, — упрямо сказал китаец.

— Я — верю, — сказал Гвидонов. — Вы видели, но там никаких следов. Как это можно еще объяснить?

— Не знаю, — сказал китаец.

— Могли они заметить, что вы за ними наблюдаете?

— Я — старался.

Он старался. Со своим морским биноклем и спутниковым телефоном изображал сыщика. Изо-всех сил. Как мог.

Но никогда не жил по четыреста лет, не бродил, словно по дому, по непроницаемой темноте черных подземелий, и никогда не отделялся душой, чтобы посещать страну умерших. Или еще не родившихся.

Что случается с психикой людей, верящих в подобные путешествия?

Как эта психика, в случае необходимости, может воздействовать на сознание других людей, — прирожденных домоседов?

Когда обладатели подобной психики вдруг замечают ничем не спровоцированный к себе интерес?

4.

— Есть новости? — спросил Чурил.

— Скорее, нет. Но появился объем работы. Вы обещали помощь.

— И…

— Большая работа, — сказал Гвидонов. — Первое: план местного монастыря. На предмет пустот, не обнаруженных помещений, всяких тайных проходов, если они есть, и, главное, всяких тайничков. Скорее всего, их там искали не один раз, и работали профессионалы. Так что, взяться нужно солидно…

— Мы смотрели, — сказал Чурил.

— Еще раз, — повторил Гвидонов. — Хотя бы обнаружить место, из которого они последний раз что-то брали.

— Логично, — согласился Чурил.

— Второе: изотопный анализ всех мумий, на предмет возраста. Каждой кости, которую там можно найти. Приблизительно, хотя бы, — время основания монастыря.

— Третье будет?

— Да, — сказал Гвидонов. — Нужно знать обо всем, что там нашли до нас. Может, сейчас это никому не нужно, и пылится где-нибудь в Пекине на складе. И не слишком дорого стоит.

— Да, — коротко сказал Чурил.

Тибет, — страна белого безмолвия и тайн. В принципе тайн хватает на любом другом участке земной поверхности, но здесь небольшое население, и всякие тайны буквально взывают к своим исследователям.

К вечеру поднялась нешуточная пурга, — местная достопримечательность.

Гиды кичились перед туристами своей пургой. Они улыбались, и говорили:

— Это дня на два или три… Могут отключить электричество. Но вы не бойтесь, на этот случай в гостинице есть свой движок, и своя котельная, которая работает на мазуте… От порога гостиницы мы протянули веревку, по которой нужно передвигаться к поселку. Два шага от веревки, вы можете заблудиться и замерзнуть. У нас были случаи, когда люди замерзали в десяти метрах от своего дома, потому что не могли его найти… Ни в коем случае нельзя отпускать веревку. Мы рекомендуем вам после ужина прогуляться до поселка и обратно. Второй такой пурги нет нигде в мире.

Мэри захотела.

Они с Гвидоновым оделись потеплей и вышли на улицу.

На самом деле, дуло не в шутку. Даже не дуло, — ветер просто крутился на месте, вздымая вокруг себя горы залежалого снега. Этот снег повис в воздухе стеной, шатаясь, словно пьяный, и обжигая холодом их щеки и нос.

Ветер же накидывался на них то с одной, а то с другой стороны.

Здесь не то что без веревки, а с веревкой мудрено было не заблудиться в двух шагах от дома и не замерзнуть.

— Замечательно! — воскликнула Мэри. — Я никогда такого не видела.

Она провела всю вторую половину дня в номере, и хотела гулять. Раз Гвидонов категорически отказался больше заниматься английским.

Восторженные итальянские альпинисты, с открытыми бутылками пива, из который они то и дело отхлебывали, носились как дети, вдоль веревки, — то пропадая во тьме, замешенной на белесом непрозрачном вздыбленном снеге, то появляясь под свет прожектора, который освещал вход в гостиницу.

Это был их детский праздник, покорителей вершин.

Им будет что вспомнить у себя дома в Милане.

— Мы пойдем? — спросила Мэри Гвидонова, показывая глазами на черную страшную снежную стену, за которой все пропадало.

— Конечно, — согласился Гвидонов, — как ты захочешь.

Мэри потянула его за руку в эту стену, второй дисциплинированно ухватив спасительный канат.

И она была права, — потому что, когда не стало света, началась какофония природы. Ее вакханалия. Ее безумная игра.

Гвидонов даже чуть отвлекся от мыслительного процесса, от какой-то грусти здорового человека, у которого ничего не болит, а нога почти зажила, так что он уже который день ходит без палки, и с каждым днем все уверенней, — по отсутствию на земле вечного.

Вот природа, может быть, вечна. А человек, и все, что связано с ним, — нет.

И это плохо.

Это так из рук вон плохо, что никуда не годиться. Потому что принципиальная конструкция человеческого разума такова, — что он предполагает какое-то продолжение. И никак не согласен на самый банальный из всех, и такой единственный, финал. На такой — неестественный.

Они там, в монастырском подземелье, так старались сохранить себя в веках. Даже выбирали для упокоения местечки, где нет тлена, где воздух сух, и отсутствуют болезнетворные бактерии. Усопшее тело там не превращается в перегной, полезный для будущего урожая зерновых, — а начинает медленно сохнуть, обтягивает барабанной перепонкой скелетный остов. И таким остается навсегда. Скукоженой страшной куклой.

Он, Гвидонов, как боевой офицер и атеист, может надеяться на гранитный монумент.

К которому будут приходить благодарные потомки. Из школ молодых сыскарей.

Он может воплотиться в бронзе или мраморе и на собственные бабки. Поскольку не исключен еще тухлый вариант, что у него их будет много.

А какие крутые памятники отстроили себе фараоны? Могилы которых грабят до сих пор. Если найдут.

Даже не плохо это, а до чертиков обидно… Иногда. Под настроение.

Что в любом случае потеряется способность к мыслительному процессу, и в котором заключено главное удовольствие жизни, — растворится в небытии то, что зовется словом «я», — то, что от мыслительного процесса получает главное удовольствие.

Они прошли по веревке до первого дома поселка… Когда тот неожиданно возник из снежной стены, они увидели стену и два небольших окна, за которыми горел свет, — то повернули обратно.

Главное, Мэри осталась прогулкой очень довольна.

Потом они долго сидели в баре, пили какой-то слабый почти безалкогольный коктейль, и Мэри никак не хотела возвращаться в номер.

Да и Гвидонов не знал, что у них будет сегодня. Будет ли вообще. И что он по этому поводу решил.

Его решения и ждала Мэри. Она боялась, — что Гвидонов решит как-то не так, и с этим уже ничего нельзя будет поделать. Боялась сморозить какую-нибудь глупость, как вчера.

Поэтому переложила всю ответственность на его мужские плечи.

Как он скажет, так и будет… А она тогда посмотрит, — будет это или нет…

Они заснули вместе, как закоренелые супруги, облачившись в пижамы, и легко прикасаясь друг к другу во сне. Под завывание за окном, под посвист вьюги, который становился все громче, все неприкаянней. И все уверенней напевал об одиночестве всех людей на земле.

Но в этом случае он просчитался, — поскольку его заунывный вой, и рассерженные удары снежных зарядов в окно, оказывали на спящих прямо противоположное действие.

Им было все теплее друг с другом, и все уютнее.

Все теснее они прижимались друг к другу, и все беззащитнее становились…

Странными были эти два человека, — странными и необъяснимыми.

Подумайте сами, — не дети, не зеленые юнцы. Жизнь уже изрядно остудила им голову, и повыла над ними метелями, — все детско-юношеские надежды давно уже умерли в них, превратившись в безжизненные руины. О чем мечтали они когда-то, что грезилось им, что приходило к ним во снах, — ничего не сбылось. Ни единого фрагмента, ни единой капли из чаши, полной радости, ни осколка кирпича из здания счастья, в котором они надеялись когда-то жизнь.

Жить и поживать. Да добра наживать.

Ничего не осталось. Кроме довольно протяженного еще куска лет, которые в среднем отводятся человеку на прожитье.

Руины, — они руины и есть. Что с них взять…

А тут все закрутилось в обратную сторону, с какой-то неимоверной силой, какими-то прыжками и рывками.

И вот, — ни у одного из них, спящих, нет вообще никакого возраста. Нет лет, месяцев, дней и часов. Даже секунд нет и мгновений.

Вообще нет никакого времени.

Это как-то даже сразу не укладывается в голове. Нет возраста.

Но — нет, нет…

Нет и кокетства. Когда хочется немного прихвастнуть, немного набить себе цену, немного поиграть интересом к себе, — словно бы одеть его на себя, для красоты, как модное платье, или нанести его на себя перед зеркалом, как искусный макияж.

Когда нет времени, — нет кокетства. Конечно, нет. А есть, — правда.

Друг о друге.

Которую не нужно скрывать. И украшать — ленточками.

Когда нет времени, — есть правда. Не одна, не две, не три, не четыре, не пять правд, или еще больше. Только одна. Общая на двоих. И на каждого.

Правда одна. Но, как разбитая голографическая картинка. Чьи осколки разбросаны повсюду. И на каждой, — смутный облик гипсового Цезаря.

Когда нет времени, — они сливаются воедино, эти картинки. Сливаясь, будто проявляют лик статуэтки. Будто выносят его на поверхность бытия.

Пока не возникнет один Цезарь, красавец и герой, во всех его проявлениях.

Когда нет времени, не нужно лгать друг другу. Не нужно, — и невозможно.

Само понятие лжи престает существовать. Когда нет времени…

Под злобное завывание вьюги за окном, под теплым одеялом, когда рядом дыхание желанного человека, — иногда нет времени.

— Я хочу приготовить завтрак, — сказала Мэри.

— Овсянку?

— Какое тонкое чувство юмора, — сказала Мэри. — А я, было, решила, ты не умеешь шутить.

— Какие уж тут шутки, — сказал Гвидонов.

— Ты шутишь…

— Когда речь идет об овсянке? — несколько возмутился Гвидонов.

— Ты издеваешься надо мной, — сказала Мэри.

Но пошла на кухню, договорилась там, — и принесла в номер целую кастрюльку самой первоклассной овсяной каши.

— Что ты хотел, — сказала она Гвидонову, — то и будем кушать…

Может быть, новое подземелье? — думал Гвидонов. — Вековые привычки трудно менять… Здесь старые тапочки донашиваешь до дыр, а взамен покупаешь точно такие же. А если речь идет об интерьере…

Ушли они отсюда лет, допустим, шестьдесят тому назад. Допустим, — год на переселение и выбор нового места.

То есть почти шесть десятков лет они могли с лопатами и кирками врубаться в склон российской горы. Комнат себе уже наделали и всяких коридорчиков.

Уже есть, где без проблем медитировать.

Местечко, в окрестностях которого ловцы лягушек обстреляли махатм, называлось Мугур-Аксы, и было приблизительно в трехстах километрах от Кызыла.

От Омбы — больше полутора тысяч километров.

Если провести по карте прямую от Омбы до Мугур-Аксы, то есть, если они не колесили, а двигались по прямой, — то дальше можно попасть в Барнаул, Новосибирск, а еще дальше — в Нижневартовск, на полуостров Ямал, или в Дудинку.

Но, скорее всего, вряд ли по прямой. Слишком зыбко…

Но им же нужны ученики. Монахи не могут не передавать своих знаний, — учить других, у них в крови. Учить, и наставлять на путь истинный.

Иначе зачем они, с какой целью. Компостировать мозги другим, — это их суть. Тем более, обладая целым набором самодельных чудес, — как здесь обойтись без небольшой толпы фанатов?.. Значит, должны быть фанаты, должны быть слухи о небывалых знамениях, типа летающих на бреющем полете, тарелок, которые разбрасывают листовки, с призывом идти на выборы. И должны быть свидетели этих чудес.

Допустим, в радиусе ста километров от эпицентра…

— Ты ешь третью тарелку овсянки, — сказала Мэри. — Это называется обжорство.

— Как только будет летная погоды, мы улетаем отсюда.

— В Пекин?

— Да, сначала. Оттуда на родину.

— В Англию?

— Нет, — сказал Гвидонов, — скорее всего, опять в Кызыл.

— Тогда мне нужно сходить к тому ремесленнику, у которого ты был вчера. Таких оригинально расписанных горшочков я нигде не видела… И еще, объясни мне: что такое Родина?.. Я в России часто слышу это слово. Но не понимаю значения. Сначала я думала, что это место, где ты родился. Где у тебя прошло детство, и место с которым у тебя связаны эти самые главные впечатления в жизни. По которому ты иногда грустишь, как по детству… Потом поняла, что это еще что-то другое. Для тебя родина — Кызыл. В котором мы с тобой были впервые, и который ни мне, ни тебе никак не понравился. Там много пьяных и наркоманов, и везде нужно ходить с охраной… Тебе от него ни холодно, и не жарко. Так, кажется, говорят… Объясни мне.

— Спасибо за завтрак, — сказал Гвидонов. — Было очень вкусно.

Если она и дальше будет отвлекать его от дела, сбивать с мысли, не давать сосредоточится, — то впереди их отношения ожидает довольно серьезный кризис.

Самое последнее дело, — отвлекать человека от работы.

Ей срочно нужно придумать какое-нибудь дело, — чтобы она занималась им с утра и до вечера, и думала только о нем, и уставала от него, и говорила только о нем. Что-нибудь, типа обучения детей английскому в детском саду. Где их много, и они все еще бестолковые.

— Родина, — сказал сухо Гвидонов, — это то, что очерчено государственными границами.

— И тебя переполняет гордость за свою родину.

— Естественно, — сказал Гвидонов.

— А Ташкент, Киев, Кишинев, Минск?.. А Рига, Вильнюс?.. Тебя уже не переполняет за них гордость?

— Мэри, — сказал Гвидонов, окончательно теряя над собой контроль. — Спасибо тебе большое за завтрак. Было очень вкусно.

— А Калининград? — продолжала Мэри. — Если его отдадут немцам? Потому что это Пруссия. И называется он совсем по-другому?.. Это будет родина или нет?.. Мне просто хочется знать.

— Петр! — закричал Гвидонов на весь номер.

К его удивлению, тут же послышался вежливый стук в дверь.

— Да! — сказал он.

Заглянул ординарец.

— Мэри хочет посетить лавку ремесленника, к которому мы заходили вчера. Купить на память кое-какие сувениры. Их там много… Так что вы не торопитесь и наберите побольше, самых разнообразных.

— Погода, — сказал Петька.

За окном мело и свистело, как вчера вечером, и никак не думало стихать.

— Не стеклянные, — сказал Гвидонов. — дойдете. А потом, может, случая больше не представится. Как только ветер стихнет, — мы улетаем…

5.

— Есть проблема, — сказал Гвидонов. — Вы извините, я вас дергаю по пустякам.

— Я разрешил, — отозвался Чурил ровно. — Кроме этого, мне самому интересно, — следить за твоей логикой. Вернее, ее перескоками. В надежде прочитать достойный детективный роман.

Ему все роман, что он там не читает…

— Сторож, — сказал Гвидонов. — С ним что-то не так.

— Что не так? — спросил Чурил.

Таким тоном, будто уже замочил его.

— Нет, — сказал Гвидонов. — Все нормально, он хороший сторож… Дело в другом. Нам нужен специалист, самый лучший психотерапевт…

— Он что, тронулся головой?

— Нет… Но, может быть, его тронули. Проверить нужно обязательно. Я думаю, он мог видеть того, вернее тех, которых там не было. Нечто типа внушения: идти за призраками, пока они не растворятся. Поэтому за той скалой ничего не нашли, что туда никто и никогда не заходил…

В трубке воцарилось молчание, потом Чурил сказал:

— Логично… Но это меняет всю ситуацию.

— В частностях, да.

— Говорил, — сухой рационалист. В буддизм еле-еле поверил… А тут такое выдать.

Гвидонов так понял, Чурил изволили пошутить.

— Это и есть, — рационализм. Что же это еще?

— Тогда я думаю, что начался полный бред.

— Я так не считаю, — сказал Гвидонов. — Проверить нужно довольно срочно. Чтобы не топтаться на месте.

— Я и сам как на иголках, — задумчиво отозвался Чурил.

В Пекин они прилетели второго марта. В Пекине была весна.

Весна, весна, без конца и без края, — она неумолимо катилась по планете. После зимы, — не пригодной для человеческой жизни.

Гвидонов, сходя на аэродроме по трапу, вдохнул запах прелой земли, освободившейся от беспросветной спячки, и теперь желающей, чтобы в нее что-нибудь посадили. Вдохнул запах этой земли, и зеленеющей кругом травы.

Все вокруг стало как-то по-другому. Словно он остановил на секунду свой извечный бег марафонца, остановился и подумал: Зачем?

Зачем он куда-то все время бежит… Бежит, спешит, мчится, крадется, ползет, двигается. Куда-то и зачем-то. Всегда.

Особенно, когда вокруг одни китайцы. Они говорили на китайском, вели себя, как китайцы, и все вокруг: землю, траву, самолеты, дома, весну — делали немного китайскими, с чуждыми заботами и целями.

— Ты никогда не ела лягушек? — спросил он Мэри.

— Нет, — ответила она. — Это национальное французское блюдо. И это очень дорого.

— Это национальное китайское блюдо, — сказал Гвидонов. — И нам с тобой все по карману…

Весь вечер и половину ночи они ели лягушек… Поедание лягушек, — это красивый и долгий процесс. Когда кругом горят бумажные китайские фонарики, вокруг, — ни одного русского слова, все как-то торжественно, по-азиатски красиво и чинно.

Когда деревянный стол, — тяжел, стулья, — крепки, а шаги проходящих рядом, почти не слышны из-за чуть вытершейся зеленой ковровой дорожки. И разговор тех, кто проходит по своим делам, негромок и вежлив.

Гвидонов и Мэри сидели напротив друг друга за прочным китайским столом, накрытым старомодной белой скатертью, на котором, кроме еды, горел один из бумажных фонариков, внутри которого была свечка, и стоял букет с самыми настоящими тюльпанами.

Когда сидишь напротив друг друга, когда впереди долгий неторопливый вечер, приятно думать о чем-нибудь необязательном. Приятно, и можно себе это позволить, раз никуда не торопишься, а нужно получать удовольствие.

— О чем ты думаешь? — спросила Гвидонова Мэри.

— Я размышляю над одной буддийской историей, — сказал ей Гвидонов. — Никак не могу ее понять. Может быть, ты мне поможешь?

— Попробую, — с удовольствием согласилась Мэри.

— Это притча, — сказал Гвидонов. — Я прочитал ее в какой-то книжке, сначала забыл, а потом начал вспоминать. Чем дальше, тем чаще… А вот сейчас сижу, и думаю только о ней.

— Ты много читаешь, — с уважением сказала Мэри. — Я никак не ожидала, что ты так много читаешь, и такие умные книги.

Гвидонов рассмеялся:

— Это от необходимости. Обычно, я вообще ничего не читаю, кроме газет. Но и их в последние годы стал читать мало.

— Это неправда, — строго сказала Мэри и посмотрела на него, который на себя наговаривает.

— Ну так послушай, — сказал Гвидонов. — Ищущий приходит к обладающему и говорит… Ты не поймешь так, нужно кое что объяснить. В буддизме есть ученик и учитель. Везде есть ученик и учитель, не только в буддизме. В христианстве или исламе. И не только в религии. Везде… Везде учитель учит ученика, на то один из них ученик, а другой учитель, чтобы один учил другого.

Мэри внимательно смотрела в глаза Гвидонову, кивнув, улыбнулась ему и сделала маленький глоток из вытянутого каплей вверх фужера с вином. Где оно, расплавленным золотом колыхалось где-то на дне.

— Но книга была перевод с китайского, там была сноска, что европейское понятие ученик и учитель, в Китае, и вообще в странах буддизма, имеет несколько иной смысл. Как бы, — ищущий знания и обладающий знанием.

Ищущий знания, это не школьник, не послушник, не школяр, а человек, которых сознательно пришел к необходимости для себя узнать нечто сокровенное, которое в конечном итоге, объяснит ему многое о себе. То есть, я так понимаю, что это человек, у которого что-то болит, он не смог самостоятельно найти объяснения этой боли внутри себя, вот и пришел к учителю, который этим объяснением владеет. Учитель же, то есть, — обладающий знанием, — человек, который видит для себя, кроме дальнейшего просветления, другой основной задачей, передачу этого знания, тем, кто его жаждет, — и изо-всех сил стремится передать.

— Чувствуется, ты человек, хорошо знакомый с языком канцелярских документов.

— Ты понимаешь, о чем я говорю? — спросил ее Гвидонов.

— Пока, да, — ответила Мэри.

— Так вот: ищущий знания приходит к обладающему знанием и говорит: «Я не знаю»… Обладающий знанием, отвечает ему: «Да, ты не знаешь».

И Гвидонов принялся за очередную лягушку, которые ему очень понравились, и он искренне недоумевал, почему на его исторической родине, где этих лягушек тьма тьмущая, никто их не жарит.

— Это все? — через какое-то время спросила Мэри.

— Да, — кивнул Гвидонов.

Мэри задумалась, поковырялась в своей тарелке вилкой, потом отпила еще четверть глотка золотистого вина, и ответила:

— Я не понимаю… То есть, я понимаю, что один человек подходит к другому и говорит: Я не знаю… А тот отвечает ему: Да, ты не знаешь… Но это, учитель, который знает, и ученик… Я не понимаю этого.

Она снова поднесла к губам фужер, а потом спросила:

— Это притча? В ней есть какой-то смысл?

Гвидонов улыбнулся ей, и сказал:

— Во всем есть смысл… Может быть, есть смысл и в этом.

— Я горжусь тобой, — сказала Гвидонову Мэри. — Ты — такой умный.

— Конечно, — согласился Гвидонов.

— Объясни мне, — сказала Мэри, — я тоже не совсем понимаю. Почему ты утащил меня сюда?.. Там, в Шереметьево?.. Мы с тобой виделись-то всего один раз, и как-то нехорошо расстались. Меня поразила тогда твоя душевная черствость. И ты — не обратил на меня внимания.

— Почему? — переспросил Гвидонов.

— Да, почему? — сказала, довольно требовательно, Мэри.

Гвидонов вспомнил, какое облегчение он испытывал тогда, когда их машина подъехала к Шереметьеву, и когда он нашел выход, из того беспредельно страха, который нагнал на него Чурил… Он уже чувствовал приятную стеклянную теплоту ампулы, зашитой в воротник любимой голубой рубашки, ее завораживающую выпуклость, наполненность. Ее окончательную спасительность.

То, — как Мэри узнала его. И — обрадовалась.

— Да, ты не знаешь… — сказал он ей медленно, и неожиданно для самого себя.

— Я — счастлива, — сказала Мэри. — Именно так, я представляла себе счастье… Ты вообразить себе не можешь, как я счастлива.

Только подумай, — у меня есть мужчина, который мне нравится, у него редкая уважаемая в обществе профессия. Мы — богаты, можем позволить себе путешествовать по миру. Я даже работаю, и получаю ни за что большие деньги.

Я — свободна. Мне тридцать два года, на меня еще с интересом смотрят мужчины. Но нравится мне только один. Хочешь, я скажу тебе, кто?..

Напилась она где-то к двум часам ночи. Незаметно, с каждым новым глотком коварного китайского вина становясь все раскованней и раскованней.

Пресловутая английская сдержанность покинула ее в какой-то незаметный момент, и больше не возвращалась.

Мэри очень шло быть пьяной. Она стала — сплошное очарование.

— Сейчас я схожу в туалет, — погрозила она пальцем Гвидонову, — но ты никуда не уходи. Будь здесь. Я скоро приду.

— Тебя проводить? — спросил он.

— Меня? — переспросила она удивленно. — Меня не нужно провожать в туалет. Я пойду сама.

В туалет она ходила раза три, и с каждым разом задерживалась в нем все больше и больше.

Самое забавное, Гвидонову все это нравилось. Он, чтобы быть с Мэри на равных, пока ее не было, заказал бутылку водки, и начал пить в одиночестве, наблюдая внутри себя, достаточная ли хмельная волна приходит к нему.

К сожалению, годы тренировок давали знать свое, он никак не мог опьянеть до нужной степени. Чтобы они с Мэри стали окончательно понимать друг друга.

— Сейчас мы с тобой выпьем, — сказала она. — За нашу дружбу. Переходящую в любовь… Заметь, как тонко я тебе намекнула: переходящую в любовь… Это значит, что я хочу спать. Спать не просто так, а спать по-другому. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

— С трудом, — ответил ей Гвидонов.

— Это значит, я хочу спать с тобой. И это — будет достойное завершение нашего вечера счастья… Я совсем пьяная — это закономерно. Закономерно, говорю я тебе, Володя. Потому что я совсем пьяная… Ты понимаешь, что я хочу тебе сказать?

Гвидонову было стыдно, что он трезвее ее. Но он ничего не мог поделать со своим организмом. Тот доходил, как всегда, до определенной степени опьянения, и дальше не желал идти. Останавливался на одном месте…

Приятно вести домой пьяную в лоскуты женщину. Если она тебе нравится.

В этом есть какое-то неиспытанное утонченное извращение.

Какой-то запредельный шарм.

Какая-то вершина…

Они очень торопились. Как дети. Торопились дойти до гостиницы. Потом торопились, и ждали лифта, потом он так медленно ехал. Потом они торопились дойти до дверей номера и открыть дверь.

Они зажгли свет.

— Наконец-то мы дома! — воскликнула Мэри. — Где же наша постель!.. Иди же сюда.

Они упали на эту постель, — и тут же заснули. Даже забыв раздеться. Не говоря уже о том, чтобы потушить свет. В обеих комнатах, ванной и в туалете.

Гвидонов даже не успел снять ботинки.

Такой позор.

В Кызыле весной и не пахло.

На даче, где они жили перед поездкой в Китай, все оставалось по-прежнему. Даже вещи, которые Мэри и Гвидонов оставили здесь, лежали на тех же местах.

Но пыли нигде не было, кактусы и фикусы были политы, холодильник был полон, и дорожки в саду аккуратно подметены.

— Долго мы здесь будем? — спросила Мэри. — Надоел снег. Он какой-то белый, все в одном цвете, это приедается.

— Не знаю, — сказал Гвидонов. — Побудем еще.

Нужно было ждать результатов анализов мумий, заключения психотерапевта, отчет о тайниках монастыря, и свершения торговой сделки, на тайном аукционе в Пекине.

Много чего нужно было ждать, без чего двигаться куда-то не имело смысла.

Можно было слетать к лягушатникам, поговорить с ними, для очистки совести, — но Гвидонов откладывал этот момент до последнего.

Нужно было, — но что-то восставало в нем против этой поездки, что-то внутри него протестовало, да так, что противно было думать об этом.

По любому плану, это нужно было сделать в первую очередь. Он, когда летел сюда из Москвы, и предполагал, что именно с этого необходимо начать.

Но оттягивал день за днем поездку туда, на те болота, изобретал всевозможные предлоги, хватался за какие-то книги, которые нужно было изучать, — хотя подозревал, что никаких книг вообще изучать ему не нужно, — чувствовал боль в ноге, стоило ему подумать, что пора, нужно катить к браконьерам.

Так оттягивал, оттягивал, пока не собрался в Китай…

А теперь снова потянуло откладывать. Но был уже хороший предлог, — ничего не делать. Ждать результатов различных экспертиз.

Нашел за какую стенку спрятаться.

И доволен этим.

— Хорошо бы, если бы дело позвало тебя куда-нибудь в район Австралии, — сказал Мэри. — Там сейчас лето, очень теплое и приятное море.

— Кто тебе сказал, что ты англичанка? — спросил Гвидонов. — Ты думаешь на каком языке, на русском или английском?

— Я могу думать на русском, и на английском. Как захочу.

— Менталитет у тебя подлинно русский, — во всю использовать служебное положение для собственного блага.

— Можно подумать, ты меня обвиняешь, — сказала Мэри.

— Я не удивлен. Немного шокирован.

— Ты разговариваешь со мной, как с неумной девочкой… Ты хочешь показать мне место, где я должна стыдиться… Так вот, — мне не стыдно. За то, что я хочу в Австралию. Искупаться в море.

Ей на самом деле, надоела зима…

С ней что-то нужно было делать…

Может быть, это помешательство? Просто, чисто медицинское отклонение психики, когда человек перестает адекватно воспринимать окружающее? Ничего больше, кроме этого, — помешательство лежит в основе любой религиозной философии? Когда отделают душу от тела, чтобы посетить обитель умерших. И тем более, — еще не родившихся.

Если как следует нажраться, и пить не один день, то можно допиться до чертиков.

Гвидонов помнил, как разговаривал с капитаном Юрьевым из соседнего отдела, который после недельного запоя вышел на работу.

— Где-то на третий день появились, — рассказал ему Юрьев. — Я шел домой, был в подъезде, и полез за ключами от квартиры, в карман. И тут один из них сел мне на плечо.

— Черт?

— Натуральный черт, но только не зеленый. Но — противный… Я поэтому начал сгонять его с плеча.

— Он на плечо сел?

— Конечно, на плечо. Подлец.

— Согнал?

— Куда там. Знаешь, как я испугался. Так все неожиданно… Смотрю, уже второй по плечу лезет. Сзади старушка шла. Я ей: гоните, гоните… Руками машу. С ней, — чуть ли не истерика.

— С ней-то почему?

— Так нет же никого. То есть, она моих чертей не видит… Смотрит, мужик, руками машет, кого-то сгоняет, а никого нет.

— Так их не было?

— Ты что, брат, дурак?.. Конечно, нет. Это же — иллюзия… Когда понимаешь, что это иллюзия, их — нет. Когда забываешь об этом, — они появляются… Так и приходилось себя все время контролировать… Как прискачут, так сразу, когда первый испуг продет, стараешься понимать, что никаких чертей в природе не существуют, что это всего лишь реакция на алкоголь. Своеобразная… Тогда они начинают блекнуть, ну словно на глазах становятся прозрачными и пропадают… Только сидишь, а руки у тебя трясутся. И хочется принять еще. Ну, принимаешь… Но стоит чуть отвлечься, как они прибегают снова. Засранцы. Попробуй, когда бухой, все время держать себя под контролем? Ни шиша все время не получается. Так с ними и приходится жить. Такая мерзость!

— Но ты хоть к ним привык? Ко всему же привыкаешь.

— К ним не привыкнешь. Во-первых, их становится все больше, а во-вторых, они начинают наглеть…

Может быть, это больные люди, страдающие боязнью открытого пространства. Или — боязнь открытого пространства, это один из симптомов их болезни. Тогда — тишина и темнота подземелий, — среда их обитания, и лекарство от их болезни, которое позволяет им поддерживать себя в приличной физической форме.

Тогда все остальное, их внутренний мир, может принимать любые болезненные очертания. Если у них нарушения в мозгу. И их философия, — философия больного, воспаленного этой болезнью, воображения.

Но из чего следует, что он знает их философию? Из чего следует, что их философия, это философия буддизма, — на которую он угрохал за последние два месяца столько времени? Из чего следует что у них вообще есть философия, — и именно их философия ведет их по жизни, ставя перед ними различные конкретные цели?

Не из чего…

Если они — учителя. Эти — махатмы. То у них должны быть ученики.

Но монастырь пустой. Не один десяток лет.

Про новый набор там ничего не знают…

Гвидонов умел ждать. Он многое чего умел по жизни, и еще больше не умел… Но ждать он умел, — нужно отдать ему должное.

Он знал, — когда становится бесполезно колотиться головой о кирпич, нужно просто отойти, и какое-то время не прикасаться к нему.

Чтобы не ушибиться.

А к лягушатникам он не поехал. Не хотел и все, — хоть топором его чеши.

Ждать, ждать и еще ждать… Был бы жив его великий теска, он бы произнес и эти слова.

— Володя, — сказала ему Мэри, — ты не будешь возражать, если я перевешу твои рубашки и брюки в шкаф. Там они будут меньше пылиться.

Гвидонов ничего не ответил, только посмотрел на нее.

Возвращаясь из своего далека.

К этому зеленому чертику.

Которого нет в реальности, и быть не может.

Или определить ее на работу, чтобы она не торчала целыми днями дома, или он когда-нибудь повесится… Если не сейчас…

Потому что, это — невозможно вынести! Такой бесцеремонности!

 

Глава Четвертая

1.

Рожать лучше в Лондоне.

Тем более, англичанке.

Не нужно рожать в Кызыле. Тем более, что Гвидонов, иногда выбираясь в город, видел, — кто от таких родов получается.

Когда, то и дело, встречал пустые глаза идущих навстречу людей.

Раньше были водка и анаша.

Теперь, — пошли тяжелые, убийственные вещи.

Третьесортный, из отбросов производства, героин. Такой же кокаин. И то, что здесь называли опиумом, — коричневое, попахивающее навозом дерьмо. От регулярного употребления которого, человек превращался в животное уже через месяц. С этого мгновенья до гробовой доски его отделяло от трех до десяти лет. В зависимости от природного состояния здоровья.

На углах улиц околачивались невзрачные, поплевывающие семечками, продавцы. Нужно было лишь отдать им деньги, — и такой благодетель кивнет тебе на пустую сигаретную пачку в канаве. Ты схватишь ее жадно, — и в ней найдешь долгожданное, — дозу, завернутую в обрывочек местной прессы.

В которой, — а Гвидонов просмотрел годовую подписку, — ни слова не было о волне небывалого счастья, захлестнувшего город.

А все какие-то более важные вещи…

Как-то получалось, что вместо того, чтобы пользоваться днями досуга и изучать тонкости буддизма, Гвидонов все чаще захлопывал очередной пыльный талмуд, и смотрел куда-то, не видя, перед собой.

В какие-нибудь абстрактные одурманенные зельем глаза… До которых ему, как до и фени, нет никакого дела.

Большой пряник и большой кнут.

Больше ничего.

Только кнут и пряник, — и бесчисленное количество коктейлей, составленное из этих двух составляющих. Побольше кнута, поменьше пряника, поменьше кнута, побольше пряника… А то и вовсе можно обойтись без пряника, пряник, — несказанное счастье.

Вот, например, Чурил. Он в полной уверенности, что перепугал его, Гвидонова, до конца жизни. До самых кончиков волос.

Но так и есть. Перепугал.

До него, Гвидонова, хорошо дошло, — все, на что ему намекали.

Пряник, — румян и свеж. Так хочется добраться до него и откусить кусочек. Чем дальше, тем больше начинаешь в него верить, тем больше из эфимерии, из сгустка воздуха, он начинает превращаться во что-то более осязаемое, реальное, — что, в конце концов, можно будет потрогать на ощупь.

Так приятно будет потрогать…

Дело мужика, после того, как ударили с хозяином по рукам, — приступать к работе, выполнить все, о чем они договорились. Ну, а потом, получить заработанное.

Такая идеальная схема.

Может быть, когда вгоняешь в нужное место гвоздь, или выкладываешь на раствор кирпич к кирпичу, или задаешь корм усталому к вечеру стаду, — так и бывает. Может быть.

Но когда каждую минуту нужно делать то, что до тебя еще никто не делал, когда нет дороги, по которой можно посвистывая, пойти, напрягая лишь руки и ноги, — тогда начинают возникать большие сомнения.

Но ведь отдаст же, отдаст. Гвидонов знал, за Чурилом закрепился имидж человека, который держит свое слово. Если пообещал замочить, — замочит, если пообещал отдать, — отдаст… Отдаст ли?

Насчет замочить, сомнений никаких не было.

Ох уж этот пряник, молотом занесенный у него над головой.

Он бы, Гвидонов, на месте Чурила, может быть, отдал бы гонорар, — после получения долгожданного эликсира или его рецепта, отдал бы, раз пообещал. Нельзя не ценить свое слово.

Но потом бы — замочил. Обязательно.

Потому что невозможно, чтобы жил человек, который так много знает лишнего, глубоко твоего, интимного, внутреннего — и иногда пьет, и иногда болтает, — и есть Бромлейн, а не Бромлейн, так есть еще всякие шустрые ребята, который могут как-нибудь прийти к знатоку и задать парочку вопросов. На которые им ни один знаток не сможет не ответить. Настолько они простые.

И — доходчивые…

Чурил — не дурак.

Не дурак — замочит. Ну, может, постарается, чтобы смерть была легкой и безболезненной. В знак заслуг… Но, скорее всего, не постарается. Какая получится, такая и получится. Какие в этом деле могут быть сентименты…

Это плохая новость.

Но есть хорошая. Гвидонов знает, когда эта печальная история может произойти. Никогда, — раньше. И обязательно, — позже.

А знание, — сила…

— Ты вчера начала говорить об архитектуре, — сказал Гвидонов. — Наш разговор перешел на другую тему. А там было что-то интересное. Так что, я не дослушал.

— Тебе было интересно? — не поверила Мэри.

Она повернулась к нему, с саркастической улыбкой. Игравшей на устах. И сказала, тоном повидавшей всякое женщины:

— Этого не может быть.

— Я такой безнадежный дикарь? — смиренно спросил Гвидонов.

— Ты — безнадежный эгоист. Кроме работы тебя ничего не интересует в жизни.

— Я ел с тобой лягушек.

— Ты меня напоил. Специально.

— Зачем? — невинно спросил Гвидонов.

— Сама ломаю над этим голову. Потому что в этом не было никакого смысла… У меня потом целый день болела голова.

— Виноват, — сказал Гвидонов. — Больше этого не повторится.

— Но мне было хорошо, — строптиво не согласилась с ним Мэри.

Вот, пойми после этого женщин…

— Я с тобой говорила не об архитектуре, о развалинах этой самой архитектуры… Но развалиться должно что-то очень дорогое, грандиозное, во что, когда оно строилось, архитектор и строители вкладывали душу. И что, после этого, простояло века. Так что вобрало в себя, как старое вино, нечто неуловимое, — став аристократичным…

Мэри, сказав это слово, посмотрела на Гвидонова, — как он сейчас к нему отнесется, не проснется ли в нем, как вчера, душа русского революционера… Душа не проснулась, Владимир на ненавистное для себя слово отреагировал спокойно, — и она продолжала:

— Нет ничего вечного. Все рано или поздно, исчезает. Но здания держатся дольше всего, еще дольше держатся их развалины… Я чувствую это в себе.

— Как они разваливаются? — переспросил серьезно Гвидонов. Словно изо-всех сил старался понять Мэри.

Мэри же посмотрела на него сверху вниз, как смотрят учительницы, и продолжала:

— Развалины дворцов, храмов, и очень старые кладбища, куда уже давно не приходят поплакать над могилами родственники. Это одно и то же… Туда меня тянет, как магнитом. Во всем этом есть невообразимое очарование. Там так торжественно. И сейчас мне больше всего хочется попасть в такое место. Я даже во сне сегодня видела, как я долго одеваюсь, настраиваю себя, на какой-то и грустный и возвышенный лад, а потом еду туда на автобусе.

Мэри замолчала, Гвидонов вопросительно посмотрел на нее, и она сказала:

— Я туда не доехала. Потому что это, — сон.

Обычно, беременные женщины хотят чего-то скушать: соленый огурец, селедку, какую-нибудь особенную колбаску или кусок сыра с плесенью. Если этого нет, они начинают страдать. И портят всем настроение, — пока кусок этой селедки им не дать.

Таковы особенности дамского беременного организма.

Эта же захотела отправиться на какие-нибудь величественные развалины, — чтобы побродить среди них, и набраться подлинного аристократизма.

Гвидонов нисколько не возражал, чтобы его сын начал не с желудочных потребностей, а с чего-то более возвышенного. Поскольку это его растущие потребности желают не куска колбасы, а древних руин, где, на самом деле, как-то должно меняться настроение. В сторону более вечных ценностей.

Он даже начал размышлять, где бы найти поблизости какие-нибудь исторические камни, расписанные первобытным человеком сценами охоты на мамонтов. Чтобы устроить для Мэри в это место праздничную экскурсию.

Но тут на столе перед ним зазвонил телефон.

— Нужно поговорить, — сказал Чурил.

— Конечно.

— Сейчас четырнадцать двадцать. Жду тебя к семи вечера. Не опаздывай, — хихикнул он.

2.

Москва нисколько не изменилась, но стала пустыннее. Первомайские уже прошли, девятое еще не наступило, — народ был на дачах и приусадебных участках, приводил их в рабочее состояние после зимней спячки.

Все, что заметил особенного Гвидонов, на улицах стало просторнее, и пропали автомобильные пробки.

Но так случается каждый год, в это время.

Вроде, ничего нового не произошло в городе, за время его долгого отсутствия. Что он, вроде, почувствовал. Какую-то незначительную перемену. Зря он вглядывался в город из окна машины.

Ничего нового вокруг…

Но перемена была. И, должно быть, важная. Он, все-таки догадался.

В нем самом…

Был он что-то уж слишком спокоен. Перед такой важной встречей…

Должно быть, сказались напряженные занятия буддизмом. И медитация подневольно вошла в сознание, каким-то божественным образом, — производя в его организме благотворное успокаивающее действие.

— Успеем к семи? — спросил он Петьку, который сидел на переднем сиденье.

— Будем, как штык, — ответил тот. — Без пяти прибудем. Минута в минуту, обещаю.

Водитель, в знак согласия, кивнул.

Тут зазвонил телефон. Это была Мэри.

— Ты уже в Москве? — спросила она.

— Да.

— Я забыла напомнить про подарки… Я люблю получать подарки. И люблю, когда подарков много.

— Что-нибудь конкретное? — спросил Гвидонов.

— Я люблю сюрпризы, — сказала Мэри. — Ну, целую тебя.

Какого черта он оставил ей номер… Это же смех и грех, — когда тебя вдруг достают с таким немыслимым бредом. В самый неподходящий момент. Когда вокруг торжественность предстоящей аудиенции, и дух восточных курений. И нет никакого волнения.

Спокойствие, — только спокойствие.

Откуда теперь его взять. Когда в голове, — отныне только презенты. Колготки, духи и прочая дребедень…

— Посвежел, — сказал Чурил, протягивая руку. — Поправился. Видно, семейная жизнь идет тебе на пользу.

— Вы все знаете, — сказал Гвидонов.

— Мне это не нужно, — строго сказал ему Чурил. — Ни с какого бока.

Полагалось промолчать. Гвидонов и промолчал.

— Если бы тебе не верил, — сказал Чурил, — я бы подумал, что ты — тунеядец. Но у вас, гениев, все через одно место. Не так, как у людей… Почему ты к браконьерам не съездил? Вот, я не понимаю. Живешь в Кызыле, час лета до них на тарахтелке, специально ради них Кызыл и выбрал для проживания, а ни разу не встретился. Почему?

— Не знаю, — сказал Гвидонов. — Не хочу.

— Боишься чего-нибудь? — тихо спросил Чурил.

— Боюсь? — удивился Гвидонов.

Они прошли на свои места, где разговаривали в тот, первый раз. На небольшие удобные диванчики, между которыми стоял журнальный столик.

На нем уже был чай, фрукты, и бутерброды с икрой и колбасой.

— Угощайся, — сказал Чурил. — Кстати, меня зовут Рахат Борисович, можешь ко мне так и обращаться, а то все «вы», да «вы»… Я тебе открою одну небольшую тайну, раз уж ты в курсе всех моих проблем.

При слове «тайна», что-то легко поджалось в животе Гвидонова, наверное, не от голода, потому что в самолете его все время кормили, а от подступившего, вдруг, откуда ни возьмись, страха. Нельзя, наверное, было быть рядом с этим человеком, не испытывая этого сладкого чувства.

Организм не хотел никаких тайн от него, ни маленьких, ни больших, — его тайны были несовместимы с дальнейшей жизнью.

Но тому, должно быть, очень уж хотелось проболтаться.

— Какое-то время назад я проделал небольшой эксперимент, — сказал Рахат Борисович. — В свободное, как говорят, от основной деятельности время… У нас самолеты бьются, ты знаешь. В год по десятку, а то и больше. Всякие… Так я подумал как-то: бывают же, наверное, люди, которые обладают подлинным предчувствием.

А тут, как раз, такие случаи, когда они всплывают на поверхность.

Тогда я посмотрел, — был ли кто-нибудь, кто должен вылететь этими рейсами, которые оказались последние, — но отказался. Купил билет, или договорился, — но потом передумал. Хотя передумывать оснований не было… Помнишь, полтора года назад разбился над Швейцарией самолет с детьми, летевшими в Испанию?

— Да, — сказал Гвидонов.

— Вот, например, там, оказался один ребенок, тринадцати с половиной лет… Из Уфы до Москвы пролетел, и не пикнул. А когда пришла пора пересаживаться на другой борт, он так стал бояться, что его рвало, когда его к тому самолету потащили. В результате завалился в обморок… Представляешь: полет оплачен, и отдых, родители о своем чаде пекутся, чтобы он получше отдохнул, загорел и все такое, — а тот, ни в какую, уперся и все. До расстройства здоровья.

Если бы он в обморок не свалился, его бы на борт засунули. Уломали бы как-нибудь. А так подумали, что у него аппендицит, и отвезли в Филатовскую… Но как только самолет оторвался от земли, вся его бледность, и страхи тут же прошли. Я по часам проверял. Когда борт взлетел, и когда с ним общались медики. Когда с ним говорили. Как он и что испытывал… Мы по минутам расписали, все его ощущения.

Боялся…

Таких у меня сейчас четыре человека, — трое мужчин и одна женщина. Я двоих уже к делу приспособил. Они у меня все самые важные рейсы проверяют, долетят или нет. Еще ни одной осечки не было…

Гвидонов представил, как к огромному Илу, забитому под завязку мешками с героином, подводят экспериментального ребенка: Давай покатаемся, деточка, на этом самолетике. Тот: Давайте… Тогда тяжелогруженый Ил взлетает и благополучно приземляется в нужном месте. С полной гарантией успеха… Если же дите, в ответ на невинное предложение, тут же плюхается в обморок, меняют героин на китайский ширпотреб… И пусть себе летит.

— Я, вот, вас боюсь, — сказал Гвидонов.

Чурил на мгновенье впился в него глазами. Не осталось в мире ничего, — серьезнее его взгляда.

Так что перехватило дыхание.

— Правильно делаешь, — сказал не по-доброму Чурил. — Меня нужно бояться… К лягушатникам поехать тоже чего-нибудь опасаешься?

— Нет, — ответил Гвидонов. — Их я не боюсь.

Когда говоришь правду, становится легче. Какой-то ненужный груз снимаешь с себя.

По крайней мере, голова начинает соображать.

И понимаешь, что с Рахатом Борисовичем приятно иметь дело, потому что он в деле надежен.

— Утром я говорил с профессором, поэтому и вызвал тебя… Видишь пустую чашку, — он с минуты на минуту подойдет. Профессор и доктор медицинских наук, самый у нас лучший, поверь мне. Пока его нет, скажу: ты оказался прав… У сторожа есть то, что он называет: блокировка сознания. Как я понял, это очень сильный гипноз. Профессор к нему летал, целый день там с ним провозился, и как он сказал: Я в полном шоке… Запомни, про махатм он ничего не знает, думает, что в том монастыре была школа боевых искусств, которые занимались еще и гипнозом. Сбивали им с ног своих врагов…

А то и профессора придется мочить, — подумал Гвидонов. Но как-то злорадно, словно не участвовал непосредственно в этом процессе, а сидел на трибуне болельщиком.

— Он много чего наплетет, тебе самому нужно послушать… Никаких дыр в монастыре не нашли. Прочесали все, будь здоров. Есть такой немецкий прибор, на пятнадцать метров обнаруживает все пустоты в земле. С его помощью евреи нашли три арабских тоннеля, которые шли из Палестины в Египет. По ним доставляли оружие для боевиков… Он ничего не нашел. Моя бригада больше недели там лазила. Так что, — извини… С архивами, так вообще странная история. Они были, но лет пятнадцать назад пропали. Никто не знает, как и куда. Даже, когда, можно узнать только приблизительно. С китайцами сложно, дипломатия. Может, они и темнят. Хотя бабки я пообещал хорошие. Ничего сделать не могут, — нет их, и все, ни вещей каких, ни описей, ни документов, — ничего. Как корова языком слизнула. Даже нет тех, кто про них что-либо знал… Моему человеку, который этим занимался, сказали, что это его фантазия. Никаких наездов на тот монастырь не было. Была плановая военная операция. По освобождению народа Тибета от местных поработителей. Вот козлы!..

— Мумии? — напомнил Гвидонов.

— Триста-четыреста лет. Монастырю — четыреста-пятьсот.

— Знаете что, Рахат Борисович, — сказал Гвидонов, — я бы не против встретиться с теми браконьерами в присутствии этого профессора. Если он самый лучший специалист.

— Даже так! — неподдельно изумился Чурил. — Ну, ты даешь!.. Ну, ты — кадр!..

Он отодвинулся от Гвидонова, будто страдал дальнозоркостью, и начал пристально и с интересом рассматривать его.

— Как я в тебе не ошибся, — сказал он. — Я редко когда ошибаюсь в людях… Когда ты это придумал?

— Только что.

— С профессором, значит, поедешь?

— Да.

— А без него — нет… Значит, это ты без него не хотел туда ехать.

Гвидонов пожал плечами.

— Кто бы мне сказал, — продолжал медленно Чурил, — я бы не поверил. Что такое возможно… Вот за это я тебя уважаю.

— Да, ладно… — с истинной скромностью потупился Гвидонов.

— Заодно поздравляю с присвоением очередного воинского звания: полковника.

— Не понял, — взглянул на Чурила Гвидонов.

То довольно хмыкнул, — ему понравилось выражение лица наемного сыскаря.

— Ты находишься на особо важном правительственном задании. В длительной командировке. Боец невидимого фронта… Так теперь у тебя в конторе твое отсутствие и понимают. Пришлось проплатить, конечно, не без этого, — но справедливость, в конце концов, восторжествовала. Что — главное.

— Я вам довольно дорого обхожусь, — сказал Гвидонов, у которого, действительно, в голове что-то поехало. Родилось, и стало переполнять какое-то истинное чувство благодарности к этому человеку, которое нельзя купить ни за какие деньги.

Вот для кого он расшибется в лепешку, и ради кого кинется в огонь и в воду… For ‘ever… Together… Как говорят…

— Как ваш сын? — спросил Гвидонов. — Поправился от смертельной болезни?

Чурил помрачнел, долго не отвечал, взял конфетку из коробки и стал подкидывать ее на ладони. Потом сказал:

— Наоборот… Стало еще хуже. Чахнет.

— Не может быть, — искренне не поверил Гвидонов.

— Выходит, может… — мрачно сказал Чурил. — Сидит целыми днями у себя в комнате, смотрит перед собой, и ничего не ест. Итак тощий был, не в меня, так вообще кожа стала и кости… Плохо все это. Не знаю, что делать.

— А медицина?

— Все-таки Пушкин тоже был гений, — сказал, думая о чем-то своем, Чурил. — У него стихотворение есть, называется «Эпитафия». Эпитафия, — это надпись на могильной плите. Чтобы ты знал… Вот здесь лежит один студент, — его судьба неумолима. Несите прочь медикамент, — болезнь любви неизлечима.

Гвидонов, который не был докой по этим делам, все же сказал:

— Может, подобное лечат подобным?

— Да, знаю… — безнадежно махнул рукой Чурил. — Это мы пробовали… Я ему таких баб подсылаю горничными, закачаешься. Ты таких и на картинках никогда не видел… Даже мисс Азия ему массаж делала. Тайский… Что интересно, он евнухом не стал, — иногда какую-нибудь возьмет да и трахнет. Ни с того, ни с сего… Но от этого ему только хуже становится, — вообще жрать перестает, даже бульон.

— А гипноз?.. Вот этот профессор…

— Было. Гипноз на него не действует… Профессор говорит: какие-то сторожевые центры. Через них не переплюнуть.

3.

Профессор оказался одних лет с Гвидоновым и, даже, одной комплекции.

Он не задавал лишних вопросов, и, вообще, вел себя предельно осторожно. Без всякого гипноза в нужный момент догадался, что вляпался в клиентуру, с которой бы ему лучше не связываться.

Во всем его, начинающем лысеть облике, чувствовался легкий перепуг, и политика: моя хата с краю…

Из-за этого он был до приторности тактичен.

Поговорить случилось в самолете, когда возвращались в Кызыл.

— Расскажите, пожалуйста, что произошло с тем ремесленником из Омбы? — попросил Гвидонов. — К которому вы летали.

— Вы с ним знакомы? — стрельнул профессор глазами в сторону Гвидонова. — Принципиально, ничего особенного.

— Но, вы, вроде бы, были в шоке?

Профессор мягко и проникновенно улыбнулся, посмотрел на Гвидонова с добром и пониманием в глазах, и пояснил:

— Чтобы понять мое состояние, нужно быть специалистом в этой области.

— У нас много времени… — сказал Гвидонов. — А одна из наших задач: понять друг друга.

При слове «задач» профессор сосредоточился. Все задачи были оплачены, и его долг был способствовать их разрешению.

— Тогда открою вам секрет, который не известен широкому кругу непосвященных, — сказал он. — Дело в том, что все, что связано с внушением одного человека другому, — не совсем наука… Вы слышали что-нибудь о нейро-лингвистическом программировании?..

— Да, — сказал Гвидонов. — Это большая лажа.

Профессор так искренне рассмеялся, что даже схватился за живот. А очки его свесились до предела на нос, так что казалось, что они вот-вот упадут.

— Вот, — сказал он сквозь смех. — Это типичное непонимание проблемы. Вы — как все. Или верите на все сто, или не верите вообще.

Он поборол свой смех, потом целую минуту протирал очки платочком. Потом довольно серьезно взглянул на Гвидонова и сказал:

— Так вот: так не бывает…

— Как не бывает? — спросил Гвидонов тоном терминатора, бесконечное терпение которого может подойти к концу.

— Очень гармоничное внушенное состояние, — редкое по искусству исполнения. — До этого я хотел сказать вам, что у нас, как в стоматологии, ручная работа. Психотерапия, — это творчество, объектом которого является внутренний мир человека. Каждый психотерапевт, — художник. У каждого своя манера, почерк, кисть, — одним словом… Так вот, мое состояние шока, о котором вы упомянули, от совершенства той работы, — такое, к примеру, словно бы я встретился с творением Пикассо. Там была гармония приобретенной и утраченной галлюцинации. Ну так, словно, вы идете, встречаете кого-то, здороваетесь, беседуете, идете куда-то вместе, а потом, в один прекрасный момент, собеседник ваш испаряется. Никаких травм для сознания — ни до, ни во время, ни после. Идеально проведенная операция, — где цель достигнута без каких бы то ни было побочных эффектов. Это привело меня в изумление… Я бы с удовольствием поучился у человека, который все это сделал.

— А он, скорее всего, любит учить… — сказал Гвидонов. — Тогда, возможно, вы объясните мне, какую опасность для окружающих может представлять такой учитель. Если у него, к примеру, преступные замыслы?.. Каковы граница его возможностей? Что он может, и чего не может?

— Это просто, — сказал профессор. — По большому счету, — он не может ничего…

— Как это? — недоверчиво улыбнулся Гвидонов.

— Так… Подумайте сами, не вы первый такой, это одно из самых распространенных заблуждений… Если бы он что-то мог, он бы стал властелином… Но этого нет, поэтому мы, и такие как мы, зарабатываем на жизнь своим честным трудом, а не лезем каждому в голову и не вышибаем из нее деньги. Поскольку из чужой головы ничего вышибить невозможно. Вы слышали что-нибудь о нейро-лингвистическом программировании? Ах, да, я уже спрашивал… А ведь это, — наука управлять людьми, помимо их желания и незаметно для них. Но вы сказали, что это лажа. Я же вам отвечаю, что это не лажа, я категорически не согласен с подобным заявлением, — но все равно, управлять людьми невозможно.

— Ничего не понимаю, — сказал Гвидонов.

— И не поймете, — мягко улыбнулся ему профессор. — По большому счету, я сам ничего не понимаю. И это в деле, которым занимаюсь.

Он посмотрел на Гвидонова с какой-то плохо скрываемой гордостью. Как будто это он, Гвидонов, нанял профессора на работу, потребовал невозможного, и он профессор, сообщил ему об этом.

Звали светилу Игорь Кузьмич, но имя не шло ему, так и тянуло называть этого аккуратного какого-то человека просто «профессор».

— Следующая пятница — четырнадцатое, — сказал Гвидонов. — Четырнадцатого мне исполнится сорок семь лет.

— Поздравляю.

— Сорок семь, — повторил Гвидонов. — А я тоже ничего не знаю ни о чем, как и вы… Вернее, не так. Я хорошо знаю, что нельзя делать. А что нужно, — не знаю.

— Вот и встретились два оболтуса, в одном самолете, — сказал профессор, — и ни один из них ничего не знает. О своей профессии… По большому счету… И это — хорошо. Это — позволяет надеяться.

— Вы не смогли бы сейчас посмотреть, нет ли во мне какого-нибудь внушенного состояния? Это возможно?.. Это для вас не сложно?

— Не сложно.

— Какова вероятность, что вы сможете определить его?

— Сто процентов… Знаете: ломать, не делать…

— Часа нам хватит? Где-то через час мы будем приземляться.

— Хватит минуты, — хмыкнуло светило. — Прикройте-ка на секундочку глаза.

Гвидонов откинул голову к спинке кресла и закрыл глаза.

— Вы находитесь в глубоком гипнотическом трансе, — тем же будничным голосом, что и до этого, сказал профессор. — Сейчас я дотронусь до вашего лба, потом посчитаю до трех, и вы глаза откроете.

Нет, точно лажа, — подумал Гвидонов, — такая чушь… Но ведь профессор, самый лучший. Или это у них такие шутки?..

Тут профессор ткнул пальцем в лоб Гвидонова, впрочем не сильно, затем сказал: раз, два, три.

Гвидонов открыл глаза и посмотрел на него.

— Это что, был сеанс гипноза? — спросил он.

— Именно, — согласился Игорь Кузьмич. — Никаких посторонних влияний в вас не обнаружено. Можете спать спокойно.

— Но так же не бывает, — спросил Гвидонов. — Я ничего не почувствовал, никакого транса, никакого изменения сознания, у меня ничего не потяжелело, ничего не нагрелось, вашего влияния на меня никакого не было, просто: закройте глаза, откройте глаза. Я сам вам могу так сказать… Поэтому и говорю: так не бывает.

— Вы, — сказал грустно профессор, — такой же, как и все. Жертва попсы… Откуда вы можете знать, как бывает.

Мэри, гостю и подаркам обрадовалась.

Гвидонов, по дороге в Шереметьево, попросил завернуть на Тверскую, зашел наспех в пару магазинов, и набрал там целую коробку всего самого блестящего и пахнущего.

За каждую коробочку и упаковку Мэри приподнималась на цыпочки и целовала Гвидонова в щеку.

Ему стало стыдно… Стыд, это такая штука, которая приходит к тебе, когда ты был в чем-то не прав, или сделал что-то не так. И догадался об этом… Он дал себе слово, в следующий раз более добросовестно выбирать для нее презенты.

Но особенно обрадовалась Мэри профессору. Они как-то сразу понравились друг другу. С первого взгляда.

Прямо рассыпались в комплиментах и галантности. Чуть ли не кинулись друг другу на шею от счастья.

Как дети, которым захотелось поиграть вместе.

Гвидонова потянуло тоже влиться в их коллектив. Сделать шаг вперед и сказать как-нибудь по-особенному гордо: Я теперь — полковник…

Впрочем, Мэри понятия не имела и о его предыдущем звании. Профессора же всякими полковниками удивить было невозможно. Ему подавай маршала, не меньше.

Так что Гвидонову опять стало стыдно. За то, что целых три месяца держал женщину, которая больше всего на свете любит поболтать и пообщаться с себе подобными, взаперти.

Теперь, кроме архитектурных развалин, на горизонте начинала появляться другая проблема, — каким образом сформировать ей область светских контактов…

— У вас, Мэри, прекрасный очаровательный акцент. Я всегда был без ума от женщин, которые говорят по-русски с небольшим акцентом. Кто вы по национальности?

— Я подданная Ее Величества королевы Великобритании. Мои предки жили в Шотландии… Я ничего не успела приготовить, но у нас полный холодильник. Давайте устроим маленький праздник… Моя семья уже в третьем поколении живет в Лондоне. Но наша Шотландия нам снится по ночам… Я работаю по контракту на этого человека, которого вы видите перед собой. Он мне платит деньги…

Теперь ей нужно добавить, что она беременна. Что это одно из условий ее контракта. Чтобы стало совсем здорово.

Кончилось тем, что Гвидонова отправили на кухню. Вернее, он сам заточил себя добровольно. Потому что у Мэри не закрывался рот.

Вымыл руки с мылом, надел фартук, и открыл дверь холодильника.

Где, кроме всего прочего, лежал большой кусок парной говядины. Кулинарной основы их вечеринки…

Редко случалось, чтобы было так спокойно.

Чтобы так — все было, и так — больше ничего не хотелось.

Потому что редко бывало, чтобы так всем было хорошо. Профессору, которому на самом деле, понравилась Мэри. Мэри, которая это поняла, и во всю накинулась на него, со своим очаровательным акцентом. И ему, — потому что он оказался не в центре внимания.

Быть не в центре внимания, — его суть.

Он привык смотреть на происходящее вокруг, немного со стороны. Неторопливо, внимательно, оценивающе… Из тени, из какой-то незаметности, потребность в которой он постоянно ощущал, как приближение к точке комфорта.

В этом состояло для Гвидонова наивысшее наслаждение. Когда из броуновского движения жизни, проходящей перед его глазами, — вдруг появлялась мысль. В нем самом. Появлялась мысль, как чувство, — которое связывало разные явления этого происходящего.

Словно бы, откуда ни возьмись, вдруг возникали два кирпичика, — которые неожиданно ложились друг на друга, образуя основу какой-то будущей постройки.

Гвидонов тогда знал, — они должны так лечь, друг на друга, — и это правильно, они не могут лечь по-другому… Потом обязательно найдется третий, и четвертый, и пятый, — которые продолжат это неведомое ему самому строительство…

Но чтобы стать строителем, нужно быть незаметным. Нужно, чтобы на тебя поменьше обращали внимания.

В конторе, у него был старший лейтенант Штырев. Гвидонов любил выезжать с ним на происшествия в паре. Потому что старшего лейтенанта, с иголочки одетого в цивильное, усатого, с орлиным взглядом, крутым подбородком, большим с горбинкой носом, и уверенными нагловатыми манерами — все принимали за начальника, за самого главного. А его, Гвидонова, — за клерка, секретаря-референта.

Штырев знал свою роль, и играл ее истово. Потому что не играл, а жил в ней… Но это были его проблемы.

Зато Гвидонова никто не замечал, никто на него не обращал особенно внимания. Он всегда оставался в тени.

Это была его экологическая ниша. Из которой он выглядывал с любопытным созерцательным спокойствием, никем не замеченный. И — думал.

В возможности думать, — наивысшее наслаждение. В возможности думать.

Мэри — была королевой. Центром внимания, пупом земли.

Это — доставляло наслаждение ей. Наивысшее.

— Но тогда, где граница? — спросил Гвидонов. — Как догадаться, что под силу психотерапевту, и что он не может? Как мне понять, на что вы можете быть способны?

Телятина в фольге была уже оценена, вино пригублено, ночь продолжалась, — а до чая было еще ой-ой сколько времени. Потому что, никто из них троих, собравшихся за одним столом, не хотел спать.

— Вот вы сказали недавно, что нейро-лингвистическое программирование, — это лажа… Я хочу вам объяснить, почему вы так сказали… Представьте, живет инвалид, в коляске, не может ходить, но с ясной, хорошей головой. Я бы сказал: с некой тягой в ней. Таким был создатель этого нашумевшего направления… Он как-то заметил, что люди, которые испытывают друг к другу симпатию, даже в чем-то вести себя начинают одинаково. Между ними возникает некая симметрия. Они делают одни и те же жесты, если говорят, то одинаково сидят, принимают одни и те же позы, и так далее… Начинают употреблять одинаковые слова, выражения, — у них образуется лингвистическое общее. Некая среда, которая создается, как модель мира, для них двоих… То есть, есть зависимость, между симпатией одного человека к другому, и его поведением. Даже больше: они начинают формировать общий социум… Два человека, если они нравятся друг другу, — начинают подстраиваться. Так пишут в ваших книжках…

Друг под друга.

У нашего инвалида времени был вагон, и оказался талант. Тем более, ему этого хотелось. Но впрочем, если есть талант, то есть и потребность вкалывать.

Идея была такая: во-первых, если симпатичные друг другу люди подстраиваются друг к другу, то нет ли здесь обратной связи. То есть, если начать подстраиваться к какому-либо человеку, — не вызовет ли это его симпатии к тебе, его расположения?.. Вызовет и вызывает. Это тысячи раз экспериментально подтвердилось… Во-вторых, поскольку это так, какие способы подстраивания существуют? Как они действуют, откуда берутся, и, главное, с какой эффективностью каждый из них работает?.. Не существует ли таких способов подстраивания, которые действуют быстро, наверняка, и вызывают наивысшую симпатию к тебе.

Третье, — возможно ли разработать такую методику, при помощи которой, используя все выше сказанное, можно было бы управлять другим человеком, полностью подчинить его другой воле… То есть, можно ли создать методику программирования другого человека.

В реальности это бы выглядело так.

Встречаются друг с другом два человека. Они невинно о чем-то беседуют, о плохой погоде, о затянувшемся дожде, и о том, что троллейбусы стали ходить реже, чем раньше, а потом один из них, запрограммированный, идет на работу, заглядывает в сейф с деньгами, набивает их полную сумку, и относит на вокзал в камеру хранения. Откуда их забирает первый.

Второй же об этой истории напрочь забывает. Ищет похитителя казны своей фирмы с такой же искренностью, как и остальные. И никогда его амнезия не пройдет. Поскольку никакой амнезии не было… Задание свое он получил на подсознательном уровне, выполнило его подсознание, в автоматическом режиме, примерно так, как подсознание руководит разными системами организма, скрытно от сознания, чтобы то не отвлекалось по мелочам. И на всякую ерунду…

Нужно сказать, что у нашего инвалида, через какое-то время, все это стало получаться…

Мэри, естественно, полуоткрыв рот, слушала эту небольшую лекцию профессора. Была она этой ночью удивительно женственна. Несколько неправильные черты ее лица, чуть длинный нос и чуть тонковатые для такого носа губы, приобрели какую-то законченную гармонию, — и казались Гвидонову не просто красивыми, а какими-то родными, домашними, не один десяток лет уже виденными, и от этого ставшими напрочь своими. Будто он подстраивался под них с какого-то самого раннего детства.

— Значит, — сказала Мэри, приподняв бокал, и чуть отпив из него, — если я вас правильно поняла, вы можете прийти к нам в гости, и, чтобы вызвать наше уважение к вам, просто сказать нам что-нибудь о погоде, или сделать как-нибудь рукой, как мы делаем. И все?.. Вы можете ненавидеть нас лютой злобой, а мы ничего об этом знать не будем. Мы будем вас — любить?

— Вот, — сказал мягко профессор, обращаясь к Гвидонову, — поэтому вы были правы… Когда не поверили… Это лежит в основе не только нейро-лингвистического программирования, но в основе всех направлений психоанализа и психотерапии, которые только возможны… Это я заявляю, и буду повторять бесчисленное количество раз. Потому что это — альфа и омега нашей науки. Ее основа, ее принцип и ее аксиома!

— Что — это? — довольно неприязненно спросила профессора Мэри.

— Проблема правды и лжи, — сказал профессор. — Вот видите, какая у вас, очаровательной женщины, от которой я без ума, реакция, — стоило вам заподозрить меня в отсутствии искренности.

Такая реакция естественна и закономерна для любого человека, который столкнулся с ложью по отношению к себе.

Это не реакция гордыни и самолюбия, — поверьте мне, я много об этом размышлял. Это реакция самого естества человека, самой его сути. Человек так устроен, что вся его суть способна различать понятия правды и лжи. Принимать одно, — и отвергать второе.

Вы, уважаемый Владимир Ильич, совершенно правы, называя нейро-лингвистическое программирование лажей, — в той его части, которая стремится отойти от правды, от искренности, и стремиться использовать человека, как объект, как какой-то прибор или как робота… Но представьте, если человек, владеющий приемами этого направления терапии, не обманывает, не лжет, — говорит правду, и хочет только добра. Врач, к примеру, который желает только добра пациенту, только его излечения.

— Тогда, можно… — сказала Мэри, которая опять повеселела. — Но только если это врач…

— Помните наш случай, о котором мы говорили в самолете? — сказал профессор. — Так вот, тот человек хотел ремесленнику добра. Не обманывал его, не внушал чего-то. Во что не верил сам… Он нес ремесленнику добро, — знал это, был уверен в этом. Поэтому не случилось побочных эффектов, — получилась качественная, может быть, идеальная, работа.

— Я скажу вам другое, уважаемый Игорь Кузьмич, — произнес Гвидонов, тоном, чуть похожим на академический профессора. — Вернее, приведу пример. И, совершенно не кстати, а вы, по Фрейду, догадайтесь, что я хотел сказать… Помните, в начале перестройки, начались телемосты с Западом, и одна наша неслучайная дама, на западный вопрос, есть ли у нас секс, сказала: Секса у нас нет?

— Да, — ответил профессор, — конечно. Такое не забывается… Я сам ржал, как лошадь!..

— Потому что потом над ней потешалась и вся страна. Буквально покатывалась со смеху. Такая дура тупая. Плоть от плоти уходящей в небытие общественной системы… Это же нужно такое отчебучить: секса у нас нет…

Вопрос: почему над ней смеялись?

— Поэтому и смеялись, — сказал профессор.

Мэри держала бокал в руке, и по-очереди заглядывала в лицо то профессору, то Гвидонову. Она понимала, что находится в обществе двух умных образованных людей, возможно лучших представителей человечества по этому показателю, и ей льстило, что она может присутствовать при их задушевной беседе.

— Ответ: — сказал Гвидонов, — Она не знала, что секс у нас уже есть. Секс уже разрешили, и все об этом уже знали, что его разрешили. А она — нет… Моменты всеобщего прозрения всегда, в конечном счете, сводятся к прозрению одного человека.

— Это — социология, — сказал профессор протестующе.

— Что есть — правда? — спросил Гвидонов и посмотрел в упор на профессора. — И что есть — добро? Вы знаете?

— Докатились, — улыбнулся профессор, после некоторой паузы. — Вот так всегда. Стоит приподняться до абстракций, как начинается полная белиберда. И ни на один детский вопрос уже ответить нельзя.

4.

Хотя Мэри и смотрела тоскующими глазами на Гвидонова, ее не взяли. Но пообещали привести лягушек, чтобы она могла на них потренироваться, — а они, продегустировать результаты ее экспериментов.

Вертолет приземлился на лужок, перед дачей, и, пока они собирались, охрана, четверо спортивных ребят в камуфляже, разлеглась на травке у его колес, и устроила перекур.

— Мне будет скучно, — сказала Мэри.

Гвидонов пропустил ее укор мимо ушей. Ему хотелось стать незаметней. Он и одел, — брезентовую робу, самую мятую рубашку, которую нашел, кирзовые сапоги, и полувоенную солдатскую кепку, у которой была содрана эмблема, и на этом месте было белое пятно и две дырочки.

Но под робу он все-таки вывесил свой «Вальтер», потому что оружие всегда придавало ему внутреннюю уверенность. А был он, до мозга костей, человек служивый.

— Воевать будем? — спросил без какого-либо оптимизма, профессор, разглядев охрану у вертолета и стрелковые приготовления Гвидонова.

— Так положено, — коротко сказал сыщик.

— Куда только судьба меня не засунет, — горестно покачал профессор головой…

Борт начал раскручивать над собой лопасти, мелко завибрировал, — пассажиры, чтобы не дуло, прикрыли двери, и смотрели в окно, как Мэри, с края стартового лужка, машет им платочком.

Совсем, как простая русская баба.

С высоты птичьего полета земной бардак имеет свойство превращаться в нечто разумное и имеющее смысл.

То, что на земле кажется плохо засаженным, с клочками неровных всходов полем, из поднебесья видится четким коричневато-зеленоватого цвета прямоугольником, — красивым и совершенным по своей сущности. Поскольку он, этот прямоугольник, — отголосок человеческого разума. Ну, и в какой-то степени, — результат его труда.

То же самое с дорогами, — проселочными, трактами, асфальтовыми и грунтовыми. Без разницы… Какими бы разбитыми они не были, как бы не мучили собой седоков железных машин, какую бы зубную дробь из них не выбивали, — оттуда, из синевы, они видятся осмысленными артериями коммуникаций. Которые проложила высокоразвитая цивилизация.

Любая цивилизация, согласитесь, — это тоже нечто весьма разумное.

Вообще-то поля скоро пропали совсем, дорог стало значительно меньше, и они спрятались за вершины деревьев, которые покрывали собой все пространство земли, от одного горизонта до другого.

Машина их ориентировалась по речке, петлявшей где-то далеко внизу.

Речка, вдоль которой они летели больше часа, единственное, что скрашивало пустынный лесной пейзаж.

Пару раз на берегах этой речки встретились кособокие, затаившиеся деревни, проплыли мимо серыми крышами своих невзрачных домов. И остались сзади.

— Какие просторы, — сказал Гвидонову профессор, чуть повысив голос, чтобы перекрыть им ровное гудение мотора, — не перестаю удивляться. И восхищаться, поверьте…

Закимаривший Гвидонов чуть кивнул: тому хорошо, удалось часа четыре или пять поспать. Ему не пришлось отбиваться от обезумевшей от нежности женщины, — которая исцеловала его всего, от макушки до самых пяток… А на это ушло столько времени. Украденных у сна.

— Вот чем мы отличаемся от остальной Европы, — продолжал между тем профессор. — Такая — воля!.. Она у каждого из нас — внутри. Это на генном уровне.

Гвидонов, сквозь непреодолимую дремоту, позавидовал профессору. За то, что тот не потерял способности очаровываться. К своей второй половине сороковых.

Большинство, к этому возрасту, уже ничему не удивляются, ни просторам, ни другим людям, ни всяким шоу по телевизору, — хотя там стараются во всю, чтобы удивить их. Такие мастера… Вот он, Гвидонов, ничему не удивляется. Он просто спит. А профессор ему мешает. При помощи своего русского менталитета.

Пришлось снова кивнуть ему. Потом потянуться к сумке, раз все равно поспать не дадут, нашарить там термос, и налить в чашку горячего, крепкого, с лимоном кофе.

Железная птица, на которой они летели, автоматы с короткими стволами у сопровождения, и вот этот кофе, — все это досталось от другой цивилизации, качественно выше уровнем. Которой здесь нет.

— Кофе — «он» или «оно»? — спросил Гвидонов.

Профессор на минуту задумался, дав Гвидонову возможность остаться наедине со своей чашкой.

— Это казуистика, — наконец, сказал Игорь Кузьмич, — какая разница.

Гвидонов вопросительно посмотрел на Петьку. Тот поднялся и направился к пилоту. Перекинулся с ним парой слов и вернулся.

— Минут десять-пятнадцать. Почти прилетели.

На самом деле, вертолет вскоре накренился, изменил курс, и направился перпендикулярно от речки, которую они стали уже считать своей.

— Давайте так, — сказал Гвидонов, — вы турист… Отдыхайте, набирайтесь новых впечатлений и свежего воздуха. Ни во что не вмешивайтесь… Можете изобразить из себя начальника?

— Это как? — спросил Игорь Кузьмич.

— Это просто, — ответил Гвидонов. — Нужно представить, что вы здесь самый главный, — и все.

— Я и так здесь самый главный, — сказал профессор.

— Отлично, — сказал, взглянув на него, Гвидонов, — у вас все получится.

Вертолет сел на краю картофельного поля, к нему, от ближайших домов бежали уже чумазые дети, — и шли какие-то мужики, для такого торжественного случая нацепившие на себя пиджаки, с блестящими медалями на груди.

— Старшего деревни, — сказал Гвидонов Петьке, — старшего лягушатника… Собрать вместе всех, кто там был. Для разговора.

Петька кивнул. Охрана достала сигареты и сделала непроницаемые лица. Ей нравилось быть охраной. Стоять вот так, поигрывая оружием, с сигаретами в зубах, — это здорово поднимало ее рейтинг в собственных глазах.

Дети примчались первые, подбежали поближе, остановились, открыв рты, рассматривая редких гостей, спустившихся в их глухомань с неба. В глазах их застыло изумление перед невиданным чудом: суперменами в камуфляже, боевым вертолетом, с подвесками для ракет, лопасти которого еще лениво месили воздух, и от которого пахло перегретым машинным маслом. Были они босы, одеты, кто во что горазд, во что не жалко, — но любопытны без меры.

Матрос ребенка не обидит, — вспомнил Гвидонов.

Делегация орденоносцев приблизилась, выделила из двух гражданских профессора, потому что тот был в очках, и во всем московском, — плаще и костюме, — и стала рапортовать ему:

— Гражданин начальник! Шифрограмму о вашем прибытии получили!.. Я — директор колхоза «Рассвет коммунизма» Потапов, это главный бухгалтер, главный инженер, главный зоотехник и главный лесничий. Какие будут распоряжения?

Петька было кинулся, чтобы исправить неловкость, — но Гвидонов остановил его жестом.

Профессор же растерянно оглянулся, распоряжений отдавать он не хотел.

Пришлось все же вмешаться Петьке. Насчет распоряжений.

— Стол накрыт, — сказал директор колхоза. — В честь вашего прибытия закололи свинью… Просим вас милостиво отведать наши хлеб-соль.

— А чего, — сказал профессор, — кто же откажется.

Петька взглянул на Гвидонова. Тот незаметно кивнул.

— Прошу вас, гости дорогие, следовать за нами. Чем богаты, тем и рады…

Гвидонову по рангу вроде бы можно было сидеть за столом, где собрались одни начальники, поскольку прилетел на вертолете, — но уж больно невзрачно и несолидно он был одет. Так что никто из местных настаивать не стал, когда он отказался от застолья.

Бригада лягушатников, согласно информации в депеше, была подготовлена для серьезного разговора.

Вместе с бригадиром их было шесть человек.

Они собрались в соседней от директорской хате, где сквозь открытое окно, через какое-то время, стал слышен недружный, но живой разговор, почтительный смех и заздравные тосты, в честь высокого кызыльского гостя.

Гвидонову же, как всегда, досталась рутина.

Тяжелый неблагодарный труд проведения предварительных следственных действий. То есть, опрос свидетелей.

Свидетели, они же участники событий, были ребята что надо… Все, — мужики, от тридцати до сорока. От всех дружно разило сивухой, и все курили махорку. У всех были непроницаемые неприветливые лица. Особой агрессивностью отличалось выражение лица их бригадира, — посмышление остальных и позлобней.

У Гвидонова отлегло от сердца, — все-таки была какая-то основа его страхам. Он сам не понимал, почему не хотел ехать сюда, тянул до последнего, выдумал какого-то профессора, нацепил пистолет, нисколько не возражал против охраны, — и внутренне подготовился к неудаче, к какому-то облому, после которого кончается спокойная обеспеченная жизнь светского льва на службе у денежного кошелька, — и начинается нечто противоположное. О чем и думать не хочется.

Вот, интересно, — заметил Гвидонов, — что же я им сделал такого плохого. Когда они меня в глаза никогда не видели.

А уже идут грудью.

— Я к вам по поводу прошлогоднего дела, когда вы подстрелили на болотах неизвестного… — начал он.

— Вы, мы видим, из начальников, раз с нами разговариваете… Мы тоже хотели бы с вами по этому поводу разобраться.

— Замечательно, — сказал Гвидонов.

— У нас претензии, — сказал бригадир. — Обещенно было одно, а получили мы совсем другое. Обещенны были золотые горы, а получили мы, извините, — кукиш. С маслом… Говорят, вознаграждение положено, когда есть труп. Так?

Он уперся глазами в Гвидонова, легонько так поигрывая скулами.

— Наверное, — сказал Гвидонов.

— Труп был, откуда же без трупа вещичкам всяким взяться. Мы честно все их вам переправили. Себе ничего не оставили. Раз вам так надо было… Мы свое слово сдержали… Дальше уже ваши проблемы. Что его волки растащили. Так, ребята?

— Так, так… — вразнобой подтвердила бригада болотных охотников.

— И что… — продолжал бригадир. — По двести долларов на брата. Кое-что — начальству, — по триста пятьдесят. Вездеход списанный, который все время ломается, потому что у него подвеска ни к черту. Джип — директору, тоже бывший в употреблении, но так — катается… Шесть карабинов «Тайга», патроны… И это все.

— Я здесь по другому делу, — сказал Гвидонов.

— А мы — по этому… — сказал бригадир. — Ребята вот в сомнении, — чему теперь верить… Нужно менять расценки. Это главное. Каждую лягушку мы сдаем в рефрижератор по два рубля за штуку. На базаре в Кызыле никто из нас их никогда не видел. Значит, везут дальше, или в Китай, или куда еще… Там они известно, сколько стоют. Мы с ребятами думаем, что не меньше доллара за штуку. А то и все — полтора… Получается, мы вкалываем-вкалываем, здоровья не жалеем, все лето по болотам, Витька Антонов в позапрошлом году утонул, жену оставил и двух пацанов, — и все это за два рубля за штуку?

— Сколько вы хотите? — спросил Гвидонов.

— Два пятьдесят… Два пятьдесят, — это будет по-честному.

— Хорошо, — сказал Гвидонов, поразмыслив для порядка, с минуту. — Я передам вашу просьбу кому нужно.

— Не просьбу, — поправил его бригадир. — Требование.

— Хорошо, — сказал, почувствовав вдруг непреодолимую сонную усталость Гвидонов, — передам ваше требование.

— Не забудь, командир, мы долго ждать не станем.

— Хорошо, хорошо, — на все соглашался Гвидонов.

— И еще… Разговаривать о том покойнике можешь с нами сколько угодно, у нас секретов нет, — но на то место мы не пойдем.

— Почему?

— Не пойдем и все.

— А за отдельную плату?

— За плату?.. — притормозил их командир. — Это, как ребята сами решат. Мое дело — сторона.

— Тех бойцов трое было, которые огонь вели, — сказал Гвидонов. — Они здесь?

— Это я, — сказал один парень.

— И — я, — сказал другой.

— И — я, — сказал третий.

— Сколько вы хотите? — спросил Гвидонов.

Возникла пауза, в которой уже не витало враждебности. А появилось в воздухе напряжение чисто коммерческого расчета. Под здравицы из соседнего дома, под неотчетливый гул одобрения нетрезвых голосов, стало слышно, как в воздухе защелкали костяшки бухгалтерских счетов.

— Пятьдесят зеленых, — нагло, глядя прямо в глаза Гвидонову, сказал один из стрелков. — За меньшие бабки мы с вами туда не дернемся.

5.

Улов, после очередного разряда генератора, вывозили к машине на лошади.

В машине были трехслойные ящики со льдом, и лягушек высыпали туда.

Достоинство метода электрошока заключалось в том, что лягушки получались не дохлые, а живые, — только слегка приглушенные. Попав на лед, они погружались в спячку, и всю дорогу до села, дрыхли.

В селе женщины проводили их предварительную разделку, — то есть, выкидывали внутренности, — и тащили к рефрижератору. Где совершался наличный расчет. По два рубля за штуку.

Иногда рефрижератора не было по два-три дня, — тогда лягушек не трогали, они продолжали спать на своем льду. Не теряя свежести…

В то утро бригадир и коновод отправились с лошадью к машине, и пропустили самое главное. Так что не стали непосредственным участниками событий. Еще один член бригады, ночевал у машины, по какой-то своей надобности, — поэтому у палатки лягушатников оставалось три человека.

Они готовили завтрак.

Лягушек они ненавидели. Несколько раз, по пьяному делу, пробовали варить из них суп, и жарить над костром, наподобие шашлыка. Но то, что получилось, никто из них так и не решился отведать.

Чтобы на покрыть себя вечным позором.

Даже на спор, — ни один из мужиков бригады до этого не опустился…

Так что этим утром варили картошку, и разогревали подстреленного третьего дня кабана. Вернее то, что от него к этому утру осталось.

Болотце было средних размеров, метров триста в длину, но вытянутое колбаской, наподобие опростоволосившейся речки.

Тех чужаков первым заметил Федор, сидевший перед костром спиной к палатке, и соответственно, лицом к противоположному берегу болота.

Туман уже, перед тем, как исчезнуть, пошел клочьями, и стал совсем прозрачным.

Так что Федор увидел, сквозь просвет исчезающего утреннего тумана, как на противоположном берегу из-за деревьев показалась человеческая фигура в длинном плаще, а через какое-то время, следом за ней, — другая.

Насчет премии, чудовищные размеры которой не укладывались в сознании, разговоры по селу шли вторую неделю. Никто не мог ничего понять, — за что, или за кого можно заплатить такие невероятные деньжищи.

Старики посоветовались между собой и пришли к выводу, что это все политические хитрости, насчет контрабандистов. Чтобы опять задурить народу голову, и снова оставить его, как всегда, в дураках. На самом деле, ловят главного террориста в мире — Усаму Бен Ладена… Никак не меньше.

По всему выходило, что это так и есть.

На самом деле, куда ему деваться?.. В Афганистане его обложили со всех сторон американцы. Он туда-сюда, — и дернулся в Пакистан. А там — тоже американцы. Он и там, туда-сюда, и дернулся в Индию. А там — индийцы… Тоже желают получить за него выкуп.

Вот ему ничего и не осталось делать, чтобы через Китай не попытаться пересечь российскую границу. И углубиться в нашу территорию.

Кто его будет здесь искать? Никто… И он — это знает.

Но нашлись умные головы наверху. Все хорошенько просчитали, его маршрут, — вот теперь ждут его здесь. Что им заплатить за него миллион долларов, — пустое место. Когда они сдадут его американцам и получат — десять. Самый хороший навар…

Поэтому, когда Федор заметил на противоположном берегу болота первого чужака, он еще не врубился. Но когда показался второй, он сказал громким, заходящимся от волнения шепотом:

— Ребя, смотри, что я вижу! — и показал пальцем в туманную даль соседнего берега.

А там уже возникала из небытия третья странная фигура. Но зато начала пропадать в конце прогалины — первая.

Схватиться за оружие, тоже отняло какое-то время. Зарядить его, улечься, прицелиться, — на это тоже ушли драгоценные секунды.

Второй уже пропал, третий был на подходе к зеленеющим маскировкой кустам, но появился четвертый.

Именно на нем, по команде, сосредоточили они дружный огонь. Патронов не жалели, ничего не жалели, — палили и палили из трех стволов, пока весь боезапас не закончился.

И не наступила — тишина.

— Ну? — сказал тихо Валька, — попали?

— Вроде кто-то лежит, — так же тихо ответил Федор.

Так они продолжали наблюдать, пока сзади из-за деревьев не показались несколько перепуганные бригадир, и Пашка.

— Что тут у вас? — хрипло спросил Иваныч.

— Эй, — сказали им, — мужики… Мы тут, кажись, Бен Ладана положили…

Верно, — до той прогалины со всеми предосторожностями добирались побольше часа.

Вообще сначала не хотели идти, — хотя бригадир и Пашка поделились патронами, и у каждого оказалось штук по пять.

Но там еще, — три пособника. Если не сдрейфили, не дали деру, — а легли в засаду, то к ним не подберешься. Всех порешат, — за своего корешка.

Так что понятно, — почему не спешили…

Кинули на спичках, кому рисковать, — на ту полянку, под прикрытием четырех стволов, пригнувшись, вышел Пашка.

— Я перетрухал, конечно… — рассказывал он, наверное, по сотому разу. — Любой бы перетрухал на моем месте. Стоишь, словно голый, под всеми ветрами. В меня и целиться особо не нужно было. Пальни, — и все.

Но — жребий. Слепое веление судьбы…

Так что Павел, согнувшись в три погибели, пару раз бросившись на траву, ощерившись злобно, и даже тихонько напевая, — кое-как приблизился к телу.

Но засады не было. Было — тихо. Только квакали невдалеке лягушки. И скрипели где-то далеко вверху верхушки сосен.

Ладен лежал не двигаясь. И — не дышал. Плащ на спине и на груди был, натурально, весь в крови. То есть, оказался Ладен — покойник.

— Как он был одет? — спросил Гвидонов.

— Ну, плащ, наподобие нашей офицерской плащ-палатки. Только материал немного другой, немного помягче, что-ли. Под плащом — свитер с рисунком, какими-то ромбиками и оленьими рогами, синего цвета. Брюки, как брюки, ничего особенного, коричневые. Туристические ботинки, почти новые, не наши, из свиной кожи, желтого цвета, на шнуровке… Вот и все.

— Рюкзак, сумка какая-нибудь, пакет?

— Ничего такого не было. Мы сами потом удивились, — что в такой глухомани и так налегке… Должно быть, это начальник их был, — поэтому и без вещей.

— Он точно покойник был?

— Вроде точно. Мы долго у него не задерживались… Его друганы могли очухаться и повернуть обратно. Лишнее боестолкновение нам было ни к чему. Мы быстренько его обыскали и повернули обратно. За подмогой.

— Потом комиссия была. С ней ходили?

— А то кто же… Два раза. Все там прочесали… Не волки съели, так пособники за ним вернулись. Чтобы где-нибудь похоронить, по их басурманскому обряду. Если где закопали, его теперь не найти.

— Внешность?

— Кто его поймет?.. Когда тот мертвый, и когда торопишься. Вроде бы и русский, а может и нет. Или монгол, а вроде бы и нет. Или араб какой-нибудь… Не до наблюдений было.

— Что в карманах нашли?

— Вам виднее, что. Мы в пакет этот не заглядывали… Они в Америке сибирскую язву так подсовывают. Откроешь пакетик, а там белый порошок. Понюхал, — и кранты… В Америке знаете какая медицина? Не чета нашей. На каждого больного по два врача, и таблетки такие, что закачаешься. И то там от сибирской язвы мерли… У нас сразу в ящик сыграешь.

— Кроме пакета ничего не было?

— Ничего. Мы тоже удивлялись. Ни четок каких, ни Корана… Ни ножа, ни пистолета, ни спичек, ни сигарет.

— Как этот пакет выглядел?

— С сибирской язвой?.. Обыкновенно, из черной пластмассы, довольно плотной. Весу в нем грамм на двести было, — не больше.

— Значит, говорите, не пришли его товарищи выручать?

— Сыкуны оказались, эти террористы. У нас так не принято… У нас, если каждый сам за себя, — лучше вообще в тайгу не ходить. Говорят, они считают, если кого из них убили, так тот сразу оказывается в раю… Мы так думаем, что они за того покойника еще и порадовались, что тому конец пришел, раз оказался в таком хорошем месте. Одно слово: иностранцы, — у них там без бутылки вообще ничего понять нельзя.

За три недели, а если еще точнее, за двадцать четыре дня, они преодолели около полутора тысяч километров. Если это те самые люди, которых сторож видел в Омбе.

А не какие-нибудь другие.

Шестьдесят пять километров в день. Шестьдесят пять…

В соседнем доме затянули песню: Из-за острова на стрежень…

— Из-за острова на стрежень, На простор речной волны, Выплывали расписные Стеньки Разина челны…

Сначала один голос, потом другой, потом третий, — потом Гвидонов узнал и голос профессора, который самозабвенно влился в общий хор.

Бригада сидела, как на иголках. Махорочный дым щипал глаза. Народ жаждал праздника, — в глазах лягушатников, не привыкших в длительным заседаниям, царила мука.

— Все, — сказал Гвидонов, — до завтра… Завтра, как перекусим, это часов в десять, вылетаем на место происшествия. Пятьдесят баксов, это не много? Пятьдесят баксов, это большие деньги.

— А чего, начальник, — ответили ему, поднимаясь, — самый раз… Там что-то не так, воздух какой-то другой. Федор, как с комиссией туда летал, даже заболел. Целый день после этого у него голова трещала. Скажи, Федь… Может, они успели какой порошок рассыпать. В общем, — добровольно мы на то место ни ногой. Только за бабки…

Во дворе директорского дома, под поленицей, прямо на утоптанной травке расположилась охрана. На брошенном на землю ручной вышивки полотенце стояла двухлитровая бутыль с мутного молочного цвета самогоном, граненые стограммовые стаканы, тарелки с нарезанным хлебом, квашеной капустой, солеными грибами, и усоленными огурцами. Кроме этого на другом большом блюде виднелись солидные куски жареной свинины.

Гвидонов, как увидел это, у него даже слюни потекли от зависти.

Охранники же, рефлекторно попытавшись загородить пиршество спиной, стали ему виновато улыбаться.

— По граммулечке, — сказали они Гвидонову, — в честь приезда.

— Чтобы к утру были в норме, — сказал Гвидонов. — По пятьдесят раз отжаться заставлю.

То-то на их лицах засветилось счастье. За возникшую легальность их деревенского застолья. Теперь нажрутся… Но Гвидонов не шутил, утро начнется с обещанной физкультуры.

Тут уж никуда не деться, — раз пообещал. Иначе, — не бывает…

— Кого мы видим!.. — поднялся из-за стола профессор. — Кто к нам пришел!..

Деревенские начальники взглянули на входившего в дом Гвидонова. Теперь уже никто не обратил внимания на его бедный наряд. Сам директор встал навстречу и взял Гвидонова за руки.

— Сделали свои дела?.. Милости просим. Вам полагается штрафная, вы уж не обессудьте. Таков наш обычай… Глубоко уходящий корнями. В народные истоки… Запоздавшему гостю, — штрафную.

— Штрафную, — подтвердил профессор, и нетвердо поднялся со стула. — Разрешите вам представить: самый уважаемый член нашего коллектива, глубокоуважаемый Владимир Ильич.

И, заметив некоторое замешательство на лицах, добавил:

— Не Ленин, заметьте, не Ленин… Зовите его просто: Владимир Ильич.

— Не Ленин… — прошла легкая волна над столом. — Не Ленин… Владимир Ильич присаживайтесь, вот ваше место.

И уже вознеслась рука над здоровенным стаканом, наполняя его до краев водкой. Штрафная здесь полагалась чудовищная…

6.

К вечеру гуляла вся деревня.

Была она перекособочившаяся вокруг небольшого пригорка, на котором стояла заброшенная и изрядно развалившаяся кирпичная церковь. Деревня — домов в сто или чуть больше.

И везде гуляли.

Слышался женский громкий смех, визг, грубые голоса мужчин и веселые крики детей. То тут, то там играла музыка, и каждая третья песня была — последний хит Верки Сердючки «Чита-Дрита».

Кое-где за заборами звучала гармонь, — оттуда, вдобавок, доносился шум потных отплясывающих тел.

Странно, но гулянье не смолкало и не ослабевало до темноты.

По всей видимости, народ здесь жил крепкий, до этого дела охочий и к нему привычный.

Гвидонову же повезло. К застолью он попал в его завершающую фазу, кроме штрафной, которую он принял с удовольствием, обильно после нее перекусив, тостов уже не было… Через какое-то время он заметил, что профессор, сидя за столом на почетном месте, во главе его, — начал клевать носом.

Как только это заметили все, разговоры и песни стихли, местное начальство подхватило профессора под руки, и потащило в опочивальню. Которую для него приготовили в этом же доме.

Профессор к этому времени спал, как сурок. Даже на ходу, пока его тащили к кровати, во всю храпел.

Счастливый человек…

Про Гвидонова забыли. Тоже, к счастью.

Только трезвый, как стеклышко, и от этого вызывавший подозрения Петька, молчаливо показался на глаза.

— Сегодня ничего не нужно, — сказал ему Гвидонов. — Завтра с утра вылетаем на место происшествия. Пилот проспится?

— Конечно, — сказал Петька. — У меня с собой таблетки. Любой хмель снимают за три с половиной минуты.

— Ты бы тоже принял на лоне природы, — сказал Гвидонов. — Иногда нужно немного расслабиться.

— Я не пью, — сказал Петька.

— Что, совсем?

— Да.

— Болит что-нибудь?

— Нет, ничего не болит. Просто не тянет.

— Похвальное качество, — взглянул на него Гвидонов.

Пришло в голову, что он ни разу еще не смотрел на Петьку. Если спросить какого цвета у него глаза, или волосы, или сколько тому лет, — Гвидонов не ответит.

Интересно…

Деревня гуляла, вечер получался теплым и ласковым. Про него забыли.

Самое время прогуляться к каким-нибудь развалинам, проверить, правду ли утверждает Мэри, — по поводу их аристократического действия на настроение.

Настроение было плохим. Если по отношению к настроению, подходит это слово.

Грустное какое-то, одинокое настроение, — как-будто его все кинули. Говоря устаревшим языком: предали.

И, поскольку дело это обычное, насчет предательств, — никакой трагедии не случилось. Просто испортилось настроение.

По-дурацки как-то устроена жизнь, в которой, — все проходит.

Не беда, что все проходит, — так уж все устроено на свете, что проходит все, к этому постепенно привыкаешь, — что идут годы, а в них появляются и исчезают за горизонт — люди, города, обстоятельства, и какие-то переживания, связанные со всем этим. Оставляя после себя — опыт. Как сказал «тоже гениальный» Александр Сергеевич Пушкин, — сын ошибок трудных.

Все это не беда. А багаж, — который становится все больше. В общем-то, полезный багаж. Поскольку за одного битого — дают двух небитых.

Беда в том, — что проходя, все это, кроме драгоценного опыта, оставляет после себя пустыню.

Выжженную безжизненную пустыню, — где ничего уже никогда не вырастет. Потому что — все прошло. Остались зачем-то в памяти, — детство, родители-чекисты, дом культуры КГБ, куда он с детским удостоверением ходил смотреть кино. Удостоверение при входе проверял старшина, смотрел, сначала на фотографию, а потом в лицо Гвидонова… Клуб этот стал первой чекистской тайной Гвидонова, которую он не выдал никому. Даже ни разу не пересказал ребятам из класса содержания ни одного из разухабистых фильмецов, которые он имел возможность смотреть, предназначенных для чекистского пользования. Чтобы спецслужба знала, какой разврат и мерзость творится там, на западе. Который идет на них незримой войной. Растлевая умы…

Беда в том, — что все это превратилось в пепел.

Как первая его любовь. И первая женщина. Первые звездочки с погон, брошенные по обычаю в кружку с водкой.

Первый орден, первая халтура, и великий исторический перелом, в самую сердцевину которого он угодил. Когда вдруг самые лакомые куски огромной могучей державы, неожиданно оказались чьими-то владениями, вдруг поделились, вдруг стали собственностью, — жестко, жестоко и бесповоротно. Когда за разглашение полагалась только одно наказание, — смерть.

Тайны… О способах и методах. Приватизации.

И это — тлен.

Ничего нет, ничего. Кроме густой пыли этой деревенской улицы. И вселенских масштабов предательства. Которое уже ничего не значит.

Ну, и, конечно, опыта.

Как же без этого. Драгоценного алмазного своего венца.

Виновата штрафная из самопального продукта, полного сивушных масел. Сивушные некачественные масла попытались вогнать его в депрессию, — полковника самой главной организации страны.

От которой все зависит.

Но впереди спасение, — аристократические развалины.

Если верить теории Мэри.

Сумрак.

Предвечерние длинные тени уже пропали. Наступила тишина, как она всегда наступает, перед тем, как на землю опуститься ночи.

Стены развалин темнели. Перед ними, бывшими когда-то храмом, было небольшое кладбище, от которого почти ничего не осталось, только несколько лежащих на боку крестов и чуть заметные холмики исчезающих могил.

Внутри бывшей церкви, одна стена которой рухнула совершенно, а три оставшихся напоминали груду битых кирпичей, был, наверное, общественный туалет, — судя по количеству дерьма, и обрывков пожелтевших, прикипевших к полу газет.

Так что Гвидонов даже осматривать ничего не стал, а сел на бывшее крыльцо, над которым, на уцелевшем фрагменте здания, было выведено белой краской знаменитое русское слово, начинавшееся с буквы «х»…

Деревня, как вид с пригорка, на глазах темнела, проваливаясь в ночное небытие.

Никаких аристократических чувств в нем не появилось.

Или развалины были не те, или Мэри оказалась не права…

Тихий мат споткнувшегося человека, и следом его упорное движение, Гвидонов услышал издалека. Судя по приближающимся звукам, еще кто-то решил приобщиться к вечным ценностям.

Не только он.

Наконец, на фоне почерневшего неба, показался и второй. Глубоко нетрезвый Федор, член бригады ловцов лягушек.

— Тебя, мужик, издалека видно, — сказал он, останавливаясь напротив Гвидонова. — Как ты шаришь здесь и шаришь.

— Привет, — сказал ему Гвидонов.

— Как ты здесь шаришь, — повторил Федор.

Он поднялся на пригорок с недобрыми нетрезвыми намерениями, и не хотел скрывать этого. Но перед тем, как дать волю рукам, ему нужно было поговорить. Выдвинуть обвинения. Оправдать себя в глазах бога, перед домом которому стоял.

Именно поэтому ему до конца жизни суждено быть ловцом лягушек.

Потому что, если приспичило, старшего по званию нужно сначала бить, а уже потом говорить ему какие-нибудь слова. А не наоборот.

— Тебе бы лучше пойти поспать, — сказал Гвидонов. — Завтра рано вставать.

Федор помолчал с минуту, стоя перед Гвидоновым и покачиваясь. Гвидонов даже подумал, что тот воспринял его совет. Но тот сказал:

— Ты мне не нравишься, мужик.

— Чем? — спросил Гвидонов.

— Тем, что ты есть.

— Мы через пару дней улетим. Потерпи немного.

— Уходи… — упрямо сказал Федор. — Катись отсюда… И в болото ты не попадешь. Нечего тебе там делать.

— Может, и так, — сказал Гвидонов. — Но нужно посмотреть самому.

— Комиссия была… — сказал Федор. — Точку поставили. Зачем тебе совать туда свое рыло?..

— Ты какой-то грубый, — сказал Гвидонов.

— Я тебя последний раз предупреждаю. Ни к какому болоту ты не полетишь… Я тебе шанс даю. И чтобы морды твоей я больше здесь никогда не видел.

— Тебе-то что до этого? — с любопытством спросил Гвидонов. А внутри приподнялись уши барбоса, и его нос, почувствовав запах, заходил из стороны в сторону. — Тебе разве не все равно?

— Значит, не все равно, раз говорю.

— Я понять хочу, почему? — продолжал упорствовать Гвидонов. — Может, и не поеду на болото, если пойму. А так, я не понимаю, почему нельзя?

— Потому, что ты мордой не вышел… Сказано тебе, нельзя.

— Комиссии можно было?

— И комиссии — нельзя… Но теперь нельзя совсем.

— Что-то я опять ничего не понимаю, — сказал Гвидонов.

Тут Федор начал копаться в одежде, не попал с первого раза рукой под рубашку, где под брючным ремнем у него было прижато к телу что-то выпуклое.

Гвидонов так догадался, что время переговоров закончилось, шанс он свой упустил, — теперь должен пожинать плоды несговорчивости.

И на самом деле. Со второй попытки Федор все-таки вытащил здоровенный тесак, каким шинкуют на зиму капусту.

Это выходило дело не шуточное, — поскольку получалось даже не рукоприкладство, — а смертоубийство.

Из-за какого-то вшивого болота, где половина лягушек уже переловлена. Вот, что было необъяснимо, вот откуда шел какой-то запах. Незнакомый, но притягательный.

— Последний раз я тебе говорю, козел, — сказал Федор, занося тесак над головой.

Тут в кармане робы затрезвонил телефон.

Так не вовремя.

— Стой, — сказал Гвидонов Федору, — подожди секундочку.

Открыл аппарат и поднес его к уху.

— Да.

— Я соскучилась без тебя, — сказала Мэри. — Как вы долетели?

— Я тебе перезвоню, — сказал Гвидонов. — Я сейчас занят.

И нажал кнопку.

Федор, заметив, что телефонный разговор закончен, начал опускать свой тесак. Прямо на голову Гвидонову.

Гвидонов посторонился и приподнял руку, чтобы ею встретить, сжавшую кухонное оружие, кисть руки Федора.

Но тот прохрипел вдруг что-то, и всем телом стал заваливаться куда-то в сторону. Вместе со своим тесаком.

Гвидонов даже дернулся, — от неожиданности.

Потом посерел в темноте лицом, перевел дух, взглянул в темнеющую на земле фигуру Федора, и, повысив голос, сказал:

— Иди сюда.

Петька появился откуда-то из темноты, и спросил:

— Да, Владимир Ильич?

— Ты что наделал?

— Я? — удивился, совершенно естественно, он.

— Да, ты… — начал злиться Гвидонов. — Ты… Он мне утром нужен был, трезвый. Ты это понимаешь?!

— Откуда я знал, — растерянно сказал Петька.

— Я тебя что, просил вмешиваться? — все более расходился Гвидонов. — Я тебя просил?!. Отныне я тебе запрещаю. Навсегда. Даже если меня мочить будут, и замочат. Это мое дело, ты понял?!.

— Да. Но…

— Ты понял? Я тебя спрашиваю?!

— Да.

В это время зазвонил телефон. Гвидонов открыл крышку.

— Ты обещал перезвонить, — сказала Мэри. — Я так соскучилась по тебе…

Это — дурдом. В котором он вынужден работать.

Гвидонов уже не помнил себя. Впервые в жизни.

Он сжал этот телефон, размахнулся, и, что есть силы, швырнул его об стену, рядом с которой сидел.

Тот даже не пискнул. Разлетелся на части молча.

Столько силы вложил в свое действие Гвидонов.

 

Глава Пятая

1.

Болото, — это вода.

Где вода, там жизнь.

Жизнь, — это вода и движение.

Особенно, когда тепло, и трава на берегу чуть ли не до колен. И пахнет влагой, зеленью и жарким летом…

Утром Гвидонов разбудил профессора, посмотрел сочувственно, как тот недоуменно оглядывается вокруг себя, не в силах поднять, где очутился, а потом жмет ладонями голову, которая, вполне вероятно, раскалывается у него на четыре части.

— Мы ведь приехали сюда работать, — сказал ему Гвидонов.

Профессор лишь жалобно посмотрел на него, и начал искать очки, которые, чтобы он их во сне не раздавил, положили на подоконник.

Очки нашлись.

— Похмелиться, — сказал самому себе профессор.

— Ну, нет, — возмутился Гвидонов.

Крикнул Петьку, — тот появился со своими волшебными таблетками.

— Хуже не будет? — спросил профессор, рассматривая одну из них на свет.

Петька промолчал. Гвидонов мстительно сказал:

— Посмотрим.

Профессор брезгливо взглянул на стакан воды, который ему дали, положил таблетку на язык, и запил ее небольшим глотком.

И прикрыл в изнеможении глаза.

Гвидонов ждал пять минут, пока лицо того не начало светлеть, словно бы и его, наконец-то, коснулось утро.

— Нужно проверить пятерых молодцов, — сказал он профессору. — Довольно срочно. Через час мы вылетаем.

— Вот так всегда, — ответил профессор. — Из-за какой-то ерунды ломается естественный процесс восстановления организма…

С пятью мужиками-лягушатниками было все нормально, — никаких внушенных состояний в них не оказалось. Если, конечно, профессор, с похмелья чего-нибудь не напутал.

Но на всякий случай, когда шли на посадку, Гвидонов подозвал Петьку.

— Оружия пусть с собой не берут, у нас своего хватает. Ножик там, и все. Ничего огнестрельного.

Петька кивнул.

Охрана, с мрачными покрасневшими лицами, — поскольку Гвидонов не забыл, и только что устроил им по пятьдесят отжиманий, — перетаскивала на борт сумки с амуницией.

Пилот тоже принял живительную таблетку, — поэтому выглядел вполне пристойно.

Хорошо выглядел и главный зоотехник, который уже похмелился и пришел проводить их.

Но в основном все молчали, — так что погрузились и взлетели почти без слов.

По-деловому.

Кроме будничного трепа лягушек, лес был полон птичьих звуков, их писка и шороха крыльев.

Вот она, — природа.

Профессор вступил в высокую траву, с которой давно уже сошла утренняя роса, и сказал Гвидонову.

— Жизнь, — непредсказуема. Куда только меня не занесет… Долго здесь пробудем?

— Не знаю, — ответил Гвидонов. — Возможно, до вечера. Или, лучше, до следующего утра. Как пилоту удобней лететь, — ночью или при свете… Если не будет неожиданностей.

— А что мы здесь делаем?

— Ищем следы контрабандистов.

— Они что, из того тибетского села?

— Есть такая версия. Ее нужно проверить… Есть и другие.

— Они что, могут быть где-то рядом?

— Вряд ли. Они были здесь год назад.

— Вы хотите сказать, что год назад в этом месте прошли какие-то контрабандисты, и вам нужно их найти? Просто прошли и все. Год назад?

— Одного из них в этом месте, по всей видимости, убили. Или серьезно ранили… В любом случае, могут остаться какие-нибудь следы. Но могут и не остаться.

— Год назад? В этой огромной тайге?.. Где не ступала нога человека?!

— Именно поэтому и есть небольшая надежда.

— В такой траве?

— Дело не в траве, а в совести, — сказал Гвидонов. — Я тоже считаю, мы вряд ли чего-нибудь здесь найдем. У нас не просто мало шансов, — нет ни одного… Но главное, чтобы совесть была чиста. Чтобы знать, мы сделали все, что могли. Искали, но не нашли. Хорошо искали честно, старались, — но не нашли. Тогда можно будет спать спокойно.

— Я вот думаю, — задумчиво на самом деле, сказал профессор. — Человеческое ремесло, морально или нет? Особенно, когда оно достигает степени таланта?.. Гений и злодейство, они как, — объединяются в дружеском рукопожатии? Или противоположны?..

— Мне бы ваши проблемы, — сказал Гвидонов, улыбнувшись ему. — Когда как следует проплачено, объединяется все.

— Так просто, — удивился профессор, как будто некто взрослый объяснил ему простую истину. — Никогда бы не подумал…

Гвидонов подошел к краю болота.

Вода, сквозь ряску и плавающие по поверхности водоросли, была темна.

А тут еще психотерапевт со своей похмельной философией.

Когда в голове должен быть вчерашний Федор. Которого все утро искали его товарищи, — но не нашли. Который, как сквозь землю провалился. Ушел куда-нибудь в лес, и завалился там спать на мягких прошлогодних листьях. И будет спать, пока не проспится.

Мертвым сном…

Он так нужен был живым, так нужен.

Так нужен. Так нужен. Так нужен… Что хоть головой бейся от досады о стену.

— Вот здесь он лежал. Кажись, где-то в этом месте.

— Да. Точно здесь.

— Откуда они появлялись?.. В каком месте с поляны уходили?

Прошли сначала в одну сторону поляны, потом, обогнув вертолет и охрану, которая ставила палатку, — в другую.

— Павел, — спросил ненароком Гвидонов. — Ничего, что мы здесь так разгуливаем?

— А чего? — не понял тот.

— Ну, гуляем туда сюда, траву мнем, — сказал Гвидонов.

— На то она и трава, чтобы ее мять, — ответил Павел…

Прошел год.

Год, — это такое понятие во времени. Когда миновало лето, потом осень, потом зима, весна, — и снова наступило лето. Природа разок увяла, — и возродилась снова. И новое поколение непуганых лягушек появилось на болотных просторах.

Год.

Год назад он был на один год моложе.

Как-то одним из таких летних дней, его вызвал генерал и попросил оказать шефскую помощь, — выйти на след пропавшего рыбачка. Который разыскивается в подозрении на убийство. Случайном или преднамеренным…

— Комиссия как работала? — спросил Гвидонов бригаду.

— Привезли с собой собаку, спустили с поводка. Та от радости носилась по поляне, как сумасшедшая, на всех птиц прыгала, ко всем нам подбегала лизаться. Так что ее опять на веревку посадили. Следа она не взяла. Дело уже ближе к осени было. Месяца полтора прошло с того дня. Какой след?.. Они здесь все проверили миноискателем. Еще в какие-то приборы смотрели, типа радара. По земле лазили, искали вещественные доказательства… Еще мы фоторобот составляли.

— Долго они здесь были?

— Два дня.

— Куда отсюда ходили?

— Куда-то ходили, тайга большая. Отсюда, куда хочешь, можно ходить… Больше на вертолете летали, сверху смотрели. В бинокли, и еще во что-то… Здесь у них база была, — вон, видите, консервная банка валяется?

Валялась. И не одна… Испохабили место происшествия, постарались.

На краю поляны от них осталось черное кострище, пара деревянных ящиков и железная бочка из-под бензина.

— Голова после вчерашнего не болит? — спросил Гвидонов бригаду.

— Мы — привычные. Приняли немного с утра, — и как огурцы.

— Тогда поделитесь как-нибудь на двое, — и крикнул профессору, который сидел на берегу болота, замачивая в нем ступни ног, засучив для этого брюки до колен. — Игорь Кузьмич, можно вас на минуточку!..

— Значит так, — сказал Гвидонов, когда бригада из пяти человек без труда справилась с невыполнимой арифметической задачей, разделить себя на две части, а профессор, надев ботинки, подошел, — отправляются две группы. Одна, со мной, в сторону, откуда контрабандисты пришли…

Бригада, при слове «контрабандисты», переглянулась между собой и хитро улыбнулась.

— Другая, во главе с Игорем Кузьмичом, — в сторону, куда они ушли… Двигаемся по времени, ровно два часа, в приблизительном направлении. Два часа вперед, два часа назад. Обратно дорогу найдете?

— Здесь есть дорога? — спросил профессор.

— На ноги наденьте что-нибудь другое, — сказал ему Гвидонов, — снимите с кого-нибудь.

— Как это, снять? — спросил он.

— Молча, — хмуро ответил Гвидонов. — Иначе, — без ног останетесь в своих мокасинах.

— И ботиночки жалко, выкидывать придется, — сказал кто-то из бригады.

С Гвидоновым отправилось два лягушатника, с профессором трое, и один человек из охраны.

Остальные получили задание готовить обед. Самое милое дело, — на лоне такой первозданности.

Конечно, оставалась очистка совести. Что еще могло оставаться в этот чудесный летний день, в огромном почти непроходимом лесу, когда идешь вслед за бригадиром, который все-таки выбирает местечки получше, где нужно поставить ногу.

Их бессмысленный поход, — полный бред с точки зрения любого здравомыслящего человека. Ни охранники, ни деревенские, ни профессор, — никто из них не видел в их марш-броске ни грана логики. Так, — жест слепого отчаянья.

Ведь столько добирались сюда, столько вертолетного топлива сожгли, столько усилий и времени потратили. Нужно же что-то сделать, чтобы потом отчитаться перед высшим начальством.

Не просто же так, перекусить на свежем воздухе и улететь обратно.

Гвидонов даже не смотрел под ноги, в тщетной попытке заметить среди валежника и трухи потерянную дорожную сумку монахов.

Очистка совести…

Но дело в том, что он уже много раз оказывался в подобных положениях. Когда нет никакого выхода. А есть — тупик… Он, в отличие от остальных, знает ценность и незаменимость отрицательного результата.

На который редко кто обращает внимание.

Поскольку провал, неудача, облом, — это поражение.

Поражение, — когда на тебя начинают смотреть подозрительно. Подозревая в тебе неудачника… Одно поражение, другое, — от тебя начинают отходить люди. Становится меньше друзей, знакомые обнимаются с тобой не так охотно, как раньше. Начальство общается с тобой сухо, — взгляд его становится строже. Уже никто не позволяет с тобой опуститься до панибратства.

Третье поражение, четвертое, — и ты уже изгой.

Кто смотрит на тебя с жалостью, кто — со злорадством. Но большинство, — равнодушно. Словно ты превратился в нечто невидимое, незаметное, сродни тени на стене. Которую не принято замечать.

Поражение, — смертельная болезнь. Никто не хочет заразиться ей, потому что никто не хочет умереть… Вернее, превратиться в живую, но бледную тень на стене.

Но если ты упрямо продолжаешь заниматься делом, которое нанесло тебе поражение, — тебя перестают понимать.

Это, — самое страшное.

Когда никто, вокруг тебя не может объяснить внутренней логики твоих поступков. Которые неизменно приводят тебя к катастрофе.

Если ты победитель, — никто не лезет в твою логику.

Но если ты упорствующий неудачник, — ты переходишь в разряд недоумков. С чисто медицинским диагнозом.

На тебя за спиной показывают пальцем, — и потешаются над тобой. Если тебе не все рано, — это не просто обидно, это выжигает что-то внутри, какую-то из основ, на которых зиждется этот мир, — сводит тебя к червю, к микробу, к инфузории туфельке. И заставляет тебя, направляет, подталкивает — совершить единственный неординарный поступок… В угоду остальному миру, которому ты больше не нужен, — заставляет признать свое поражение.

Если ты признал поражение, там, внутри себя, — ты никто. И — ничто.

Инвалид своего дела.

Вечный инвалид… К цирке это называется, — потерять кураж.

Кураж теряют один раз, — и навсегда.

Тогда ты — пропал.

Если цирковых спросить о таком-то, они скажут: Да, был такой, хороший был гимнаст, но потом потерял кураж. И куда-то пропал.

И — все.

Где, как, куда, — никто ни знает. В образе какого жэковского сантехника такой гимнаст коротает остатки своих лет, — никому неизвестно…

Если же тебе все равно, как смотрят на тебя со стороны, — тебе начинают мстить. За то, что ты не такой, как должен быть. За то, что долго держишься. Вопреки здравому смыслу.

Это еще хуже.

Потому что, сломать человека можно. Особенно, если это делать регулярно. Особенно, — когда одно его поражение порождает другое, и так следует дальше. И видимого конца этому нет.

Тогда ты остаешься наедине с собой, — никто не в силах тебе помочь, — кроме тебя самого…

Если ты профессионал, — о поражениях твоих не должен знать никто. Кроме тебя… Но ты должен знать обязательно.

Потому что в них, — счастье.

Только поражение способно сделать тебя зрячим. Не — победа.

Победа, — слепа.

Победа, — добрая тетка, влюбленная в тебя. Ее глаза полны восторга, она простит тебе все. Что не нужно прощать.

На радостях.

Победа, — когда все вдруг начинают любить тебя… И это не к добру.

Потому, что все вдруг поворачиваются к тебе лицом, и начинают превозносить: ты такой хороший, ты — лучше всех, ты — самый замечательный.

Ох уж, эти медные трубы. Тяжелее испытания придумать невозможно…

Поражение… Твой шрам. Твой орден. Твой смысл. Твой окончательный итог.

Народ, бредущий сейчас по тайге, и готовящий суп из концентрата на поляне, считает, — происходит проверка версии. Педантичная, для галочки, работа сыщика, — которого заставили что-то делать, вот он старается, делает изо-всех сил. Не он виноват, что ему досталась такая туфта, — искать прошедших по этому месту год назад контрабандистов. Или Усаму Бен Ладана, — что одно и тоже… Которых невозможно найти.

Нужно же ему что-то делать, — вот он и делает…

Правильно считает, — логично. Так нужно считать.

Только он, Гвидонов, знает другое: это поражение.

Он весь в орденах от них, весь в шрамах. Он весь побит и изуродован ими. У него вытек один глаз, и отрублено ухо. У него, вместо руки — железный крюк, и вместо ноги, — деревянный околышек.

Он, скрипя всем этим, идет бессмысленно куда-то. В — бессмысленность…

Но в поражении — счастье. Потому что любое поражение, это не конец. А начало. Чего-то другого. Более истинного.

И он — это знает.

— Стоп, — сказал Гвидонов, посмотрев на часы. — Пятнадцать сорок. Два часа прошли. Поворачиваем обратно… Аппетит нагуляли?

— Выпить бы чего-нибудь, — сказал бригадир.

— Это у себя в деревне, — ответил Гвидонов. — Думаю, к вечеру там будете.

2.

На поляне, недалеко от продовольственной палатки, дымил костер. Над ним висело два прокопченных ведра. На траве были постелены расстегнутые спальные мешки, на которых загорали голые мужики. Их белые задницы выделялись на фоне зеленого разнотравья.

Нудисткий пляж, а не серьезная экспедиция.

У профессора была самая толстая задница. И — самая белая.

— А мы размечтались, что будем первыми, — сказал ему Гвидонов. — Как самые тренированные.

— Обед для вас поддерживается в разогретом состоянии, — отрапортовал профессор.

— Вы уже перекусили?

— Давно.

— Как это давно? — не понял Гвидонов. — Вы когда пришли?

— Больше часа назад.

— Опять не понял? — сказал он.

— Глупо все это, — сказал профессор, — глупо и никому не нужно. Два часа вперед, два часа назад. Иди куда-то, непонятно зачем… Чушь.

— Сколько вы прошли?

— Владимир Ильич, — это детская игра. Я это понимаю. И вы это прекрасно понимаете. Мы оба, — это прекрасно понимаем… Хорошо так поиграть, когда есть настроение и свободное время. А у меня нога застряла в какой-то ямке. Один раз, потом второй. Второй, я так вообще чуть ее не подвернул.

— Сколько вы прошли? — повторил свой вопрос Гвидонов.

— Я на часы не смотрел.

— То есть, вы прошли немного, потом вам надоело. И вы повернули обратно?

— Да. Приблизительно так оно и было.

— Вы даже не посмотрели на часы?

— Зачем? Для какой надобности?…

На первое был суп из консервированного лосося, на второе, — печеная курица с гречкой. И на выбор, чай или кофе, — из термоса.

Конечно, после подобного перекуса потянет в сон. Да еще когда вокруг такое приволье. И свежий от болота ветерок не дает обгореть под щедрым солнцем.

Гвидонов поедал суп, потом курицу, потом пил кофе, — не чувствуя их вкуса.

Что-то было не так.

Что-то не так сошлось в этом мире, — где-то нарушилась вселенская гармония… Но в чем, где? Когда? Что?

Если вокруг так красиво, прелестно и понятно. Так что нечему отбивать аппетит. Тем более, после такой замечательной прогулки.

Гвидонов кофе даже не допил.

Отыскал глазами Павла, — того, кто первым вышел год назад к бездыханному телу. И первым осмотрел его.

Тот, как и другие, придавался неге.

Подошел, присел перед ним.

— Привет, — сказал Гвидонов. — Что это вы нарушили инструкцию?

— Начальство приказало, — ответил тот.

— Тогда — подъем, — сказал Гвидонов. — Пойдешь со мной, прогуляешься.

— С какой это стати?

— Подъем, — сказал Гвидонов. — Через пять минут выходим, по тому же маршруту… И, без разговоров.

Наверное, сказал таким тоном, что ослушаться было нельзя. Паша поднялся, стал натягивать черные сатиновые трусы. Нудист засушенный.

На профессора Гвидонов даже не посмотрел.

— Вперед, — сказал он Паше. — Тем же маршрутом, что ходили.

Тот оглянулся, в последней надежде, на беззаботный пляж. И встретился с глазами Гвидонова.

В которых жалости не было.

Мало сказать, что Гвидонов был зол. Он был очень зол.

Прежде всего — на себя.

Он взглянул на часы. Восемнадцать двадцать. Темнеет сейчас не раньше половины десятого. У него есть три часа светлого времени. Полтора часа — вперед, полтора — назад.

Этого хватит, если не плестись еле-еле, а идти нормально, как должны ходить мужики, а не дачники.

— Шибче, — сказал он Павлу, который шел впереди и выбрал самый послеобеденный ритм. — По ногам бить буду.

— Ты чего, начальник, — попробовал возмутиться тот. — Я тебе не нанялся.

— Быстрей, — повторил Гвидонов. — Без разговоров… Все претензии потом, когда вернемся. За скорость, — десять долларов персонально.

Неизвестно, что на лягушатника подействовало больше, строгость Гвидонова или обещанные десять баксов. Но только он заметно прибавил в движении и прекратил препираться…

Движение — придает смысл.

Гвидонов смотрел на спину Паши и ступал за ним уверенно и твердо. Он был зол, и злость наполняла его силой.

Полтора часа вперед, — полтора обратно.

Тогда совесть будет чиста, — тогда будет то, что нужно.

После этого уже можно думать, — что делать дальше…

Эта сторона леса была точной копией противоположной. С точно таким же валежником и коричнево-зеленом мхом на трухлявой древесине.

Зачем сюда нужно было попадать тем людям, с какой целью? Есть же пути накатанней и легче. Никто не создает себе трудностей специально, — из спортивного интереса. Только спортсмены.

И из чего следует, что эти и те, — одни и те же люди?

Не из чего…

Нет доказательств.

Вот — лягушатник. Он получает по два рубля за каждую качественную лягушку. И счастлив этим.

Два пятьдесят за штуку, — вот его стратегическая цель. Вот Олимп, — к которому он стремиться… А не ломит за каждую по сто долларов.

Допустим, тут проходили не монахи, а какие-нибудь старатели. Или — сборщики редких трав. Или — охотники за бабочками. Или — какие-нибудь таежные бомжи.

Мало ли кто здесь мог проходить.

Без спичек и сигарет. Не курит… Без вещей? База в пределах десяти километров.

Искали с вертолетов. Не дураки… Хорошо искали, тщательно, высаживались больше десяти раз в разные подозрительные места. От точки встречи, как от центра окружности прочесали тридцать километров, не десять, — заложились на все, чуть ли не на асфальтовую дорогу. Ничего нет.

Гарантированно. Гвидонов читал отчет. Работали добросовестно.

Грамотно работали.

Ничего…

Что здесь делали? Да мало ли что. Иногда натыкаешься на такие цели, что ни в одной больной фантазии такого не сыщешь. Начиная от туристического маршрута и заканчивая секретной разминкой спецназа. Какого-нибудь ГРУ.

Может, здесь космонавты тренировались, — выживать в дикой местности, после нештатного приземления. А не тибетские монахи, которым тут делать совершенно нечего.

В этой неприкаянной тайге, рядом с дурацким болотом.

А он, как последний идиот, как мальчишка, как безусый юнец, как стажер, как настоящий сопляк, как безмозглый осел…

Этот Павел что-то уж разогнался. Скороход.

Заставь дурака богу молиться, — он и лоб расшибет.

Гвидонов взглянул на часы: сорок пять минут.

— Стоп, — сказал он в спину Павлу.

Тот оглянулся недоверчиво, и остановился.

Обперся плечом о ближайшую сосну и стал ждать…

Все, — подумал Гвидонов, — совесть чиста… Нечего дальше городить огород. Он своего добился, — привел в порядок внутреннее состояние.

Отныне он — в ажуре.

Но надо же додуматься до такой глупости, — лететь черт знает куда, чтобы тут устроить хождение по тайге. Бессмысленней которого не придумаешь.

— Скоро начнет темнеть, — сказал Гвидонов, оправдывая в глазах подчиненного свое новое решение.

Тот пожал плечами.

— Так что будем считать, что прогулялись… Обратно дорогу найдешь?

— Один раз нашел.

— Тогда пошли обратно. Можешь не спешить.

Лягушатник лениво отвалился от ствола, вздохнул с облегчением, словно показывая, как он был прав, — и у начальства наконец-то наступило долгожданное прояснение в голове, — обогнул молча Гвидонова, и направился обратной дорогой.

Гвидонов шел за ним, — и уже ни о чем не думал.

Он хотел дойти до стоянки, и, если пилот не против, долететь сегодня до деревни, а если против, — завалиться спать. Залезть в спальник, брошенный в густую траву, и спать до утра. Тоже ни о чем не думая.

— Все понимаю, — вдруг сказал, идущий впереди Павел. — Но одного не могу понять… Ведь мы завернули точно в том месте, где приказал возвращаться профессор… Бывают же совпадения.

— Не шутишь? — спросил лениво Гвидонов.

— Какие шутки. Я серьезно говорю.

— Бывает, — авторитетно ответил Гвидонов. — Разные случайности бывают. Не стоит ломать голову.

3.

Он — ребенок. Лето, жарко, соленая волна докатывается до его босых ног. Это приятное чувство.

На нем — белые трусики, с желтыми качелями на них. На которых катается мишка. Мама держит его за руку. Они собрались купаться. Он ребенок, и не боится воды. Потому что она голубая, теплая и ласковая.

— Мы будем учиться плавать, это просто, — говорит мама, и они входят в воду.

Ребенок смотрит, как его ноги обступает вода, — она поднимается, растет, ползет по нему вверх, касается трусиков, мишки на них, резинки, вот она уже на животе, вот — поднимется еще выше.

Мама отпускает его руку и говорит:

— Ложись на нее и плыви.

Но ребенок стоит, и смотрит, как вода поднимается все выше, и уже касается его шеи.

— Что же ты, ложись на нее и плыви, — говорит мама.

Ребенок не умеет плавать. Но не боится воды. Он не знает, что ему делать. Не знает, как можно лечь на нее.

Вот вода уже касается губ, он чувствует, как она солона и прохладна. Он больше ничего и никогда не сможет сказать. Маме. Потому что — вода. Ее много. Нужно идти назад. Обратно. К берегу. Как она этого не понимает. Его мама.

Он хочет сказать ей об этом, — но вода вливается в рот, — он перестает дышать. Много воды, еще секунда и…

Гвидонов проснулся.

Прислушался. Кругом тихо. И темно.

Ночь.

Легко расстегнул молнию, и приподнялся.

Картина, которую он увидел, поразила своей нереальностью… С неба на темную землю опускался серебряный дождь света. Луна разбрасывала его прозрачными нитями, — там, куда они попадали, возникали контуры деревьев, или лопухов на болоте, или вода начинала легко светиться сама, чем-то серебряным.

Рядом, спрятанный в тени, виднелся призрак вертолета, лопасти которого, слегка прогнувшись, накрывали собой почти всю поляну.

На краю которой ярко горел небольшой костер, где на ящике из-под консервов сидя спал часовой…

Гвидонов что-то видел во сне. Что-то важное. Что-то настолько важное, что он проснулся. Ради этого.

Чтобы не забыть.

Что?.. Сон уплывал, уплывал в сознании, — и уже трудно было удержать в памяти его исчезающие остатки.

Охрана была довольна, ее устраивала такая служба. Бригаде пришлось пообещать еще пятьдесят долларов суточных, чтобы компенсировать уплывшие доходы, профессор пожал плечами.

— Не вредно иногда отдохнуть. Только я не понимаю, зачем?

Гвидонов снова попросил проверить его на предмет внушенных состояний, — и снова оказался чист, как младенец…

После завтрака были короткие сборы, — лагерь покидали все, кроме пилота и одного охранника. В их обязанности входило и приготовление обеда.

Остальные выстроились цепочкой, и ушли в тайгу. Получили боевую задачу, и — вперед. Как приказало начальство.

Профессор, которые шел сзади Гвидонова, тоже чего-то заподозрил, что какое-то «зачем» все-таки есть. Все-таки он был о Гвидонове высокого мнения, и не в силах был подозревать его в настолько чудовищном самодурстве.

— Что-то случилось? — осторожно спросил он Гвидонова, тактично понимая, что иногда не нужно задавать лишних вопросов. Но как вот узнать, лишний вопрос, или еще нет?.. — Раз мы не улетаем, а снова идем в тайгу?

— Проверка версии, — сказал Гвидонов. — Но, скорее всего, показалось.

— Значит, есть версия? — спросил профессор. — Убей бог, я не пойму, откуда она взялась. Вчера же не было… Откуда, и с какой стати.

— Взялась, — сухо ответил Гвидонов.

Кухня, есть кухня, — посторонним там делать нечего.

Шли споро и довольно молчаливо. Только охрана от безделья переговаривалась по рации. «Первый, первый, как слышимость?.. Слышу вас хорошо…»

Во вчерашнем месте Гвидонов скомандовал привал, и общий перекур. Тем, кто еще курить не бросил.

Место было, как место. Такие же лиственницы и сосны, как в любом другом месте. Высохшие иголки на земле, мох, труха, щепки, остатки коры и позапрошлогодние шишки.

Все это замечательно горит. В сухую погоду. Так хорошо, что даже непонятно, почему не сгорело до сих пор.

Потому что внизу — сыро. Ткнешь поглубже, а там все преет. Преет и преет, совершая вечный круговорот обмена веществ в природе.

Гвидонов сел, прислонился спиной к сосне, и прикрыл глаза.

Вчера, в этом месте, он впал в депрессию. Понял полную бесполезность следственно-розыскных мероприятий. На таком пустом и бесперспективном материале.

Он прекрасно помнил ход своих невеселых мыслей, — ту логическую цепочку, которая привела его к решению изменить первоначальный план, и вернуться на базу.

Сейчас он пытался понять, — есть ли в нем сомнения относительно нового плана, который он проработал утром. Не начинает ли этот утренний план подтачивать какой-нибудь червь сомнения?..

Червя не было.

Не было депрессии, и внутреннего разгильдяйства. Ничего такого не случилось.

План оставался планом. Решимость — решимостью. Привал, — обычным привалом.

Вот тебе и версия…

— Как настроение, Игорь Кузьмич? — спросил он профессора, который пристроился рядом с ним.

— Замечательное, — ответил тот.

— Нет ощущения бесцельности происходящего?

— Совершенной бесцельности… Но надеюсь, вы знаете, что делаете.

— По большому счету, — сказал, поднимаясь, Гвидонов.

— Так, — сказал он охране, — у вас — рации… Один идет прямо, другой налево, третий — направо… Ровно пятнадцать минут. О всем подозрительном докладывать мне немедленно. Вопросы есть?

При слове «подозрительном» народ подобрался, и стал оглядываться по сторонам. Проявляя бдительность.

Но вопросов не было.

— Ровно через пятнадцать минут всем остановиться и выйти на связь. Понятно?

— Да.

— Начать движение.

Охрана, в своем камуфляже, почти слившаяся с окружающей действительностью, поднялась на ноги, придавила мощными подошвами ботинок чинарики, сориентировалась по сторонам света, поправила на плечах боевое оружие и — разбрелась. Прямо, налево и направо.

Остальные догадались, что-то происходит. Но никак не могли понять: что именно?

— Не опасно будет? — спросил бригадир лягушатников, Иваныч. — У нас в руках, ничего.

— Не опасно, — успокоил его Гвидонов…

Но какое-то любопытство появилось, все стали смотреть на рацию в руках Гвидонова и ждать первых сообщений.

Типа: лети с приветом, прилетай с ответом.

Первым подал голос тот охранник, который ушел налево. В черной коробочке раздался фоновый шум, и на его волне возник официальный голос:

— Докладывает третий. Прошел десять минут… Что-то здесь не так. Но, может, показалось.

— Что не так? — спросил Гвидонов.

— Что-то не так. Такое ощущение, что кто-то за мной наблюдает. Отчетливое ощущение… Но, может, показалось.

— То есть, вы никого не замечаете?

— Никого не видно. Но что-то не так.

— Оставайтесь на месте и ждите. Если нужно, немедленно выходите на связь.

— А что мне делать?

— Я же сказал, ждать.

— Кого?

— Нас, естественно. Мы к вам подойдем.

— Хорошо, — сказала рация и отключилась…

Через пять минут доложили остальные два охранника. Они прошли пятнадцать минут и остановились. Ждали дальнейших распоряжений. Ничего интересного не обнаружили.

— Возвращайтесь, — приказал им Гвидонов.

На километровой карте, где то место, в котором они находились, было заштриховано сплошным зеленым цветом, — он отметил карандашом, для истории, их маршрут от базы, и точки, из которых подали голос охранники.

Не прошло и двух минут, как снова возник третий.

— Докладываю, — сказал он. — Долго еще ждать?

— Что-то случилось? — строго спросил его Гвидонов.

— Никак нет… Но подозрительно очень.

— Что подозрительно?

— Все. Все здесь подозрительно… Разрешите отступить?

— Очень хочется? — спросил с небольшой издевкой Гвидонов.

— Как прикажете.

— Отступай, — разрешил он. — Только с оглядкой.

— Есть, — откровенно обрадовано отозвался охранник на том конце невидимого провода.

Точно такое облегчение пришло и к Гвидонову. Напряжение отпустило, и он окунулся в расслабленное воздушное какое-то состояние. Которое было знакомо ему. Оно означало, что появилась какая-то часть дороги, которую нужно пройти. И что дорога эта, — ведет в нужном направлении.

Версия.

Туда ее в душу.

— Пусть кто-нибудь из вас кричит. Каждую минуту. Как можно громче… А то будем их тут ждать до морковкиного заговенья, — сказал Гвидонов лягушатникам.

Подошел к профессору и снова сел рядом с ним.

— Для вас работа, — сказал он негромко.

— Вы думаете? — спросил профессор.

— Я не думаю, — ответил Гвидонов. — Я — знаю.

Позволил себе такую дерзость. Все знать. В чужих глазах.

Наврать про себя в три короба.

Для пущего тумана… Где скрывалось бахвальство. За которое он тут же осудил себя.

— Но это же… — сказал профессор. — Это же… Из ряда вон… Я не верю…

4.

Голосовой маяк сработал. Бойцы не плутали, и подтянулись к месту сбора вовремя.

Гвидонов не дал им передохнуть, скомандовал «Подъем», — и экспедиция, взяв направление налево, — тронулась с места.

Вокруг был летний день, озарявший безмятежные красоты. Где-то высоко светило Солнце, рядом с которым проплывали белые, похожие на комки из ваты, облака. Небо было голубое-голубое. Невинное-невинное. Глубокое-глубокое.

Казалось, в такой замечательный жаркий день, в котором все было знакомо, и видено-перевидено тысячи раз, — ничего не могло возникнуть нового.

Тем более того, чего стоило опасаться.

Иваныч каждую минуту орал маяком, чтобы установить звуковой контакт с «третьим». Тот пару раз по рации отвечал, что ничего не слышит, а потом услышал, и сказал, что рацию выключает, и тоже будет кричать.

Чтобы шли на его голос.

И его голос стал слышен.

Как-будто это потерялся грибник. И теперь звал своих товарищей. На злачное место. Где этих маслят видимо-невидимо. Этих маслят…

— Владимир Ильич, Владимир Ильич, — услышал Гвидонов за спиной голос профессора, — можно вас на минуточку…

Голос был какой-то не такой, словно местная гадюка выползла между ними на тропу, а профессор ее увидел.

Гвидонов оглянулся.

И профессора не узнал.

Хотя тот подошел почти вплотную.

Как его, спрашивается, можно было узнать, когда все лицо у него было покрыто крупными каплями пота, а зрачки перепуганных глаз стали напоминать пятикопеечные монеты.

— Что случилось? — коротко бросил Гвидонов, и стал оглядываться по сторонам.

Правая рука рефлекторно потянулась к приятной тяжести «Вальтера» подмышкой.

Настолько вид профессора поразил его.

— Что? — повторил Гвидонов.

Но тот, от потрясения, которое переживал, не мог даже толком объяснить, в чем дело.

Гвидонов быстро оглянулся по сторонам, но не заметил ничего подозрительного.

— Стой, — громко крикнул он растянувшейся цепочке экспедиции.

Народ замер на месте.

Тогда он включил рацию и сказал третьему:

— Нас видишь?

— Слышу, но не вижу, — ответил тот.

— Вот и двигай на голос. Сам.

— Есть, — обрадовано ответил третий…

Профессора, который, все больше покрываясь потом, уселся на землю и скрючился, словно отбивая ей поклон, — подхватили под руки и поволокли обратно. Охранники выставили по сторонам стволы и отступали последними.

Тут показался и третий, который мчался к ним, как молодая газель.

Не разбирая дороги. Которой не было.

— Что случилось? — спросил он, подбежав, переводя кое-как дыхание.

— Профессору плохо, — сказали ему. — Непонятно отчего. Может, его кто перепугал… Или клещ укусил.

— Я же говорил, — довольно весело согласился третий.

И тоже стал прикрывать отход, выставив ствол своего автомата.

Так и добрались до милого сердцу местечка, с которого все началось.

Пока добирались, профессору становилось лучше, — пот на лице высох, глаза стали нормальными, но только в них появилась какая-то трагическая усталость, словно бы ему пришлось пережить нечто из ряда вон выходящее. И мышцы восстановились, — так что ноги его не безвольно волочились по земле, он пытался уже сам идти самостоятельно.

— Перекур, — хмуро сказал Гвидонов.

Ивана Кузьмича бережно опустили за землю и прислонили спиной к тому дереву, где он еще недавно сидел сам.

— Как дела? — склонился над ним Гвидонов.

Остальные, забыв про сигареты, ждали, что же им скажет профессор.

— Мне уже лучше, — ответил тот.

— Что-то случилось? — напомнил ему Гвидонов.

— Да… — согласился тот, и задумался. — Я больше туда не пойду. Вы уж извините меня.

— Может быть, расскажите, — попросил Гвидонов. — А то, ничего не понятно.

— Я хочу домой, — сказал Иван Кузьмич. — Пошло оно все к черту.

— Что, к черту? — продолжал настаивать Гвидонов.

— Она, — к черту, — пояснил профессор. — Вся эта чертова история. Я больше не хочу в ней участвовать.

— Иван Кузьмич, — строго спросил Гвидонов. — Расскажите, что с вами случилось?.. Вы в состоянии говорить?

— В состоянии, — ответил профессор. — Дайте мне сигарету.

— Вы же не курите?

— Курю. Когда выпью.

— Но мы не пьем.

— Какая разница. Что вам, сигареты для меня жалко?

Ему дали сигарету, и поднесли, вдобавок, зажигалку. Он тут же от неопытности обмусолил весь фильтр, потом начал жадно затягиваться, раз, два, три, — и в результате закашлялся.

Но все-таки пришел немного в себя. Понял, — где находится.

— Я такое пережил, — сказал он, — такое пережил… Не приведи господи вам испытать подобное. Не приведи…

— Конечно, — согласился с ним Гвидонов.

— Я не испугался, — сказал профессор, — я совсем не испугался.

— Конечно, — кивнул ему Гвидонов.

— Это не передать словами.

— Словами передать можно все, — возразил Гвидонов.

— Это, Владимир Ильич, не передать.

— Тогда мы никогда не узнаем то, что с вами произошло. Что весьма прискорбно.

— Но об этом можно рассказать, — сказал профессор.

У народа, не искушенного в тонкостях лингвистики, голова пошла кругом…

Прошло еще минут пять, пока профессор не пришел в себя настолько, что смог связать свои впечатления в определенный рассказ.

Но потребовал, чтобы все, кроме Гвидонова, от него отошли. Подальше. Как можно дальше. Чтобы не расслышали ни единого слова.

Произошло же с ним следующее…

Он изначально был уверен в бесцельности их вылазки. И совершенно не понимал, своей роли во всем этом.

Но поскольку профессия приучила его к терпению, а терпение скрашивал анализ происходящего, — то оставалось предаваться анализу. То есть, хоть что-то делать, чтобы не стало окончательно скучно.

Поэтому он хотел взглянуть на третьего, поскольку симптомы его чуть ли не паники, — судя по тому, что он говорил по рации, — были похожи на возникновение фобии. Например, боязни замкнутого пространства.

Но нужно было посмотреть самому.

Поэтому он шел за Гвидоновым, и думал о фобиях, — вспомнил один забавный случай, когда больной не мог ездить в лифтах. В метро, — сколько угодно, или находиться в чуланчиках, в машинах, автобусах, — это пожалуйста. Но стоило ему оказаться в лифте, как немедленно начиналась реакция. Больной вдруг понимал, что останется здесь навсегда, — или оборвется трос, или его раздавят стены лифта, или случится пожар, и он сгорит, или пробьет кабель, и его убьет электрическим током.

Так всегда, когда он попадал в лифт, — он собирал всю свою силу воли, чтобы доехать до нужного этажа, потому что прощался с жизнью. Которая вот-вот должна была закончиться.

Интересный случай.

И тут на этом, в самом деле, интересном месте, он почувствовал беспокойство.

Словно начало происходить что-то неприятное, но он еще не понял, что.

Посмотрел на Гвидонова, — тот спокойно шел впереди. Еще дальше виднелась спина охранника, за ней — местного из бригады лягушатников.

Но беспокойство усиливалось.

Словно, с каждым своим шагом, он делал нечто предосудительное, за что должен быть наказан. Ему становилось стыдно и страшно одновременно, — будто он наклонился к двери, прилип к замочной скважине, и увидел нечто в высшей степени непристойное, что его, к тому же, совершенно не касалось… Дверь эта в любой момент могла распахнуться, и своей тяжестью расплющить его по стене, так что и мокрого пятна на ней от него не останется.

Ни подглядывать, ни быть расплющенным ему совершенно было не нужно.

Но Гвидонов впереди спокойно шел, — и профессору ничего не оставалось делать, как следовать за ним.

С каждым шагом, который давался все трудней и трудней, — страх в нем все усиливался. Все увеличивался. Все возрастал.

Это был не страх.

Это было прощание с жизнью.

Потому что давно нужно повернуть обратно.

А здесь он сам, добровольно засовывал себя в котел с дымящейся серой. Совершал непоправимое безумие, — собственными ногами. Приближая себя к своему концу.

Должно быть, разум в нем, через какое-то время отключился, уступив место тому, что называется долгом. Какому-то автомату, который находится в каждом человеке, и призван выполнять программы.

Была программа, — идти за Гвидоновым. И автомат ее выполнял. Помимо его воли.

Поэтому, пока разум умирал в профессоре, ноги несли его вперед. Усугубляя процесс…

И только когда они стали подкашиваться. И мир перед глазами качнулся, — чтобы уплыть от него навсегда, только когда наступил последний миг, когда солнечный день превратился в яркий свет прожектора, который стал гаснуть, — только тогда снова в нем слились в прощальном рукопожатии, то, что было раньше его разумом, и то, что было раньше его телом.

— Но сейчас-то с вами все нормально? — спросил Гвидонов.

— Сейчас, да… Но хочется поскорее уйти отсюда, чтобы забыть все это, как страшный сон.

— Что, вы думаете, с вами было?

— Я ничего не думаю. Я отдыхаю… И чем я дальше буду от этого места, тем мне будет лучше.

— Вы не считаете, что столкнулись с чьим-то внушением?

— С чьим?

— Тогда, возможно, с природной аномалией?

— Вы говорите ерунду… Примите совет, — забудьте об этом. И давайте выбираться отсюда. Никаких контрабандистов здесь нет. Тем более, — никакой школы боевых искусств. А есть или испарение от земли. Или какие-то растения, способные давать такую реакцию. Или что-то в этом роде…

Если честно, — Гвидонову самому было не по себе.

Вернее, какая-то лень поселилась в нем, или какая-то усталость. Когда все окончательно становится по-фигу.

И есть хотелось. Чего-нибудь горячего. Хотя бы вчерашнего супа из консервированного лосося. Хотелось увидеть знакомый вертолет, и родное болото, в котором так симпатично квакают лягушки. Позагорать часик после сытного обеда, перед тем, как завестись и тронуться в обратный путь.

Сдались ему ядовитые растения, испарения из земли, от которых исходит такая нервная реакция. Или еще что-то, что нарушает правильную работу организма.

Приводя его в негодность.

Хотелось не думать об этом месте, — забыть его. Как забывают содержание сна, когда просыпаются утром. И видят перед собой настоящий день, — а не какой-то там извращенный вымысел.

Тем более, что здесь, на самом деле, нет ни контрабандистов, ни монахов.

Так, спрашивается, на кой черт стараться?.. И ради кого?

5.

Если бы Гвидонов был личностью творческой, не подконтрольной никому, кроме собственного «я», был каким-нибудь художником, писал бы «Явление Христа народу», каждый божий день, подчиняясь только внутреннему влечению, расположению созвездий в своем личном космосе, — он бы на этом остановился.

На вредных газах, выходящих из-под земли, и влияющих на сознание человека.

Этого бы хватило, чтобы прислушаться к собственному глубинному зову, — и желанию.

Когда все в душе протестовало против прогулок по этой чуждой ему местности. Которая теперь виделась некой клоакой, сродни городской помойке, которая смердит, и где под ногами все время попадаются использованные женские прокладки.

Но дело в том, что Гвидонов не был художником, — хотя какое-то внутреннее «я» у него все-таки имелось.

Которое изо всех сил возмущалось и протестовало.

Потому что Гвидонов не первый раз уже наступал на горло этому избалованному собственному «я».

Делал, не как хочет оно, — а как было нужно.

«Нужно», — вот некий магический артефакт, которому он привык безропотно подчиняться. Был план, составленный за ночь, и прошедший к утру все внутренние инстанции. Все визы были проставлены, все сомнения преодолены, — план нужно было выполнять. На то он и план.

Поэтому он снова скомандовал: «Подъем», — оставил с поверженным и впавшим в дрему профессором одного из лягушатников, для помощи, и двинул свою экспедицию по знакомому, не пройденному до конца, маршруту.

Но на этот раз шел впереди.

Шел и шел. Время было. Сухой паек они с собой взяли. Можно было так плутать хоть до вечера, — преодолевая собственную брезгливость.

Что он и собирался сделать.

На зло себе.

Его команда вытянулась следом. За ним, — охранник. Дальше, — незаметный Петька, соблюдавший дистанцию между начальником и подчиненным, за ним, — двое лягушатников, потом — охранник, за ним — еще двое местных. И опять — охранник.

Такая вот получилась бригада. Ух.

Третий за спиной пыхтел недовольно. Ему тоже не хотелось повторять уже разок пройденную дорогу. Ему хватило одного раза.

Но — надо…

Вот в этом месте они потеряли профессора, — среди безмятежного лесного приволья.

Бывает.

Часы на руке отчитывали время, — следующая остановка метров через триста-четыреста, там, где так не понравилось Третьему. Посмотрим.

Но настороженность была. Если газы, или другие запахи, — нужно иметь противогазы. Теперь же, только народное средство, платок, намоченный собственный мочой. И — обратно.

Снаряжать новую экспедицию.

Но там, где сник Игорь Кузьмич, никому плохо не стало. Гвидонов оглянулся пару раз, посмотреть. Цепочка прошла по этому месту без помех.

То есть, если газы, — то какими-нибудь выбросами. Не запах растений. Почти нет ветра…

Но так недружелюбен этот лес. Так опасен.

И нет — птиц… Да, нет птиц. Тишина.

Это же надо, нет ни одной птицы. На самом деле. Одна враждебность.

От этой позванивающей в ушах тишины.

В которой лишь шорох ног идущего сзади.

— Далеко еще? — спросил он, не оглядываясь.

— Да почти пришли. Я был вон у того сломанного дерева. Там бугорок, я за ним занял оборону.

Какую оборону? — подумал Гвидонов. Хотя, да, — здесь нужно занимать оборону. Обязательно.

— Там привал, — сказал Гвидонов, и поразился своему голосу, хотел сказать негромко, а получилось громко, почти криком.

Кто-то смотрел на него. Недобрый.

От которого нужно прятаться. Быстрей.

Нельзя быть на виду у неприятеля, который наблюдает за тобой в оптический прицел своего оружия.

Последние шаги до бугорка, у подножья которого стояла переломанная и наполовину высохшая сосна, Гвидонов проделал бегом. Бегом и пригнувшись, — как под обстрелом.

Плюхнулся в выемку, между деревом и бугорком, — как в окоп.

Следом, рядом с ним, приземлились Третий и Петька.

Больше никого не было видно.

— Где остальные? — строго спросил Гвидонов.

Остальных не было видно.

И тут, в ответ Гвидонову, прозвучала короткая автоматная очередь. С той стороны, где они только что были. И все стало опять тихо.

— Что там у них? — спросил Третий. — Вроде нормально шли… Может, на них напали?

— Приготовиться к бою, — сказал Гвидонов, доставая свой «Вальтер».

Охранник дослал первый патрон в ствол своего автомата, а Петька снял со спины рюкзак и начал извлекать из него части снайперской винтовки. Не прошло и минуты, как в его умелых руках оказалось мощное оружие дальнего боя.

Совсем не лишнее в сложившейся ситуации.

— Может, вызвать штурмовики? — спросил он. — Они здесь камня на камне не оставят.

— По нам заодно пройдутся, — сказал Гвидонов.

— С лазерным наведением, — сказал виновато Петька.

— Не сейчас, — ответил Гвидонов. Поскольку не видел еще противника, и не знал размеров грозящей им опасности…

Но противник не замедлил показаться.

С той стороны, откуда они пришли, вдруг раздался хриплый голос бригадира лягушатников, Иваныча:

— Эй, начальники, мы здесь двоих ваших уже порешили. Теперь ваша очередь.

— Зачем вы это сделали? — крикнул в ответ Гвидонов.

Петька с Третьим тут же перевернулись в нужную сторону, и заняли позиции по обоим сторонам от почти потерявшего кору соснового ствола.

Гвидонов порадовался за них. В их движении не было суеты, а была выучка готовых к любым поворотам событий профессионалов.

— Затем, что вы не люди! — крикнул Иваныч. — Вы — хуже зверей!.. Сидели бы в своем Кызыле и не рыпались сюда.

— Шесть гранат, два автомата по девяносто патронов, — доложил Третий.

— Отвлекает внимание, — негромко сказал бойцам Гвидонов. — Смотрите внимательней, кто-то подбирается на дистанцию броска.

— Предлагаю вам сдаться! — крикнул Иванычу Гвидонов. — Вам зачтется, как явка с повинной!

Тут, метрах в сорока из-за кустов возникла фигура с поднятой рукой, — сухо прозвучал снайперский выстрел, фигура согнулась пополам и пропала.

— Прямо в глаз, — ровно сказал Петька.

Он пошарил в рюкзаке, вытащил темно-зеленую гранату, выдернул чеку, размахнулся лежа, и послал ее точно в то место, где лежал убитый в глаз лягушатник.

Тут же в тех кустах грохнуло, и следом грохнуло еще. В воздух поднялись срезанные ветки, труха, пыль, дым. Ничего в том крошеве увидеть было нельзя.

— Еще один, — так же ровно сказал Петька. — Они парой пошли.

— Чего это они? — удивился Третий. — С какого рожна?..

— Чужая душа потемки, — ответил ему Петька.

— Разговорчики… — прикрикнул на них Гвидонов. — Еще двое или трое. Не прозевайте.

Произошедшее боестолкновение как-то подействовало на нападавших. Потому что переговоры они прекратили.

— Давай так, — сказал Петьке Третий, — я выскочу, пальну куда-нибудь, а ты смотри…

— Нормально, — согласился он, — поехали.

Гвидонов не стал им мешать. Потому что они все делали правильно.

Третий вдруг заорал не своим голосом, подпрыгнул на месте, вскочил на ноги, дал короткую очередь в лес, и — побежал в сторону места, где взорвались две гранаты. Метров через десять он опять дал короткую очередь, подпрыгнул, и стал подать за кочку, которую, по всей вероятности, присмотрел заранее.

В это время раздался ответный огонь. Из одного ствола.

Рядом с Гвидоновым сухо сработала снайперская винтовка.

— Еще один, — доложил ему Петька.

Третий дернулся из своего временного укрытия и одним махом переместился в то место, над которым витал еще пороховой дым.

— Двое, — закричал он оттуда. — И один ствол.

Тогда Гвидонов поднялся на ноги, отряхнул с колен прилипшую к брюкам сосновую труху, — и пошел в психическую атаку.

Это было и отступление и психическая атака одновременно. Враг был со всех сторон, — его не становилось меньше.

Но в той стороне, откуда они пришли, и куда сейчас двигался Гвидонов, — его было меньше. Там его было значительно меньше, этого самого врага, — один или два человека. Один, или два, если тот лягушатник, которого они оставили рядом с профессором, присоединился к общей компании.

Но враги, это те, которые сейчас уставились в его спину, — впереди же была ерунда. Нечто потешное, напоминавшее забавную детскую игру, или беспроигрышную лотерею, где главный приз был гарантирован ему заранее.

Сзади могли выстрелить в спину. Никакой Петька не поможет, если они решат нажать на свой курок.

Раскаленный до красна тупой наконечник пули, рассекая собой летний податливый воздух, издавая тонкий свистящий звук, остающийся сзади, полетит к его широкой спине, пробьет, раздробив, позвоночник, раскурочит внутренности, пробьет грудь, — и снова покажется белому дню, своей окровавленной счастливой мордой.

Тогда подкосятся ноги, встанет он, сорокасемилетний, на колени, взглянет последний раз в голубое небо, — и навсегда припадет к прелой от жары сермяжной земле.

Когда еще хочется пожить. Попрыгать, поскакать, подышать, покомандовать, подвигаться, — посуетиться в этом мире. Полном сплошных удовольствий.

— Эй, — крикнул, чтобы отвлечься, Гвидонов, — явка с повинной еще считается. Выходи, стрелять тебя не будем!

Он шел, изо-всех сил стараясь идти медленно, стараясь не сорваться на бег, на зигзаги и на падения, чтобы те, сзади, могли промахнуться.

Но держал марку, держал свой форс, — шел не спеша.

— Да пошел ты, — ответили из леса ему.

И следом показался Иваныч, бригадир лягушатников, без ствола, но с охотничьим ножом в руке.

Он не боялся в каком-то приступе праведного отчаянья, ни Гвидонова и его ребят-профи, ни тех, кто пристально наблюдал за происходящим.

— Лучше мочи меня сейчас, начальник, — сказал Иваныч, выпрямившись, раздвинув грудь, и растопырив руки, сделав из себя мишень, лучше не придумаешь. — Мочи, потому что пощады для тебя не будет.

— Да что на вас нашло? — спросил Гвидонов, останавливаясь. — Могли бы сто баксов получить. А так, одни неприятности.

— То, что нечего тебе здесь делать. Не вышел ты рылом, чтобы ходить сюда. Когда тебя никто не звал.

— Где же ты раньше был? — спросил Гвидонов. — Мог бы пораньше об этом предупредить. Мы бы назад и повернули. От греха… А так, одни неприятности. Из-за этого.

— Не знаю, раньше… — сказал, с каким-то беспредельным упрямством в голосе, Иваныч. — Но сейчас ты никуда дальше не пойдешь. Ты или я…

— Скорее ты, — ответил Гвидонов, тронулся с места, и пошел к бригадиру, стараясь не спешить, и не сорваться на бег.

Такая убогая истина, — единоборство. Когда намеренье человека, — это его центр тяжести. Не хочет нанести удар, — центр тяжести в одном месте. Хочет нанести удар, — центр тяжести в другом месте.

Такая обалденная истина. Плюс немного тренировки.

И видно, — кто перед тобой. Все его желания, — как на ладони…

Этот Иваныч хотел ударить. Исполнить напоследок свое предназначение.

Хотя был уже не жилец. Кому нужно возиться с таким фанатиком. И тащить на себе такого через всю тайгу. Когда ничего интересного он больше ничего не скажет, — о своих кровавых замыслах.

Просто сумасшедший.

Не враг.

Просто подойти, — и дать ему в морду.

Испытать наслаждение.

Спастись бегством…

Но по морде, — не получилось. Третий не выдержал. Вида воинствующего противника. Который убил двух его друзей. Подло подкравшись и вонзив нож в спину. Кровь его воззвала к мести.

Поэтому, не успел Гвидонов подойти к бригадиру, как затрещал швейной машинкой автомат, — и весь лягушатник стал покрываться, как лужа во время дождя, мелкими пузырями. От входящих в него пуль.

У Гвидонова разжался кулак.

Да и какая разница.

Одна тупость…

Гвидонов остановился и начал упаковывать на место «Вальтер». Хотя, под пристальными взглядами врагов, это было бахвальство. Не нужно было этого делать.

Сзади подошел Петька.

— Владимир Ильич, — сказал он.

— Да, — ответил Гвидонов, не оборачиваясь к нему.

— Вас к телефону.

И протянул ему трубку.

— Володя, ты извини меня. Я понимаю, что у тебя работа, и что я не должна мешать… — сказала Мэри. — Я чувствую себя лишней в твоей жизни. Я тебе совсем не нужна. Ты — добрый человек. Ты — пожалел меня. Дал мне работу. Хотя это не работа… Я хочу домой.

Было какое-то усилие, чтобы вспомнить, кто с ним говорит. И — зачем.

Сын.

Какая-то невероятная фантастика, сродни религиозному чуду. Потому что такого не бывает. Не должно быть в этом мире. Не может быть. Потому что этого никогда не может быть.

Чтобы был — сын. Продолжение тебя…

Гвидонов, не поверил.

— Не знаю, получится ли насчет лягушек, которые мы обещали… — начал он.

— При чем здесь лягушки, — сказала Мэри. — Я уезжаю домой. При первой возможности. Рожать, — буду дома… Я хочу воспитывать ребенка одна.

— Рожать? — переспросил Гвидонов.

Он никак не мог понять, о чем она. О чем — говорит.

— Как знаешь, — сказала Мэри и повесила трубку.

6.

Последний лягушатник, как ни в чем не бывало, сидел рядом с профессором.

Они прослушали отдаленную канонаду от начала до конца, и теперь пребывали в некоторой робости. Так что откровенно обрадовались, когда увидели выходящего к ним Гвидонова, да еще и с бойцами.

Никуда не прогулялись, — а уже шесть трупов.

Третий дернулся было пристрелить последнего лягушатника, — но без команды не решился, посмотрел все-таки вопросительно на Гвидонова. Тот отрицательно покачал головой.

— Извини, — сказал Гвидонов, — мы тебя свяжем. На всякий случай.

Тот пребывал в полном недоумении.

Так же, как и профессор.

— Что у вас произошло? — спросил он. — Где остальные?

— Остальные погибли, — сказал Гвидонов.

— Как это погибли? — не понял профессор.

— Самым обыкновенным образом, — ответил ему Гвидонов.

Некая пелена выветрилась из головы, прошло действие яда, дурманящие растительные испарения сошли на нет…

Что-то снилось. Такой был страшный и непонятный сон. Со стрельбой, взрывами гранат и монстрами, взиравшими на него из-за деревьев. У которых огромные глаза, кровавые пасти, и по три ряда белых начищенный зубов. Только что это он видел сам, — кому угодно под какой угодно присягой мог подтвердить, что так оно и было. И не могло быть иначе. Потому что так оно и бывает.

Но сон прошел. И стал отдаляться. Навсегда.

Что-то уже забылось. Картинки его стали смутны и неотчетливы… Уже не вспомнить, сколько было чудовищ, и были ли они. Началась ли стрельба, гибли ли люди, — на самом ли деле все это было.

Гвидонов тряхнул головой. Он не хотел вспоминать этот сон.

— Дай телефон, — сказал он Петьке.

Тот протянул ему аппарат.

Гвидонов набрал номер. Мэри включилась сразу.

— Тебе скучно, — сказал Гвидонов. — Я понимаю… Ты мне наговорила столько гадостей от скуки.

— Я тебе не нужна, — грустно сказала Мэри.

— Хорошо, — сказал Гвидонов, — нам нужно поговорить… Ты мне нужна. Но нам нужно поговорить. Я — работаю. Ты понимаешь?.. Я так устроен.

— Да, — сказала она.

— Я скоро приеду. И мы поговорим, — сказал Гвидонов. — Хорошо?

— Хорошо, — ровно сказала она…

Этот грех он с души снял, это неправильное действие, эту ошибку.

— Всем оставаться на месте, — сказал он. — Я пойду один… Сейчас, — четырнадцать тридцать шесть. Если до восемнадцати часов не вернусь или не выйду на связь, отступайте к лагерю…

Он поймал себя на том, что сказал это непонятное слово «отступайте», которое не имело к окружающей действительности никакого отношения. А было из какой-то другой действительности, — как из другого мира.

— Возвращайтесь в лагерь, — поправился он. — Если не выйду на связь к утру, — считайте меня коммунистом.

Это он так пошутил. Очень неудачно. Глупо. Как не должен был шутить. Никто не понял, что он хотел сказать.

— Если к утру не выйду на связь, — поправился Гвидонов, — возвращайтесь в Кызыл… А там, как решит начальство… Но, скорее всего, до шести я вернусь.

— Владимир Ильич… — сказал Петька.

— Нет, ты тоже остаешься здесь.

Тот сделал недовольное лицо.

Такая — любовь. Гвидонов даже немного рассочувствовался. Откуда что взялось.

Если не вернуться вовремя в сон, — он пропадет. Или начнется другой. А первый никогда не досмотришь до конца. Не узнаешь, чем там все закончилось.

Куй железо, пока горячо.

Цыплят по осени считают.

Береги одежду снову, а честь смолоду.

Лучше поберегись, лучше тебе не ходить туда. Что тебе там нужно?.. Досмотреть уплывающий сон? — так его уже и нет. Он закончился, как заканчиваются все сны.

Получить новую порцию впечатлений?

Что, разве не хватило?.. Некоторым подобных впечатлений на месяц хватит. А некоторым — на год…

Конечно же, — план.

А он солдат, — который еще разок хочет взглянуть в глаза неприятелю.

Поход испортило то, что он был не один. Так теперь казалось… Что их слишком много собралось для этого места. Колонна их была слишком большая, слишком многолюдная. Поэтому все и посходили с ума.

Пьяный Федор, который позавчера вечером пришел нападать на него у разрушенной церкви… Его товарищи по работе, которые сделали это сегодня.

Не в самый лучший момент. Значит, спонтанно, по внутреннему убеждению… Как и пьяный Федор.

Это они, они, они… Не контрабандисты, не отряд туристов, не искатели женьшеня, не спецназ ГРУ. Это они, монахи, — понаоставляли за собой следов.

Но как, каким образом, когда профессор ничего не нашел?..

Или он правду ему сказал тогда, не кокетничал, — что ничего не знает о своей профессии?.. Как и он, Гвидонов, ничего не знает о своей.

Тогда, значит, и такое возможно. Такая иллюзия?

«Четырнадцать пятьдесят четыре, — записал Гвидонов в блокнот. — Стою у трупа охранника. Сознание ясно.

Это должен быть монстр, какое-нибудь ужасное чудовище, — которого я обязан смертельно испугаться. Чтобы повернуть назад.

Интересно, можно ли умереть от страха? Можно… Могу ли я умереть от страха, если знаю, что меня будут пугать?

Могу…

Я помню его взгляд… Но я тогда не знал, что это фантом. Это должно многое изменить…»

Гвидонов отвлекся от литературного творчества, спрятал ручку и блокнот, взглянул напоследок на убитого в спину охранника, и направился дальше.

Он пишет для себя, его литературный опыт не предназначен для общего употребления. Не ради славы старается он.

А для того, чтобы как-нибудь, удобно устроившись на диване, под ненастье за окном, под беззвучную картинку телевизора, с горячим чаем на стуле, — перечитать все это. И попытаться что-нибудь понять.

Про тех людей, которые водят его за нос.

Чувствуя себя в полной безнаказанности.

Пользуясь хитрыми приемами психологического воздействия на других людей, — которые они долгими веками разрабатывали в кромешной темноте своих родных подземелий.

На тот случай, если не доберется до их базы сегодня.

Которая, судя по психической защите, — где-то совсем рядом.

Пока не посмотрит в их наглые гипнотизирующие глаза, и не скажет: Вы арестованы!..

По какому уголовному кодексу? За что?.. За незаконный переход границы?

Или, скорее, скажет: Нужно делиться. Отливайте-ка в пустую тару половину из своей бочки с эликсиром. В противном случае даю команду на вызов штурмовиков. Так он скажет?

Что вообще, он может сказать им? Которые, его не ждут. И к себе не приглашали?

Гвидонов прошел метров сто, и остановился, чтобы прислушаться к себе. До их сосны с бугорком оставалось метров двести…

Да, какое-то беспокойство появилось, какое-то напряжение. От того, что вокруг стало тихо. Не было ветра, не шевелились деревья, не было птиц, не слышалось шороха зверей, — вообще не было вокруг ни единого звука.

Как в подземелье.

Но не было еще опасности. Она еще оставалась вдали… Но беспокойство уже было. Будто на горизонте собрались сизые тучи, и все небо заволокло, как при затмении солнца, густой тенью. Тучи роились, двигались ближе, росли, и цвет их менялся на зловещий. Все на земле пригнулось в ожидании бури, сникло, сдалось.

Но ничего же еще не происходило. Ожидание, — это не факт.

«Пятнадцать часов восемнадцать минут, — записал Гвидонов в блокнот. — До сосны приблизительно двести пятьдесят метров. Чувство легкого беспричинного беспокойство. Необоснованного… Что-то внутри, — будто бы, чуть тяжелее дышать».

Сосна.

Тот, первый раз, он достиг ее перебежкой, словно вынесенного вперед окопчика, на линии фронта.

За которым, — уже противник.

Сейчас, — пришел.

Потому что это была контрольная точка. За которой начиналась неизвестность.

Смотрели, смотрели на него, — никуда не деться от их взглядов. Глиняных чудовищ, являющихся плодом его потревоженного чуждой волей воображения. Не по себе было от собственной беззащитности, — все, как в прошлый раз.

Но теперь его не проведешь на мякине.

Ничего с ним не может случиться. Ничего они с ним не смогут сделать. Только попытаться обмануть. Только перепугать, — чтобы он повернул обратно.

Но он, — не повернет.

Он еще посмотрит в их бесстыжие сектантские глаза…

Говорят, — они умны.

Вот всех книгах, которые он изучал, везде было про махатм написано, что они умны.

Долго живут, мудры, и очень много знают.

Должно быть, с ними интересно поговорить. Как всегда интересно поговорить с умным человеком. Который не желает тебе зла.

Пусть не желает добра, это его дело. Но который не желает тебе зла.

Тогда с ним интересно поговорить.

Есть какое-то спокойствие в умных людях. И — достоинство.

Они, если умны, да еще и мудры вдобавок, скажут ему:

— Ильич, кому ты служишь? Ради кого стараешься?..

Скажут:

— Тебе много пообещали. Ты бы согласился и за меньшие бабки. Тебя явно переоценили.

А он ответит:

— Этих бабок мне не видеть, как своих ушей. Я — знаю это… Я все знаю о крючках и наживках. Меня ими не удивишь.

— Тогда зачем? — спросят они. — Тогда мы не понимаем.

— Интересно, — ответит он им. — Поздно что-либо менять. Я привык идти по следу, без этого жизнь становится пуста. След, его запах, наполняет меня смыслом. И тогда я чувствую, что что-то во мне не напрасно.

— Вот ты и пришел, — скажут они. — Что дальше?

Дальше?..

Но он же еще не пришел.

Подбрасывает на ладони стреляную снайперскую гильзу, и по привычке чуть пригибает голову, чтобы не получить в нее пулю.

Со стороны чудовищ.

Которые недобро смотрят на него, — и взгляд их, разглядевших его, — кровав.

«Пятнадцать часов, сорок одна минута… Сосна… Не по себе. Слишком силен противник. У меня нет шансов. Я понимаю, что он — вымысел. Но если, нет? Если я ошибаюсь.

Логично, — отступить. Он наблюдает за мной. Еще терпит, но его терпение может закончится».

У него нет — центра тяжести. Он — везде. Неизвестно, — что он решил, и на что решился. Что намерен предпринять. Какие действия.

Как долго он собирается ждать.

Нужно, — отступать.

Мираж.

Гвидонов вспомнил, что перед ним, — мираж. Пришлось сделать усилие, это было непросто. Чтобы, — вспомнить.

Это всего лишь защитное внушение.

Хотя и довольно реальное.

Он снова открыл блокнот, и записал: «Помнить всегда!.. Передо мной мираж!.. Не принимать всерьез!..»

Записал, закрыл блокнот, — и поднялся из окопа.

В атаку…

И — пошел. Один, шаг, другой, третий…

Он шел, даже не глядя уже вперед, и тряс головой.

Потому что приходилось все время помнить, что ничто ему не угрожает, помнить, каждую минуту, каждую секунду, каждое мгновенье.

Внимание, сосредоточенное на этом, норовило ускользнуть, и заняться чем-нибудь другим. Например, решить, успеет ли он сделать ноги, в случае чего. Оценить свои возможности в этом смысле.

Стоило ему начать отвлекаться, как холодный ужас начинал прокрадываться в его душу, поражая все его естество.

Какие монстры, какие чудовища, — вот где таилась подлинная опасность. В потере внимания.

Оно норовило потеряться… Невозможно все время думать о белой обезьяне. Невозможно постоянно твердить себе, что происходящее вокруг, — бред.

Когда не бред.

А что-то лопнуло внутри, от страха. Порвалась какая-то важная жилка, которая привязывала его к жизни.

Жаркая волна безотчетного всепобеждающего ужаса — пришла к нему. Когда уже не существует никакого внимания. Ни на чем.

Остался только долг. Солдата.

Умереть достойно.

Выполняя боевую задачу.

Он поднял голову, — посмотрел перед собой… Ничего не видя. Ни монстров, ни монахов, ни деревьев, ни земли перед собой.

Потому что ничего этого уже не было.

Как не было сил сопротивляться звериному ужасу, который волной нахлынул на него.

Он не понимал, — где он, и что с ним.

Все билось в нем, клокотало и рвалось. Все жилки, все вены, все артерии, все нервы, все кишки, все кости.

Перемешивались в последнее месиво, — из которого уже не воссоздать человека. Или зверя.

Ничего не воссоздать…

Ужас правил в том месиве.

Потому что Гвидонова не стало. Он закончился. Погружаясь в вечную тьму.

К которой он прикоснулся… Где перестал быть.

Жаль, не было под рукой блокнота. А то бы записал для памяти, чтобы не забыть.

Как в сердцевине этой тьмы, где оставалось последнее, единственное желание, — он выдал его, остатками своей сути.

— Я не знаю, — вопросила его суть. — Я ничего не знаю.

— Да, ты не знаешь, — помедлив, ответила ему тьма.

Грустно как-то, и без зла, — словно бы, решив напоследок пожалеть. Его.