1.
Рожать лучше в Лондоне.
Тем более, англичанке.
Не нужно рожать в Кызыле. Тем более, что Гвидонов, иногда выбираясь в город, видел, — кто от таких родов получается.
Когда, то и дело, встречал пустые глаза идущих навстречу людей.
Раньше были водка и анаша.
Теперь, — пошли тяжелые, убийственные вещи.
Третьесортный, из отбросов производства, героин. Такой же кокаин. И то, что здесь называли опиумом, — коричневое, попахивающее навозом дерьмо. От регулярного употребления которого, человек превращался в животное уже через месяц. С этого мгновенья до гробовой доски его отделяло от трех до десяти лет. В зависимости от природного состояния здоровья.
На углах улиц околачивались невзрачные, поплевывающие семечками, продавцы. Нужно было лишь отдать им деньги, — и такой благодетель кивнет тебе на пустую сигаретную пачку в канаве. Ты схватишь ее жадно, — и в ней найдешь долгожданное, — дозу, завернутую в обрывочек местной прессы.
В которой, — а Гвидонов просмотрел годовую подписку, — ни слова не было о волне небывалого счастья, захлестнувшего город.
А все какие-то более важные вещи…
Как-то получалось, что вместо того, чтобы пользоваться днями досуга и изучать тонкости буддизма, Гвидонов все чаще захлопывал очередной пыльный талмуд, и смотрел куда-то, не видя, перед собой.
В какие-нибудь абстрактные одурманенные зельем глаза… До которых ему, как до и фени, нет никакого дела.
Большой пряник и большой кнут.
Больше ничего.
Только кнут и пряник, — и бесчисленное количество коктейлей, составленное из этих двух составляющих. Побольше кнута, поменьше пряника, поменьше кнута, побольше пряника… А то и вовсе можно обойтись без пряника, пряник, — несказанное счастье.
Вот, например, Чурил. Он в полной уверенности, что перепугал его, Гвидонова, до конца жизни. До самых кончиков волос.
Но так и есть. Перепугал.
До него, Гвидонова, хорошо дошло, — все, на что ему намекали.
Пряник, — румян и свеж. Так хочется добраться до него и откусить кусочек. Чем дальше, тем больше начинаешь в него верить, тем больше из эфимерии, из сгустка воздуха, он начинает превращаться во что-то более осязаемое, реальное, — что, в конце концов, можно будет потрогать на ощупь.
Так приятно будет потрогать…
Дело мужика, после того, как ударили с хозяином по рукам, — приступать к работе, выполнить все, о чем они договорились. Ну, а потом, получить заработанное.
Такая идеальная схема.
Может быть, когда вгоняешь в нужное место гвоздь, или выкладываешь на раствор кирпич к кирпичу, или задаешь корм усталому к вечеру стаду, — так и бывает. Может быть.
Но когда каждую минуту нужно делать то, что до тебя еще никто не делал, когда нет дороги, по которой можно посвистывая, пойти, напрягая лишь руки и ноги, — тогда начинают возникать большие сомнения.
Но ведь отдаст же, отдаст. Гвидонов знал, за Чурилом закрепился имидж человека, который держит свое слово. Если пообещал замочить, — замочит, если пообещал отдать, — отдаст… Отдаст ли?
Насчет замочить, сомнений никаких не было.
Ох уж этот пряник, молотом занесенный у него над головой.
Он бы, Гвидонов, на месте Чурила, может быть, отдал бы гонорар, — после получения долгожданного эликсира или его рецепта, отдал бы, раз пообещал. Нельзя не ценить свое слово.
Но потом бы — замочил. Обязательно.
Потому что невозможно, чтобы жил человек, который так много знает лишнего, глубоко твоего, интимного, внутреннего — и иногда пьет, и иногда болтает, — и есть Бромлейн, а не Бромлейн, так есть еще всякие шустрые ребята, который могут как-нибудь прийти к знатоку и задать парочку вопросов. На которые им ни один знаток не сможет не ответить. Настолько они простые.
И — доходчивые…
Чурил — не дурак.
Не дурак — замочит. Ну, может, постарается, чтобы смерть была легкой и безболезненной. В знак заслуг… Но, скорее всего, не постарается. Какая получится, такая и получится. Какие в этом деле могут быть сентименты…
Это плохая новость.
Но есть хорошая. Гвидонов знает, когда эта печальная история может произойти. Никогда, — раньше. И обязательно, — позже.
А знание, — сила…
— Ты вчера начала говорить об архитектуре, — сказал Гвидонов. — Наш разговор перешел на другую тему. А там было что-то интересное. Так что, я не дослушал.
— Тебе было интересно? — не поверила Мэри.
Она повернулась к нему, с саркастической улыбкой. Игравшей на устах. И сказала, тоном повидавшей всякое женщины:
— Этого не может быть.
— Я такой безнадежный дикарь? — смиренно спросил Гвидонов.
— Ты — безнадежный эгоист. Кроме работы тебя ничего не интересует в жизни.
— Я ел с тобой лягушек.
— Ты меня напоил. Специально.
— Зачем? — невинно спросил Гвидонов.
— Сама ломаю над этим голову. Потому что в этом не было никакого смысла… У меня потом целый день болела голова.
— Виноват, — сказал Гвидонов. — Больше этого не повторится.
— Но мне было хорошо, — строптиво не согласилась с ним Мэри.
Вот, пойми после этого женщин…
— Я с тобой говорила не об архитектуре, о развалинах этой самой архитектуры… Но развалиться должно что-то очень дорогое, грандиозное, во что, когда оно строилось, архитектор и строители вкладывали душу. И что, после этого, простояло века. Так что вобрало в себя, как старое вино, нечто неуловимое, — став аристократичным…
Мэри, сказав это слово, посмотрела на Гвидонова, — как он сейчас к нему отнесется, не проснется ли в нем, как вчера, душа русского революционера… Душа не проснулась, Владимир на ненавистное для себя слово отреагировал спокойно, — и она продолжала:
— Нет ничего вечного. Все рано или поздно, исчезает. Но здания держатся дольше всего, еще дольше держатся их развалины… Я чувствую это в себе.
— Как они разваливаются? — переспросил серьезно Гвидонов. Словно изо-всех сил старался понять Мэри.
Мэри же посмотрела на него сверху вниз, как смотрят учительницы, и продолжала:
— Развалины дворцов, храмов, и очень старые кладбища, куда уже давно не приходят поплакать над могилами родственники. Это одно и то же… Туда меня тянет, как магнитом. Во всем этом есть невообразимое очарование. Там так торжественно. И сейчас мне больше всего хочется попасть в такое место. Я даже во сне сегодня видела, как я долго одеваюсь, настраиваю себя, на какой-то и грустный и возвышенный лад, а потом еду туда на автобусе.
Мэри замолчала, Гвидонов вопросительно посмотрел на нее, и она сказала:
— Я туда не доехала. Потому что это, — сон.
Обычно, беременные женщины хотят чего-то скушать: соленый огурец, селедку, какую-нибудь особенную колбаску или кусок сыра с плесенью. Если этого нет, они начинают страдать. И портят всем настроение, — пока кусок этой селедки им не дать.
Таковы особенности дамского беременного организма.
Эта же захотела отправиться на какие-нибудь величественные развалины, — чтобы побродить среди них, и набраться подлинного аристократизма.
Гвидонов нисколько не возражал, чтобы его сын начал не с желудочных потребностей, а с чего-то более возвышенного. Поскольку это его растущие потребности желают не куска колбасы, а древних руин, где, на самом деле, как-то должно меняться настроение. В сторону более вечных ценностей.
Он даже начал размышлять, где бы найти поблизости какие-нибудь исторические камни, расписанные первобытным человеком сценами охоты на мамонтов. Чтобы устроить для Мэри в это место праздничную экскурсию.
Но тут на столе перед ним зазвонил телефон.
— Нужно поговорить, — сказал Чурил.
— Конечно.
— Сейчас четырнадцать двадцать. Жду тебя к семи вечера. Не опаздывай, — хихикнул он.
2.
Москва нисколько не изменилась, но стала пустыннее. Первомайские уже прошли, девятое еще не наступило, — народ был на дачах и приусадебных участках, приводил их в рабочее состояние после зимней спячки.
Все, что заметил особенного Гвидонов, на улицах стало просторнее, и пропали автомобильные пробки.
Но так случается каждый год, в это время.
Вроде, ничего нового не произошло в городе, за время его долгого отсутствия. Что он, вроде, почувствовал. Какую-то незначительную перемену. Зря он вглядывался в город из окна машины.
Ничего нового вокруг…
Но перемена была. И, должно быть, важная. Он, все-таки догадался.
В нем самом…
Был он что-то уж слишком спокоен. Перед такой важной встречей…
Должно быть, сказались напряженные занятия буддизмом. И медитация подневольно вошла в сознание, каким-то божественным образом, — производя в его организме благотворное успокаивающее действие.
— Успеем к семи? — спросил он Петьку, который сидел на переднем сиденье.
— Будем, как штык, — ответил тот. — Без пяти прибудем. Минута в минуту, обещаю.
Водитель, в знак согласия, кивнул.
Тут зазвонил телефон. Это была Мэри.
— Ты уже в Москве? — спросила она.
— Да.
— Я забыла напомнить про подарки… Я люблю получать подарки. И люблю, когда подарков много.
— Что-нибудь конкретное? — спросил Гвидонов.
— Я люблю сюрпризы, — сказала Мэри. — Ну, целую тебя.
Какого черта он оставил ей номер… Это же смех и грех, — когда тебя вдруг достают с таким немыслимым бредом. В самый неподходящий момент. Когда вокруг торжественность предстоящей аудиенции, и дух восточных курений. И нет никакого волнения.
Спокойствие, — только спокойствие.
Откуда теперь его взять. Когда в голове, — отныне только презенты. Колготки, духи и прочая дребедень…
— Посвежел, — сказал Чурил, протягивая руку. — Поправился. Видно, семейная жизнь идет тебе на пользу.
— Вы все знаете, — сказал Гвидонов.
— Мне это не нужно, — строго сказал ему Чурил. — Ни с какого бока.
Полагалось промолчать. Гвидонов и промолчал.
— Если бы тебе не верил, — сказал Чурил, — я бы подумал, что ты — тунеядец. Но у вас, гениев, все через одно место. Не так, как у людей… Почему ты к браконьерам не съездил? Вот, я не понимаю. Живешь в Кызыле, час лета до них на тарахтелке, специально ради них Кызыл и выбрал для проживания, а ни разу не встретился. Почему?
— Не знаю, — сказал Гвидонов. — Не хочу.
— Боишься чего-нибудь? — тихо спросил Чурил.
— Боюсь? — удивился Гвидонов.
Они прошли на свои места, где разговаривали в тот, первый раз. На небольшие удобные диванчики, между которыми стоял журнальный столик.
На нем уже был чай, фрукты, и бутерброды с икрой и колбасой.
— Угощайся, — сказал Чурил. — Кстати, меня зовут Рахат Борисович, можешь ко мне так и обращаться, а то все «вы», да «вы»… Я тебе открою одну небольшую тайну, раз уж ты в курсе всех моих проблем.
При слове «тайна», что-то легко поджалось в животе Гвидонова, наверное, не от голода, потому что в самолете его все время кормили, а от подступившего, вдруг, откуда ни возьмись, страха. Нельзя, наверное, было быть рядом с этим человеком, не испытывая этого сладкого чувства.
Организм не хотел никаких тайн от него, ни маленьких, ни больших, — его тайны были несовместимы с дальнейшей жизнью.
Но тому, должно быть, очень уж хотелось проболтаться.
— Какое-то время назад я проделал небольшой эксперимент, — сказал Рахат Борисович. — В свободное, как говорят, от основной деятельности время… У нас самолеты бьются, ты знаешь. В год по десятку, а то и больше. Всякие… Так я подумал как-то: бывают же, наверное, люди, которые обладают подлинным предчувствием.
А тут, как раз, такие случаи, когда они всплывают на поверхность.
Тогда я посмотрел, — был ли кто-нибудь, кто должен вылететь этими рейсами, которые оказались последние, — но отказался. Купил билет, или договорился, — но потом передумал. Хотя передумывать оснований не было… Помнишь, полтора года назад разбился над Швейцарией самолет с детьми, летевшими в Испанию?
— Да, — сказал Гвидонов.
— Вот, например, там, оказался один ребенок, тринадцати с половиной лет… Из Уфы до Москвы пролетел, и не пикнул. А когда пришла пора пересаживаться на другой борт, он так стал бояться, что его рвало, когда его к тому самолету потащили. В результате завалился в обморок… Представляешь: полет оплачен, и отдых, родители о своем чаде пекутся, чтобы он получше отдохнул, загорел и все такое, — а тот, ни в какую, уперся и все. До расстройства здоровья.
Если бы он в обморок не свалился, его бы на борт засунули. Уломали бы как-нибудь. А так подумали, что у него аппендицит, и отвезли в Филатовскую… Но как только самолет оторвался от земли, вся его бледность, и страхи тут же прошли. Я по часам проверял. Когда борт взлетел, и когда с ним общались медики. Когда с ним говорили. Как он и что испытывал… Мы по минутам расписали, все его ощущения.
Боялся…
Таких у меня сейчас четыре человека, — трое мужчин и одна женщина. Я двоих уже к делу приспособил. Они у меня все самые важные рейсы проверяют, долетят или нет. Еще ни одной осечки не было…
Гвидонов представил, как к огромному Илу, забитому под завязку мешками с героином, подводят экспериментального ребенка: Давай покатаемся, деточка, на этом самолетике. Тот: Давайте… Тогда тяжелогруженый Ил взлетает и благополучно приземляется в нужном месте. С полной гарантией успеха… Если же дите, в ответ на невинное предложение, тут же плюхается в обморок, меняют героин на китайский ширпотреб… И пусть себе летит.
— Я, вот, вас боюсь, — сказал Гвидонов.
Чурил на мгновенье впился в него глазами. Не осталось в мире ничего, — серьезнее его взгляда.
Так что перехватило дыхание.
— Правильно делаешь, — сказал не по-доброму Чурил. — Меня нужно бояться… К лягушатникам поехать тоже чего-нибудь опасаешься?
— Нет, — ответил Гвидонов. — Их я не боюсь.
Когда говоришь правду, становится легче. Какой-то ненужный груз снимаешь с себя.
По крайней мере, голова начинает соображать.
И понимаешь, что с Рахатом Борисовичем приятно иметь дело, потому что он в деле надежен.
— Утром я говорил с профессором, поэтому и вызвал тебя… Видишь пустую чашку, — он с минуты на минуту подойдет. Профессор и доктор медицинских наук, самый у нас лучший, поверь мне. Пока его нет, скажу: ты оказался прав… У сторожа есть то, что он называет: блокировка сознания. Как я понял, это очень сильный гипноз. Профессор к нему летал, целый день там с ним провозился, и как он сказал: Я в полном шоке… Запомни, про махатм он ничего не знает, думает, что в том монастыре была школа боевых искусств, которые занимались еще и гипнозом. Сбивали им с ног своих врагов…
А то и профессора придется мочить, — подумал Гвидонов. Но как-то злорадно, словно не участвовал непосредственно в этом процессе, а сидел на трибуне болельщиком.
— Он много чего наплетет, тебе самому нужно послушать… Никаких дыр в монастыре не нашли. Прочесали все, будь здоров. Есть такой немецкий прибор, на пятнадцать метров обнаруживает все пустоты в земле. С его помощью евреи нашли три арабских тоннеля, которые шли из Палестины в Египет. По ним доставляли оружие для боевиков… Он ничего не нашел. Моя бригада больше недели там лазила. Так что, — извини… С архивами, так вообще странная история. Они были, но лет пятнадцать назад пропали. Никто не знает, как и куда. Даже, когда, можно узнать только приблизительно. С китайцами сложно, дипломатия. Может, они и темнят. Хотя бабки я пообещал хорошие. Ничего сделать не могут, — нет их, и все, ни вещей каких, ни описей, ни документов, — ничего. Как корова языком слизнула. Даже нет тех, кто про них что-либо знал… Моему человеку, который этим занимался, сказали, что это его фантазия. Никаких наездов на тот монастырь не было. Была плановая военная операция. По освобождению народа Тибета от местных поработителей. Вот козлы!..
— Мумии? — напомнил Гвидонов.
— Триста-четыреста лет. Монастырю — четыреста-пятьсот.
— Знаете что, Рахат Борисович, — сказал Гвидонов, — я бы не против встретиться с теми браконьерами в присутствии этого профессора. Если он самый лучший специалист.
— Даже так! — неподдельно изумился Чурил. — Ну, ты даешь!.. Ну, ты — кадр!..
Он отодвинулся от Гвидонова, будто страдал дальнозоркостью, и начал пристально и с интересом рассматривать его.
— Как я в тебе не ошибся, — сказал он. — Я редко когда ошибаюсь в людях… Когда ты это придумал?
— Только что.
— С профессором, значит, поедешь?
— Да.
— А без него — нет… Значит, это ты без него не хотел туда ехать.
Гвидонов пожал плечами.
— Кто бы мне сказал, — продолжал медленно Чурил, — я бы не поверил. Что такое возможно… Вот за это я тебя уважаю.
— Да, ладно… — с истинной скромностью потупился Гвидонов.
— Заодно поздравляю с присвоением очередного воинского звания: полковника.
— Не понял, — взглянул на Чурила Гвидонов.
То довольно хмыкнул, — ему понравилось выражение лица наемного сыскаря.
— Ты находишься на особо важном правительственном задании. В длительной командировке. Боец невидимого фронта… Так теперь у тебя в конторе твое отсутствие и понимают. Пришлось проплатить, конечно, не без этого, — но справедливость, в конце концов, восторжествовала. Что — главное.
— Я вам довольно дорого обхожусь, — сказал Гвидонов, у которого, действительно, в голове что-то поехало. Родилось, и стало переполнять какое-то истинное чувство благодарности к этому человеку, которое нельзя купить ни за какие деньги.
Вот для кого он расшибется в лепешку, и ради кого кинется в огонь и в воду… For ‘ever… Together… Как говорят…
— Как ваш сын? — спросил Гвидонов. — Поправился от смертельной болезни?
Чурил помрачнел, долго не отвечал, взял конфетку из коробки и стал подкидывать ее на ладони. Потом сказал:
— Наоборот… Стало еще хуже. Чахнет.
— Не может быть, — искренне не поверил Гвидонов.
— Выходит, может… — мрачно сказал Чурил. — Сидит целыми днями у себя в комнате, смотрит перед собой, и ничего не ест. Итак тощий был, не в меня, так вообще кожа стала и кости… Плохо все это. Не знаю, что делать.
— А медицина?
— Все-таки Пушкин тоже был гений, — сказал, думая о чем-то своем, Чурил. — У него стихотворение есть, называется «Эпитафия». Эпитафия, — это надпись на могильной плите. Чтобы ты знал… Вот здесь лежит один студент, — его судьба неумолима. Несите прочь медикамент, — болезнь любви неизлечима.
Гвидонов, который не был докой по этим делам, все же сказал:
— Может, подобное лечат подобным?
— Да, знаю… — безнадежно махнул рукой Чурил. — Это мы пробовали… Я ему таких баб подсылаю горничными, закачаешься. Ты таких и на картинках никогда не видел… Даже мисс Азия ему массаж делала. Тайский… Что интересно, он евнухом не стал, — иногда какую-нибудь возьмет да и трахнет. Ни с того, ни с сего… Но от этого ему только хуже становится, — вообще жрать перестает, даже бульон.
— А гипноз?.. Вот этот профессор…
— Было. Гипноз на него не действует… Профессор говорит: какие-то сторожевые центры. Через них не переплюнуть.
3.
Профессор оказался одних лет с Гвидоновым и, даже, одной комплекции.
Он не задавал лишних вопросов, и, вообще, вел себя предельно осторожно. Без всякого гипноза в нужный момент догадался, что вляпался в клиентуру, с которой бы ему лучше не связываться.
Во всем его, начинающем лысеть облике, чувствовался легкий перепуг, и политика: моя хата с краю…
Из-за этого он был до приторности тактичен.
Поговорить случилось в самолете, когда возвращались в Кызыл.
— Расскажите, пожалуйста, что произошло с тем ремесленником из Омбы? — попросил Гвидонов. — К которому вы летали.
— Вы с ним знакомы? — стрельнул профессор глазами в сторону Гвидонова. — Принципиально, ничего особенного.
— Но, вы, вроде бы, были в шоке?
Профессор мягко и проникновенно улыбнулся, посмотрел на Гвидонова с добром и пониманием в глазах, и пояснил:
— Чтобы понять мое состояние, нужно быть специалистом в этой области.
— У нас много времени… — сказал Гвидонов. — А одна из наших задач: понять друг друга.
При слове «задач» профессор сосредоточился. Все задачи были оплачены, и его долг был способствовать их разрешению.
— Тогда открою вам секрет, который не известен широкому кругу непосвященных, — сказал он. — Дело в том, что все, что связано с внушением одного человека другому, — не совсем наука… Вы слышали что-нибудь о нейро-лингвистическом программировании?..
— Да, — сказал Гвидонов. — Это большая лажа.
Профессор так искренне рассмеялся, что даже схватился за живот. А очки его свесились до предела на нос, так что казалось, что они вот-вот упадут.
— Вот, — сказал он сквозь смех. — Это типичное непонимание проблемы. Вы — как все. Или верите на все сто, или не верите вообще.
Он поборол свой смех, потом целую минуту протирал очки платочком. Потом довольно серьезно взглянул на Гвидонова и сказал:
— Так вот: так не бывает…
— Как не бывает? — спросил Гвидонов тоном терминатора, бесконечное терпение которого может подойти к концу.
— Очень гармоничное внушенное состояние, — редкое по искусству исполнения. — До этого я хотел сказать вам, что у нас, как в стоматологии, ручная работа. Психотерапия, — это творчество, объектом которого является внутренний мир человека. Каждый психотерапевт, — художник. У каждого своя манера, почерк, кисть, — одним словом… Так вот, мое состояние шока, о котором вы упомянули, от совершенства той работы, — такое, к примеру, словно бы я встретился с творением Пикассо. Там была гармония приобретенной и утраченной галлюцинации. Ну так, словно, вы идете, встречаете кого-то, здороваетесь, беседуете, идете куда-то вместе, а потом, в один прекрасный момент, собеседник ваш испаряется. Никаких травм для сознания — ни до, ни во время, ни после. Идеально проведенная операция, — где цель достигнута без каких бы то ни было побочных эффектов. Это привело меня в изумление… Я бы с удовольствием поучился у человека, который все это сделал.
— А он, скорее всего, любит учить… — сказал Гвидонов. — Тогда, возможно, вы объясните мне, какую опасность для окружающих может представлять такой учитель. Если у него, к примеру, преступные замыслы?.. Каковы граница его возможностей? Что он может, и чего не может?
— Это просто, — сказал профессор. — По большому счету, — он не может ничего…
— Как это? — недоверчиво улыбнулся Гвидонов.
— Так… Подумайте сами, не вы первый такой, это одно из самых распространенных заблуждений… Если бы он что-то мог, он бы стал властелином… Но этого нет, поэтому мы, и такие как мы, зарабатываем на жизнь своим честным трудом, а не лезем каждому в голову и не вышибаем из нее деньги. Поскольку из чужой головы ничего вышибить невозможно. Вы слышали что-нибудь о нейро-лингвистическом программировании? Ах, да, я уже спрашивал… А ведь это, — наука управлять людьми, помимо их желания и незаметно для них. Но вы сказали, что это лажа. Я же вам отвечаю, что это не лажа, я категорически не согласен с подобным заявлением, — но все равно, управлять людьми невозможно.
— Ничего не понимаю, — сказал Гвидонов.
— И не поймете, — мягко улыбнулся ему профессор. — По большому счету, я сам ничего не понимаю. И это в деле, которым занимаюсь.
Он посмотрел на Гвидонова с какой-то плохо скрываемой гордостью. Как будто это он, Гвидонов, нанял профессора на работу, потребовал невозможного, и он профессор, сообщил ему об этом.
Звали светилу Игорь Кузьмич, но имя не шло ему, так и тянуло называть этого аккуратного какого-то человека просто «профессор».
— Следующая пятница — четырнадцатое, — сказал Гвидонов. — Четырнадцатого мне исполнится сорок семь лет.
— Поздравляю.
— Сорок семь, — повторил Гвидонов. — А я тоже ничего не знаю ни о чем, как и вы… Вернее, не так. Я хорошо знаю, что нельзя делать. А что нужно, — не знаю.
— Вот и встретились два оболтуса, в одном самолете, — сказал профессор, — и ни один из них ничего не знает. О своей профессии… По большому счету… И это — хорошо. Это — позволяет надеяться.
— Вы не смогли бы сейчас посмотреть, нет ли во мне какого-нибудь внушенного состояния? Это возможно?.. Это для вас не сложно?
— Не сложно.
— Какова вероятность, что вы сможете определить его?
— Сто процентов… Знаете: ломать, не делать…
— Часа нам хватит? Где-то через час мы будем приземляться.
— Хватит минуты, — хмыкнуло светило. — Прикройте-ка на секундочку глаза.
Гвидонов откинул голову к спинке кресла и закрыл глаза.
— Вы находитесь в глубоком гипнотическом трансе, — тем же будничным голосом, что и до этого, сказал профессор. — Сейчас я дотронусь до вашего лба, потом посчитаю до трех, и вы глаза откроете.
Нет, точно лажа, — подумал Гвидонов, — такая чушь… Но ведь профессор, самый лучший. Или это у них такие шутки?..
Тут профессор ткнул пальцем в лоб Гвидонова, впрочем не сильно, затем сказал: раз, два, три.
Гвидонов открыл глаза и посмотрел на него.
— Это что, был сеанс гипноза? — спросил он.
— Именно, — согласился Игорь Кузьмич. — Никаких посторонних влияний в вас не обнаружено. Можете спать спокойно.
— Но так же не бывает, — спросил Гвидонов. — Я ничего не почувствовал, никакого транса, никакого изменения сознания, у меня ничего не потяжелело, ничего не нагрелось, вашего влияния на меня никакого не было, просто: закройте глаза, откройте глаза. Я сам вам могу так сказать… Поэтому и говорю: так не бывает.
— Вы, — сказал грустно профессор, — такой же, как и все. Жертва попсы… Откуда вы можете знать, как бывает.
Мэри, гостю и подаркам обрадовалась.
Гвидонов, по дороге в Шереметьево, попросил завернуть на Тверскую, зашел наспех в пару магазинов, и набрал там целую коробку всего самого блестящего и пахнущего.
За каждую коробочку и упаковку Мэри приподнималась на цыпочки и целовала Гвидонова в щеку.
Ему стало стыдно… Стыд, это такая штука, которая приходит к тебе, когда ты был в чем-то не прав, или сделал что-то не так. И догадался об этом… Он дал себе слово, в следующий раз более добросовестно выбирать для нее презенты.
Но особенно обрадовалась Мэри профессору. Они как-то сразу понравились друг другу. С первого взгляда.
Прямо рассыпались в комплиментах и галантности. Чуть ли не кинулись друг другу на шею от счастья.
Как дети, которым захотелось поиграть вместе.
Гвидонова потянуло тоже влиться в их коллектив. Сделать шаг вперед и сказать как-нибудь по-особенному гордо: Я теперь — полковник…
Впрочем, Мэри понятия не имела и о его предыдущем звании. Профессора же всякими полковниками удивить было невозможно. Ему подавай маршала, не меньше.
Так что Гвидонову опять стало стыдно. За то, что целых три месяца держал женщину, которая больше всего на свете любит поболтать и пообщаться с себе подобными, взаперти.
Теперь, кроме архитектурных развалин, на горизонте начинала появляться другая проблема, — каким образом сформировать ей область светских контактов…
— У вас, Мэри, прекрасный очаровательный акцент. Я всегда был без ума от женщин, которые говорят по-русски с небольшим акцентом. Кто вы по национальности?
— Я подданная Ее Величества королевы Великобритании. Мои предки жили в Шотландии… Я ничего не успела приготовить, но у нас полный холодильник. Давайте устроим маленький праздник… Моя семья уже в третьем поколении живет в Лондоне. Но наша Шотландия нам снится по ночам… Я работаю по контракту на этого человека, которого вы видите перед собой. Он мне платит деньги…
Теперь ей нужно добавить, что она беременна. Что это одно из условий ее контракта. Чтобы стало совсем здорово.
Кончилось тем, что Гвидонова отправили на кухню. Вернее, он сам заточил себя добровольно. Потому что у Мэри не закрывался рот.
Вымыл руки с мылом, надел фартук, и открыл дверь холодильника.
Где, кроме всего прочего, лежал большой кусок парной говядины. Кулинарной основы их вечеринки…
Редко случалось, чтобы было так спокойно.
Чтобы так — все было, и так — больше ничего не хотелось.
Потому что редко бывало, чтобы так всем было хорошо. Профессору, которому на самом деле, понравилась Мэри. Мэри, которая это поняла, и во всю накинулась на него, со своим очаровательным акцентом. И ему, — потому что он оказался не в центре внимания.
Быть не в центре внимания, — его суть.
Он привык смотреть на происходящее вокруг, немного со стороны. Неторопливо, внимательно, оценивающе… Из тени, из какой-то незаметности, потребность в которой он постоянно ощущал, как приближение к точке комфорта.
В этом состояло для Гвидонова наивысшее наслаждение. Когда из броуновского движения жизни, проходящей перед его глазами, — вдруг появлялась мысль. В нем самом. Появлялась мысль, как чувство, — которое связывало разные явления этого происходящего.
Словно бы, откуда ни возьмись, вдруг возникали два кирпичика, — которые неожиданно ложились друг на друга, образуя основу какой-то будущей постройки.
Гвидонов тогда знал, — они должны так лечь, друг на друга, — и это правильно, они не могут лечь по-другому… Потом обязательно найдется третий, и четвертый, и пятый, — которые продолжат это неведомое ему самому строительство…
Но чтобы стать строителем, нужно быть незаметным. Нужно, чтобы на тебя поменьше обращали внимания.
В конторе, у него был старший лейтенант Штырев. Гвидонов любил выезжать с ним на происшествия в паре. Потому что старшего лейтенанта, с иголочки одетого в цивильное, усатого, с орлиным взглядом, крутым подбородком, большим с горбинкой носом, и уверенными нагловатыми манерами — все принимали за начальника, за самого главного. А его, Гвидонова, — за клерка, секретаря-референта.
Штырев знал свою роль, и играл ее истово. Потому что не играл, а жил в ней… Но это были его проблемы.
Зато Гвидонова никто не замечал, никто на него не обращал особенно внимания. Он всегда оставался в тени.
Это была его экологическая ниша. Из которой он выглядывал с любопытным созерцательным спокойствием, никем не замеченный. И — думал.
В возможности думать, — наивысшее наслаждение. В возможности думать.
Мэри — была королевой. Центром внимания, пупом земли.
Это — доставляло наслаждение ей. Наивысшее.
— Но тогда, где граница? — спросил Гвидонов. — Как догадаться, что под силу психотерапевту, и что он не может? Как мне понять, на что вы можете быть способны?
Телятина в фольге была уже оценена, вино пригублено, ночь продолжалась, — а до чая было еще ой-ой сколько времени. Потому что, никто из них троих, собравшихся за одним столом, не хотел спать.
— Вот вы сказали недавно, что нейро-лингвистическое программирование, — это лажа… Я хочу вам объяснить, почему вы так сказали… Представьте, живет инвалид, в коляске, не может ходить, но с ясной, хорошей головой. Я бы сказал: с некой тягой в ней. Таким был создатель этого нашумевшего направления… Он как-то заметил, что люди, которые испытывают друг к другу симпатию, даже в чем-то вести себя начинают одинаково. Между ними возникает некая симметрия. Они делают одни и те же жесты, если говорят, то одинаково сидят, принимают одни и те же позы, и так далее… Начинают употреблять одинаковые слова, выражения, — у них образуется лингвистическое общее. Некая среда, которая создается, как модель мира, для них двоих… То есть, есть зависимость, между симпатией одного человека к другому, и его поведением. Даже больше: они начинают формировать общий социум… Два человека, если они нравятся друг другу, — начинают подстраиваться. Так пишут в ваших книжках…
Друг под друга.
У нашего инвалида времени был вагон, и оказался талант. Тем более, ему этого хотелось. Но впрочем, если есть талант, то есть и потребность вкалывать.
Идея была такая: во-первых, если симпатичные друг другу люди подстраиваются друг к другу, то нет ли здесь обратной связи. То есть, если начать подстраиваться к какому-либо человеку, — не вызовет ли это его симпатии к тебе, его расположения?.. Вызовет и вызывает. Это тысячи раз экспериментально подтвердилось… Во-вторых, поскольку это так, какие способы подстраивания существуют? Как они действуют, откуда берутся, и, главное, с какой эффективностью каждый из них работает?.. Не существует ли таких способов подстраивания, которые действуют быстро, наверняка, и вызывают наивысшую симпатию к тебе.
Третье, — возможно ли разработать такую методику, при помощи которой, используя все выше сказанное, можно было бы управлять другим человеком, полностью подчинить его другой воле… То есть, можно ли создать методику программирования другого человека.
В реальности это бы выглядело так.
Встречаются друг с другом два человека. Они невинно о чем-то беседуют, о плохой погоде, о затянувшемся дожде, и о том, что троллейбусы стали ходить реже, чем раньше, а потом один из них, запрограммированный, идет на работу, заглядывает в сейф с деньгами, набивает их полную сумку, и относит на вокзал в камеру хранения. Откуда их забирает первый.
Второй же об этой истории напрочь забывает. Ищет похитителя казны своей фирмы с такой же искренностью, как и остальные. И никогда его амнезия не пройдет. Поскольку никакой амнезии не было… Задание свое он получил на подсознательном уровне, выполнило его подсознание, в автоматическом режиме, примерно так, как подсознание руководит разными системами организма, скрытно от сознания, чтобы то не отвлекалось по мелочам. И на всякую ерунду…
Нужно сказать, что у нашего инвалида, через какое-то время, все это стало получаться…
Мэри, естественно, полуоткрыв рот, слушала эту небольшую лекцию профессора. Была она этой ночью удивительно женственна. Несколько неправильные черты ее лица, чуть длинный нос и чуть тонковатые для такого носа губы, приобрели какую-то законченную гармонию, — и казались Гвидонову не просто красивыми, а какими-то родными, домашними, не один десяток лет уже виденными, и от этого ставшими напрочь своими. Будто он подстраивался под них с какого-то самого раннего детства.
— Значит, — сказала Мэри, приподняв бокал, и чуть отпив из него, — если я вас правильно поняла, вы можете прийти к нам в гости, и, чтобы вызвать наше уважение к вам, просто сказать нам что-нибудь о погоде, или сделать как-нибудь рукой, как мы делаем. И все?.. Вы можете ненавидеть нас лютой злобой, а мы ничего об этом знать не будем. Мы будем вас — любить?
— Вот, — сказал мягко профессор, обращаясь к Гвидонову, — поэтому вы были правы… Когда не поверили… Это лежит в основе не только нейро-лингвистического программирования, но в основе всех направлений психоанализа и психотерапии, которые только возможны… Это я заявляю, и буду повторять бесчисленное количество раз. Потому что это — альфа и омега нашей науки. Ее основа, ее принцип и ее аксиома!
— Что — это? — довольно неприязненно спросила профессора Мэри.
— Проблема правды и лжи, — сказал профессор. — Вот видите, какая у вас, очаровательной женщины, от которой я без ума, реакция, — стоило вам заподозрить меня в отсутствии искренности.
Такая реакция естественна и закономерна для любого человека, который столкнулся с ложью по отношению к себе.
Это не реакция гордыни и самолюбия, — поверьте мне, я много об этом размышлял. Это реакция самого естества человека, самой его сути. Человек так устроен, что вся его суть способна различать понятия правды и лжи. Принимать одно, — и отвергать второе.
Вы, уважаемый Владимир Ильич, совершенно правы, называя нейро-лингвистическое программирование лажей, — в той его части, которая стремится отойти от правды, от искренности, и стремиться использовать человека, как объект, как какой-то прибор или как робота… Но представьте, если человек, владеющий приемами этого направления терапии, не обманывает, не лжет, — говорит правду, и хочет только добра. Врач, к примеру, который желает только добра пациенту, только его излечения.
— Тогда, можно… — сказала Мэри, которая опять повеселела. — Но только если это врач…
— Помните наш случай, о котором мы говорили в самолете? — сказал профессор. — Так вот, тот человек хотел ремесленнику добра. Не обманывал его, не внушал чего-то. Во что не верил сам… Он нес ремесленнику добро, — знал это, был уверен в этом. Поэтому не случилось побочных эффектов, — получилась качественная, может быть, идеальная, работа.
— Я скажу вам другое, уважаемый Игорь Кузьмич, — произнес Гвидонов, тоном, чуть похожим на академический профессора. — Вернее, приведу пример. И, совершенно не кстати, а вы, по Фрейду, догадайтесь, что я хотел сказать… Помните, в начале перестройки, начались телемосты с Западом, и одна наша неслучайная дама, на западный вопрос, есть ли у нас секс, сказала: Секса у нас нет?
— Да, — ответил профессор, — конечно. Такое не забывается… Я сам ржал, как лошадь!..
— Потому что потом над ней потешалась и вся страна. Буквально покатывалась со смеху. Такая дура тупая. Плоть от плоти уходящей в небытие общественной системы… Это же нужно такое отчебучить: секса у нас нет…
Вопрос: почему над ней смеялись?
— Поэтому и смеялись, — сказал профессор.
Мэри держала бокал в руке, и по-очереди заглядывала в лицо то профессору, то Гвидонову. Она понимала, что находится в обществе двух умных образованных людей, возможно лучших представителей человечества по этому показателю, и ей льстило, что она может присутствовать при их задушевной беседе.
— Ответ: — сказал Гвидонов, — Она не знала, что секс у нас уже есть. Секс уже разрешили, и все об этом уже знали, что его разрешили. А она — нет… Моменты всеобщего прозрения всегда, в конечном счете, сводятся к прозрению одного человека.
— Это — социология, — сказал профессор протестующе.
— Что есть — правда? — спросил Гвидонов и посмотрел в упор на профессора. — И что есть — добро? Вы знаете?
— Докатились, — улыбнулся профессор, после некоторой паузы. — Вот так всегда. Стоит приподняться до абстракций, как начинается полная белиберда. И ни на один детский вопрос уже ответить нельзя.
4.
Хотя Мэри и смотрела тоскующими глазами на Гвидонова, ее не взяли. Но пообещали привести лягушек, чтобы она могла на них потренироваться, — а они, продегустировать результаты ее экспериментов.
Вертолет приземлился на лужок, перед дачей, и, пока они собирались, охрана, четверо спортивных ребят в камуфляже, разлеглась на травке у его колес, и устроила перекур.
— Мне будет скучно, — сказала Мэри.
Гвидонов пропустил ее укор мимо ушей. Ему хотелось стать незаметней. Он и одел, — брезентовую робу, самую мятую рубашку, которую нашел, кирзовые сапоги, и полувоенную солдатскую кепку, у которой была содрана эмблема, и на этом месте было белое пятно и две дырочки.
Но под робу он все-таки вывесил свой «Вальтер», потому что оружие всегда придавало ему внутреннюю уверенность. А был он, до мозга костей, человек служивый.
— Воевать будем? — спросил без какого-либо оптимизма, профессор, разглядев охрану у вертолета и стрелковые приготовления Гвидонова.
— Так положено, — коротко сказал сыщик.
— Куда только судьба меня не засунет, — горестно покачал профессор головой…
Борт начал раскручивать над собой лопасти, мелко завибрировал, — пассажиры, чтобы не дуло, прикрыли двери, и смотрели в окно, как Мэри, с края стартового лужка, машет им платочком.
Совсем, как простая русская баба.
С высоты птичьего полета земной бардак имеет свойство превращаться в нечто разумное и имеющее смысл.
То, что на земле кажется плохо засаженным, с клочками неровных всходов полем, из поднебесья видится четким коричневато-зеленоватого цвета прямоугольником, — красивым и совершенным по своей сущности. Поскольку он, этот прямоугольник, — отголосок человеческого разума. Ну, и в какой-то степени, — результат его труда.
То же самое с дорогами, — проселочными, трактами, асфальтовыми и грунтовыми. Без разницы… Какими бы разбитыми они не были, как бы не мучили собой седоков железных машин, какую бы зубную дробь из них не выбивали, — оттуда, из синевы, они видятся осмысленными артериями коммуникаций. Которые проложила высокоразвитая цивилизация.
Любая цивилизация, согласитесь, — это тоже нечто весьма разумное.
Вообще-то поля скоро пропали совсем, дорог стало значительно меньше, и они спрятались за вершины деревьев, которые покрывали собой все пространство земли, от одного горизонта до другого.
Машина их ориентировалась по речке, петлявшей где-то далеко внизу.
Речка, вдоль которой они летели больше часа, единственное, что скрашивало пустынный лесной пейзаж.
Пару раз на берегах этой речки встретились кособокие, затаившиеся деревни, проплыли мимо серыми крышами своих невзрачных домов. И остались сзади.
— Какие просторы, — сказал Гвидонову профессор, чуть повысив голос, чтобы перекрыть им ровное гудение мотора, — не перестаю удивляться. И восхищаться, поверьте…
Закимаривший Гвидонов чуть кивнул: тому хорошо, удалось часа четыре или пять поспать. Ему не пришлось отбиваться от обезумевшей от нежности женщины, — которая исцеловала его всего, от макушки до самых пяток… А на это ушло столько времени. Украденных у сна.
— Вот чем мы отличаемся от остальной Европы, — продолжал между тем профессор. — Такая — воля!.. Она у каждого из нас — внутри. Это на генном уровне.
Гвидонов, сквозь непреодолимую дремоту, позавидовал профессору. За то, что тот не потерял способности очаровываться. К своей второй половине сороковых.
Большинство, к этому возрасту, уже ничему не удивляются, ни просторам, ни другим людям, ни всяким шоу по телевизору, — хотя там стараются во всю, чтобы удивить их. Такие мастера… Вот он, Гвидонов, ничему не удивляется. Он просто спит. А профессор ему мешает. При помощи своего русского менталитета.
Пришлось снова кивнуть ему. Потом потянуться к сумке, раз все равно поспать не дадут, нашарить там термос, и налить в чашку горячего, крепкого, с лимоном кофе.
Железная птица, на которой они летели, автоматы с короткими стволами у сопровождения, и вот этот кофе, — все это досталось от другой цивилизации, качественно выше уровнем. Которой здесь нет.
— Кофе — «он» или «оно»? — спросил Гвидонов.
Профессор на минуту задумался, дав Гвидонову возможность остаться наедине со своей чашкой.
— Это казуистика, — наконец, сказал Игорь Кузьмич, — какая разница.
Гвидонов вопросительно посмотрел на Петьку. Тот поднялся и направился к пилоту. Перекинулся с ним парой слов и вернулся.
— Минут десять-пятнадцать. Почти прилетели.
На самом деле, вертолет вскоре накренился, изменил курс, и направился перпендикулярно от речки, которую они стали уже считать своей.
— Давайте так, — сказал Гвидонов, — вы турист… Отдыхайте, набирайтесь новых впечатлений и свежего воздуха. Ни во что не вмешивайтесь… Можете изобразить из себя начальника?
— Это как? — спросил Игорь Кузьмич.
— Это просто, — ответил Гвидонов. — Нужно представить, что вы здесь самый главный, — и все.
— Я и так здесь самый главный, — сказал профессор.
— Отлично, — сказал, взглянув на него, Гвидонов, — у вас все получится.
Вертолет сел на краю картофельного поля, к нему, от ближайших домов бежали уже чумазые дети, — и шли какие-то мужики, для такого торжественного случая нацепившие на себя пиджаки, с блестящими медалями на груди.
— Старшего деревни, — сказал Гвидонов Петьке, — старшего лягушатника… Собрать вместе всех, кто там был. Для разговора.
Петька кивнул. Охрана достала сигареты и сделала непроницаемые лица. Ей нравилось быть охраной. Стоять вот так, поигрывая оружием, с сигаретами в зубах, — это здорово поднимало ее рейтинг в собственных глазах.
Дети примчались первые, подбежали поближе, остановились, открыв рты, рассматривая редких гостей, спустившихся в их глухомань с неба. В глазах их застыло изумление перед невиданным чудом: суперменами в камуфляже, боевым вертолетом, с подвесками для ракет, лопасти которого еще лениво месили воздух, и от которого пахло перегретым машинным маслом. Были они босы, одеты, кто во что горазд, во что не жалко, — но любопытны без меры.
Матрос ребенка не обидит, — вспомнил Гвидонов.
Делегация орденоносцев приблизилась, выделила из двух гражданских профессора, потому что тот был в очках, и во всем московском, — плаще и костюме, — и стала рапортовать ему:
— Гражданин начальник! Шифрограмму о вашем прибытии получили!.. Я — директор колхоза «Рассвет коммунизма» Потапов, это главный бухгалтер, главный инженер, главный зоотехник и главный лесничий. Какие будут распоряжения?
Петька было кинулся, чтобы исправить неловкость, — но Гвидонов остановил его жестом.
Профессор же растерянно оглянулся, распоряжений отдавать он не хотел.
Пришлось все же вмешаться Петьке. Насчет распоряжений.
— Стол накрыт, — сказал директор колхоза. — В честь вашего прибытия закололи свинью… Просим вас милостиво отведать наши хлеб-соль.
— А чего, — сказал профессор, — кто же откажется.
Петька взглянул на Гвидонова. Тот незаметно кивнул.
— Прошу вас, гости дорогие, следовать за нами. Чем богаты, тем и рады…
Гвидонову по рангу вроде бы можно было сидеть за столом, где собрались одни начальники, поскольку прилетел на вертолете, — но уж больно невзрачно и несолидно он был одет. Так что никто из местных настаивать не стал, когда он отказался от застолья.
Бригада лягушатников, согласно информации в депеше, была подготовлена для серьезного разговора.
Вместе с бригадиром их было шесть человек.
Они собрались в соседней от директорской хате, где сквозь открытое окно, через какое-то время, стал слышен недружный, но живой разговор, почтительный смех и заздравные тосты, в честь высокого кызыльского гостя.
Гвидонову же, как всегда, досталась рутина.
Тяжелый неблагодарный труд проведения предварительных следственных действий. То есть, опрос свидетелей.
Свидетели, они же участники событий, были ребята что надо… Все, — мужики, от тридцати до сорока. От всех дружно разило сивухой, и все курили махорку. У всех были непроницаемые неприветливые лица. Особой агрессивностью отличалось выражение лица их бригадира, — посмышление остальных и позлобней.
У Гвидонова отлегло от сердца, — все-таки была какая-то основа его страхам. Он сам не понимал, почему не хотел ехать сюда, тянул до последнего, выдумал какого-то профессора, нацепил пистолет, нисколько не возражал против охраны, — и внутренне подготовился к неудаче, к какому-то облому, после которого кончается спокойная обеспеченная жизнь светского льва на службе у денежного кошелька, — и начинается нечто противоположное. О чем и думать не хочется.
Вот, интересно, — заметил Гвидонов, — что же я им сделал такого плохого. Когда они меня в глаза никогда не видели.
А уже идут грудью.
— Я к вам по поводу прошлогоднего дела, когда вы подстрелили на болотах неизвестного… — начал он.
— Вы, мы видим, из начальников, раз с нами разговариваете… Мы тоже хотели бы с вами по этому поводу разобраться.
— Замечательно, — сказал Гвидонов.
— У нас претензии, — сказал бригадир. — Обещенно было одно, а получили мы совсем другое. Обещенны были золотые горы, а получили мы, извините, — кукиш. С маслом… Говорят, вознаграждение положено, когда есть труп. Так?
Он уперся глазами в Гвидонова, легонько так поигрывая скулами.
— Наверное, — сказал Гвидонов.
— Труп был, откуда же без трупа вещичкам всяким взяться. Мы честно все их вам переправили. Себе ничего не оставили. Раз вам так надо было… Мы свое слово сдержали… Дальше уже ваши проблемы. Что его волки растащили. Так, ребята?
— Так, так… — вразнобой подтвердила бригада болотных охотников.
— И что… — продолжал бригадир. — По двести долларов на брата. Кое-что — начальству, — по триста пятьдесят. Вездеход списанный, который все время ломается, потому что у него подвеска ни к черту. Джип — директору, тоже бывший в употреблении, но так — катается… Шесть карабинов «Тайга», патроны… И это все.
— Я здесь по другому делу, — сказал Гвидонов.
— А мы — по этому… — сказал бригадир. — Ребята вот в сомнении, — чему теперь верить… Нужно менять расценки. Это главное. Каждую лягушку мы сдаем в рефрижератор по два рубля за штуку. На базаре в Кызыле никто из нас их никогда не видел. Значит, везут дальше, или в Китай, или куда еще… Там они известно, сколько стоют. Мы с ребятами думаем, что не меньше доллара за штуку. А то и все — полтора… Получается, мы вкалываем-вкалываем, здоровья не жалеем, все лето по болотам, Витька Антонов в позапрошлом году утонул, жену оставил и двух пацанов, — и все это за два рубля за штуку?
— Сколько вы хотите? — спросил Гвидонов.
— Два пятьдесят… Два пятьдесят, — это будет по-честному.
— Хорошо, — сказал Гвидонов, поразмыслив для порядка, с минуту. — Я передам вашу просьбу кому нужно.
— Не просьбу, — поправил его бригадир. — Требование.
— Хорошо, — сказал, почувствовав вдруг непреодолимую сонную усталость Гвидонов, — передам ваше требование.
— Не забудь, командир, мы долго ждать не станем.
— Хорошо, хорошо, — на все соглашался Гвидонов.
— И еще… Разговаривать о том покойнике можешь с нами сколько угодно, у нас секретов нет, — но на то место мы не пойдем.
— Почему?
— Не пойдем и все.
— А за отдельную плату?
— За плату?.. — притормозил их командир. — Это, как ребята сами решат. Мое дело — сторона.
— Тех бойцов трое было, которые огонь вели, — сказал Гвидонов. — Они здесь?
— Это я, — сказал один парень.
— И — я, — сказал другой.
— И — я, — сказал третий.
— Сколько вы хотите? — спросил Гвидонов.
Возникла пауза, в которой уже не витало враждебности. А появилось в воздухе напряжение чисто коммерческого расчета. Под здравицы из соседнего дома, под неотчетливый гул одобрения нетрезвых голосов, стало слышно, как в воздухе защелкали костяшки бухгалтерских счетов.
— Пятьдесят зеленых, — нагло, глядя прямо в глаза Гвидонову, сказал один из стрелков. — За меньшие бабки мы с вами туда не дернемся.
5.
Улов, после очередного разряда генератора, вывозили к машине на лошади.
В машине были трехслойные ящики со льдом, и лягушек высыпали туда.
Достоинство метода электрошока заключалось в том, что лягушки получались не дохлые, а живые, — только слегка приглушенные. Попав на лед, они погружались в спячку, и всю дорогу до села, дрыхли.
В селе женщины проводили их предварительную разделку, — то есть, выкидывали внутренности, — и тащили к рефрижератору. Где совершался наличный расчет. По два рубля за штуку.
Иногда рефрижератора не было по два-три дня, — тогда лягушек не трогали, они продолжали спать на своем льду. Не теряя свежести…
В то утро бригадир и коновод отправились с лошадью к машине, и пропустили самое главное. Так что не стали непосредственным участниками событий. Еще один член бригады, ночевал у машины, по какой-то своей надобности, — поэтому у палатки лягушатников оставалось три человека.
Они готовили завтрак.
Лягушек они ненавидели. Несколько раз, по пьяному делу, пробовали варить из них суп, и жарить над костром, наподобие шашлыка. Но то, что получилось, никто из них так и не решился отведать.
Чтобы на покрыть себя вечным позором.
Даже на спор, — ни один из мужиков бригады до этого не опустился…
Так что этим утром варили картошку, и разогревали подстреленного третьего дня кабана. Вернее то, что от него к этому утру осталось.
Болотце было средних размеров, метров триста в длину, но вытянутое колбаской, наподобие опростоволосившейся речки.
Тех чужаков первым заметил Федор, сидевший перед костром спиной к палатке, и соответственно, лицом к противоположному берегу болота.
Туман уже, перед тем, как исчезнуть, пошел клочьями, и стал совсем прозрачным.
Так что Федор увидел, сквозь просвет исчезающего утреннего тумана, как на противоположном берегу из-за деревьев показалась человеческая фигура в длинном плаще, а через какое-то время, следом за ней, — другая.
Насчет премии, чудовищные размеры которой не укладывались в сознании, разговоры по селу шли вторую неделю. Никто не мог ничего понять, — за что, или за кого можно заплатить такие невероятные деньжищи.
Старики посоветовались между собой и пришли к выводу, что это все политические хитрости, насчет контрабандистов. Чтобы опять задурить народу голову, и снова оставить его, как всегда, в дураках. На самом деле, ловят главного террориста в мире — Усаму Бен Ладена… Никак не меньше.
По всему выходило, что это так и есть.
На самом деле, куда ему деваться?.. В Афганистане его обложили со всех сторон американцы. Он туда-сюда, — и дернулся в Пакистан. А там — тоже американцы. Он и там, туда-сюда, и дернулся в Индию. А там — индийцы… Тоже желают получить за него выкуп.
Вот ему ничего и не осталось делать, чтобы через Китай не попытаться пересечь российскую границу. И углубиться в нашу территорию.
Кто его будет здесь искать? Никто… И он — это знает.
Но нашлись умные головы наверху. Все хорошенько просчитали, его маршрут, — вот теперь ждут его здесь. Что им заплатить за него миллион долларов, — пустое место. Когда они сдадут его американцам и получат — десять. Самый хороший навар…
Поэтому, когда Федор заметил на противоположном берегу болота первого чужака, он еще не врубился. Но когда показался второй, он сказал громким, заходящимся от волнения шепотом:
— Ребя, смотри, что я вижу! — и показал пальцем в туманную даль соседнего берега.
А там уже возникала из небытия третья странная фигура. Но зато начала пропадать в конце прогалины — первая.
Схватиться за оружие, тоже отняло какое-то время. Зарядить его, улечься, прицелиться, — на это тоже ушли драгоценные секунды.
Второй уже пропал, третий был на подходе к зеленеющим маскировкой кустам, но появился четвертый.
Именно на нем, по команде, сосредоточили они дружный огонь. Патронов не жалели, ничего не жалели, — палили и палили из трех стволов, пока весь боезапас не закончился.
И не наступила — тишина.
— Ну? — сказал тихо Валька, — попали?
— Вроде кто-то лежит, — так же тихо ответил Федор.
Так они продолжали наблюдать, пока сзади из-за деревьев не показались несколько перепуганные бригадир, и Пашка.
— Что тут у вас? — хрипло спросил Иваныч.
— Эй, — сказали им, — мужики… Мы тут, кажись, Бен Ладана положили…
Верно, — до той прогалины со всеми предосторожностями добирались побольше часа.
Вообще сначала не хотели идти, — хотя бригадир и Пашка поделились патронами, и у каждого оказалось штук по пять.
Но там еще, — три пособника. Если не сдрейфили, не дали деру, — а легли в засаду, то к ним не подберешься. Всех порешат, — за своего корешка.
Так что понятно, — почему не спешили…
Кинули на спичках, кому рисковать, — на ту полянку, под прикрытием четырех стволов, пригнувшись, вышел Пашка.
— Я перетрухал, конечно… — рассказывал он, наверное, по сотому разу. — Любой бы перетрухал на моем месте. Стоишь, словно голый, под всеми ветрами. В меня и целиться особо не нужно было. Пальни, — и все.
Но — жребий. Слепое веление судьбы…
Так что Павел, согнувшись в три погибели, пару раз бросившись на траву, ощерившись злобно, и даже тихонько напевая, — кое-как приблизился к телу.
Но засады не было. Было — тихо. Только квакали невдалеке лягушки. И скрипели где-то далеко вверху верхушки сосен.
Ладен лежал не двигаясь. И — не дышал. Плащ на спине и на груди был, натурально, весь в крови. То есть, оказался Ладен — покойник.
— Как он был одет? — спросил Гвидонов.
— Ну, плащ, наподобие нашей офицерской плащ-палатки. Только материал немного другой, немного помягче, что-ли. Под плащом — свитер с рисунком, какими-то ромбиками и оленьими рогами, синего цвета. Брюки, как брюки, ничего особенного, коричневые. Туристические ботинки, почти новые, не наши, из свиной кожи, желтого цвета, на шнуровке… Вот и все.
— Рюкзак, сумка какая-нибудь, пакет?
— Ничего такого не было. Мы сами потом удивились, — что в такой глухомани и так налегке… Должно быть, это начальник их был, — поэтому и без вещей.
— Он точно покойник был?
— Вроде точно. Мы долго у него не задерживались… Его друганы могли очухаться и повернуть обратно. Лишнее боестолкновение нам было ни к чему. Мы быстренько его обыскали и повернули обратно. За подмогой.
— Потом комиссия была. С ней ходили?
— А то кто же… Два раза. Все там прочесали… Не волки съели, так пособники за ним вернулись. Чтобы где-нибудь похоронить, по их басурманскому обряду. Если где закопали, его теперь не найти.
— Внешность?
— Кто его поймет?.. Когда тот мертвый, и когда торопишься. Вроде бы и русский, а может и нет. Или монгол, а вроде бы и нет. Или араб какой-нибудь… Не до наблюдений было.
— Что в карманах нашли?
— Вам виднее, что. Мы в пакет этот не заглядывали… Они в Америке сибирскую язву так подсовывают. Откроешь пакетик, а там белый порошок. Понюхал, — и кранты… В Америке знаете какая медицина? Не чета нашей. На каждого больного по два врача, и таблетки такие, что закачаешься. И то там от сибирской язвы мерли… У нас сразу в ящик сыграешь.
— Кроме пакета ничего не было?
— Ничего. Мы тоже удивлялись. Ни четок каких, ни Корана… Ни ножа, ни пистолета, ни спичек, ни сигарет.
— Как этот пакет выглядел?
— С сибирской язвой?.. Обыкновенно, из черной пластмассы, довольно плотной. Весу в нем грамм на двести было, — не больше.
— Значит, говорите, не пришли его товарищи выручать?
— Сыкуны оказались, эти террористы. У нас так не принято… У нас, если каждый сам за себя, — лучше вообще в тайгу не ходить. Говорят, они считают, если кого из них убили, так тот сразу оказывается в раю… Мы так думаем, что они за того покойника еще и порадовались, что тому конец пришел, раз оказался в таком хорошем месте. Одно слово: иностранцы, — у них там без бутылки вообще ничего понять нельзя.
За три недели, а если еще точнее, за двадцать четыре дня, они преодолели около полутора тысяч километров. Если это те самые люди, которых сторож видел в Омбе.
А не какие-нибудь другие.
Шестьдесят пять километров в день. Шестьдесят пять…
В соседнем доме затянули песню: Из-за острова на стрежень…
Сначала один голос, потом другой, потом третий, — потом Гвидонов узнал и голос профессора, который самозабвенно влился в общий хор.
Бригада сидела, как на иголках. Махорочный дым щипал глаза. Народ жаждал праздника, — в глазах лягушатников, не привыкших в длительным заседаниям, царила мука.
— Все, — сказал Гвидонов, — до завтра… Завтра, как перекусим, это часов в десять, вылетаем на место происшествия. Пятьдесят баксов, это не много? Пятьдесят баксов, это большие деньги.
— А чего, начальник, — ответили ему, поднимаясь, — самый раз… Там что-то не так, воздух какой-то другой. Федор, как с комиссией туда летал, даже заболел. Целый день после этого у него голова трещала. Скажи, Федь… Может, они успели какой порошок рассыпать. В общем, — добровольно мы на то место ни ногой. Только за бабки…
Во дворе директорского дома, под поленицей, прямо на утоптанной травке расположилась охрана. На брошенном на землю ручной вышивки полотенце стояла двухлитровая бутыль с мутного молочного цвета самогоном, граненые стограммовые стаканы, тарелки с нарезанным хлебом, квашеной капустой, солеными грибами, и усоленными огурцами. Кроме этого на другом большом блюде виднелись солидные куски жареной свинины.
Гвидонов, как увидел это, у него даже слюни потекли от зависти.
Охранники же, рефлекторно попытавшись загородить пиршество спиной, стали ему виновато улыбаться.
— По граммулечке, — сказали они Гвидонову, — в честь приезда.
— Чтобы к утру были в норме, — сказал Гвидонов. — По пятьдесят раз отжаться заставлю.
То-то на их лицах засветилось счастье. За возникшую легальность их деревенского застолья. Теперь нажрутся… Но Гвидонов не шутил, утро начнется с обещанной физкультуры.
Тут уж никуда не деться, — раз пообещал. Иначе, — не бывает…
— Кого мы видим!.. — поднялся из-за стола профессор. — Кто к нам пришел!..
Деревенские начальники взглянули на входившего в дом Гвидонова. Теперь уже никто не обратил внимания на его бедный наряд. Сам директор встал навстречу и взял Гвидонова за руки.
— Сделали свои дела?.. Милости просим. Вам полагается штрафная, вы уж не обессудьте. Таков наш обычай… Глубоко уходящий корнями. В народные истоки… Запоздавшему гостю, — штрафную.
— Штрафную, — подтвердил профессор, и нетвердо поднялся со стула. — Разрешите вам представить: самый уважаемый член нашего коллектива, глубокоуважаемый Владимир Ильич.
И, заметив некоторое замешательство на лицах, добавил:
— Не Ленин, заметьте, не Ленин… Зовите его просто: Владимир Ильич.
— Не Ленин… — прошла легкая волна над столом. — Не Ленин… Владимир Ильич присаживайтесь, вот ваше место.
И уже вознеслась рука над здоровенным стаканом, наполняя его до краев водкой. Штрафная здесь полагалась чудовищная…
6.
К вечеру гуляла вся деревня.
Была она перекособочившаяся вокруг небольшого пригорка, на котором стояла заброшенная и изрядно развалившаяся кирпичная церковь. Деревня — домов в сто или чуть больше.
И везде гуляли.
Слышался женский громкий смех, визг, грубые голоса мужчин и веселые крики детей. То тут, то там играла музыка, и каждая третья песня была — последний хит Верки Сердючки «Чита-Дрита».
Кое-где за заборами звучала гармонь, — оттуда, вдобавок, доносился шум потных отплясывающих тел.
Странно, но гулянье не смолкало и не ослабевало до темноты.
По всей видимости, народ здесь жил крепкий, до этого дела охочий и к нему привычный.
Гвидонову же повезло. К застолью он попал в его завершающую фазу, кроме штрафной, которую он принял с удовольствием, обильно после нее перекусив, тостов уже не было… Через какое-то время он заметил, что профессор, сидя за столом на почетном месте, во главе его, — начал клевать носом.
Как только это заметили все, разговоры и песни стихли, местное начальство подхватило профессора под руки, и потащило в опочивальню. Которую для него приготовили в этом же доме.
Профессор к этому времени спал, как сурок. Даже на ходу, пока его тащили к кровати, во всю храпел.
Счастливый человек…
Про Гвидонова забыли. Тоже, к счастью.
Только трезвый, как стеклышко, и от этого вызывавший подозрения Петька, молчаливо показался на глаза.
— Сегодня ничего не нужно, — сказал ему Гвидонов. — Завтра с утра вылетаем на место происшествия. Пилот проспится?
— Конечно, — сказал Петька. — У меня с собой таблетки. Любой хмель снимают за три с половиной минуты.
— Ты бы тоже принял на лоне природы, — сказал Гвидонов. — Иногда нужно немного расслабиться.
— Я не пью, — сказал Петька.
— Что, совсем?
— Да.
— Болит что-нибудь?
— Нет, ничего не болит. Просто не тянет.
— Похвальное качество, — взглянул на него Гвидонов.
Пришло в голову, что он ни разу еще не смотрел на Петьку. Если спросить какого цвета у него глаза, или волосы, или сколько тому лет, — Гвидонов не ответит.
Интересно…
Деревня гуляла, вечер получался теплым и ласковым. Про него забыли.
Самое время прогуляться к каким-нибудь развалинам, проверить, правду ли утверждает Мэри, — по поводу их аристократического действия на настроение.
Настроение было плохим. Если по отношению к настроению, подходит это слово.
Грустное какое-то, одинокое настроение, — как-будто его все кинули. Говоря устаревшим языком: предали.
И, поскольку дело это обычное, насчет предательств, — никакой трагедии не случилось. Просто испортилось настроение.
По-дурацки как-то устроена жизнь, в которой, — все проходит.
Не беда, что все проходит, — так уж все устроено на свете, что проходит все, к этому постепенно привыкаешь, — что идут годы, а в них появляются и исчезают за горизонт — люди, города, обстоятельства, и какие-то переживания, связанные со всем этим. Оставляя после себя — опыт. Как сказал «тоже гениальный» Александр Сергеевич Пушкин, — сын ошибок трудных.
Все это не беда. А багаж, — который становится все больше. В общем-то, полезный багаж. Поскольку за одного битого — дают двух небитых.
Беда в том, — что проходя, все это, кроме драгоценного опыта, оставляет после себя пустыню.
Выжженную безжизненную пустыню, — где ничего уже никогда не вырастет. Потому что — все прошло. Остались зачем-то в памяти, — детство, родители-чекисты, дом культуры КГБ, куда он с детским удостоверением ходил смотреть кино. Удостоверение при входе проверял старшина, смотрел, сначала на фотографию, а потом в лицо Гвидонова… Клуб этот стал первой чекистской тайной Гвидонова, которую он не выдал никому. Даже ни разу не пересказал ребятам из класса содержания ни одного из разухабистых фильмецов, которые он имел возможность смотреть, предназначенных для чекистского пользования. Чтобы спецслужба знала, какой разврат и мерзость творится там, на западе. Который идет на них незримой войной. Растлевая умы…
Беда в том, — что все это превратилось в пепел.
Как первая его любовь. И первая женщина. Первые звездочки с погон, брошенные по обычаю в кружку с водкой.
Первый орден, первая халтура, и великий исторический перелом, в самую сердцевину которого он угодил. Когда вдруг самые лакомые куски огромной могучей державы, неожиданно оказались чьими-то владениями, вдруг поделились, вдруг стали собственностью, — жестко, жестоко и бесповоротно. Когда за разглашение полагалась только одно наказание, — смерть.
Тайны… О способах и методах. Приватизации.
И это — тлен.
Ничего нет, ничего. Кроме густой пыли этой деревенской улицы. И вселенских масштабов предательства. Которое уже ничего не значит.
Ну, и, конечно, опыта.
Как же без этого. Драгоценного алмазного своего венца.
Виновата штрафная из самопального продукта, полного сивушных масел. Сивушные некачественные масла попытались вогнать его в депрессию, — полковника самой главной организации страны.
От которой все зависит.
Но впереди спасение, — аристократические развалины.
Если верить теории Мэри.
Сумрак.
Предвечерние длинные тени уже пропали. Наступила тишина, как она всегда наступает, перед тем, как на землю опуститься ночи.
Стены развалин темнели. Перед ними, бывшими когда-то храмом, было небольшое кладбище, от которого почти ничего не осталось, только несколько лежащих на боку крестов и чуть заметные холмики исчезающих могил.
Внутри бывшей церкви, одна стена которой рухнула совершенно, а три оставшихся напоминали груду битых кирпичей, был, наверное, общественный туалет, — судя по количеству дерьма, и обрывков пожелтевших, прикипевших к полу газет.
Так что Гвидонов даже осматривать ничего не стал, а сел на бывшее крыльцо, над которым, на уцелевшем фрагменте здания, было выведено белой краской знаменитое русское слово, начинавшееся с буквы «х»…
Деревня, как вид с пригорка, на глазах темнела, проваливаясь в ночное небытие.
Никаких аристократических чувств в нем не появилось.
Или развалины были не те, или Мэри оказалась не права…
Тихий мат споткнувшегося человека, и следом его упорное движение, Гвидонов услышал издалека. Судя по приближающимся звукам, еще кто-то решил приобщиться к вечным ценностям.
Не только он.
Наконец, на фоне почерневшего неба, показался и второй. Глубоко нетрезвый Федор, член бригады ловцов лягушек.
— Тебя, мужик, издалека видно, — сказал он, останавливаясь напротив Гвидонова. — Как ты шаришь здесь и шаришь.
— Привет, — сказал ему Гвидонов.
— Как ты здесь шаришь, — повторил Федор.
Он поднялся на пригорок с недобрыми нетрезвыми намерениями, и не хотел скрывать этого. Но перед тем, как дать волю рукам, ему нужно было поговорить. Выдвинуть обвинения. Оправдать себя в глазах бога, перед домом которому стоял.
Именно поэтому ему до конца жизни суждено быть ловцом лягушек.
Потому что, если приспичило, старшего по званию нужно сначала бить, а уже потом говорить ему какие-нибудь слова. А не наоборот.
— Тебе бы лучше пойти поспать, — сказал Гвидонов. — Завтра рано вставать.
Федор помолчал с минуту, стоя перед Гвидоновым и покачиваясь. Гвидонов даже подумал, что тот воспринял его совет. Но тот сказал:
— Ты мне не нравишься, мужик.
— Чем? — спросил Гвидонов.
— Тем, что ты есть.
— Мы через пару дней улетим. Потерпи немного.
— Уходи… — упрямо сказал Федор. — Катись отсюда… И в болото ты не попадешь. Нечего тебе там делать.
— Может, и так, — сказал Гвидонов. — Но нужно посмотреть самому.
— Комиссия была… — сказал Федор. — Точку поставили. Зачем тебе совать туда свое рыло?..
— Ты какой-то грубый, — сказал Гвидонов.
— Я тебя последний раз предупреждаю. Ни к какому болоту ты не полетишь… Я тебе шанс даю. И чтобы морды твоей я больше здесь никогда не видел.
— Тебе-то что до этого? — с любопытством спросил Гвидонов. А внутри приподнялись уши барбоса, и его нос, почувствовав запах, заходил из стороны в сторону. — Тебе разве не все равно?
— Значит, не все равно, раз говорю.
— Я понять хочу, почему? — продолжал упорствовать Гвидонов. — Может, и не поеду на болото, если пойму. А так, я не понимаю, почему нельзя?
— Потому, что ты мордой не вышел… Сказано тебе, нельзя.
— Комиссии можно было?
— И комиссии — нельзя… Но теперь нельзя совсем.
— Что-то я опять ничего не понимаю, — сказал Гвидонов.
Тут Федор начал копаться в одежде, не попал с первого раза рукой под рубашку, где под брючным ремнем у него было прижато к телу что-то выпуклое.
Гвидонов так догадался, что время переговоров закончилось, шанс он свой упустил, — теперь должен пожинать плоды несговорчивости.
И на самом деле. Со второй попытки Федор все-таки вытащил здоровенный тесак, каким шинкуют на зиму капусту.
Это выходило дело не шуточное, — поскольку получалось даже не рукоприкладство, — а смертоубийство.
Из-за какого-то вшивого болота, где половина лягушек уже переловлена. Вот, что было необъяснимо, вот откуда шел какой-то запах. Незнакомый, но притягательный.
— Последний раз я тебе говорю, козел, — сказал Федор, занося тесак над головой.
Тут в кармане робы затрезвонил телефон.
Так не вовремя.
— Стой, — сказал Гвидонов Федору, — подожди секундочку.
Открыл аппарат и поднес его к уху.
— Да.
— Я соскучилась без тебя, — сказала Мэри. — Как вы долетели?
— Я тебе перезвоню, — сказал Гвидонов. — Я сейчас занят.
И нажал кнопку.
Федор, заметив, что телефонный разговор закончен, начал опускать свой тесак. Прямо на голову Гвидонову.
Гвидонов посторонился и приподнял руку, чтобы ею встретить, сжавшую кухонное оружие, кисть руки Федора.
Но тот прохрипел вдруг что-то, и всем телом стал заваливаться куда-то в сторону. Вместе со своим тесаком.
Гвидонов даже дернулся, — от неожиданности.
Потом посерел в темноте лицом, перевел дух, взглянул в темнеющую на земле фигуру Федора, и, повысив голос, сказал:
— Иди сюда.
Петька появился откуда-то из темноты, и спросил:
— Да, Владимир Ильич?
— Ты что наделал?
— Я? — удивился, совершенно естественно, он.
— Да, ты… — начал злиться Гвидонов. — Ты… Он мне утром нужен был, трезвый. Ты это понимаешь?!
— Откуда я знал, — растерянно сказал Петька.
— Я тебя что, просил вмешиваться? — все более расходился Гвидонов. — Я тебя просил?!. Отныне я тебе запрещаю. Навсегда. Даже если меня мочить будут, и замочат. Это мое дело, ты понял?!.
— Да. Но…
— Ты понял? Я тебя спрашиваю?!
— Да.
В это время зазвонил телефон. Гвидонов открыл крышку.
— Ты обещал перезвонить, — сказала Мэри. — Я так соскучилась по тебе…
Это — дурдом. В котором он вынужден работать.
Гвидонов уже не помнил себя. Впервые в жизни.
Он сжал этот телефон, размахнулся, и, что есть силы, швырнул его об стену, рядом с которой сидел.
Тот даже не пискнул. Разлетелся на части молча.
Столько силы вложил в свое действие Гвидонов.