1.

Рация, до сих пор не подававшая признаков жизни, вдруг затрещала, и сквозь эфирные помехи раздался голос радиста:

— Прием. Как слышите меня, прием…

Я переключил рацию на прием и сказал:

— Слышу вас хорошо. Прием.

— Хорошо слышишь, козел?.. Ну, тогда слушай дальше. Лучше бы тебе, чмо, не родиться на свете. Таких уродов, как ты, нужно в колыбели давить, как гнид… Если хочешь умереть, как мужик, без мучений, — поворачивай обратно. Тогда просто расстреляем. Не подходит наше предложение, — мучить будем так, что начнешь верещать на весь лес. О смерти будешь молить…

Я переключил рацию, и жалобно сказал:

— Что мы вам плохого сделали… Это вы сами первые начали.

— Да ты, идиот, — я сам тебя резать буду. По маленькому кусочку отрезать, и тебя ими кормить, нажрешься у меня от пуза. Пока не сдохнешь.

— Пожалейте, — еще жалобней промямлил я, — мы мирные путники, ехали себе и ехали, никого не трогали… Христа ради…

На этот раз, мне отвечать не стали. Я переполнил чашу их небольшого терпения…

Паршиво, когда кругом налаженная связь, — гнилой плод цивилизации.

Следующая населенная точка, Бирюши, в сорока километрах от Малиновки. От нас — километрах в пятнадцати.

Мы так надеялись заплатить тамошней таможне за проезд, — по баксу с человека. Потому что деньги у нас теперь были.

Но не было хорошей карты, а все лишь страничка, выдранная из пожелтевшего «Атласа автомобильных дорог СССР», — где ничего толком, в нашем масштабе, понять было нельзя.

— Стоп! — скомандовал я. — Приехали!

Птица ударил по тормозам, наш командирский газик остановился. Следом, и грузовик с рядовыми потенциальными миллионерами.

Там у них вилась над бортом незатейливая строевая песня. Что-то типа: Ой, вы, солдатушки, браво ребятушки, — кто же ваши жены?.. Наши жены, — пушки заряжены, вот кто наши жены… — отвечали хором запевалам с другой стороны борта.

— Птица, — сказал я, — возьми Артема, еще пару ребят с автоматами, и дуйте к Бирюшам… Если там нас ждут, разворачивайтесь обратно. Изображая из себя тачанку. Полейте их там как следует, чтобы были поосторожней… Если все спокойно, что вряд ли, то поболтайте немного на таможне. Мол, нужно проехать, то да се… Остальным вспоминать все съезды с шоссе, влево и вправо, за последние десять километров. В общем, тест на лучшую зрительную память… У кого карабины, — на деревья. У кого автоматы, вон на тот бугорок.

Мы, лишние, вышли из газика на асфальт, размять ноги.

Снайпер пристроился посередине заднего сиденья, автоматчики, — слева и справа от него.

Птица фраерски отдал честь, и нажал на газ. Разведка понеслась к Бирюшам.

— До войны кто-нибудь в этих краях бывал?

— Я ферму в этих краях строил, с ребятами, лет пятнадцать или двадцать назад. В строительной бригаде, — подал голос из кузова мужик лет пятидесяти.

С этого утра я уже почти всех запомнил в лицо. Даже того нашего парня впередсмотрящего, которого подстрелили на дереве, и который уже превратился, наверное, в смертяка.

Этого мужика тоже помнил, но перекинуться хоть парой слов с ним, еще не пришлось.

— По левой или по правой стороне? — спросил я.

— От вас слева.

— И что там?

— Речка, мост через нее в одном месте. Речка так себе, купаться нельзя, если не в затоне… Ферма на одной стороне, потом мост, дальше кукурузное поле, потом что-то типа силосной башни и сломанный ветряк, а дальше, говорят, дом отдыха металлургического комбината, через пару километров, но мы там ни разу не были.

— А село?

— Конечно, рядом с фермой. Как же без села… Но небольшое, — домов в двадцать, и бедное. Хотя сейчас, может, по всякому случиться.

Со мной рядом стояли, покуривая, президенты. За те немногие часы, что они стали начальниками, в их внешнем виде что-то изменилась.

Стали построже лица, поуверенней — походка, попристальней — взгляд…

Может, бремя ответственности придало им гордости и самоуважения. Или то, что они согласились с тем, что я застрелил человека? Тем самым почувствовав себя вершителями чужих судеб?

Но что бы то ни было, это уже получалась каста избранных.

Минут через двадцать вернулся наш газик. Он лихо подкатил к грузовику и резко затормозил.

— Там танк стоит! — радостно сказал Птица. — Мы как увидели, даже стрелять по нему не стали, сразу повернули обратно… Местные окопались, — точно нас ждут, без булды.

— В левую сторону съезда не заметили? — спросил я.

— Несколько штук было, — сказал Птица, — один, так вообще, недалеко, и километра не будет.

— Тогда, по коням, — сказал я…

Что-то было не так, во всей этой истории, что-то мне совершенно не нравилось. Вернее, я знал, что не так, и что мне не нравилось. Первое, — армию нужно было кормить. То, что мы взяли с собой в дорогу, из расчета на одни сутки, к вечеру же закончится. А движение наше вперед неожиданно стало приобретать зигзаобразный характер. Так что хорошо бы нам добраться к месту назначения завтра или послезавтра. Не говоря уже об их обратном пути.

Второе, — я не хотел быть зайцем.

Моя командирская интуиция, которая неожиданно, вдруг ни с того, ни с сего, прорезалась во мне, — подсказывала, что когда начинаешь убегать от кого-то, и превращаешь это в постоянный процесс, ни к чему положительному такое привести не может.

Меня бесило отсутствие разведданных. Мне, как настоящему полководцу, хотелось знать о противнике все.

Я пожинал плоды первой своей грубой ошибки, — нужно было поговорить с ранеными. Они бы рассказали много интересного. Тогда я не чувствовал бы себя сейчас, на самом деле, полным слепцом…

Мы свернули влево, на полузаросшую травой давно неезженую дорогу, минут пятнадцать двигались по лесу, а потом выехали к полю.

Следующий лес занимал весь горизонт, а мы оказались в долине, посреди которой протекала извилистая речка.

Дорога вышла на ее берег, я оглянулся со своего командирского места, и громко крикнул проводнику:

— Куда теперь?

Он махнул рукой в ту сторону, в которую мы и ехали.

Так что, продолжили свой путь по этой еле заметной дороге.

Преследователей не было видно, — но судя по их целеустремленности и запалу, они найдут то место, где мы покинули шоссе, и скоро будут здесь. Фора наша была где-то в час, так я посчитал.

— Мост, мост! — стал я кричать, и показывать жестами проводнику.

Он понял, — стал махать рукой, чтобы мы ехали дальше.

Все дороги у таких закавырестых речек ведут к броду или к мосту.

— Нам нужен язык, — обратился я к президентам. — Сейчас, это главная наша задача.

— Я думал, мы сматываемся, — удивился Рыжий.

— Мы сматываемся, — согласился я, — но с достоинством… Поэтому нам нужен язык.

— Слушай, Дядя, — сказал Рыжий, — у тебя прирожденный талант. Я это с утра еще понял. Знаешь, что-то дано тебе от бога… Может, ты какой-нибудь Блюхер или Тухачевский. Только пока не знаешь этого сам.

— Или Наполеон, — сказал Берг.

— Суворов, — недовольно сказал Олег Петрович.

— Кутузов! — согласился Птица, не отрываясь от руля.

И я подумал: это же детский сад. Что бы они без меня делали… Лежали бы уже где-нибудь все они трупами, и тихонько превращались в смертяков.

С таким подходом к процессу.

Ферма, которую строил много лет назад наш проводник, и деревня рядом, давно перестали существовать.

От домов остались полусгнившие заборы, яблони за ними, обросшие непроходимыми лопухами, и остовы печных труб. От фермы, — бетонные столбы, на которых держалась когда-то крыша.

Но мост был.

Обыкновенный деревянный мост, с настилом из досок, по колее машин, которые должны были проезжать по нему. Но, судя по отсутствию свежих следов, уже который год не проезжали.

Газик робко, взвыв от страха мотором, вступил на этот настил, который затрещал под его колесами, и двинулся с наивысшей осторожностью вперед, оставляя следы на трухлявом дереве.

Грузовик же остановился, — кладоискатели стали спрыгивать на землю. Справедливо решив, что с таким грузом, как они, перебираться на другой берег бесполезно, — обязательно завалишься с пятиметровой высоты в журчащую вокруг ненадежных свай, холодную воду.

— Не пройдет, — авторитетно заявил кто-то, перебираясь пешком, следом за нашим газиком, на другую сторону реки.

Но мы-то проехали. Правда, мне тоже показалось, что каким-то чудом. Поскольку настил, после наших колес, растрескался, и стали видны поперечные бревна, которые тоже отпечатали на себе следы наших протекторов.

— Не пройдет, — согласился Птица, — мы еле-еле проскочили.

Второй наш водитель вышел из машины и принялся осматривать мост. Смотрел-смотрел, а потом плюнул на него.

— Только на скорости, — сказал он нам. — Если разогнаться, как следует. Может, и повезет.

— Давай, — согласился я.

Народ устроился на новом берегу, и стал переживать, — что мы без грузовика, груда оборванцев, и только.

Водитель, которого я, как ни странно, помнил хуже всех, потому что он всегда молчал, и всегда молча сидел за баранкой, дал задний ход. Отъехал метров на сто, и там стал реветь мотором.

— Нормальный мужик, — сказал мне Птица, — но ему все время не везет… Так, по жизни… Лучше бы я попробовал.

Если бы я чуть раньше узнал, что тот невезучий, попробовал бы Птица. Но узнал я о невезучести в самый последний момент, когда грузовик наш взревел, — и ринулся с места вперед.

Он разгонялся, и разогнался перед мостом, наверное, километров до шестидесяти, — на этой скорости въехал на мост, доски стали разъезжаться под его тяжестью, но отчаянный невезучий водитель прибавил газу, грузовик как-то, заметно для глаз, подпрыгнул и выпрыгнул передними колесами на другой берег. Задние же колеса, раскидали под собой остатки настила, переломили хлипкие бревна, и, упершись в сваи, чуть дернули машину вперед.

Дернули, и только.

Потому что она стала проваливаться, вниз, но уже какой-то своей частью была на берегу, так что села днищем на основание моста, в том месте, где тот заканчивался и начиналась сухая земля, густо перемешанная когда-то с гравием.

Хорошо было то, что центр тяжести машина преодолела, и поэтому, не поползла назад и не свалилась в речку. Плохо же было то, что она прочно села на раму, задние колеса крутились в пустом пространстве, — как средство транспортного передвижения машина эта перестала для нас существовать.

Оставалось только надеяться, что не навсегда.

Народ, бурно переживавший вокруг меня, накинулся на несчастного.

Он произносил по его адресу разные слова. Громко и членораздельно. И в изобилии. Ни в одном из них не было сочувствия, милосердия и снисхождения к молчаливому водителю, который сидел по-прежнему за рулем, и не желал покидать машину.

С тех пор, как я принял командование, мы одержали две победы, — и не испытали еще горечи поражения. То, что случилось сейчас, у нас на глазах, была первая наша серьезная неприятность.

То, что погиб парень, почти мальчик, который сидел на дереве, и умер тяжелораненый, которому пуля попала в голову, и то, что я застрелил расхитителя общественного достояния, — не было поражением, а было лишь небольшой, приемлемой, платой за триумфальность нашего продвижения вперед.

Три покойника и легкораненый. За один день.

И никаких гарантий, что мы завтра вернемся на большую дорогу и продолжим свой путь.

Интересно, что бы они сделали со мной, если бы я оказался плохим командиром.

Пожалел бы кто-нибудь меня, услышал бы я слова сочувствия, — перед тем, как они бы привели в исполнение свой справедливый приговор. Выслушали бы они мое последнее желание?

Я даже усмехнулся, впрочем, довольно криво, — когда представил, как мямлю перед этой разгневанной толпой свое последнее незамысловатой стремление, типа, звякнуть по сотовому Маше, чтобы попрощаться с ней и Иваном.

2.

Пока народ орал на водилу, я подошел к грузовику, открыл дверь кабины, и сказал:

— Ладно, ты все сделал правильно. Не обращай на них внимания… Им просто не хочется идти пешком. Лентяи, в общем… Тебя как зовут?

— Костя.

— Меня — Михаил… Но я уже привык к Дяде. Не держи на них зла.

— Обидно, — сказал Костя, — чуть-чуть недотянул.

— Вот из-за таких чуть-чуть, — улыбнулся я ему, — веся ерунда в мире и происходит… Мне Птица сказал, ты у нас невезучий.

— Да, есть такой грех, — ответил Константин, и стал смотреть куда-то в сторону, и не смотреть на меня.

Поставил машину на ручник, полез в бардачок, вытащил оттуда довольно чистую тряпочку, и стал протирать ею стекло перед собой, на котором, напротив его лица, виднелась аккуратная сквозная дырочка.

— Вы меня из-за этого из компании не прогоните?.. Не решите, что я могу вам все дело испортить?

— Ты, я вижу, уже решил, что у нас все неприятности из-за тебя?

— Может, не из-за меня. Откуда я знаю?

— Не прогоним. Но если ты больше никому рассказывать не будешь, о своих мыслях… Чтобы, кроме нас с тобой, о них никто не знал.

— Я и тебе не рассказывал.

— Рассказал, — у тебя все на лице написано.

— Тогда, постараюсь.

— Ты вот сам подумай. Ведь невезучий, на самом деле, тот, кто сидел на твоем месте до тебя… Вот уж кому не повезло, так не повезло.

Я лукавил, когда таким образом утешил Константина. Не понимал в чем, потому что, вроде бы, изрек нечто типа абсолютной истины, — но внутри что-то, когда я говорил эти слова, прошло не так, как-то шершаво, словно бы я двинулся не туда, и отморозил что-то несусветно банальное. И, поэтому, скучное… По поводу его невезучести. Черт его знает, есть же наверное, такие люди, со специфической аурой…

Ну, да бог с ним, — поживем, увидим.

— Трактор нужен, — сказал Птица. — Без трактора ее не вытащить.

— Ты ничего не видишь? — спросил я его.

Птица вгляделся в окрестные дали, и ответил:

— Ничего.

— Я вот вижу. Как по пятам идут народные мстители. И скоро будут здесь… Ты вот что, весь груз с ЗИЛа перекиньте на газик, забери всех, у кого нет карабинов или автоматов, и дуйте на опушку. Там будете ждать.

— У меня автомат.

— Отдай другому или посади за руль вместо себя Костю.

Я отыскал глазами Артема и подошел к нему.

— Как с патронами? — спросил я его.

— Нет проблем, — ответил он. — У них там был целый цинк, только распечатали.

Люди Птицы носились от грузовика к газику, противника еще не было видно, так что остальные фраерски стояли, щелкая затворами автоматов и карабинов. Все им было ни по чем.

— Равняйсь! Смирно! — сказал я, тоном сварливого, но доброго армейского начальника. — Слушай боевую задачу!

Народ подобрался и приосанился. Рыжий, Берг и Олег Петрович сделали полшага вперед, как настоящие лидеры.

— Как по вашему, что мы будем сейчас делать?

— Займем оборону, — авторитетно сказал Берг, — через речку они без моста не перепрыгнут. Остальных, кто переберется вплавь, отстреляем. Чтобы у них навсегда пропала охота за нами бегать… Найдем где-нибудь трактор, вытащим машину и двинемся дальше.

— Логично, — согласился я. — Есть другие мнения?

Других мнений не было…

— Все будет не так, — сказал я боевому подразделению. — Вы зачем сюда приехали, чтобы воевать, или чтобы искать сокровища?

В ответ, — молчание.

— Если воевать, то вы совершенно правы. Но если искать сокровища, то нам нужен язык… Поэтому, мы все отходим от речки метров на пятьсот, чтобы в случае чего было удобно драпать до ближайшего леса. Окапываемся, и ждем лазутчиков. Сейчас половина шестого вечера, темнеть начнет часа через три. Противник здесь будет минут через тридцать. С наступлением темноты можно будет отступить. И перекусить.

— А лазутчики?

— Лазутчики ночью не пойдут… Это проблема Артема. Сможешь прострелить кому-нибудь не глаз, а ногу?

— Запросто.

— Раненый лазутчик завет на помощь, к нему спешат остальное разведчики… Но язык нужен один.

— Чапаев! — воскликнул Рыжий. — Суворов!

— Тогда за дело, — согласился я. — Отходить и окапываться…

— Я ненавижу войну, — сказала мне Гера. — Вы ее обожаете… Я поняла, в чем разница между мной и вами, дядя Миша… Я — пацифистка, мне претит всякое насилие одного человека над другим. Это моя беда. И — гордость.

— Обстоятельства, — сказал я. — Ты же видишь.

— Обстоятельства, — это благородный мотив… Который призван оправдать, что угодно. Любое зло… Вы подстреливаете человека, он кричит от боли, к нему на помощь спешат его товарищи, — их вы убиваете, потому что пленный вам нужен только один. Так?

— Придумай что-нибудь другое, — попросил я. — Чтобы мы сами остались живы.

— Не нужно ничего придумывать… Нужно вытащить машину и вернуться домой. Здесь до Александрова и по грунтовой дороге часов шесть или чуть больше. Вот и все.

— А как же домик с розочками?.. Как же ужины при свечах, и ночи любви, полные страсти. Когда знаешь, что можно в любой момент встать, подойти к холодильнику и найти там чего-нибудь пожрать?.. Как?

— Потому что цена этим деньгам все время растет. Я этого не знала раньше… Одно дело, доехать до места, сказать где-то там: сезам… Получить килограммов пятнадцать денег и привести их домой… Совсем другое дело, когда мы не проехали еще и половины пути, а убили уже столько народу. И сами потеряли троих.

— Мы почти никого не убили.

— Не убили, так покалечили. Это еще хуже… Помните, как в песне: если смерти, то мгновенной, если раны, — небольшой. А у нас получается, садизм, — стрелять человеку в ногу, а потом убивать тех, кто спешит ему на помощь… Как я буду потом смотреть на свои пятнадцать килограмм, с каким сердцем?

— Я представляю, — сказал я, — твою ночь любви. Когда ты вспомнишь посреди нее какого-нибудь смертяка.

— С вами, — обиделась Гера, — невозможно разговаривать… Я официально сейчас заявляю вам: Я — пацифистка, и ненавижу любые проявления агрессии одного человека, по отношению к другому. Раз и навсегда…. Ни готовить я вашей банде поэтому не буду, ни стирать, ни оказывать медицинскую помощь… С этой секунды я становлюсь сама по себе. Независимым наблюдателем.

— Тебе бы, на самом деле, подружку. А то, когда кругом одни мужики… Кто-нибудь пристает?

— Ко мне, дядя Миша, никто не пристает. Наоборот, души во мне все не чают. Все из-за вас. Потому что считают, что я ваша княжна… Я столько пережила за сегодняшний день. Уже больше, чем за всю свою жизнь. А день еще не закончился, — это же, никаких нервов не хватит.

Я пожал плечами, и улыбнулся Гере.

— По другому не бывает, — сказал я ей. — Это — война.

Еще недавно, еще несколько месяцев назад, миром правила любовь.

Я отчетливо помнил это время в себе, — которое как-то ненавязчиво закончилось.

Миром правила любовь, миром правила любовь, миром правила любовь, — как давно это было.

Когда она правила…

Теперь не любовь правит мной, — теперь мне нравится выживать. Любовь, — это искусство выживать в агрессивных условиях современной цивилизации. В которой безумно тяжело создать себе собственность, но еще безумней и тяжелее, — будет сохранить и приумножить ее.

Моя стихия, — борьба за выживание.

Я знаю, что делать, и, мне кажется, не повторяю одних и тех же ошибок дважды. В этом деле.

То, что я понимаю, — не понимает больше никто, из тех людей, что окружают меня. Вернее, понимают, не дураки, — но для них кроме моего, самого правильного, существует еще множество вариантов, внешне, таких же правильных, как и мой. И они не знают, что выбрать. Потому что правильным, может быть, только единственный.

Я — знаю.

3.

За речкой, на далекой опушке леса, показался игрушечный зеленый, с черными подпалинами, бронетранспортер. Он замер нерешительно, и у его башни, с выставленной вперед ни то мелкой пушкой, не то очень крупнокалиберным пулеметом, стала, в лучах заходящего солнца сверкать вражеская оптика.

Неприятель осторожничал, — значит, нас уважал.

То есть, побаивался.

Так прошла минута, другая, а потом третья.

Затрещала, заверещала рация:

— Прием, как слышите, прием, — раздался равнодушный деловой голос.

Они, видите ли, желали общения. Хотели вот так, просто, обнаружить потерявшегося супостата.

— Дядя, дай-ка я скажу им пару ласковых, — потянулся к рации Берг.

Я прижал палец к губам.

Мы лежали за заросшей дикой кукурузой насыпью бывшей силосной ямы, цепочкой, каждая огневая точка, метрах в десяти друг от друга, — и мучались от опостылевших пчел. Кроме них, то здесь, то там из травы выпрыгивали зеленые кузнечики, летали стрекозы, и почему-то мухи. Хотя мух было немного.

Хорошо, что вражеская техника появилась на горизонте, без нее было бы совсем скучно.

Транспортер постоял, постоял, — и не спеша двинулся по нашей дороге, которая вилась вдоль речки, до бывшего моста.

Напротив нашего общего грузовика он остановился и снова принялся блестеть окулярами бинокля.

— А если как-нибудь переберется на нашу сторону? — шепнул мне Берг. — Он же нас всех подавит.

— Не должен, — авторитетно сказал я.

На самом деле, уж очень они осторожничали. Не к лицу разъяренным мстителям такая робость. Каждую кочку на нашем берегу целый час рассматривать в бинокль.

— Как слышите, прием? — снова зашипела рация. — Прием, прием… Включитесь, разговор есть.

Я включился. На прием. Любопытство сыграет со мной когда-нибудь плохую шутку.

— На проводе, — сказал я. — Что за разговор?

— Вы люди Михея? — спросили меня.

— Допустим, — осторожно ответил я.

— Тогда, почему пароль не предъявили?

— Сказали же вам, ничего не везем… Вы что, уже и нищих на кол сажать стали?

— Вам-то какое дело. Сказано же: без пароля по чужой территории не проходить… В общем так: вы нам насолили. У нас есть претензии… Передайте Михею, чтобы вышел с нами на связь. Разобраться.

— А если мы не его люди? Так, сами по себе.

— Мы вечерком продублируем… Его, — один разговор. Не его, — он нам ваши головы в мешках подкинет.

— В общем, опять нам будет плохо… Куда не плюнь, все равно ветер в нашу сторону.

— Очень ты, мужик, умный. Может, скажешь для памяти, как тебя зовут?

— Я — Дядя, — сказал я гордо.

— Я — Серый, — ответил мой собеседник. — Может, встретимся еше.

— Нет, только не это, — с небольшим перепугом, отозвался я.

Зеленый бронетранспортер давно укатил, но мы честно ждали сумерек, чтобы начать отступление.

Под вечер кузнечики куда-то спрятались, но мух стало больше. Они были назойливы и бесцеремонны. От них не стало житья.

Я подумал: они спутники человека. Везде и всегда.

Они, — и тараканы.

Тараканы вызывают во мне чувство брезгливости, а мухи, — желание прихлопнуть парочку из них газетой.

Хотя они, конечно, крылатые создания. Поэтому, ближе к богу, чем я. И все, мне подобные.

Значит, они не просто так. Может, каждая муха, это телекамера, при помощи которых он наблюдает за жизнью своих разумных созданий. Раз от этих мух нельзя никуда деться. И они — всюду.

Где-то там, за облаками, расположена центральная студия, куда сходятся все изображения, которые они передают… Там, перед глазами верховного, возникает общая картина нашей жизни на земле. Как мы едим, спим, и оправляем наши естественные надобности.

Как, я, например, лежу, жую зубами травинку и злюсь на себя, — потому что не получилось добыть ни одного языка, потому что не было никаких лазутчиков, — а, следовательно, опять закралась ошибка в расчетах.

Которую не оправдывает даже то, что мы, волей случая, оказались на территории Михея, куда наш противник из дипломатических соображений не решился переправляться… Нужно было знать, — если назвался груздем.

Нужно было знать.

Одна ошибка, другая, — и убитый мной жадина, которого я не имел права убивать…

Убийцы всегда придумывают себе оправдание. Ни один из них не скажет: вот я, подлый убийца, — убиваю просто так, потому что так поставлена рука. А скажет: он не так на меня посмотрел, — или: а чего он не хотел отдавать свою курточку, которая мне так понравилась. Отдал бы, — ничего бы не было.

Вот и я занимался тем же.

А чего он не хотел отдавать в общий котел портмоне, и обманул меня. Всех обманул… Я же не для себя старался, — ради общей дисциплины. О них же думал, о кладоискателях, — чтобы у них было больше шансов добраться живыми до своего сокровища, — чтобы уже сегодня они не расползлись по своим котомкам, вместе со своей грошовой добычей, — чужими кошельками и шоколадками.

Для них, для них всех, — чтобы они вернулись в оптимальном составе в начальную точку, из которой началось их путешествие… Совсем не думал о себе: какой я крутой, и как поступаю жестко, но правильно, — как укрепляю этим свой незыблемый авторитет, как здорово смотрюсь в собственных глазах, когда стреляю из пистолета в грудь другому человеку. Жадине…

Бронетранспортер давно укатил. Уже наступили сумерки, — не было вокруг ни одного лазутчика, или другого какого противника, — ради которых нужно так осторожничать, скрываясь за бугорком в кукурузных стеблях.

А я все лежал, все жевал свою травинку, все слушал над ухом надоедливое жужжание мух, которые наставляли на меня круглые окуляры-телекамеры, и предавали изображение за облака, на режиссерский пульт небожителей. Чтобы там они все смонтировали как нужно, с общей идеей, в отдельный сюжет, — и потом выдали по небесной телесети очередную серию «Под земным стеклом».

Сегодня они посмотрят, как я убивал человека.

А следом начнут звонить по своим сотовым, голосовать, — правильно ли я поступил или нет. Может, у них получатся интересные теледебаты, на злобу дня. И у меня изменится рейтинг. Или станет хуже, — или лучше.

— Дядя, — не выдержал в конце концов Берг, — чего мы ждем… Может, пора отступать?

— Да, — согласился я, — пора.

Этак легкомысленно и лениво, как не должно быть в среде командиров и их подчиненных.

Потому что, нет никаких небожителей и их телевидения. Мухи, — это твари, которые плодятся и жрут дерьмо, — и всю зиму спят.

Я не хотел больше быть командиром. Хотя, если командир, я все сделал правильно. А если нет, — я преступник. Убийца.

Но все равно, — не хотел больше никем руководить.

Берг скомандовал народу. Народ стал подниматься, отряхивать от пыли колени, и, объединившись в небольшие компании, — двигаться к лесу.

Я, разжаловавший себя в рядовые, отступал замыкающим.

Одно желание, — может быть, самое сильное за сегодня, было во мне: кое-как продержаться в образе начальника, раз уж так получилось, до завтра, завтра доехать до того поворота, когда нам нужно будет двигать в разные стороны, и распрощаться с ними.

Чтобы остаться одному.

Навсегда…

Это сумерки. Это подступающая ночь сбила меня с панталыку, — когда не летают мухи, и никто не видит меня.

Я шел последним, на опушке уже поджидали меня, — Птица и Олег Петрович.

— Здесь километрах в полутора, деревня. Она заброшенная, но все дома целые. Никого нет… Ребята, в основном, уже там, занимают места. Отловили штук пять диких курей, так что варят лапшу… Там еще кроликов, видимо-невидимо. Расплодились, как в Австралии.

— Хоть выспимся, как люди, — согласился Олег Петрович.

Газик курсировал маршруткой туда-сюда, перевозя бойцов. Я искренне порадовался за них, что и без меня у них, полный порядок.

4.

Ночью, в заброшенном доме, где нет человеческого духа, скрипят под ногами доски. Когда идешь к ведру с водой, которое стоит на лавке у дверей, — и возвращаешься обратно.

Когда перестают скрипеть доски, — появляется сверчок. Ощутив вновь тишину, он начинает скрипеть на своей скрипке, — повторяя своим искусством предыдущий звук.

И — мрак…

Только пистолет в руках. И то непоправимое, — что случилось…

Это был не сон, — забытие. Где я все время убивал того мужика.

Убью разок, — и очнусь. И захочу пить… Полежу немного, все больше ощущая в себе жажду, встану, перепугав сверчка, пройду скрипящим полом до ведра с водой, зачерпну из него кружкой, выпью, пролив половину воды на грудь, и возвращаюсь снова.

Чтобы лечь, и снова услышать осторожную мелодию сверчка.

Забыться в ней, — почувствовать в руке тяжесть пистолета, и упругую податливость курка.

Поубиваю там того вора и мародера, еще раз, посмотрю в его не понимающие жадные глаза, забудусь в какой-то раздирающей душу муке, — и очнусь снова.

От сухости в горле, которое пересохло.

От того, что что-то горит во мне, — и все не может сгореть…

Я раз пять, наверное, вставал к этому ведру, — никак не мог окончательно напиться.

Раз пять уже слышал, как осторожно перебирает свои струны упрямый сверчок.

Никаких других звуков в ночи я больше не слышал. Только сверчка, — и свою тоску.

Кто я такой?

Почему я здесь?

Что я здесь делаю?

Животное, — с сильными мускулами и зорким взглядом… Я могу выпить все ведро, и сжевать его, на закуску. Я могу красться незаметно, — так что ни одна доска больше не скрипнет. А будет только тишина, — где сверчок не перестанет играть. Потому что, я хитрее сверчка. Осторожней.

Ко мне невозможно подобраться.

Я умею красться на четырех лапах, и поднимать уши. Нюхать ветер, и перелетать с одного дерева на другое. Я царь зверей. Они — моя бессмертная армия.

Я — ее повелитель.

Потому что, — горит внутри и болит. Хочется выть от этой боли. Ее не залить водой.

Я вижу дальше своих подданных, нюх у меня острей. Да, я, может быть, послабее кое-кого, но в моих силах всех разорвать, даже самых накаченных, бессмысленной ловкостью и силой. Поскольку я — умней.

Только их царь, только один их царь способен обладать — разумом…

Нельзя победить разум, невозможно совладать с ним. Разум, — самая совершенная из всех возможных система вооружения. Разум, — вершина окровавленных клыков, и раздирающих плоть когтей.

Я — царь разума. Его заоблачный пик.

Я — вершина творения.

Шорох смятого листа смородины, упавшего на тропинку у дома, смятение придавленной легкой ногой песчинки, податливое сопротивление неподвижного ночного воздуха.

Невесомый перезвон постороннего движения за стеной.

Даже сверчок не замечает его. Мой сторож.

Но внутри меня, где мрак, и всполохи северного сияния, где его холодный блеклый свет, — я вижу, как на экране радара, пустое место, которое вдруг заслонило стену призрачного пламени, сжигающего меня.

Заслонило, — и пропало.

Кто-то подкрадывается ко мне. Приближается. С недобрыми намерениями. Желая застать меня врасплох.

Смешно.

Меня. Застать. Врасплох.

Невозможно.

Что жизнь, — ради которой здесь все, в этом гнилом болоте, скрестились на копьях. Такая муть. Которая не стоит выеденного яйца.

Все из-за нее… Столько страхов, предательств, — и столько надежд.

Которым не суждено сбыться.

Ни для кого, и — никогда.

Потому что, с того далекого в веках момента, когда пришел на землю разум, эта изощреннейшая и опаснейшая из детских игрушек, — никого не миновала сия чаша.

Миллиарды разумных тварей желали продлить ее себе, и лишали ее других. Каждый из них отчего-то возомнил, что может что-то там продлить, или чего там лишить, — что это в его возможностях.

Продлить или лишить, — какая наивная иллюзия. Есть только то, — чего нельзя ни продлить, ни лишить.

Власть над своей или чужой жизнью, — это бред, — нашептанный каждому его загадочным разумом… Про который никто не знает, что это такое.

Только я, царь зверей, знаю: это игрушка. Опасная, убийственная игрушка. Поскольку он, встречаясь с себе подобным, — не терпит конкуренции, желая только одного, — лидерства. А не присутствия или отсутствия яркой приманки, — называемой существованием…

Что мне яд, или холодный блеск кинжала, из-под темного плаща, или контрольный выстрел в голову, — лишь долгожданная свобода.

Бесконечная, желанная утопия, — почти панацея. Абсолютное лекарство. Решение всех проблем…

Поэтому справедливо, — если друг жадины убьет меня.

Это он застыл сейчас в нерешительности у той стороны перекосившейся двери. Собираясь с духом.

Я — недвижим. Сплю. Я — легкая добыча.

Всего лишь дуплет из обреза, — в одном стволе которого жекан, а в другом — крупная дробь.

Всего лишь мгновенье дыма и грохота… И пол дела сделано.

Потом нужно рубануть топором, — как я, того смертяка позапрошлой ночью. Но не один раз, — много. Сколько хватит сил.

Ему нужно рубить меня, и рубить, — пока мои части не станут разлетаться по темной комнате, и вся она не покроется крошевом из того, что так недавно было мной…

И меня — не будет. Вот — наивысшее блаженство. Вот нирвана. Вот цель, — вот мое несметное богатство. Сокровище.

Только скорей, скорей, скорей, скорей, — мне так хочется, что я уже не могу ждать…

Я плотнее сжал закрытые глаза. От нетерпения. От нетерпения, колотившего меня.

Дверь заскрипела, открываясь.

Кто-то застыл на пороге.

— Мне — страшно, — сказала мне Гера.

Я отпустил боковину кровати, в которую вцепился мертвой хваткой. Спина моя, сотканная из бугров напряженных мышц, разгладилась.

Я — обмяк, получивший затрещину, переживший ложную тревогу, эту очередную иллюзию. Отнявшую все силы…

«Мне страшно», — медленно повторил я за Герой, внутри себя, ее фразу. Она возникла в черноте сознания, на том месте, где только что бушевало северное сияние, озаряя мир неверными всполохами.

«Мне страшно», — повторил я вслед за Герой ее слова, сказанные на неизвестном мне языке.

У них было какое-то значение.

«М-н-е с-т-р-а-ш-н-о», — как спокойно от этих слов, и пусто.

Они понравились мне своей нездешностью. Загадочностью и таинственностью. Очарованием звуков, — из которых слагались.

Я повторил их внутри себя. Один раз, а потом еще один.

— Мне страшно, — наконец-то я сказал их негромко Гере, которая стояла в проходе, не решаясь ни повернуть обратно, ни войти внутрь помещения.

— Дядя Миша, бедненький, — так же тихо ответила она мне.

Я разучился говорить, совсем забыл язык людей. Я не понял того, что она снова сказала мне.

Просто прозвучали новые очаровательно бессмысленные звуки какого-то мелодичного таинственного языка, — на котором общаются между собой высшие силы.

Но я ничего не понял.

Только какая-то музыка шевельнулась во мне, — ее музыка понравилась мне, потому что под нее легко было поджидать подступающую пустоту.

Мне захотелось, чтобы она еще что-нибудь сказала.

Хотелось слушать ее.

Она будет говорить, ласкать меня, неземными прикосновениями своего голоса, — а я начну тихонько стонать. Словно она будет оркестр, а я солист. И мы выступим дуэтом.

Только зачем ей это нужно, — ласкать такое ничтожество, как я.

Я же знаю, что недостоин пленительных звуков ее голоса.

Или достоин?..

По мне можно ходить, ведь я — земля… Я — тропинка в поле, по которой возвращаются из леса дети, с корзинками, полными грибов. Мне приятно чувствовать на себе их босые прохладные ступни.

Толстые босые женщины, с ведрами молока, затянутыми стираной марлей, идут по мне…

Деревенские алкаши, шатаясь, и обнимая друг друга, бредут по мне…

Чья-то собака, соскучившаяся по хозяину, — бежит по мне…

Гера стоит на мне, своей невесомой тяжестью, и что-то говорит мне на своем незнакомом языке, которого я не знаю…

Я сажусь на кровати, смотрю в черноту дверного проема, в котором замерла она.

Кто она, что здесь делает? Что ей здесь нужно?.. Она ошиблась, наверное, дверью. Она едва уловимо светится в дверном проеме, и мерцают лунным светом ее волосы. Но она умеет говорить слова, от музыки которых щемит сердце… Тогда понимаешь, что оно есть.

Скажи мне что-нибудь, Гера. Скажи, — на своем языке.

Я сижу и жду. И начинаю тихонько покачиваться. И тихонько стонать. Как только что хотел. Покачиваюсь, — и издаю тихий, только себе слышный жалобный звук.

Наконец-то… И я — заговорил.

Не сказал еще ничего. Не вымолвил. Не изрек… Только первый звук, — вырвался неумело из меня.

Скажи мне тоже, что-нибудь.

— Дядя Миша, — сказала Гера, — я вас люблю.

Миром правит любовь.

Да, какая разница, что правит миром… Какое мне до него дело!

Что правит мной?

Я — стар. Мудр. Никаких иллюзий давно не живет во мне. Никакого самообмана. Ни единого заблуждения. В том числе, по этому поводу. По поводу девочки, которой ударила в голову блажь, подошел возраст, когда в кого-нибудь обязательно нужно влюбиться. Зов полов и все такое…

Но почему я?..

— Видишь, сплю, — сказал я ей. — А ты без стука… Народ, знаешь, что может подумать. Молва пойдет всякая… Тебе это нужно?

— Я все поняла, — сказала мне Гера, как-будто не слушала меня. — Сегодня вечером я все поняла, вернее, догадалась.

— Тогда заходи, — сказал я. — И закрой за собой дверь. Всю деревню разбудишь.

— Я засыпала, — сказала Гера, — на чердаке… Мне нравится спать на чердаке. Натаскала туда сена, легла и стала засыпать… И тут обо всем догадалась.

— О чем? — спросил я.

Голова слегка кружилась, и было кисло во рту. Если бы не напасть с ее любовью, и с ней самой, я тоже обо всем бы догадался… Пистолет лежал на табурете поверх джинс. Любой патрон мой, — чтобы завязать со всей этой трихомутью.

Которая называется моей жизнью.

Я, вот, тоже догадлив. Просто она явилась на минуту раньше, чем нужно. Мне до догадки-то оставалось совсем ничего. Да я и догадался уже….

— Что вы, дядя Миша, здесь совсем ни при чем, — сказала Гера.

— Где? Здесь? — не понял я.

Да и зачем мне что-то понимать? Ничего понимать мне больше не нужно.

— Потому что вы мне совсем не нравитесь, — решительно сказала она.

— Как?.. — немного удивился я. — Ты же только что…

Я немного удивился, — вот, что было самое забавное… Она отвлекала меня. От чего-то важного… Я не хотел, чтобы она мешала мне.

— Вот, — трагическим голосом продолжала Гера, — об этом я и догадалась… Что вы совсем не нравитесь мне.

Потому что я всегда была, как кошка, которая сама по себе… У всех моих девчонок есть парни. У меня — нет. Понимаете?.. Не из-за того, что я уродина. А потому, что мне по-фигу, есть у них кто-нибудь или нет. Меня это не колышет. У меня атрофировано стадное чувство… Я не умею завидовать.

Сначала вы мне понравились. Но вы — убийца… Я вчера весь день от этого переживала…

Я — убийца… Вот, кто я есть… Но я не убийца.

Я знаю: я — не убийца.

Я — командир.

Командир, — это когда появляются другие интересы, кроме личных. И приходится решать поэтому другие задачи. Другими средствами.

Командир, — это другой мир. Вернее, другая реальность в этом мире…

Здесь столько реальностей, что голова идет кругом. И в каждой, — хочется оправдать себя. Объяснить себе, что ты прав. И почему. И что так необходимо было сделать.

Есть же в реальности какие-то сгустки, какие-то узловые точки, — когда оказываешься в нужное время, в нужной точке… Тогда совершаешь нужное действие, единственно возможное.

От того, на какую кнопку там нажать, в этой точке и в это время, — зависит дальнейшее. Как все потечет дальше.

Я, командир, нажал нужную точку, — единственно верную.

При чем здесь, — убийца.

Про Сталина что-то никто не говорит, что он — убийца, хотя он убил, по подсчетам западных специалистов, больше пятидесяти миллионов человек. А по подсчетам наших, — так и все семьдесят.

Наоборот, им восхищаются, — за то, что он сплотил страну в единый железный кулак. И победил Гитлера… А тот был тоже не подарок.

Тот еще убийца.

Если бы пересилил, — перед ним бы поклонялись до сих пор.

Их единственной ошибкой было то, что они, как Гера, кошками гуляли сами по себе. Им бы объединится, этим двум гениям, — тогда бы они, вдвоем, точно бы потрясли бы мир. А не с каким-то там дерьмовым Муссолини, точной копией Жириновского.

— Я — не убийца, — сказал я Гере.

— Я знаю, — сказала она. — Поэтому не боюсь вас… Вы меня не убьете.

— Здравствуйте, — сказал я…

Она взяла и выдернула меня из своего «я», в котором я так хорошо пребывал.

Это надо же, — девчонка, толком ничего не понимающая в человеческих трагедиях и смертной тоске, — умудрилась какой-то чушью, которою я так как следует и не понял, вытащить меня в свою детскую реальность.

Я даже улыбнулся, сидя на кровати. Так это оказалось забавно.

— Дядя Миша, — сказала Гера, — дело в том, что когда любишь, тот человек, которого любишь, совсем не обязательно должен нравиться.

— Интересно, — сказал я, потряся немного головой, чтобы то наваждение, которое еще оставалось, развеялось.

— Вам не интересно, — сказала Гера, — вы просто ничего не можете понять. Это только я понимаю.

— Хорошо, — согласился с ней я. — Но тогда объясни мне что-нибудь… Чтобы и я понял.

— Конечно, — сказала Гера, — поскольку это непосредственно касается вас. Я постараюсь.

Я смахнул с табуретки джинсы, вместе с пистолетом и рубашкой, которую надо бы уже простирнуть, — все это свалилось на пол, и сказал Гере:

— Садись, не в дверях же вечно стоять.

Она осторожно и невесомо прошла по темноте, села на табуретке, сложив руки на коленях.

Сверчок пиликал и скрипел, должно быть, не приняв девушку всерьез. За непосредственную для себя опасность.

— У каждого человека есть недостатки. Ведь так, дядя Миша? Не бывает людей без недостатков?

— Конечно, — согласился я.

— В вас их, хоть пруд пруди…. Вы вообще какая-то темная личность. Неизвестно откуда пришли, неизвестно куда идете. И девушка у вас есть. Вы ее любите?

— Да.

— Вам хорошо вместе? Когда вы спите?

— Мы не спим.

— Дядя Миша, вы хотите сказать, что вы — мужчина, который без этого не может, и ни разу не спали со своей девушкой?

— Да.

— Но вы хоть целовались?

— Нет, мы с Машей ни разу не целовались.

— Ну вы, дядя Миша, даете, — всплеснула руками Гера. — Вы врете…

— Нет.

— Ее зовут Маша, — сказала Гера.

— Я ее так зову. И — другие… У нее есть иное имя, настоящее. Но она не знает его сама.

— Какого цвета у нее глаза?

— Черные.

— Я так и знала. Она — ведьма… Она вас приворожила. Неужели вы не понимаете.

— Зачем?

— А ни зачем. Просто так… Ради спортивного интереса. Для многообразия впечатлений.

— Ты же, вроде, начала про мои недостатки.

— Ваши недостатки, продолжение ваших достоинств… Впрочем, я уже сама теперь не знаю.

— Как же так бывает, — спросил я Геру, — только что знала, и вот теперь уже не знаешь?

— Выходит, бывает… Ваша ведьма и меня сбила с толку.

— Гера, не называй ее больше так. Ты ее ни разу не видела, и не знаешь…. Я почему-то думаю, что вы бы подружились.

— Мы? — ахнула Гера.

— Конечно… Маша — брюнетка. Ты — блондинка. Вы замечательно смотрелись бы со стороны вместе.

5.

Запах женщины.

В ночи.

Когда ты — мужчина.

А с неба спряталась — круглая Луна. В полнолуние. И ты, немного, — зверь.

Нечестно…

Никогда.

— Я подумала, — сказала Гера, — там, на чердаке. Я подумала: я люблю, но знаю, что вы мне совсем не нравитесь. И чем дальше, тем больше… То есть, я не слепая, — все вижу. Все чувствую… То есть, я отдаю себе отчет, в том, что происходит. И понимаю, лучше вас в моей жизни уже ничего не будет. Может, эта ночь, — самая лучшая ночь в моей жизни… Поэтому я пришла сюда, чтобы провести ее с вами… То есть, чтобы стать вашей.

Вы не думайте. В любви, каждый старается для себя. Я — знаю.

Я — стараюсь для себя. Вы не мучайтесь… Вы здесь не при чем. Только постарайтесь не обидеть меня… Хорошо?

— Никогда, — сказал я.

— Никогда, — прыснула Гера. — Это так смешно…

И, словно желая доказать, что между нами происходит юмористическая сценка, а мне нельзя верить, по крайней мере, в моем категорическом заявлении, — она встала с табурета и переселилась ко мне на постель.

Села рядышком, аккуратно, по-прежнему, сложив руки на коленях. И — замолчала…

Она была права.

Эта — девочка.

Запах — женщины.

Запах ее волос, светящихся во тьме, — наигрывание равнодушного сверчка. Невдалеке.

Тепло ее прохладных ног рядом.

— Это — невозможно, — сказал я тихо.

— Почему? — невинно спросила она.

— Я — зверь.

— Дядя Миша, бедненький, вы просто врете… — она нагнулась, потянулась ко мне, обняла, и прижалась изо-всех сил. Стала шептать мне на ухо, так чтобы никто, кроме меня, ее не услышал, даже сверчок. — Я все знаю. Про вас… Вы — один. На целой земле. Никого у вас нет. Кроме меня… Вы — сильный. Вы самый сильный. Никого нет сильнее вас…. Вы боретесь с собой. Мне вас так жалко.

Вы самый нежный на земле. Я ждала вас всю жизнь. Вы понимаете?.. Я не шучу. Я ждала вас.

Я верю в судьбу. Она — есть… У каждого — своя. В моей, самое лучшее, что там находится, — встреча с вами. Я это поняла сегодня.

Я потом уйду, если вы захотите. Вернусь в Александров… Как скажите… Но вы не захотите.

Я жила — для этой ночи… Родилась, воспитывалась в детском доме, потом сдавала экзамены, переселилась в институт. У меня были подружки и друзья. И много знакомых… И все — для этой ночи. Для того, чтобы сидеть вот так сейчас с вами, и болтать вам на ухо всякие глупости…

Это не глупости. Я хочу, чтобы вы стали моим мужчиной. Я хочу, чтобы вы были во мне. И там началась жизнь… Самое загадочное, самое восхитительное из всего, что происходит на свете с женщиной.

Вы же — мужчина. Вы меня хотите. Я вижу… Я всегда это вижу.

Дядя Миша, поцелуйте меня.

— Ты хоть понимаешь, какую ерунду городишь, — сказал я.

Но обнимал ее, — не дружески. Я чувствовал теплую хрупкость спины Геры, ее волосы касались моих ноздрей, — от этого дыхание мое стало чаще. Я почти потерял голову.

— Ничего не нужно говорить, — шептала Гера. — Поцелуйте меня…

Тогда она стала единственной моей женщиной, которую и я хотел, — всю жизнь. Ради которой рос, делал глупости, и, в конце концов, оказался здесь. Рядом с ней.

Единственной.

Тело которой мерцало в темноте лунный светом. Потому что та Луна, которой не стало на небе, — сошла сюда.

Молчаливые губы ее были горячи, но тело — прохладно.

— Какого цвета у тебя глаза?

— Голубые. Вы разве не помните…

Грудь ее была холодна, как дыхание зимы. Живот, когда я коснулся его, — испугался меня.

— Ты вся дрожишь, — сказал я.

— Я — боюсь, — ответила Гера.

— Бедная девочка, — сказал я. — Меня не нужно бояться.

— Я знаю, — согласилась она, — но ничего не могу с собой поделать. Я так устроена. Мне — страшно.

— Тогда возвращайся на свой чердак, — улыбнулся я в темноте. — Там тебя никто не тронет.

Она никак не отпускала мою шею, чтобы я мог прогнать ее.

— Вы, дядя Миша, колючий… Могли бы и побриться для такого случая.

Я поцеловал ее в уголки губ, и сказал:

— Я тебя ждал всю жизнь. Ты мне веришь?

— Да, — сказала она.

— Ради тебя я пришел сюда.

— Да, — сказала она.

— Я хочу, чтобы когда-нибудь у нас был сын.

— Да, — сказала она. — Как ты захочешь.

— Ты назвала меня на «ты».

— Да, — сказала она.

Грудь ее по-прежнему была холодна, живот — боялся меня, а ноги крепко сжаты. Хотя она и прижималась всем телом ко мне. Я никак не мог ее согреть.

В доме было душно и жарко.

И тихо.

— Ты — дрожишь, — сказал я.

— Да, — сказала Гера, — ты такой горячий.

Мне понравилось, как она говорила мне «ты», так мне еще никто и никогда не говорил. Ее «ты», было как «я». Как-будто между ними не было никакой разницы.

— У тебя было много женщин? — спросила Гера.

— Никого.

— Я тебе верю.

Я прикоснулся к ее груди. Гера сделала попытку убрать мою руку, но я поцеловал ее.

— Она — моя, — сказал я ей.

— Как ты захочешь, — ответила она мне.

Основной инстинкт шевелил мои раздувшиеся ноздри. Я рычал от нетерпения и скулил одновременно.

Я — зверь, добравшийся наконец-то до самки.

Запах самки, прикосновение к ее начинавшему становиться влажным телу, — бесили меня, возбуждали, ослепляли мой мозг.

Извечная игра, когда лучшая самка достается победителю. Не тем, дрыхнущим по разным углам заброшенной деревни шавкам, не бобикам, изображавшим моих помощников, — мне.

Никто из них не пожелал схватиться со мной из-за нее. Таков страх, — который я внушаю. Таков ужас, — который они испытывают при виде меня.

Такова моя власть над ними…

Лучшая самка, — достается победителю. Таков закон.

От дня, когда я появился на свет, до этой минуты, — таков закон.

Победитель, — я…

Я возьму ее, эту невинную, но хитрую самочку, доставшуюся мне в награду, я выпью ее до дна, до последней капли ее крови. Я дам ей жизнь, о которой она просит, — во мне много, много всяких жизней. Во мне кишат разные жизни, которые требуют выхода, — меня переполняют жизни, они распирают меня.

Я продолжусь в ней, и в тысяче других самок, — которые будут доставаться мне, — победителю.

А я буду, буду побеждать, — пока иду твердо по земле, пока зорок глаз, решительна рука, пока нет жалости, и трезв расчет.

То есть, всегда…

О, ее лицемерная игра в невинность, — это так возбуждает.

Она знает, что делает, знает, как поступать с настоящим мужчиной. Знает, как завести его, как погорячить его кровь, знает меру, знает, на чьей стороне будет победа, и на этот раз, и знает, как стать частью ее, этой победы, чтобы извлечь из нее пользу для себя.

Она все знает…

Я рычал, этак, не грозно, — нависнув над ней. Противоположным полом… И чувствовал, что нетерпение все больше охватывает меня.

Хватит, детка, поиграли, порезвились на просторе. Провели необходимый ритуал. Ну и достаточно.

Я — твой царь. Мужчина. Пора и тебе — познать мою власть…

— Дядя Миша, дядя Миша, что с вами?

В последний момент я усмирил ярость и отвел руку.

Потому что, хотел ударить Геру…

— Я, наверное, болен, — сказал я, тяжело дыша. — Что-то, наверное, с головой. Голова закружилась, что-ли… Или давление.

Она молчала.

— Тебе нужно идти, — сказал я. — Извини… Я клятвы дал, но дал их выше сил, как сказал как-то классик… Ты, кстати, не помнишь, кто? Вы не учили в школе?

Я опустился рядом с ней, на соломенный матрац, и посмотрел в потолок. Где роились сгустками тени.

Я был весь в поту. Наверное, что-то с центральной нервной системой. Какой-нибудь очередной сбой.

Вот я и инвалид. Нравственный и моральный… Все идет по плану.

Я вспомнил, как только что хотел ударить Геру. Я хотел ее ударить. Чтобы получить наслаждение.

Все это было близко, так что стояло перед глазами. Мне было легко вспоминать, не нужно было напрягаться. Извилинами.

Я бы хорошо ударил, изо всех сил. Потому что не собирался шутить.

Чтобы она знала свое место. Ради какой-то необходимой науки.

Необходимой…

Я уже видел ее тогда, — в крови, потерявшую сознание. Тогда, — когда что-то затмило меня, какая-то то ли ярость во мне, то ли, на самом деле, безумие. То ли еще что-то, появившись на гребне желания, которое я испытывал к Гере.

Словно бы что-то решило во мне, что так нужно. Чтобы оглушить ее, провести рукой по ее крови, которая польется из разбитого носа, понюхать эту теплую кровь, лизнуть ее языком, — и потом овладеть телом.

Терзать его, терзать, терзать, терзать, — пока все, что ни накопилось во мне, не окажется в ней…

Так было.

Это был я. Не кто-нибудь другой. Только что.

Что случилось, почему я не сделал этого?

Когда так хотел.

И уже занес руку для молодецкого хука.

Не знаю…

Но что-то случилось, раз я не сделал этого… Непоправимого.

Потому что потом ничего исправить уже было бы нельзя.

Никогда… На вечные времена. Нельзя…

О ты, благословенная случайность. Спасительная. Единственная.

Как близко я был к своему ужасу…

— Дядя Миша, вы весь дрожите. Что с вами? — шепотом спросила Гера. — Я сделала что-нибудь не так?

Она повернулась ко мне и положила руку мне на грудь. Склонилась надо мной, так что низкий темный потолок перед моими глазами пропал.

Я улыбнулся ей. Наверное, жалобно. Наверное, извиняясь этой своей улыбкой.

Она увидела ее.

Стала молча и долго смотреть на меня…

— Я хочу, чтобы у вас до меня было много женщин. И чтобы они все были от вас без ума, — стала говорить Гера мне. — Но чтобы я была самой лучшей… Словно бы вы искали, методом проб и ошибок, искали, искали и нашли меня.

— Со мной что-то не так, — сказал я Гере.

— Я вижу, — согласилась она. Но так, будто бы я намекнул ей о какой-то мелочи. — Это я виновата. Сейчас это пройдет.

— Ты? — не понял я.

— Конечно, — согласилась Гера. — Кто же еще… Потому что я решила, на самом деле серьезно, вы только представьте, что в любви каждый старается для себя… Я вам говорила.

— Не для себя? — спросил я ее.

— Конечно, нет… Но этого, теоретически, понять нельзя. Так только кажется, когда нет практики. Если для себя, то это уже не любовь… То есть, это, конечно, любовь, — но это любовь к себе.

Что есть на свете более глупое и простое, чем любить себя. Да, дядя Миша?.. Ведь каждый любит себя. Единственного, обожаемого, ненаглядного, родного, непревзойденного, самого близкого и желанного.

Я на чердаке, дура, и перепутала. Потому что любила свою любовь к вам. Вы представляете?

— Нет, — сказал я.

— Теперь я люблю вас, — сказала громким шепотом Гера, — это так прекрасно… И так неожиданно… Это, когда начинаешь уважать себя. Как личность. Словно вырастаешь в собственных глазах… Словно становишься бессмертной. И на все начинаешь смотреть по-другому.

Я сейчас на все смотрю по-другому… Уже ничего не боюсь. Потому что бояться можно только за себя.

Страх, — это пережиток эгоизма. Я правильно говорю?

— Ты думаешь, я знаю?

— Вы никого не боитесь. Только себя… Но это тоже проходит, это тоже пережиток…

И тогда я захотел рассказать Гере, что со мной произошло только что.

Не знаю, что на меня нашло. Ей — семнадцать лет, мне, наверное, двадцать девять. Я был старше неизмеримо. По всем параметрам. Она же ничего в жизни не видела, — кроме своего Александрова.

Я просто захотел рассказать ей, — о том, что, творится внутри меня.

Пусть она как-нибудь рассудит. Как может… Если захочет.

И если не испугается после этого…

Но не успел… Только открыл рот.

Потому что она легла на меня. И поцеловала. Без стеснения. Без страха. Без боязни.

Тело ее было теплым и нежным. От него неповторимо, обворожительно пахло сеном и женщиной. Ее волосы упали на мое лицо. Я оказался в лесу, где светились лунным светом деревья, и мерцали таинственно широко открытые глаза. В которых не было, — страха.

Она обняла меня ногами, уперлась локтями в мою грудь, подперев руками голову, и сказала:

— Я тебя хочу.

Светало. Летом рано светает.

Когда подступает рассвет, хорошо спать. В это время снятся самые лучшие сны, и сон, — самый приятный. Из тех, когда, как в детстве, текут на подушку слюни, снится одна радость, и в мире, — сплошная безмятежность.

Мы прибывали заснуть, но у нас ничего не получалось.

Голова Геры лежала на моем плече, одну ногу она закинула на меня.

Она мучила меня вопросами.

— Не спи, — говорила она, когда видела, что мои глаза сами собой закрываются. И задавала очередной. На который нужно было отвечать.

— Как ты познакомился с Машей? — спрашивала она.

— Случайно, — говорил я, и делал вид, что вспоминаю.

На самом деле, проваливаясь в сон. Словно долго болел, теперь выздоровел, и испытывал потребность в крепком богатырском сне, в котором накапливаются силы, и молодеет организм.

Я закрывал глаза, — и уносился куда-то, где мне было так же хорошо, как и с Герой. Но только немного иначе.

— Нет, — говорила она мне с улыбкой, издеваясь надо мной. — Ты не спи, ты мне скажи, мне же интересно, как ты познакомился с Машей.

— На станции, — говорил я. — На железнодорожной станции. У меня было два рубля или три. Билет стоил на рубль дороже. Мне не хватало одного рубля… А она не могла дотащить до электрички свой велосипед. Я ей потащил велосипед, она за это дала мне недостающий рубль… Так, кажется, было.

И опять начинал проваливаться в сон. На этот раз непреодолимей, чем в предыдущий.

— Не спи, — говорила мне Гера. — А скажи-ка мне: она красивая, на нее другие мужчины обращают внимание? Она красивее меня?

Пусть, пусть дите позабавится, ей это можно.

— Я тогда не понял, — отвечал я, — она измазала себя грязью. Ничего разглядеть было нельзя.

— Как? — не поняла Гера. — Зачем?

— Чтобы, во-первых, ее не нашли, потому что она сбежала из дома. Во-вторых, чтобы к ней не приставали мужики. Они к ней всегда пристают.

— Интересно… — сказала Гера. — Другие, наоборот, — красятся, макияж наводят, а она — грязью.

— Да, — сказал я, уже не в силах дальше разговаривать. — Я сейчас буду спать, ты извини, Гера. Я уже сплю… А Маша, я думаю, станет твоей подругой. По крайней мере, я так хочу.

— Интересно, — заглянула мне в сонные глаза Гера. — Как ты себе это представляешь?.. Это же ненормально. Потом, если ты ее будешь продолжать любить, — я начну ее ненавидеть. Если разлюбишь, — я буду торжествовать… Какая может быть дружба между девушками, когда мужик у них один. Ты что-то не то говоришь.

— То… — еле выговорил я. — Самое то…

— Если она мне глаза не выцарапает, то я уж ей выцарапаю, — точно… Это ты должен выбирать. Или она или я… Но лучше, — я.

— Не хочу выбирать, — сказал я, окончательно засыпая. — И не буду. Все будет хорошо. Та прекрасна, — как жизнь… Но дело в том, что Маша тоже прекрасна.

— Я — твоя женщина, — сказала гордо Гера. — А она, — никто. Недостижимый идеал. У нее даже не хватило ума соблазнить тебя.

— Перестань, — услышал я себя из какого-то далека. — Когда ты ее увидишь, она понравится тебе. Ты не побежишь к Маше со своими ногтями. А влюбишься в нее.

— Чего? — услышал я остатками сознания изумление Геры.

Но больше уже ничего не услышал. Потому что спал.

Она спасла меня. Спасла… Я вернулся куда-то обратно, куда не должен был вернуться.

Из тьмы.

Все на свете было хорошо. Поэтому. И — замечательно.