1.

— От древности всегда остаются развалины, — сказала Мэри. — Архитектура, это то, что больше всего может прожить в веках. В архитектуре заключается подлинный аристократизм, избранность… Именно, поэтому. Потому что она сохраняется во времени дольше всего.

— Не понял, — отозвался Гвидонов.

— Вы, в России, мало обращаете внимания на архитектуру. Потому что всегда боролись с богатыми… Вся российская история — это сражение с капиталом, за общечеловеческую справедливость. Поэтому, только у вас и победила мировая революция… Но вы недостаточно внимания уделяли архитектуре. Потому что, это очень дорого.

— Я не понял, что такое аристократизм? — сказал Гвидонов. — Это, когда есть рабы и есть избранные, которые у первых все отняли, да еще и заставляют пахать на себя? И строят, поэтому себе дворцы? На чужих костях? Потом наряжаются и устраивают балы… Жрут и спят в своих дворцах… Потом дадут кому-нибудь копейку, милостыню, — и пыжатся от гордости за себя, что они такие добрые?

— Вот, — обреченно сказала Мэри. — Ты — типичный коммунист. Именно таким я себе представляла типичного коммуниста. Который даже разговор о древней архитектуре сведет к проблеме общесоциальной справедливости… Только непонятно, почему же тогда вас разогнали, если вы такие хорошие?

Гвидонов хотел вспылить, потому что не умел разговаривать с женщинами. У них все получается шиворот навыворот. Даже у самых хороших.

Но сдержался.

Потому что утром Мэри сказала ему, — что беременна.

Он брился в ванной комнате, впереди был день, и он думал над его планом.

Даже не понял сначала значения ее слов.

— Владимир, — сказала Мэри, откуда-то из-за спины. — Я не хотела говорить тебе раньше, потому что не была до конца уверена… У нас будет ребенок.

Не могло содержаться в реальном мире такой информации. Из разряда утопий… Это то же самое, что сказать ему: у нас во дворе приземлилась летающая тарелка, и на нее можно взглянуть. При желании… Достаточно отдернуть занавеску.

Такого не могло произойти. Потому что это — полная фантастика.

Гвидонов повернулся, лицо его окаменело, словно он, за одно мгновенье, на несколько лет постарел.

— Да, — сказала Мэри.

— Когда? — спросил он.

— Через семь с половиной месяцев.

— Ты уверена?

— Ты — типичный мужчина, — осуждающе сказала Мэри, — который должен быть во всем уверен.

— Я понимаю… — сказал Гвидонов, судорожно пытаясь освоиться в новой ситуации. — Мальчик или девочка?.. Да, рано… С какого месяца можно определить пол ребенка?

— После третьего.

— Тебе нельзя поднимать тяжестей… Тебя тянет на соленое?

— Ты — типичный холостяк, — сказала Мэри. — Ты настолько растерялся, что даже не знаешь, что сказать.

— У меня есть кое-какие деньги, — сказал Гвидонов. — Нужно открыть на его имя счет в банке, лучше в Лондоне. На тот случай, если со мной что-нибудь случится.

Знание — сила.

Даже в том случае, когда не тянет уже узнавать ничего нового. И так, голова — палата.

В общем-то, все три месяца, которые они с Мэри находились на Дальнем Востоке, Гвидонов пробовал разбираться в буддизме.

Чем дальше пробовал, тем меньше в нем что-нибудь понимал.

Хорошо понимал только статью о буддизме в Большой Советской Энциклопедии. Ее писал в свое время толковый мужик, которому от этого буддизма было ни жарко, не холодно, — и он разделал его под орех. С точки зрения марксистско-ленинской философии, — с которой Гвидонов, кстати, был во многом согласен.

В общем-то, буддизм, как христианство и ислам, — был религией угнетенных. И — угнетателей.

Угнетенным досталось обещание, — другой жизни, получше нынешней, после их смерти. А — угнетателям, возможность пользоваться этим обещанием всевышнего, и угнетать в этой жизни, с удесятеренной энергией… Все-равно религиозные фанаты будут терпеть. Чем больше они терпят, тем большая награда ждет их на небесах. Против небесной награды для своих рабов, — они не возражали совершенно, и на нее не зарились….

Версия, которую следовало разрабатывать, была одна.

Реальная, хорошая версия, — без всякого налета мистики, типа огня в Иерусалиме, который раз в год сам собой загорается, в присутствии собрания верующих, и на их глазах. Когда он там загорается, этот небесный божественный огонь, это чудо из чудес, — они бросаются к нему, чтобы зажечь от него свои свечки. То есть, приобщиться каким-то образом. К чему-то.

Когда речь идет о собственной жизни или смерти, — о дембельской работе, которую, если не выполнишь, домой не вернешься, — такие глупости в голову не приходят.

Как и тем хитрецам, которые подносят в том храме в нужное время и к нужному месту зажигалку «Крикет».

Версия была такая: уединявшиеся много веков подряд отшельники, за это время могли разработать нечто типа своей народной медицины. Типа, смешать женьшень с мумием, — и получить какое-то, на самом деле очень хорошее, лекарство.

Вообще, Гвидонов, как пример, привел бы в этом случае Австралию. Континент… Который, как остров. Точнее, который тысячелетия был островом.

И получил, в результате, совершенно самобытную фауну и флору. Утконосов, кенгуру и еще кучу других странных созданий, — которых не найдешь больше нигде в мире.

При желании, можно и кенгуру поклоняться, как небесному чуду. Получилось бы неплохо. Просто, в свое время, эта хорошая мысль не пришла никому в голову.

А — зря.

Сейчас бы этому кенгуру на пасху и рождество ставили свечки. Бились бы лбами о землю, напротив его сумки, из которой выглядывает любопытная мордочка ее детеныша…

Наши же махатмы, кроме лицемерной религиозной идеологии, от одиночества смастерили себе уникальную медицину.

И кое что еще. Например, состав, который, если им побрызгаться, делает человека невидимым. Замечают они, что за ними кто-то наблюдает в бинокль, а при их страсти к уединению, этого они не переносят, — замечают они это, брызгают на себя за скалой жидкостью из склянки, — и пропадают с поля зрения наблюдателя.

Почему, нет.

Если в небе летает «Стелс», невидимый для радаров. А уж человека чем-нибудь натереть, плевое дело.

И не разглашают своих секретов, не несут их в подарок человечеству, — чтобы двинуть его прогресс. Поскольку так повелевает их идеология. Причисляя тем самым, к когорте избранных.

Все знают, женьшень способен восстанавливать организм. А если, все-таки, к примеру, его смешать с мумие?.. А если добавить туда же стволовые клетки?..

Вот тебе и четыреста лет. Или — пятьсот…

Только зачем, недоумевал Гвидонов, — когда и сорок семь, выше крыши. Так все надоело… А уж в семьдесят, — вообще, ничего не захочется.

Получалась нормальная рабочая версия.

Без налета религиозного дурмана.

Но с чудовищным объемом труда… Но это, впрочем, как всегда. Не привыкать.

Через неделю тихой жизни в Кызыле, где дома были занесены снегом и из сотен печных труб вились к небу извилистые дымки, он позвонил по спутникову Чурилу.

— План готов, — сказал Гвидонов, — хотелось бы посмотреть на Тибет. Увидеть тамошние красоты своими глазами.

— Помни, я тебя не тороплю, — сказал сухо Чурил.

— Еще, — сказал Гвидонов, — интересно, каким образом Бромлейн был в курсе ваших планов.

— Мне тоже любопытно, — хмыкнул Чурил. — Считай, это нагрузка… Одного информатора я, правда, порешил. Но, может, есть и еще кто-нибудь.

— Тибет, — напомнил Гвидонов.

— Послезавтра получишь паспорта и визы. Считай, что ты этнографическая экспедиция Российской Академии Наук. Которая нашла спонсора… Ты и твоя гражданская супруга.

— Без этого никак? — спросил смирно Гвидонов. — Без вашего колпака?

— Сначала — в Пекин… Оттуда — до Гималаев. Там вас встретят… В расходах не стесняйся. Приятного медового месяца.

— Спасибо… — ровно сказал Гвидонов…

Тоже мне, бог, — подумал тогда он… От настоящего бога нельзя убежать, он всюду. По определению. И особенно за той, последней чертой.

Там, где у любого Чурила, — руки коротки…

Теперь, с сегодняшнего утра, убежать было невозможно. Даже с цианистым калием, зашитым в воротник рубашки.

Хорошо наши придумали в свое время, посылать за границу только женатых, чтобы их дети и жены оставались заложниками дома. Качественно…

2.

Тибет, — это такая горная страна, наподобие нашего Кавказа. Только горы там покруче, и числом они поболе. И живут там люди другой расы.

На аэродроме в Лхасе их ждал другой самолет, поменьше. А в Ньиме они пересели на вертолет, который доставил их в Омбу, где их ждал лучший номер в местной гостинице, с видом на грозный, взнесенный ввысь пик, где через рваные облака, блестел солнцем на олимпийской невероятной высоте, ослепительный лед.

— Чем мы занимаемся? — спросила его Мэри, когда распаковала свой чемодан, достала тапочки, и электрический чайник. — Я до сих пор не могу понять. Но я не следователь, — и никогда не пойму, если вы мне не скажете сами.

Тогда, в первый их день в той гостинице, они были еще на «вы».

— Частное расследование, — сухо сказал Гвидонов. — Если бы я был уверен, что вы никогда и никому не расскажете, я бы сказал больше.

— Мне не нужно знать, — согласилась Мэри.

— Да. В нашем деле, лишнее знание, — вредит. Вернее, лишнее знание всегда может представлять какую-то опасность.

— Конечно, — согласилась Мэри.

Она совершенно была не любопытна. Это, прежде всего, подкупало в ней.

Но она тогда потребовала подписания контракта. Об условиях, гарантиях, страховке, и все такое. Пришлось ей как-то объяснить:

— Мэри, — сказал Гвидонов. — Вы поймите. Вы находитесь не в Англии.

— Я это понимаю, — согласилась она.

— У нас вы можете подписать любой контракт, хоть на золотые горы, но у вас не будет никаких гарантий, что хоть один пункт из него исполнится.

— Я понимаю.

— Ваш контракт, — мое слово. То, о чем мы с вами договорились.

— Но я должна работать. Должна знать свои обязанности и исполнять их… Мне некого воспитывать. Некого учить английскому языку. Я не знаю, чьим гардеробом мне заниматься. Кого учить правильным манерам… Я чувствую себя — тунеядкой.

— Хорошо, — согласился Гвидонов. — Будете учить английскому меня.

— Замечательно, — обрадовалась Мэри. — А то и готовить вы любите сами… Вы вкусно готовите. Я считаю, каждый день нам нужно заниматься два раза по одному часу. Кроме этого, два часа в день я буду просто говорить с вами по-английски. Вы не будете ничего понимать, но зато начнете привыкать к языку. Это — главное…

Английский под руководством Мэри, которая слишком серьезно воспринимала свои обязанности, — оказался страшным испытанием.

Он начался в тот же день. Продолжался на следующий… Должен был продолжаться на третий…

Если бы на вторую ночь в той тибетской гостинице Мэри не пришла к нему, Гвидонов бы уволил ее, при первой же возможности. Из-за ее усердия.

— Все равно это случится. Рано или поздно, — сказала Мэри, присаживаясь в ногах его постели. — Прежде всего потому, что я — не против. Вы серьезный взрослый человек, на вас можно положиться… Я вам доверяю.

— Как вы себе это представляете? — спросил Гвидонов. — Что я сейчас должен делать?

— Я могу уйти, — сказала тогда Мэри строго.

— Пожалуй, нет, — сказал Гвидонов, выключая ночник, за которым читал очередной учебник буддизма. — Но я не чувствую себя влюбленным мальчишкой… Без этого получится глупо.

— Я решила, что вы знаете, что нужно делать, — сказала ему Мэри. — Может, вы считаете, что это для меня просто… Мне это совсем не нужно.

Но ни Гвидонов не прогонял ее, ни Мэри не делала попытки встать и уйти.

Они сидели в какой-то тревожной неловкой тишине, где за двойными оконными рамами завывала тихонько ночная метель, — и каждому хотелось нарушить ее. Но все слова, и английские и русские, вылетели у обоих из головы.

Гвидонов поймал себя на смешном: еще минуту назад у него в голове не было ничего подобного, а было тихое отчаянье, от того, что в этом буддизме невозможно разобраться, если влезать в родные его тексты, каждое предложение там можно было трактовать по разному, — это был конец всякой логики. Еще минуту назад… А сейчас он уже не может отпустить ее просто так.

Если она уйдет, — завтра они расстанутся.

Мэри же была в растерянности от того, что считала, что к мужчине нужно просто прийти. Перебороть условности в себе, совершить это насилие над собой, — и прийти… А дальше все произойдет само собой.

Но ничего не происходило. Это было ужасно. Она начинала понимать, что совершила какую-то чудовищную глупость. Все испортила.

Весь смысл в жизни, который у нее появился недавно, который радовал и пугал ее одновременно.

Она сама создала катастрофу, которая на ее глазах приближалась к ней.

Не оставляя ей ничего.

— Я вам солгала, — сказала она. — Вы — умный человек. Вы знаете, я вам солгала… Мне это нужно. Я приехала с вами сюда, потому что мне это нужно… И вам это нужно. Я потому и приехала с вами сюда, потому что вам это нужно. Вы понимаете, о чем я говорю?.. Почему я одна должна решать все. Мы что, так и будем сидеть так всю ночь? Сделаете же что-нибудь!..

— Только если мы отменим уроки английского, — сказал Гвидонов. — У меня нет способностей к языкам…

3.

В том месте был монастырь, в незапамятные времена выдолбленный монахами в скале.

Экскурсия в него начиналась после завтрака, так Гвидонов договорился, — но завтрак они проспали.

— Мне стыдно, — сказала Гвидонову Мэри, — я накинулась на вас, как кошка. Как ненасытная невоспитанная кошка… А мне бы хотелось, чтобы у вас сложилось обо мне самое благоприятное мнение.

Гвидонов сначала усмехнулся, потом согнал с лица улыбку и взглянул на Мэри. Все дамы на свете одинаковы, — англичанки, русские или китайки. Все они проводят одинаковую изощренную политику, и все одинаково облизываются по утрам.

— Это была лучшая ночь в моей жизни, — сказал он ей сухо и серьезно. — Но вы мне опять солгали.

— Я не могу немного не врать, — с каким-то отчаяньем в голосе сказала ему Мэри. — Вы все видите… Но, может, так и лучше. Но — невыносимо. Я хочу кокетничать. Кокетство, — это немного врать. Это так естественно… Хорошо: мне нравится, когда женщина перед своим мужчиной немного девка.

— Это наполняет меня гордостью, — сказал Гвидонов.

— Вы врете…

На «ты» они перешли на экскурсии в монастырь.

Но сначала был завтрак, по времени совпавший с обедом.

Петьку Гвидонов звал «Петр», а Мэри «Петя»… У него было какое-то другое имя, но ради конспирации он с удовольствием откликался на это.

Где Чурил отыскал такого соглядатая, информатора, такой всевидящий глаз верховного, — уму было не постижимо.

Потому что тот не делал секрета из своих неблагозвучных функций, а на намек по этому поводу Гвидонова, развел виновато руками. Он обладал удивительной способностью не попадаться, когда не надо, на глаза. И наоборот, когда в нем была необходимость, он возникал тут же.

И был незаменим. Чем дальше, тем больше, — потому что брал на себя все мелочи быта, все организационные вопросы, все неудобства, которые отвлекали от мыслительного процесса, — и делал свою черновую неблагодарную халдейскую работу с какой-то неповторимой преданностью ей и увлечением.

Он словно бы родился для того, чтобы быть внимательным, предупредительным, и доставлять своими поступками радость другим людям. Мэри в нем души не чаяла, и как-то даже сказала Гвидонову, что именно такими она представляет себе людей будущего, когда в них совершенно не останется зла, по отношению друг к другу, а останется одна доброта.

— Да, конечно, — согласился тогда с ней Гвидонов.

Омба была небольшим селом, которого уже начинала касаться лихорадка туристического бизнеса.

Гостиница их, без названия, была обыкновенным двухэтажным деревянным домом, вытянутым, наподобие барака, влево и вправо от центрального входа.

Они жили в левом крыле на втором этаже. Еще в ней готовилась к восхождению группа итальянских альпинистов, человек в пятнадцать… Несколько номеров занимали пожилые супружеские пары из Гонконга. Эти уже были настоящими туристами, решившими на старости лет посетить самые укромные уголки своей необъятной родины. Чтобы порадоваться за нее.

Они, естественно, были китайцы.

Каждый третий человек на земле, — китаец… Но мало кто из остальных двух третей подозревает об этом.

Остальным третям, наверное, кажется, что больше половины населения земли составляют американцы и англичане. В союзе с другими европейцами.

Недалеко от старой гостиницы стоилась новая, уже кирпичная. Раз в пять больше прежней. На время зимы, как понял Гвидонов, строительство было заморожено, и виден был только выщербленный забор стройки и голые разной величины стены, за ним.

Но национальный сервиз уже был.

У входа по утрам играл фольклорный ансамбль, наряженный в красочные тибетские одежды, из которых главное место занимала огромная папаха, защищавшая глаза от ветра и голову от стужи, где овчинное руно было заплетено во множество косичек, в каждую из которых была вставлена разноцветная ленточка. Играли они на каких-то длинных трубах, — у каждого оркестранта была труба своей длинны, и когда они синхронно дули в них, получалась, на самом деле, какая-то мелодия. Дикая, и похожая на порыв горного ветра. Когда он, ругаясь, огибает собой очередную вершину.

Здесь же, у крыльца, для экзотики были привязаны две длинногривые тибетские лошади. Им, прямо на снег, бросали по охапке сена, — они косили на него глазом, фыркали, и время от времени тянулись у нему губами.

Сами. Опускались до такого позора… Потому что уже привыкли, что сентиментальные туристы кормят их исключительно с рук, когда не нужно преклонять свою гордую шею.

Вокруг была зима. Тибет, — это какое-то белое царство.

Кроме снега, в Тибете ничего нет. Здесь даже деревья облеплены снегом, и он с них не падал, а покрывал легким своим одеянием каждый ствол и каждую ветку на нем.

Не говоря уже о местных каменных домишках, над каждым из которых, словно над берлогой, поднимался волнистый дымок.

И легкий в меру морозец, и тишина, в которой слышался звук огромного простора, и воздух, где неповторимо пахло непокоренными горными вершинами.

Так что зря итальянские альпинисты ждали, когда рассеется туман над своим маршрутом, — все равно у них ничего не получится. Такую тишину покорить нельзя.

— Здесь хорошо, — сказала Гвидонову Мэри, — но скучно. Кроме телевизора, — ничего. Но телевизор можно смотреть и дома.

Она страдала от неприкаянности кочевой жизни. Потому что ей было не восемнадцать, и даже не двадцать пять, — и она желала вить свой уголок. Иметь свою кухню, свой пылесос, и поливать каждое утро свои цветы на подоконнике.

Мэри гордилась Гвидоновым, — когда они спускались в ресторан, напускала на себя чопорный вид, много молчала, накалывала на вилку по малюсенькому кусочку, и часто поднимала голову, делая вид, что внимательно слушает его.

Но Гвидонов, большей частью безмолвствовал.

И к довольно неплохой еде, относился, как истинный офицер, — то есть, почти безразлично.

Его смущала стерильная природа Тибета. Где лишь чистейший, вредный для зрения ослепительный снег, ледяные вершины, прозрачный холодный воздух, и всеобщая тишина. Даже здесь, в ресторане гостиницы, где итальянцы не закрывают ртов, — все равно тишина.

Зачем все это, с какой целью, для какой надобности нужно столетиями так далеко прятаться от мира. Этим оригинальным буддистам.

Сам Будда к отшельничеству относился безразлично. Это Гвидонов уже выяснил… Так же как к воздержанию, и посту.

Он был обижен, должно быть, — на отшельничество, на воздержание и на пост. Потому что по жизни перепробовал всего этого выше всякой меры, чтобы достичь божественного познания, — но ни то, ни другое, ни третье не помогло ему.

Не продвинуло его — ни на шаг вперед.

Их там была, в теплом климате не то Непала, не то Индии, целая команда, — пожирателей сухих кузнечиков. Каждый из них в корнях персонального дерева выкопал для себя небольшую пещерку, где предавался одиночеству.

Когда становилось совсем скучно, они перекрикивались между собой:

— Эй, сосед, ты еще не пришел к просветлению?

— Пока нет, но многорукая Шива, показала мне верный путь. Нужно есть не трех кузнечиков в обед, а двух. Советую тебе последовать по моему святому пути, подсказанному мне самой Шивой.

— Ерунда, — отвечал им третий отшельник, выползший на солнышко из-под своего дерева. — Шива не могла сказать такой чуши… Главное, это не еда. Которая всего лишь — низменная примитивная потребность. Главное, — смирение. Нужно смиряться, смиряться и еще раз смиряться. Истязать свою животную плоть, безразлично относиться к боли. У меня есть отличные, мной плетеные хлысты. Хотите, подарю?

— Да замолчите вы все, — слышалось от другого дерева. — Порождения ада… Вы мешаете мне медитировать. Я только что был на пути к самому Кришне…. А вы — здесь…

Петька вопросительно посмотрел на Гвидонова.

— Сначала экскурсия, потом поговорим со сторожем…

Тот понятливо кивнул.

Китаец экскурсовод, который поджидал их у входа в заброшенную обитель, довольно сносно говорил по-русски, но все время улыбался и, время от времени, пытался кланяться. Должно быть, он проходил курсы в Японии, где поклоны получаются естественно, здесь же было похоже на то, что вернулись хозяева, а он, управляющий, к их приезду уже успел разворовать всю утварь, и теперь не знает, как себя вести.

В предбаннике, там, где томились экскурсоводы, было тепло, светился в открытой печке раскаленный уголь. Тут же стояло прокопченное ведро, наполовину им заполненное. К стене была прислонена железная палка с крюком, которой этот уголь в печи шерудят.

Чувствовалось, стены предбанника уже часть горы, а не обыкновенная человеческая постройка, потому что, несмотря на огонь, они оставались влажными, и казалось, что, на самом деле, это преддверие бани, за которой парятся любители водных удовольствий.

— Дальше — сухо, — предупредительно подсказал экскурсовод, заметив, что Гвидонов проводит пальцем по серой стене… — Во внутренних помещениях монастыря всегда сухо, температура круглый год плюс шесть градусов… Вы желаете начать экскурсию?

— Да, — сказал Гвидонов.

Экскурсовод открыл обыкновенную дверь, в стене, — и он увидел длинную каменную лестницу, уводящую вниз. Вдоль ее горела цепочка электрических лампочек, заканчивающаяся где-то внизу.

— Весной монастырь будет полностью электрифицирован, — с гордостью сказал экскурсовод. — Но сейчас нужно будет ходить со стеариновыми плошками. Они там, внизу.

Мэри ступила на лестницу осторожно, и оперлась при этом на руку Гвидонова.

Получалась настоящая экскурсия туристов, — в медовый месяц. Чтобы молодым было потом, что помнить.

Это не понравилось Гвидонову, он даже отстранился от Мэри. Потому что: или работать, или отдыхать. Одно с другим не сочеталось.

Все-таки подземелье, кельи с каменными ложами, и высохшие трупы послушников, произвели на Мэри должное впечатление, и она почти не мешала Гвидонову. Почти не говорила, и почти не хватала его за руку.

Так что у него получилось, — подумать.

Представить себе, — что должно твориться в душе у людей, которые добровольно заточали себя в этой непроглядной тьме. На годы.

Бывают же мужики, которые провели по зонам не один десяток лет, для которых зона, — дом родной.

А свобода, — чужой мир, опасный навсегда.

Выйдут, грабанут на показ какой-нибудь ларек, — и опять на зону, к своим нарам, из которых еще не выветрилось их тепло…

Всякие бывают мужики.

Такие вот тоже.

— Считалось, — читал им свою лекцию улыбчивый китаец, когда они заглядывали в очередной закуток, где в стене была выдолблена ниша, в форме постели, и лежала мумия, облаченная в темный балахон, — что при температуре плюс шесть круглый год, в абсолютной темноте и совершенной тишине, во время медитации происходит отделение души монаха от тела… То есть, ни один монах не чувствовал здесь себя в одиночестве, и не был одинок. Потому что душа, отделенная от тела, могла совершать любые путешествия во времени и пространстве, в том числе посещать страну умерших, и страну готовящихся к очередному воплощению на нашей земле.

Свои впечатления о путешествиях духа, монахи излагали в секретных манускриптах. К сожалению, большинство из них утеряно. Или уничтожено самими монахами, из опасения, что они могут попасть в руки обыкновенных с корыстными намерениями людей, не обладающих должной подготовкой к восприятию высшего знания…. Те же уцелевшие фрагменты их записей, которые все-таки дошли до нас, никак не удается расшифровать.

Наши ученые прилагают все усилия, работают над фрагментами не один десяток лет, но никакого продвижения вперед. Шифр здешних монахов не поддается расшифровке…

Мэри, в неверном свете лампадки, разглядывала очередную мумию, — и было видно, что ее столь невзрачным чудом удивить было невозможно.

На нее гораздо большее впечатление производил антураж местного монастыря: идущие вниз коридоры, ответвления в них, — ведущие в кельи, сами кельи, напоминавшие склепы.

— Общая длинна коридоров, проложенная в горе, составляет более пятнадцати километров… К сожалению, мы не сможем сегодня посетить самые выразительные места монастыря: водопад, где монахи брали воду из подземного источника, и трапезную, — потому что там идет ремонт, который завершится к открытию весеннего сезона…

Но и без того, если больше двух часов ходить со свечкой по узким подземным коридорам и все время заглядывать в тесные комнатки, с почерневшими от времени усопшими, то впечатлений хватит на весь оставшийся день.

— Я устала, — сказала Мэри Гвидонову.

3.

Ничего.

Ну, монахи. Ну, покойники.

Ну, экзотика…

Ну, жили, если здесь жили, — теперь не живут…

Он бы не смог и часа продержаться в такой келье… Часа через три тронулся бы умом.

От постоянной температуры, тишины, темноты и одиночества.

Никогда бы не согласился на такое затворничество. Даже ради того, чтобы испытать разок, — как это может душа отделяться от тела, и путешествовать в страну мертвых. Или еще не родившихся.

У него на роду, — не переносить одиночек.

— Ты меня прогоняешь, — сказала Мэри, когда, после экскурсии, он молчаливо проводил ее до снегохода.

— Да, — сказала Гвидонов.

— Я тебе мешаю, — горестно сказала Мэри.

— Нет, — ответил Гвидонов.

Заставив ее до конца дня в одиночестве размышлять над этим парадоксом…

Сторож был китаец, жил невдалеке, и на досуге занимался от нечего делать гончарным ремеслом. Посредине его фанзы стоял гончарный круг, заготовка для горшка, и бадья с водой. По стенам, на полках, были расставлены чашки, кружки, разных размеров тарелки, и, конечно, в изобилии, горшки.

По-русски китаец говорил хорошо, но с сильным акцентом по-фене. Так что не нужно было гадать, где он учил язык, и каким образом выдвинулся на должность сторожа.

В отличие от экскурсовода, этот китаец не улыбался, а смотрел на Гвидонова настороженно, должно быть, отвык от общения с высокими паханами.

— Зашли вот, после экскурсии в монастырь, купить пару горшков для молока. Как — сувенир, — сказал Гвидонов.

Сторож кивнул, распахнул дверцы шкафа, возле которого стоял, — там были полки, на которых стояла та же посуда, но расписанная красками.

— Выбирайте, — сказал он.

Мэри бы ахнула от восхищения, и забрала бы все. Потому что нарисованы на тарелках, чашках и горшках были не мумии и скелеты, а живые, и очень даже живые, животные. Целый зоопарк. Гвидонов не желая, но засмотрелся: олени, слоны, собаки, верблюды, кошки, орлы и крокодилы… Каждый там занимался каким-то то своим делом: питался, охотился, играл, отдыхал, куда-то летел.

Каждый из этих ослов и черепах обладал там чувством собственного звериного достоинства. Поскольку никогда еще не встречался с человеком.

Что-то было. Необычное. Увидеть такое среди белоснежного горного Тибета, — где бедность, зарождающийся туризм, и архитектурные развалины.

— Забавно, — сказал Гвидонов сторожу.

— Это не я, — ответил он, — это мой сын рисует…

Рисует сын.

Когда тебе — сорок шесть, и вряд ли когда-нибудь случится сиртаки у теплых берегов Средиземного моря. И греческая вдовушка, с вплетенной в иссиня черные волосы алой розой, вряд ли одарит тебя обворожительной улыбкой.

А если и одарит. И будет сиртаки, и приземистая двухэтажная вилла за высоким непроницаемым забором. Пусть все это будет, — произойдет как-нибудь все-таки, исполнятся мечты…

Единственный рисунок чужого сына переплюнет все это по своей невероятности.

Засыпая каждый вечер над религиозными текстами, — Гвидонов уже знал: будет то, что будет… И никак иначе. Если есть что-то, там, за холодным черным мгновеньем, — то он узнает это. Обязательно. Мимо него не пройдет.

А если ничего нет, — то ничего не будет. Какая тогда разница…

Вот и все. Все мировые философии… Все навороты мысли. Все озарения. Когда ни от него, ни от кого другого, — ничего не зависит.

Есть, так есть. А — нет, так и нет…

Но сын, — это другое.

Сын, — это ты сам. Это твое — бессмертие.

Твой сын, — разящий удар в морду этой безжалостной жизни.

Когда ты сам, — уже почти труп. Когда уже на твоих губах кровавая пена, и сзади, — унижения, разочарования, катастрофы, предательства, обманы, зло, болезни, плевки, еще большие унижения… И ничего нет — впереди.

Ничего. Гробовая доска…

Но сын, — который берет как-то тарелку и рисует на ней рысь, с острыми ушами, кисточками на них, и игривыми сытыми глазами.

Рисует рысь, почти, как настоящую, когда ты за всю жизнь умудрился изобразить лишь человечка, с точками вместо глаз, палочкой, вместо носа, и кривым овалом, вместо рта. На этом твои способности к рисованию закончились.

Он — смог. Откуда? Почему?

Твое продолжение, — плоть от плоти твоей, кровь от твоей крови. Когда в тебе, — ни сном, ни духом…

А он смог.

Гвидонов отвернулся от шкафа и сказал:

— Я по делу.

— Покупать ничего не будете?

— Позже…

Про этих махатм в Омбе все забыли. Почти никто не помнил, что они жили здесь когда-то. Сторожу удалось несколько лет назад поговорить о них с двумя стариками, ни одного из которого нет уже в живых. Они что-то вспоминали, но утверждали, что монастырь уже к тому времени был пуст. Ко времени их детства, потому что они играли у его входа в футбол, — там была ровная площадка.

— В футбол? — переспросил Гвидонов.

— Да, — согласился сторож, — говорили, в футбол. Мячиком. Набивали бараний бурдюк разным тряпьем, — и гоняли его по полю. Может, какая-нибудь местная разновидность?.. Но тех людей они видели. Они не любили попадаться на глаза. Но особенно и не прятались… Ходили в каких-то капюшонах.

— Как они выглядели?

— Обыкновенно… Без особых примет… Но — были.

— Но вы-то как их узнали? Прошлым летом.

— Велено было сообщать обо всех подозрительных… А уж подозрительней их придумать было нельзя. Местных я всех знаю. Оставались туристы, — больше здесь чужих не бывает.

Китаец, пока говорил, готовил для гостя чай. Снял с плиты старый медный чайник, насыпал в глиняный заварочный, расписанный летящими бабочками, — крупную щепотку заварки, и плеснул туда кипяток. Заварки было много, кипятка, — мало. Выйдет что-то наподобие чифиря.

— Их, когда увидишь, и если знаешь, что о ком-то нужно докладывать, — легко узнать. Я когда прошлой весной столкнулся с ними на улице, сразу понял, это они.

— Сколько их было?

— Четверо. Всегда четверо… Они всегда ходили вчетвером.

— Сейчас, вы расскажете мне, как их узнали. Ничего не пропускайте.

— Шел из магазина. Уже подходил к дому. Был на самом повороте. Они из-за него и вышли. Я подумал сначала, туристы идут в магазин. Туристы обязательно заходят в наш магазин. Хотя там ничего интересного для них нет. В наш магазин, — и ко мне, — сказал китаец с гордостью. — Я придумал сначала свою работу, чтобы про меня узнали, что у меня есть для них сувениры. И продаю их только здесь. Чтобы всех увидеть… Теперь привык, без этого не могу. И туристов с каждым годом становится больше.

Эти шли к монастырю. Четверо. В каких-то летних плащах, воротники подняты, и у каждого на голове кепочка с длинным козырьком, — так что солнце не падало на их лица.

Вот, я иду и думаю, — это туристы направились в магазин или к монастырю…

Китаец задумался, вспоминая, и в это время стал разливать чай.

— Вам добавлять воды? — спросил он Гвидонова.

Гвидонов кивнул.

Так что получилось, каждому по серьгам. Китайцу чифирь, Гвидонову — крепкий, довольно неплохой чай.

— Они посмотрели на меня, — сказал китаец, и взглянул на Гвидонова, как-то вопросительно. — Не все сразу, только один. Шли навстречу, что-то говорили друг другу, потом один из них посмотрел на меня… Потому что ни тогда, ни потом, остальные ни разу не взглянули. Только этот один. И только раз… Он посмотрел на меня, — знаете, у меня все внутри вдруг подобралось. Словно начальник выбирает из шеренги, кого послать нужник чистить… Последнее дело, потом не отмоешься. Два дня вонять будешь. Все шарахаться станут. Хотя и понимают, что под хозяина попал… Но отношение совсем другое. Больше недели вспоминают… Чистить нужник, — последнее дело… Так, наверное. Я не выдержал, стал смотреть в сторону, а не на них. Потому что тот посмотрел мне в глаза Не на меня, а сразу в глаза… Уже потом не думал ни о чем, не сомневался. Побежал домой, открыл ящик, — достал телефон, вставил батарейки, достал бинокль, — и перед тем, как позвонить, решил еще раз на них взглянуть. Для гарантии… Это прошло минут двадцать, не больше. Они были у входа в монастырь. И я — позвонил.

Китаец вопросительно взглянул на Гвидонова.

Гвидонову понравилось, что он не врал.

— Как они выглядели, когда вы встретились? Что особенного в их лицах? Цвет волос, раса, рост, — все, что вспомните.

— Я фоторобот рисовал, — сказал китаец. — Все вспомнил, что мог, вряд ли сейчас, что смогу добавить…

— Рост, — спросил Гвидонов, улыбнувшись китайцу, будто они играли в детскую игру, и китаец про что-то там совсем забыл.

— Да, — сказал он, — они были одинакового роста. Это тоже бросилось в глаза. Где-то метр семьдесят пять. Самый обычный рост… Но они были одинакового роста, — вот в чем дело. Обычно, когда идет компания, одни чуть повыше, другие — чуть пониже. Одни чуть толще, другие — чуть тоньше… Эти же были одинакового роста и одинакового размера. Вот что интересно. Я только сейчас об этом подумал. А ведь тогда еще, когда не подошел к ним близко, обратил внимание, что они, все четверо, были совершенно одинакового роста.

— Лица тоже были одинаковые, — сказал Гвидонов.

— Нет, — сказал китаец, — лица у них не были одинаковыми, у каждого было разное лицо… У каждого — свое.

— Глаза, — сказал Гвидонов. — Когда смотришь на человека, сначала смотришь в его глаза, даже, если стоишь далеко от него, и глаз не разобрать. Вы, когда посмотрели на них, сначала взглянули в глаза первому. И тот, заметил…

— Наверное, — согласился сторож, с уважением покосившись на Гвидонова. — Так, наверное, было… Глаза у них тоже были разные. Но — одинаково блестели. Но это…

— Как это одинаково блестели? — улыбнулся Гвидонов. — Они что, у них блестели?

— Блестели. Я только сейчас понял… Как это сказать. Глаза у них тоже были разные, но одинаково блестели.

— Не понимаю, — улыбнулся сторожу Гвидонов.

— Да, — между тем согласился с собой сторож. — Это — главное. Я потому и поверил, что они те, кого вы ждете. Что это монахи, брошенного ими монастыря. Приехали посмотреть на родные места… Ну, как сказать: это была как тонкая-тонкая прозрачная пленка на глазах у каждого, чуть голубоватого цвета. Она была блестящая. Влажная и блестящая… Точнее, не скажешь.

— Хорошо, — сказал Гвидонов. — Допустим, я встречу одного из них, смогу я определить его по глазам?

— Нет, — сказал сторож. — Если монах будет один, вы не поймете. Но если их будет двое или трое, — вы догадаетесь, что глаза у них одинаково блестят.

— Что еще? — спросил Гвидонов. — Не торопитесь, подумайте.

Сторож думал-думал, и сказал:

— Больше ничего.

— Как они исчезли? — спросил Гвидонов.

— Хорошо исчезли, сразу, — кивнул китаец. — У нас дорога из Омбы идет среди валунов. Так они зашли за один, и уже оттуда не вышли. Ваши собаку пускали, порошком каким-то посыпали, приборы пробовали, которые с собой привезли. Ничего не нашли, ни их, ни их следов.

— Вы при этом присутствовали?

Китаец взглянул на Гвидонова и ответил:

— Обижаете, начальник.

— Нет, — улыбнулся ему Гвидонов. — Просто, никогда еще не видел ни одного чуда, и в чудеса не верю. По-вашему же выходит, что произошло чудо, самое настоящее. И вы — свидетель.

— Да, свидетель, — согласился китаец.

— Ни приборы, ни собака, ни порошок?

— Да.

— Но тогда можно предположить, что их за той скалой вообще не было. Ведь так?

— Я сам видел, как они шли, и потом за нее зашли, — упрямо сказал китаец.

— Я — верю, — сказал Гвидонов. — Вы видели, но там никаких следов. Как это можно еще объяснить?

— Не знаю, — сказал китаец.

— Могли они заметить, что вы за ними наблюдаете?

— Я — старался.

Он старался. Со своим морским биноклем и спутниковым телефоном изображал сыщика. Изо-всех сил. Как мог.

Но никогда не жил по четыреста лет, не бродил, словно по дому, по непроницаемой темноте черных подземелий, и никогда не отделялся душой, чтобы посещать страну умерших. Или еще не родившихся.

Что случается с психикой людей, верящих в подобные путешествия?

Как эта психика, в случае необходимости, может воздействовать на сознание других людей, — прирожденных домоседов?

Когда обладатели подобной психики вдруг замечают ничем не спровоцированный к себе интерес?

4.

— Есть новости? — спросил Чурил.

— Скорее, нет. Но появился объем работы. Вы обещали помощь.

— И…

— Большая работа, — сказал Гвидонов. — Первое: план местного монастыря. На предмет пустот, не обнаруженных помещений, всяких тайных проходов, если они есть, и, главное, всяких тайничков. Скорее всего, их там искали не один раз, и работали профессионалы. Так что, взяться нужно солидно…

— Мы смотрели, — сказал Чурил.

— Еще раз, — повторил Гвидонов. — Хотя бы обнаружить место, из которого они последний раз что-то брали.

— Логично, — согласился Чурил.

— Второе: изотопный анализ всех мумий, на предмет возраста. Каждой кости, которую там можно найти. Приблизительно, хотя бы, — время основания монастыря.

— Третье будет?

— Да, — сказал Гвидонов. — Нужно знать обо всем, что там нашли до нас. Может, сейчас это никому не нужно, и пылится где-нибудь в Пекине на складе. И не слишком дорого стоит.

— Да, — коротко сказал Чурил.

Тибет, — страна белого безмолвия и тайн. В принципе тайн хватает на любом другом участке земной поверхности, но здесь небольшое население, и всякие тайны буквально взывают к своим исследователям.

К вечеру поднялась нешуточная пурга, — местная достопримечательность.

Гиды кичились перед туристами своей пургой. Они улыбались, и говорили:

— Это дня на два или три… Могут отключить электричество. Но вы не бойтесь, на этот случай в гостинице есть свой движок, и своя котельная, которая работает на мазуте… От порога гостиницы мы протянули веревку, по которой нужно передвигаться к поселку. Два шага от веревки, вы можете заблудиться и замерзнуть. У нас были случаи, когда люди замерзали в десяти метрах от своего дома, потому что не могли его найти… Ни в коем случае нельзя отпускать веревку. Мы рекомендуем вам после ужина прогуляться до поселка и обратно. Второй такой пурги нет нигде в мире.

Мэри захотела.

Они с Гвидоновым оделись потеплей и вышли на улицу.

На самом деле, дуло не в шутку. Даже не дуло, — ветер просто крутился на месте, вздымая вокруг себя горы залежалого снега. Этот снег повис в воздухе стеной, шатаясь, словно пьяный, и обжигая холодом их щеки и нос.

Ветер же накидывался на них то с одной, а то с другой стороны.

Здесь не то что без веревки, а с веревкой мудрено было не заблудиться в двух шагах от дома и не замерзнуть.

— Замечательно! — воскликнула Мэри. — Я никогда такого не видела.

Она провела всю вторую половину дня в номере, и хотела гулять. Раз Гвидонов категорически отказался больше заниматься английским.

Восторженные итальянские альпинисты, с открытыми бутылками пива, из который они то и дело отхлебывали, носились как дети, вдоль веревки, — то пропадая во тьме, замешенной на белесом непрозрачном вздыбленном снеге, то появляясь под свет прожектора, который освещал вход в гостиницу.

Это был их детский праздник, покорителей вершин.

Им будет что вспомнить у себя дома в Милане.

— Мы пойдем? — спросила Мэри Гвидонова, показывая глазами на черную страшную снежную стену, за которой все пропадало.

— Конечно, — согласился Гвидонов, — как ты захочешь.

Мэри потянула его за руку в эту стену, второй дисциплинированно ухватив спасительный канат.

И она была права, — потому что, когда не стало света, началась какофония природы. Ее вакханалия. Ее безумная игра.

Гвидонов даже чуть отвлекся от мыслительного процесса, от какой-то грусти здорового человека, у которого ничего не болит, а нога почти зажила, так что он уже который день ходит без палки, и с каждым днем все уверенней, — по отсутствию на земле вечного.

Вот природа, может быть, вечна. А человек, и все, что связано с ним, — нет.

И это плохо.

Это так из рук вон плохо, что никуда не годиться. Потому что принципиальная конструкция человеческого разума такова, — что он предполагает какое-то продолжение. И никак не согласен на самый банальный из всех, и такой единственный, финал. На такой — неестественный.

Они там, в монастырском подземелье, так старались сохранить себя в веках. Даже выбирали для упокоения местечки, где нет тлена, где воздух сух, и отсутствуют болезнетворные бактерии. Усопшее тело там не превращается в перегной, полезный для будущего урожая зерновых, — а начинает медленно сохнуть, обтягивает барабанной перепонкой скелетный остов. И таким остается навсегда. Скукоженой страшной куклой.

Он, Гвидонов, как боевой офицер и атеист, может надеяться на гранитный монумент.

К которому будут приходить благодарные потомки. Из школ молодых сыскарей.

Он может воплотиться в бронзе или мраморе и на собственные бабки. Поскольку не исключен еще тухлый вариант, что у него их будет много.

А какие крутые памятники отстроили себе фараоны? Могилы которых грабят до сих пор. Если найдут.

Даже не плохо это, а до чертиков обидно… Иногда. Под настроение.

Что в любом случае потеряется способность к мыслительному процессу, и в котором заключено главное удовольствие жизни, — растворится в небытии то, что зовется словом «я», — то, что от мыслительного процесса получает главное удовольствие.

Они прошли по веревке до первого дома поселка… Когда тот неожиданно возник из снежной стены, они увидели стену и два небольших окна, за которыми горел свет, — то повернули обратно.

Главное, Мэри осталась прогулкой очень довольна.

Потом они долго сидели в баре, пили какой-то слабый почти безалкогольный коктейль, и Мэри никак не хотела возвращаться в номер.

Да и Гвидонов не знал, что у них будет сегодня. Будет ли вообще. И что он по этому поводу решил.

Его решения и ждала Мэри. Она боялась, — что Гвидонов решит как-то не так, и с этим уже ничего нельзя будет поделать. Боялась сморозить какую-нибудь глупость, как вчера.

Поэтому переложила всю ответственность на его мужские плечи.

Как он скажет, так и будет… А она тогда посмотрит, — будет это или нет…

Они заснули вместе, как закоренелые супруги, облачившись в пижамы, и легко прикасаясь друг к другу во сне. Под завывание за окном, под посвист вьюги, который становился все громче, все неприкаянней. И все уверенней напевал об одиночестве всех людей на земле.

Но в этом случае он просчитался, — поскольку его заунывный вой, и рассерженные удары снежных зарядов в окно, оказывали на спящих прямо противоположное действие.

Им было все теплее друг с другом, и все уютнее.

Все теснее они прижимались друг к другу, и все беззащитнее становились…

Странными были эти два человека, — странными и необъяснимыми.

Подумайте сами, — не дети, не зеленые юнцы. Жизнь уже изрядно остудила им голову, и повыла над ними метелями, — все детско-юношеские надежды давно уже умерли в них, превратившись в безжизненные руины. О чем мечтали они когда-то, что грезилось им, что приходило к ним во снах, — ничего не сбылось. Ни единого фрагмента, ни единой капли из чаши, полной радости, ни осколка кирпича из здания счастья, в котором они надеялись когда-то жизнь.

Жить и поживать. Да добра наживать.

Ничего не осталось. Кроме довольно протяженного еще куска лет, которые в среднем отводятся человеку на прожитье.

Руины, — они руины и есть. Что с них взять…

А тут все закрутилось в обратную сторону, с какой-то неимоверной силой, какими-то прыжками и рывками.

И вот, — ни у одного из них, спящих, нет вообще никакого возраста. Нет лет, месяцев, дней и часов. Даже секунд нет и мгновений.

Вообще нет никакого времени.

Это как-то даже сразу не укладывается в голове. Нет возраста.

Но — нет, нет…

Нет и кокетства. Когда хочется немного прихвастнуть, немного набить себе цену, немного поиграть интересом к себе, — словно бы одеть его на себя, для красоты, как модное платье, или нанести его на себя перед зеркалом, как искусный макияж.

Когда нет времени, — нет кокетства. Конечно, нет. А есть, — правда.

Друг о друге.

Которую не нужно скрывать. И украшать — ленточками.

Когда нет времени, — есть правда. Не одна, не две, не три, не четыре, не пять правд, или еще больше. Только одна. Общая на двоих. И на каждого.

Правда одна. Но, как разбитая голографическая картинка. Чьи осколки разбросаны повсюду. И на каждой, — смутный облик гипсового Цезаря.

Когда нет времени, — они сливаются воедино, эти картинки. Сливаясь, будто проявляют лик статуэтки. Будто выносят его на поверхность бытия.

Пока не возникнет один Цезарь, красавец и герой, во всех его проявлениях.

Когда нет времени, не нужно лгать друг другу. Не нужно, — и невозможно.

Само понятие лжи престает существовать. Когда нет времени…

Под злобное завывание вьюги за окном, под теплым одеялом, когда рядом дыхание желанного человека, — иногда нет времени.

— Я хочу приготовить завтрак, — сказала Мэри.

— Овсянку?

— Какое тонкое чувство юмора, — сказала Мэри. — А я, было, решила, ты не умеешь шутить.

— Какие уж тут шутки, — сказал Гвидонов.

— Ты шутишь…

— Когда речь идет об овсянке? — несколько возмутился Гвидонов.

— Ты издеваешься надо мной, — сказала Мэри.

Но пошла на кухню, договорилась там, — и принесла в номер целую кастрюльку самой первоклассной овсяной каши.

— Что ты хотел, — сказала она Гвидонову, — то и будем кушать…

Может быть, новое подземелье? — думал Гвидонов. — Вековые привычки трудно менять… Здесь старые тапочки донашиваешь до дыр, а взамен покупаешь точно такие же. А если речь идет об интерьере…

Ушли они отсюда лет, допустим, шестьдесят тому назад. Допустим, — год на переселение и выбор нового места.

То есть почти шесть десятков лет они могли с лопатами и кирками врубаться в склон российской горы. Комнат себе уже наделали и всяких коридорчиков.

Уже есть, где без проблем медитировать.

Местечко, в окрестностях которого ловцы лягушек обстреляли махатм, называлось Мугур-Аксы, и было приблизительно в трехстах километрах от Кызыла.

От Омбы — больше полутора тысяч километров.

Если провести по карте прямую от Омбы до Мугур-Аксы, то есть, если они не колесили, а двигались по прямой, — то дальше можно попасть в Барнаул, Новосибирск, а еще дальше — в Нижневартовск, на полуостров Ямал, или в Дудинку.

Но, скорее всего, вряд ли по прямой. Слишком зыбко…

Но им же нужны ученики. Монахи не могут не передавать своих знаний, — учить других, у них в крови. Учить, и наставлять на путь истинный.

Иначе зачем они, с какой целью. Компостировать мозги другим, — это их суть. Тем более, обладая целым набором самодельных чудес, — как здесь обойтись без небольшой толпы фанатов?.. Значит, должны быть фанаты, должны быть слухи о небывалых знамениях, типа летающих на бреющем полете, тарелок, которые разбрасывают листовки, с призывом идти на выборы. И должны быть свидетели этих чудес.

Допустим, в радиусе ста километров от эпицентра…

— Ты ешь третью тарелку овсянки, — сказала Мэри. — Это называется обжорство.

— Как только будет летная погоды, мы улетаем отсюда.

— В Пекин?

— Да, сначала. Оттуда на родину.

— В Англию?

— Нет, — сказал Гвидонов, — скорее всего, опять в Кызыл.

— Тогда мне нужно сходить к тому ремесленнику, у которого ты был вчера. Таких оригинально расписанных горшочков я нигде не видела… И еще, объясни мне: что такое Родина?.. Я в России часто слышу это слово. Но не понимаю значения. Сначала я думала, что это место, где ты родился. Где у тебя прошло детство, и место с которым у тебя связаны эти самые главные впечатления в жизни. По которому ты иногда грустишь, как по детству… Потом поняла, что это еще что-то другое. Для тебя родина — Кызыл. В котором мы с тобой были впервые, и который ни мне, ни тебе никак не понравился. Там много пьяных и наркоманов, и везде нужно ходить с охраной… Тебе от него ни холодно, и не жарко. Так, кажется, говорят… Объясни мне.

— Спасибо за завтрак, — сказал Гвидонов. — Было очень вкусно.

Если она и дальше будет отвлекать его от дела, сбивать с мысли, не давать сосредоточится, — то впереди их отношения ожидает довольно серьезный кризис.

Самое последнее дело, — отвлекать человека от работы.

Ей срочно нужно придумать какое-нибудь дело, — чтобы она занималась им с утра и до вечера, и думала только о нем, и уставала от него, и говорила только о нем. Что-нибудь, типа обучения детей английскому в детском саду. Где их много, и они все еще бестолковые.

— Родина, — сказал сухо Гвидонов, — это то, что очерчено государственными границами.

— И тебя переполняет гордость за свою родину.

— Естественно, — сказал Гвидонов.

— А Ташкент, Киев, Кишинев, Минск?.. А Рига, Вильнюс?.. Тебя уже не переполняет за них гордость?

— Мэри, — сказал Гвидонов, окончательно теряя над собой контроль. — Спасибо тебе большое за завтрак. Было очень вкусно.

— А Калининград? — продолжала Мэри. — Если его отдадут немцам? Потому что это Пруссия. И называется он совсем по-другому?.. Это будет родина или нет?.. Мне просто хочется знать.

— Петр! — закричал Гвидонов на весь номер.

К его удивлению, тут же послышался вежливый стук в дверь.

— Да! — сказал он.

Заглянул ординарец.

— Мэри хочет посетить лавку ремесленника, к которому мы заходили вчера. Купить на память кое-какие сувениры. Их там много… Так что вы не торопитесь и наберите побольше, самых разнообразных.

— Погода, — сказал Петька.

За окном мело и свистело, как вчера вечером, и никак не думало стихать.

— Не стеклянные, — сказал Гвидонов. — дойдете. А потом, может, случая больше не представится. Как только ветер стихнет, — мы улетаем…

5.

— Есть проблема, — сказал Гвидонов. — Вы извините, я вас дергаю по пустякам.

— Я разрешил, — отозвался Чурил ровно. — Кроме этого, мне самому интересно, — следить за твоей логикой. Вернее, ее перескоками. В надежде прочитать достойный детективный роман.

Ему все роман, что он там не читает…

— Сторож, — сказал Гвидонов. — С ним что-то не так.

— Что не так? — спросил Чурил.

Таким тоном, будто уже замочил его.

— Нет, — сказал Гвидонов. — Все нормально, он хороший сторож… Дело в другом. Нам нужен специалист, самый лучший психотерапевт…

— Он что, тронулся головой?

— Нет… Но, может быть, его тронули. Проверить нужно обязательно. Я думаю, он мог видеть того, вернее тех, которых там не было. Нечто типа внушения: идти за призраками, пока они не растворятся. Поэтому за той скалой ничего не нашли, что туда никто и никогда не заходил…

В трубке воцарилось молчание, потом Чурил сказал:

— Логично… Но это меняет всю ситуацию.

— В частностях, да.

— Говорил, — сухой рационалист. В буддизм еле-еле поверил… А тут такое выдать.

Гвидонов так понял, Чурил изволили пошутить.

— Это и есть, — рационализм. Что же это еще?

— Тогда я думаю, что начался полный бред.

— Я так не считаю, — сказал Гвидонов. — Проверить нужно довольно срочно. Чтобы не топтаться на месте.

— Я и сам как на иголках, — задумчиво отозвался Чурил.

В Пекин они прилетели второго марта. В Пекине была весна.

Весна, весна, без конца и без края, — она неумолимо катилась по планете. После зимы, — не пригодной для человеческой жизни.

Гвидонов, сходя на аэродроме по трапу, вдохнул запах прелой земли, освободившейся от беспросветной спячки, и теперь желающей, чтобы в нее что-нибудь посадили. Вдохнул запах этой земли, и зеленеющей кругом травы.

Все вокруг стало как-то по-другому. Словно он остановил на секунду свой извечный бег марафонца, остановился и подумал: Зачем?

Зачем он куда-то все время бежит… Бежит, спешит, мчится, крадется, ползет, двигается. Куда-то и зачем-то. Всегда.

Особенно, когда вокруг одни китайцы. Они говорили на китайском, вели себя, как китайцы, и все вокруг: землю, траву, самолеты, дома, весну — делали немного китайскими, с чуждыми заботами и целями.

— Ты никогда не ела лягушек? — спросил он Мэри.

— Нет, — ответила она. — Это национальное французское блюдо. И это очень дорого.

— Это национальное китайское блюдо, — сказал Гвидонов. — И нам с тобой все по карману…

Весь вечер и половину ночи они ели лягушек… Поедание лягушек, — это красивый и долгий процесс. Когда кругом горят бумажные китайские фонарики, вокруг, — ни одного русского слова, все как-то торжественно, по-азиатски красиво и чинно.

Когда деревянный стол, — тяжел, стулья, — крепки, а шаги проходящих рядом, почти не слышны из-за чуть вытершейся зеленой ковровой дорожки. И разговор тех, кто проходит по своим делам, негромок и вежлив.

Гвидонов и Мэри сидели напротив друг друга за прочным китайским столом, накрытым старомодной белой скатертью, на котором, кроме еды, горел один из бумажных фонариков, внутри которого была свечка, и стоял букет с самыми настоящими тюльпанами.

Когда сидишь напротив друг друга, когда впереди долгий неторопливый вечер, приятно думать о чем-нибудь необязательном. Приятно, и можно себе это позволить, раз никуда не торопишься, а нужно получать удовольствие.

— О чем ты думаешь? — спросила Гвидонова Мэри.

— Я размышляю над одной буддийской историей, — сказал ей Гвидонов. — Никак не могу ее понять. Может быть, ты мне поможешь?

— Попробую, — с удовольствием согласилась Мэри.

— Это притча, — сказал Гвидонов. — Я прочитал ее в какой-то книжке, сначала забыл, а потом начал вспоминать. Чем дальше, тем чаще… А вот сейчас сижу, и думаю только о ней.

— Ты много читаешь, — с уважением сказала Мэри. — Я никак не ожидала, что ты так много читаешь, и такие умные книги.

Гвидонов рассмеялся:

— Это от необходимости. Обычно, я вообще ничего не читаю, кроме газет. Но и их в последние годы стал читать мало.

— Это неправда, — строго сказала Мэри и посмотрела на него, который на себя наговаривает.

— Ну так послушай, — сказал Гвидонов. — Ищущий приходит к обладающему и говорит… Ты не поймешь так, нужно кое что объяснить. В буддизме есть ученик и учитель. Везде есть ученик и учитель, не только в буддизме. В христианстве или исламе. И не только в религии. Везде… Везде учитель учит ученика, на то один из них ученик, а другой учитель, чтобы один учил другого.

Мэри внимательно смотрела в глаза Гвидонову, кивнув, улыбнулась ему и сделала маленький глоток из вытянутого каплей вверх фужера с вином. Где оно, расплавленным золотом колыхалось где-то на дне.

— Но книга была перевод с китайского, там была сноска, что европейское понятие ученик и учитель, в Китае, и вообще в странах буддизма, имеет несколько иной смысл. Как бы, — ищущий знания и обладающий знанием.

Ищущий знания, это не школьник, не послушник, не школяр, а человек, которых сознательно пришел к необходимости для себя узнать нечто сокровенное, которое в конечном итоге, объяснит ему многое о себе. То есть, я так понимаю, что это человек, у которого что-то болит, он не смог самостоятельно найти объяснения этой боли внутри себя, вот и пришел к учителю, который этим объяснением владеет. Учитель же, то есть, — обладающий знанием, — человек, который видит для себя, кроме дальнейшего просветления, другой основной задачей, передачу этого знания, тем, кто его жаждет, — и изо-всех сил стремится передать.

— Чувствуется, ты человек, хорошо знакомый с языком канцелярских документов.

— Ты понимаешь, о чем я говорю? — спросил ее Гвидонов.

— Пока, да, — ответила Мэри.

— Так вот: ищущий знания приходит к обладающему знанием и говорит: «Я не знаю»… Обладающий знанием, отвечает ему: «Да, ты не знаешь».

И Гвидонов принялся за очередную лягушку, которые ему очень понравились, и он искренне недоумевал, почему на его исторической родине, где этих лягушек тьма тьмущая, никто их не жарит.

— Это все? — через какое-то время спросила Мэри.

— Да, — кивнул Гвидонов.

Мэри задумалась, поковырялась в своей тарелке вилкой, потом отпила еще четверть глотка золотистого вина, и ответила:

— Я не понимаю… То есть, я понимаю, что один человек подходит к другому и говорит: Я не знаю… А тот отвечает ему: Да, ты не знаешь… Но это, учитель, который знает, и ученик… Я не понимаю этого.

Она снова поднесла к губам фужер, а потом спросила:

— Это притча? В ней есть какой-то смысл?

Гвидонов улыбнулся ей, и сказал:

— Во всем есть смысл… Может быть, есть смысл и в этом.

— Я горжусь тобой, — сказала Гвидонову Мэри. — Ты — такой умный.

— Конечно, — согласился Гвидонов.

— Объясни мне, — сказала Мэри, — я тоже не совсем понимаю. Почему ты утащил меня сюда?.. Там, в Шереметьево?.. Мы с тобой виделись-то всего один раз, и как-то нехорошо расстались. Меня поразила тогда твоя душевная черствость. И ты — не обратил на меня внимания.

— Почему? — переспросил Гвидонов.

— Да, почему? — сказала, довольно требовательно, Мэри.

Гвидонов вспомнил, какое облегчение он испытывал тогда, когда их машина подъехала к Шереметьеву, и когда он нашел выход, из того беспредельно страха, который нагнал на него Чурил… Он уже чувствовал приятную стеклянную теплоту ампулы, зашитой в воротник любимой голубой рубашки, ее завораживающую выпуклость, наполненность. Ее окончательную спасительность.

То, — как Мэри узнала его. И — обрадовалась.

— Да, ты не знаешь… — сказал он ей медленно, и неожиданно для самого себя.

— Я — счастлива, — сказала Мэри. — Именно так, я представляла себе счастье… Ты вообразить себе не можешь, как я счастлива.

Только подумай, — у меня есть мужчина, который мне нравится, у него редкая уважаемая в обществе профессия. Мы — богаты, можем позволить себе путешествовать по миру. Я даже работаю, и получаю ни за что большие деньги.

Я — свободна. Мне тридцать два года, на меня еще с интересом смотрят мужчины. Но нравится мне только один. Хочешь, я скажу тебе, кто?..

Напилась она где-то к двум часам ночи. Незаметно, с каждым новым глотком коварного китайского вина становясь все раскованней и раскованней.

Пресловутая английская сдержанность покинула ее в какой-то незаметный момент, и больше не возвращалась.

Мэри очень шло быть пьяной. Она стала — сплошное очарование.

— Сейчас я схожу в туалет, — погрозила она пальцем Гвидонову, — но ты никуда не уходи. Будь здесь. Я скоро приду.

— Тебя проводить? — спросил он.

— Меня? — переспросила она удивленно. — Меня не нужно провожать в туалет. Я пойду сама.

В туалет она ходила раза три, и с каждым разом задерживалась в нем все больше и больше.

Самое забавное, Гвидонову все это нравилось. Он, чтобы быть с Мэри на равных, пока ее не было, заказал бутылку водки, и начал пить в одиночестве, наблюдая внутри себя, достаточная ли хмельная волна приходит к нему.

К сожалению, годы тренировок давали знать свое, он никак не мог опьянеть до нужной степени. Чтобы они с Мэри стали окончательно понимать друг друга.

— Сейчас мы с тобой выпьем, — сказала она. — За нашу дружбу. Переходящую в любовь… Заметь, как тонко я тебе намекнула: переходящую в любовь… Это значит, что я хочу спать. Спать не просто так, а спать по-другому. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

— С трудом, — ответил ей Гвидонов.

— Это значит, я хочу спать с тобой. И это — будет достойное завершение нашего вечера счастья… Я совсем пьяная — это закономерно. Закономерно, говорю я тебе, Володя. Потому что я совсем пьяная… Ты понимаешь, что я хочу тебе сказать?

Гвидонову было стыдно, что он трезвее ее. Но он ничего не мог поделать со своим организмом. Тот доходил, как всегда, до определенной степени опьянения, и дальше не желал идти. Останавливался на одном месте…

Приятно вести домой пьяную в лоскуты женщину. Если она тебе нравится.

В этом есть какое-то неиспытанное утонченное извращение.

Какой-то запредельный шарм.

Какая-то вершина…

Они очень торопились. Как дети. Торопились дойти до гостиницы. Потом торопились, и ждали лифта, потом он так медленно ехал. Потом они торопились дойти до дверей номера и открыть дверь.

Они зажгли свет.

— Наконец-то мы дома! — воскликнула Мэри. — Где же наша постель!.. Иди же сюда.

Они упали на эту постель, — и тут же заснули. Даже забыв раздеться. Не говоря уже о том, чтобы потушить свет. В обеих комнатах, ванной и в туалете.

Гвидонов даже не успел снять ботинки.

Такой позор.

В Кызыле весной и не пахло.

На даче, где они жили перед поездкой в Китай, все оставалось по-прежнему. Даже вещи, которые Мэри и Гвидонов оставили здесь, лежали на тех же местах.

Но пыли нигде не было, кактусы и фикусы были политы, холодильник был полон, и дорожки в саду аккуратно подметены.

— Долго мы здесь будем? — спросила Мэри. — Надоел снег. Он какой-то белый, все в одном цвете, это приедается.

— Не знаю, — сказал Гвидонов. — Побудем еще.

Нужно было ждать результатов анализов мумий, заключения психотерапевта, отчет о тайниках монастыря, и свершения торговой сделки, на тайном аукционе в Пекине.

Много чего нужно было ждать, без чего двигаться куда-то не имело смысла.

Можно было слетать к лягушатникам, поговорить с ними, для очистки совести, — но Гвидонов откладывал этот момент до последнего.

Нужно было, — но что-то восставало в нем против этой поездки, что-то внутри него протестовало, да так, что противно было думать об этом.

По любому плану, это нужно было сделать в первую очередь. Он, когда летел сюда из Москвы, и предполагал, что именно с этого необходимо начать.

Но оттягивал день за днем поездку туда, на те болота, изобретал всевозможные предлоги, хватался за какие-то книги, которые нужно было изучать, — хотя подозревал, что никаких книг вообще изучать ему не нужно, — чувствовал боль в ноге, стоило ему подумать, что пора, нужно катить к браконьерам.

Так оттягивал, оттягивал, пока не собрался в Китай…

А теперь снова потянуло откладывать. Но был уже хороший предлог, — ничего не делать. Ждать результатов различных экспертиз.

Нашел за какую стенку спрятаться.

И доволен этим.

— Хорошо бы, если бы дело позвало тебя куда-нибудь в район Австралии, — сказал Мэри. — Там сейчас лето, очень теплое и приятное море.

— Кто тебе сказал, что ты англичанка? — спросил Гвидонов. — Ты думаешь на каком языке, на русском или английском?

— Я могу думать на русском, и на английском. Как захочу.

— Менталитет у тебя подлинно русский, — во всю использовать служебное положение для собственного блага.

— Можно подумать, ты меня обвиняешь, — сказала Мэри.

— Я не удивлен. Немного шокирован.

— Ты разговариваешь со мной, как с неумной девочкой… Ты хочешь показать мне место, где я должна стыдиться… Так вот, — мне не стыдно. За то, что я хочу в Австралию. Искупаться в море.

Ей на самом деле, надоела зима…

С ней что-то нужно было делать…

Может быть, это помешательство? Просто, чисто медицинское отклонение психики, когда человек перестает адекватно воспринимать окружающее? Ничего больше, кроме этого, — помешательство лежит в основе любой религиозной философии? Когда отделают душу от тела, чтобы посетить обитель умерших. И тем более, — еще не родившихся.

Если как следует нажраться, и пить не один день, то можно допиться до чертиков.

Гвидонов помнил, как разговаривал с капитаном Юрьевым из соседнего отдела, который после недельного запоя вышел на работу.

— Где-то на третий день появились, — рассказал ему Юрьев. — Я шел домой, был в подъезде, и полез за ключами от квартиры, в карман. И тут один из них сел мне на плечо.

— Черт?

— Натуральный черт, но только не зеленый. Но — противный… Я поэтому начал сгонять его с плеча.

— Он на плечо сел?

— Конечно, на плечо. Подлец.

— Согнал?

— Куда там. Знаешь, как я испугался. Так все неожиданно… Смотрю, уже второй по плечу лезет. Сзади старушка шла. Я ей: гоните, гоните… Руками машу. С ней, — чуть ли не истерика.

— С ней-то почему?

— Так нет же никого. То есть, она моих чертей не видит… Смотрит, мужик, руками машет, кого-то сгоняет, а никого нет.

— Так их не было?

— Ты что, брат, дурак?.. Конечно, нет. Это же — иллюзия… Когда понимаешь, что это иллюзия, их — нет. Когда забываешь об этом, — они появляются… Так и приходилось себя все время контролировать… Как прискачут, так сразу, когда первый испуг продет, стараешься понимать, что никаких чертей в природе не существуют, что это всего лишь реакция на алкоголь. Своеобразная… Тогда они начинают блекнуть, ну словно на глазах становятся прозрачными и пропадают… Только сидишь, а руки у тебя трясутся. И хочется принять еще. Ну, принимаешь… Но стоит чуть отвлечься, как они прибегают снова. Засранцы. Попробуй, когда бухой, все время держать себя под контролем? Ни шиша все время не получается. Так с ними и приходится жить. Такая мерзость!

— Но ты хоть к ним привык? Ко всему же привыкаешь.

— К ним не привыкнешь. Во-первых, их становится все больше, а во-вторых, они начинают наглеть…

Может быть, это больные люди, страдающие боязнью открытого пространства. Или — боязнь открытого пространства, это один из симптомов их болезни. Тогда — тишина и темнота подземелий, — среда их обитания, и лекарство от их болезни, которое позволяет им поддерживать себя в приличной физической форме.

Тогда все остальное, их внутренний мир, может принимать любые болезненные очертания. Если у них нарушения в мозгу. И их философия, — философия больного, воспаленного этой болезнью, воображения.

Но из чего следует, что он знает их философию? Из чего следует, что их философия, это философия буддизма, — на которую он угрохал за последние два месяца столько времени? Из чего следует что у них вообще есть философия, — и именно их философия ведет их по жизни, ставя перед ними различные конкретные цели?

Не из чего…

Если они — учителя. Эти — махатмы. То у них должны быть ученики.

Но монастырь пустой. Не один десяток лет.

Про новый набор там ничего не знают…

Гвидонов умел ждать. Он многое чего умел по жизни, и еще больше не умел… Но ждать он умел, — нужно отдать ему должное.

Он знал, — когда становится бесполезно колотиться головой о кирпич, нужно просто отойти, и какое-то время не прикасаться к нему.

Чтобы не ушибиться.

А к лягушатникам он не поехал. Не хотел и все, — хоть топором его чеши.

Ждать, ждать и еще ждать… Был бы жив его великий теска, он бы произнес и эти слова.

— Володя, — сказала ему Мэри, — ты не будешь возражать, если я перевешу твои рубашки и брюки в шкаф. Там они будут меньше пылиться.

Гвидонов ничего не ответил, только посмотрел на нее.

Возвращаясь из своего далека.

К этому зеленому чертику.

Которого нет в реальности, и быть не может.

Или определить ее на работу, чтобы она не торчала целыми днями дома, или он когда-нибудь повесится… Если не сейчас…

Потому что, это — невозможно вынести! Такой бесцеремонности!