1

Если вас когда-нибудь бросала женщина, — вы поймете меня. Но только если это случилось с вами, как и со мной, — впервые.

Прежде всего, это обидно… Не просто обидно, — обидно до чертиков, до какой-то безысходной тупости. Которая начинается с утра, когда просыпаешься, и тянется целый день и вечер, до того момента, когда начинаешь засыпать, терзая себя всякими идиотскими мыслями.

Потом, — хочется надавать кому-нибудь по морде, и, прежде всего, тому хахалю, из-за которого все случилось… Хотя у них там намерения самые серьезные, и уже, наверное, заготовлены белое платье и черный костюм, впереди тихие семейные радости на долгие годы, — а я шалопай, хотя и приятный, у меня в голове серьезности ни на грош, а только одно на уме, затащить девчонку в постель, — это все, конечная цель, дальше хоть об стену лбом бейся, мои намерения на этом завершаются… Все равно, сквозь какой-то белесый бред, который приходит вместо нормального здорового сна, все время видится, как я всаживаю кулак в его очкастое мурло, как оно деформируется от моего молодецкого удара, и становится чем-то напоминающим пережаренный блин.

Так я поначалу и дрался по ночам с этим полудурком на кулаках, и все время победа была на моей стороне, а значит и справедливость.

Были еще какие-то прощальные разговоры по телефону, после которых накатывала дикая тоска, и хотелось выть. Дурацкие разговоры, напоминающие разбор полетов у летчиков, когда все садятся в кружок и начинают вспоминать, кто что сделал.

А через какое-то время я заметил, что она честно вернула все мои мелочи, которые оставались у нее, но забыла отдать мамино кольцо, которое взяла как-то поносить, единственную фамильную драгоценность в нашем доме, и мою лучшую рубашку, в полоску, которую я попросил Ирину, незадолго до решающего разговора, постирать.

Я не стал звонить и выяснять отношения, хотя нужно было бы, конечно. Может быть, нужно было это сделать, — вернуть принадлежащее мне по праву, — но что-то мешало. Я сам толком не мог понять, — что. Но чувствовал отчего-то, что это важно, не позвонить ей и не потребовать обратно свои вещи, — словно бы подошел к некому барьеру. И то, что было за ним, — не понравилось мне… Мелочность какая-то, на фоне того остального, что происходило у меня в душе…

А еще через неделю, как-то проснувшись, я подумал: человек, это звучит гордо… Может быть оттого, что прошедшей ночью я впервые ни с кем не подрался. А значит, впервые оказался выше обыкновенного мордобоя.

Так что был повод немного возгордиться. Тем более, когда тебе двадцать восемь, на улице — лето, и никогда еще ни на ком свет клином не сходился…

Вот так я оказался на рыбалке.

На работе есть рыбачки, Пашка Фролов и Егор из второй бригады, они могли бы составить компанию, тем более, если судить по их трепу, им удалось переловить половину рыбы в Подмосковье, — но дело было как раз и не в рыбе.

Если я скажу правду, получится очень смешно…

Дело в одиночестве. Дело в том, чтобы побыть одному где-нибудь в лесу, на берегу небольшой речки, когда слышно сквозь шум листьев, как еле заметно она течет куда-то. Когда пахнет подсохшей с утра травой, где-то поблизости попискивает незаметный кузнечик и время от времени тебя касается дым от полупотухшего костра. Когда никого нет рядом, никто не выскажет тебе ни единого слова, и можно, прислонившись спиной к стволу какой-нибудь березки, смотреть безразлично на глупый поплавок, думая о чем-то, и не думая ни о чем одновременно.

Смешно потому, что одиночества хватает дома. С тех пор, как умерла мама, и я остался один, одиночества у меня хоть пруд пруди. Я этим своим одиночеством смогу торговать на рынке, если на него появится спрос.

Это дома я один, или на улице, когда дофига народу, и у всех встречных на лице одно, тоже, что и у меня, — забота о хлебе насущном. А там, — так мне казалось последние два года, — будет другое…

Это была моя несбывшаяся голубая армейская мечта, — исполнение которой я уже столько лет откладывал.

Я придумал ее восемь лет назад… Когда за день находишься строем, а потом целую ночь спишь в казарме, где, кроме тебя, еще дрыхнут человек сто, — поневоле потянет одного, на природу. Когда-нибудь, в том гражданском далеко, которое неминуемо наступит… Как и смерть мирового капитализма.

Я даже сочинял себе иногда, как это произойдет со мной.

Но, — не сложилось…

Все-таки, когда тебя бросает женщина, которую ты не любишь, то кроме оскорбленного самолюбия, — остается еще, что-то похожее на армейское, что ушло прочь, вместе со всей этой историей. Ощущение потери ненужной тебе какой-то дисциплины. Подневольности какой-то, и несвободы.

Которой уже нет.

Не знаю…

Но если бы Ирина не собралась замуж, я бы до этого полуручья-полуречки никогда бы не добрался… Нужно отдать ей должное.

2

Красть у меня нечего. И грабить меня бесполезно. Как любит говорить Пашка Фролов: лучшая защита от уголовного элемента — абсолютная бедность.

Но получилось — как всегда… Я часа три, наверное, или даже больше не мог заснуть, рассматривая невидимый в темноте потолок палатки. И ломая голову, на что из моего имущества можно позариться.

Паре моих удочек — сто лет. Палатке, рюкзаку и котелку — тоже. Еще у меня есть ложка, спальный мешок, перочинный ножик, довольно неплохой, сорок два рубля в кармане на обратную дорогу, и три пачки сигарет, — на сигаретах я никогда не экономлю, потому что у них есть дурное свойство, заканчиваться в самый неподходящий момент.

Конечно, еще запасные носки, стоптанные кроссовки, панамка, кое-какая жратва… Больше ничего нет, это уж точно.

Ничего из того, что можно загнать какому-нибудь барыге или надеть самому. Только вышвырнуть мое состояние в первую же помойку, — вот и все…

Это утешало.

Смущало другое, более глобальное. Полоса, в которую, я кажется, вляпался…

А так хорошо все начиналось, я даже успел вкусить часть неземного блаженства, о котором грезил. С электричкой все получилось нормально, и с лесом вдалеке, и с едва заметной тропинкой, которая привела меня в нужное место, и с удочками, которые я умело забросил, и с одиночеством, и со стрекозами, бесшумно летающими вдоль воды.

Мне даже не помешал местный вертолет, который весь день возникал в поле зрения, медленно передвигаясь над лесом. Его жужжания, при небольшом усилии воли, можно было не замечать.

Если бы не те мордовороты, блаженству моему не было бы предела. И я бы сейчас не воссоздавал силой воображения их крутые плечи, а представлял бы себе другое, — как проснусь от чириканья пернатых, и к завтраку сварганю небольшую уху, в своем прокопченном котелке. Похлебаю ее своей алюминиевой ложкой, прислонюсь спиной к березке, закурю, и посмотрю на дальнюю излучину речки, где она становится темней, прищуренными глазами отдохнувшего человека, которому выпало испытать счастье. Услышу перешептывание ветвей в вышине, почувствую полуденную прохладу близкой воды, вдохну запах прелой земли, замешенный на прошлогодних листьях, — и закурю еще одну сигарету. Потому что такое счастье выпадает нечасто, — и о нем нужно долго мечтать, прежде чем оно исполнится.

Если бы не те мордовороты…

Но что это я… Собственно, ничего же не произошло. Ни хорошего, ни плохого. В связи с ними.

Ближе к вечеру, посередине моего покоя, появились два парня, — они как-то незаметно возникли передо мной. На фоне заходящего светила. Я собрался было поздороваться, взглянул на них, и осекся…

Дело даже не в том, что оба они, посреди моего леса, моей первозданной глухомани, были в костюмах, — в аккуратных таких черненьких костюмчиках, в белых сорочках и при галстуках. Дело совсем не в этом, хотя и это, само собой, навело бы любого человека на размышления. А в их глазах, холодных и цепких, — в которых, и я, и комар, севший случайно на щеку, были ценности приблизительно одного порядка.

— Сиди, — спокойно как-то сказал один. Так спокойно, что ослушаться его уже не представлялось возможным.

Я попытался было:

— Туристы? — спросил я с наивным любопытством.

— Много говоришь, — ответили мне совсем уж спокойно, так что и дураку стало бы понятно, всякое спокойствие после такого может закончиться.

Другой поднялся на бугор, где у меня тлел костерок, и стояла палатка. Мне было видно, как он нагибается к рюкзаку… Что у меня можно взять?..

Это я вчера бросил гребаную Москву и отправился в свое путешествие. О котором давно мечтал.

Я бросил гребаную Москву, шел после электрички через лес, вдыхая полной грудью разные ароматы, слушая потрясающую тишину, полную мимолетных звуков и шорохов. И уже пребывал в блаженстве.

Мне было так хорошо одному.

И местечко я выбрал не просто так, не первое попавшееся, — я минут сорок брел по берегу, — чтобы никакой деревни напротив, и никакого рокота тракторов и машин.

Надо же было этим уродам испортить мое удовольствие.

Второй интеллигент вернулся быстро, видно, моя абсолютная бедность его не вдохновила.

— Как клев? — спросил тогда первый.

Оба они были похожи друг на друга, не только костюмами и глазами, но и чем-то еще, какой-то общей строевой подготовкой. В отличие от меня, я так понял, никого из них не тянуло в одиночестве на природу. А только дружным коллективом.

Второй закурил, судя по вони, какое-то ментоловое дерьмо, и тоже принялся разглядывать поплавок, про который я, с той секунды, когда они появились, забыл.

— Много поймал? — спросил первый.

— Да так… — ответил я.

С каким удовольствием я бы послал его, — но посылать было нельзя. Как же, хозяева жизни, растуды их мать. По лесу, вот, могут в костюмчиках разгуливать. И ничего — не пачкаются.

— Никто здесь за последние часы не проходил? — спросил второй.

— Нет, — ответил я.

— Надолго здесь? — спросил первый.

— Не знаю, — сказал я. — Как получится…

В этом «как получится» — заключались зачатки моей мести, — это я свободен встать и уйти, или сидеть дальше, — а им ходить каким-то там своим строем, браткам этим, или кто их там знает, кто они.

Они тихо исчезли, словно их не было, — ни следа от них, ни окурка, ни какой брошенной бумажки. Вещи мои оказались целы, хотя в них рылись, и в рюкзаке все лежало не так.

Остался стыд, — от прошедшего страха. И своей беспомощности.

Захотелось собраться, и тут же слинять на станцию, хватит, порыбачил в свое удовольствие, три карасика и штук восемь плотвичек, — но этот стыд заставил меня заночевать на моем бережку.

И то и дело вспоминать, как я, здоровый парень, отслуживший два года, в положенное время, в артиллерии, кое-что за эти два года повидавший, вкалывающий по ремонту домашних холодильников, живущий не в стеклянной банке, — в городе-герое Москве, где много с чем приходится сталкиваться чуть ли не каждый день, — как я, такой молодец, и чуть было не наложил в штаны…

Вот и лежал, не в силах заснуть, пока перед глазами брезент палатки не начал смутно так появляться, а за ним не зачирикали, как по команде, воробьи.

Вот тогда-то я и отрубился. Крепким богатырским сном. И гори оно все огнем.

3

Часы я забыл дома на кухне, так что этого прибора у меня не было. Я выглянул из духоты палатки и обнаружил, что солнце над самой головой, нехитрые мои пожитки никто не спер, и вообще, все не так уж плохо, в этом лучшем из миров. Но о рыбалке можно было забыть, — утренний клев я проспал.

Зато ласкающего душу одиночества было, — хоть отбавляй.

Так что ранняя уха превратилась в обеденную.

Я побродил вокруг, собрал целую кучу сушняка. Костер запылал почти невидимым в свете дня, пламенем.

Созревал сильно подмоченный апофеоз моего похода, — приготовление генеральской ухи из собственного улова. Я даже луковицу прихватил из дома, настолько был предусмотрителен.

Им нужно было, этим лопухам, тырить мою луковицу, — что бы я без нее стал делать. Луковица — мое главное богатство.

Я чистил пескариков, бросал в кипяток картошку, сыпал туда соль, — потом сидел на корточках перед котелком и ложкой выкидывал из медленно булькающей похлебки всякие шкварки.

Ухи получилось человек на трех, но и я был изрядно голоден. Так что если очередные гости нагрянули бы ко мне, им бы не досталось ничего.

Пузо раздулось, сытое довольство подступило ко мне мягкой ленью, — даже курить не хотелось.

Я разрешил себе еще немного понежиться в тени моей березки, наблюдая тихую жизнь речки, — но только немного, где-то с полчаса, — потому что завтра с утра нужно было двигать на работу, зарабатывать себе на пропитание.

Помыть котелок, собрать скарб оказалось делом быстрым. Еще солнце стояло высоко, а день не думал заканчиваться, а я уже закинул рюкзак за плечи, взял удочки, и окинул прощальным взглядом свой бугорок с прекрасной березкой на нем.

Аривидерчи, Рома.

Перед глазами стояла карта Московской области, которую я изучал перед путешествием. Километрах в двух-трех отсюда должно проходить шоссе. По нему можно с небольшим крюком, но комфортно дотопать до станции. Возвращаться по речке не хотелось. Потому что однажды пройденный путь не сулил ничего занимательного.

Вот я, притоптав окурок, и углубился в лес, держа направление по солнцу.

Интересно, я сам так решил, идти к шоссе через лес, или Судьба подтолкнула меня? Бывают же всякие парады планет, когда они раз в сто лет сходятся в одну линию. И в этот момент что-то происходит от этого. Или начинает болеть голова, или ломается телевизор. Но, впрочем, это уже не судьба и не случайность, а какой-то злобный рок. То есть, сплошные расходы, — на таблетки или на ремонт.

Короче, я прошел по лесу километра полтора или, может быть, даже побольше, и уже слышал вдалеке едва уловимый шум грузовиков, когда еще один едва уловимый звук послышался мне… Он был настолько странным, похожим одновременно на писк раненого суслика и на испуганное рычание рассерженной, но маленькой собачки, — что я замер на месте, сломав ногой сухую ветку, которая, переломившись, сухо выстрелила из-под ноги.

Писк прекратился, словно его не было.

Я остановился и послушал, — тишина.

Не должно быть, чтобы послышалось, — но, наверное, какой-нибудь зверек уже притаился, так что можно топать дальше, ничего зоологического уже не будет.

Я собрался идти дальше, и пошел бы, естественно, если бы откуда-то сзади, но совсем рядом, кто-то не сказал едва слышно:

— Стой.

«Стоять, сидеть», — к подобным командам я скоро начну привыкать…

Я оглянулся осторожно и увидел прямо перед собой кусты, под которыми в небольшой ямке находилось что-то наподобие человека.

Это свое первое впечатление я потом много раз вызывал из памяти, чтобы пережить снова. Оно было бы весьма забавным, это мое первое впечатление, если бы таким и оказалось, — в последствии.

Наверное, этот мужичок долго заваливал себя сушняком и прошлогодними листьями, потому что его сквозь них едва было видно. Лицо у него было неестественно красное, вернее, не так: красное и непоправимо бледное одновременно, — словно его, как отбивную, хорошенько настучали, и на поверхность выступила вся краска, так что под ней никакой краски не осталось.

Не знаю, почему, — но я не испугался его.

Я вообще не испытал никаких эмоций, словно бы смотрел по телевизору не то комедию, не то какие-то картонные ужасы.

— Стою, — сказал я, разглядывая его.

— Ты кто? — так же едва слышно спросил он.

Если бы он был в порядке, это был бы вопрос человека, имеющего право так спрашивать, таким тоном он был задан. Типа: ты че, блин, как стоишь?!. Но мужик был отбит так, что и говорить-то мог еле-еле, так что получилось забавно.

— Рыбак, — сказал я, и показал ему удочки. — Иду на станцию… Тебе скорую, наверное, нужно.

Он ничего не говорил и смотрел на меня.

Так мы молчали минуту-другую, рассматривая друг друга.

— Ты в церкви был когда-нибудь? — вдруг едва слышно спросил он.

Я подумал и ответил:

— Нет.

— Сходишь, — сказал он еще медленней. — Поставишь свечку, за упокой… Запомни… Фролов Иван Артемьевич… Фролов Иван Артемьевич, — запомни, не забудь.

— А кто это? — спросил я.

— Это — я, — сказал он, — меня зовут Федул… Это имя мое, кликуха… А перед Богом, — Фролов Иван Артемьевич.

— Может, его нет, — сказал я… Дернул же меня кто-то дерзить, в такой ответственный момент.

— Кого? — спросил он, подумав.

— Бога этого, — сказал я. — Может, лучше скорую?.. Здесь дорога недалеко. Место я запомню, так что через час-другой тебя разыщем. Может, и раньше.

— Дите, — сказал он, разглядывая меня. Глаза его то покрывались какой-то мутной пеленой, то становились нормальными снова. — Что-то есть, знаю… Я километров восемь летел, почти без парашюта, ни одной косточки целой не осталось.

Тут до меня стало доходить. Насчет тех парней в костюмах…

Начавшаяся полоса не подвела… Точно, — я вляпался… Да так основательно, что оставалось только уносить ноги, — чем быстрей, тем лучше. Чужие приключения мне совсем не нужны… Я шкурой ощутил: от быстроты теперь зависит все.

Мужик, скорее всего, не врал, насчет парашюта, я разглядел, — он укутан в желтоватого цвета тряпки, тоже усыпанные листьями. Может, и правда, парашют.

— Подойди ближе, — сказал Федул, — далеко стоишь.

Я сделал шаг, так что головой воткнулся в эти ветки, под которыми лежал Иван Артемьевич, по прозвищу Федул, — и от которого нужно было бежать сломя голову, а не подходить ближе.

— Возьмешь, что дам, — сказал он тише, чем раньше, и тут я заметил, каких усилий стоит ему каждое слово. — Это честно, что ребенку достанется. По совести… Подарок. Что себе оставишь, что продашь где-нибудь. Помни мою щедрость, счастливым тебя сделал. Каждый год в этот день будешь вспоминать меня, и пить за Федула. Я по имени Федул, — для тебя… Каждый год в этот день. Запомнил?

— Да, — сказал я, но как-то по неволе.

— Здесь сумка, — сказал он. — Теперь твоя… Твой фарт, — он показал глазами в сторону от себя. — Бери… Перед Богом… Доброе дело…

Я медлил. Вспотела шея: еще секунда, и я уже не вляпаюсь, — с головой окунусь во что-то такое липкое, что и бежать будет бесполезно. Это было озарение, момент истины, посетивший меня в самый нужный момент… Но, должно быть, я и на самом деле был сплошное дите, — потому что не ринулся стремглав к шоссе, не показал рекорд по бегу на средние дистанции, а почему-то остался стоять в том же месте, столб столбом, или, вернее, остолоп остолопом.

— Возьми — повторил он…

И тут я увидел, — он ни за что не отдаст то, что хочет подарить мне. Что-то в его глазах изменилось, они стали безумными и пустыми, как у хищного зверька. Я протяну руку, — он укусит ее.

Это продолжалось мгновенье, не больше, — знакомая пелена появилась в них снова. Все-таки он был отбит и, наверное, на самом деле летел восемь километров почти без парашюта.

— Бери, — прошептал он. — И кати отсюда. Чтобы никто не видел… А то скоро разыщут меня, может, побыстрей твоей скорой…

Тут глаза его закрылись, наверное то, что он сказал, отняло все его силы.

Я подождал секунду или две, или, даже, три, и только потом начал медленно пятиться от кустов. Наткнулся рюкзаком на какой-то ствол, повернулся и, почему-то на цыпочках, двинулся дальше, словно изо всех сил оберегал хрупкий покой своего нового знакомого.

Не успел я так, балериной, пройти с десяток метров, как снова раздался треск обломанного сучка, и следом еще один. Два сучка треснули один за другим. Одновременно с легким ударом в спину.

Трудно поверить, да я сам, вспоминая те минуты, не совсем верю себе, — но в тот момент, опять в самый неподходящий, на меня снова накатило, что я — гордый человек. И звучу гордо… Потому что, нельзя все время делать из меня безмозглого труса!.. Есть у меня это: вспыльчивость, или какая-то дурацкая гордыня, или безрассудство, — которая ни разу еще ни к чему хорошему меня не приводила.

Так что я спустился с цыпочек на ступни и обернулся.

Ивана Артемьевича не стало. Он выстрелил себе в голову, от чего вместо головы у него теперь было что-то красно-бордовое, вызвавшее во мне мгновенный приступ тошноты.

Но это от неожиданности. Отошедших в мир иной я насмотрелся предостаточно. Особенно в те времена, когда мы, нашей батареей, проводили прицельный огонь склонов зеленеющих кавказских хребтов, уничтожая затаившихся там террористов. А потом ездили подбирать убиенных нами коров и коз. Для нужд кухни… Но попадались и пастухи. И подпаски. При некоторых из них имелись автоматы Калашникова. А при одном мертвяке мы даже нашли как-то гранатомет.

Наших тоже иногда доставали снайперские выстрелы гадов. Не без этого.

Ничего нет особенного в убиенном человеке, — ни желаний, ни порывов, ни самой жизни. Так — кукла.

А второй треск, вернее, первый?..

Я стащил рюкзак. Так и есть: на спине, между двух карманов, виднелась небольшая прореха, невинная такая дырочка, то ли проела моль, то ли прохудилось от постоянной носки.

Я развязал петлю, забрался внутрь, — ну, точно: пострадал мой котелок. Одна стенка у него пробита насквозь, а на другой получилась здоровая шишка. На дне же лежал слегка приплюснутый кусочек металла.

Я, наверное, чем-то обидел покойника, а покойник, наверное, не любил прощать нанесенных ему обид. Тоже, наверное, был гордый человек. Как и я.

Но отчего-то я не испытал к нему родственных чувств.

4

Теперь грех было отказываться от подарка. Тем более, что мы с дарителем оказались такие гордые люди. Тем более, что это последняя воля покойного, и тем более, что такой сыр-бор у братвы мог разгореться только из-за бабок, а бабки, при моих низких доходах, нужны были мне самому.

Я расшерудил удочкой траву вокруг Ивана Артемьевича и наткнулся, приблизительно в том месте, на которое он показывал, на ручки сумки. Потянул ее, и вытащил на свет божий, на самом деле обыкновенную спортивную сумку, с надписью на боку «Adidas».

Прощай Иван Артемьевич Фролов, по прозвищу Федул, пусть земля тебе будет пухом. Я не прощаю тебе твоего последнего презента и никогда не забуду его. Пусть простит его тебе Бог, с которым, если он есть, ты, должно быть, сейчас встречаешься.

Небольшой пистолет с длинным стволом, на который я тоже наткнулся, остался лежать в траве, хотя была мыслишка прихватить и его, — я поднял за удобные ручки свою добычу и двинулся к далекому звуку машин.

Шел спокойно, никуда не торопясь, и прошел, возможно, метров двести, так что за далекими деревьями мелькнула высокая фура грузовика, — когда тошнота накатила на меня.

Что это, — еще попробовал удивиться я. — Не мальчишка же, из-за такой ерунды…

Попытался, было, бороться, желая проглотить подступивший к горлу ком, но тошнота оказалась сильней. Что-то сильно дернулось в животе, — и вся моя генеральская уха, все мои кулинарные ухищрения оказались в одну секунду на невинной лесной траве, по которой ползли по своим делам трудолюбивые муравьи… Тошнота подкатывала снова и снова, — что-то еще выливалось из меня, что я не готовил на обед, а, должно быть, съел далеко в прошлой своей жизни. Что-то еще и еще… Так много, оказывается, во мне было всякого дерьма.

В себя я пришел, только когда вышел на обочину шоссе, и мимо прогрохотал огромный трейлер, который так ревел, что, наверное, у него там было два несмазанных дизеля, а не один.

Сизые выхлопы, которые он оставлял за собой, докатились клубами до меня, — подействовав получше нашатырного спирта. Я даже повеселел: жизнь продолжается!.. Подальше, подальше от этого проклятого места, а там кто знает, может, моя распроклятая полоса уже закончилась, и все продолжится в самом наилучшем виде?

Я вышел на шоссе в удачном месте, почти на автобусную остановку. На противоположной стороне виднелся покосившийся забор дачного поселка, за ним — куча малюсеньких крыш. Народная сельхозобитель, — реликт коммунистического прошлого, времен всеобщей уравниловки.

Но — наш президент Путин, наша партия — Единство, наш напиток — Данон — утренняя свежесть… То есть, хочу сказать: времена несколько переменились.

На лавочке под навесом оставались места, старушка, с тележкой на колесиках у ног, подвинулась, и я сел, поставив на асфальт сумку, а на нее бросив рюкзак и удочки.

Пустой желудок создавал ощущение удивительной легкости. Легкости и какой-то заторможенности одновременно.

Автобуса, наверное, давно не было, потому что почти вся лавочка была занята, и еще трое молодых ребят сидели за навесом на бревне, — жара их не брала.

— Давно ждете? — спросил я старушку.

Та посмотрела на свои ржавые часики, у которых стрелок-то было не разглядеть от древности, и сказала:

— Через пятнадцать-двадцать минут будет, если по расписанию.

Подальше, подальше от этого места. А когда стану далеко, то забуду его навсегда, словно меня никогда и не было здесь.

Наверное, вечер приближался, потому что от дачного поселка по одному или семьями подходили люди. Нормальные люди, не в костюмах, и без парашютов под мышкой. Загорелые, с хозяйской думой во взорах, чуть усталые, одетые в застиранные поношенные вещи, как и положено трудовым дачникам. Кто с тележкой, кто с корзинкой, от которых заметно пахло свежесобранными огурцами и помидорами. Несколько женщин были с цветами в руках, — и я отчего-то поразился этим цветам.

Понятное дело, огурцы, — огурцы к месту. Или помидоры. И то и другое можно съесть. Я вот, прочистивший свой желудок, с удовольствием уговорил бы сейчас помидорчик — меня бы не стошнило. Я чувствовал. Время тошноты прошло.

Но цветы… От этих цветов пахнуло на меня чьим-то презрением.

Когда я покупал цветы своей даме, на день рождения или на восьмое марта, я знал, на что трачу деньги. И бывшая моя дама, уверен, знала, для чего я дарю ей такую прелесть… Они — то же самое, что и сумка, на которой стоит сейчас мой рюкзак. Там бабки, — из-за которых многие перегрызли бы друг другу глотки. Они и те цветы — похожи. Они как бы находятся в гармонии, и не противоречат друг другу.

Эти — другие… Эти издевались надо мной, — они хотели, вроде бы, сказать, и как-то даже говорили, что я со своей новой сумкой и жаждой обогащения, — меньше их.

В этих был — покой… И не было за ними трупа парашютиста, братков в черных костюмах и внимательного вертолета над головой.

Они не сердились на меня, — просто не принимали в свою компанию. Потому что их занимало — одно, меня — другое. Одно с другим не сочеталось.

Не сердились, просто посмеивались и нашептывали: ты, гадкий утенок…

Я не гадкий утенок. Мне бы только поскорее выбраться отсюда. И — все.

Моя совесть — чиста. Я не сделал ничего плохого. В доказательство, я не прочь сейчас съесть какой-нибудь помидорчик и закусить его огурцом.

Но если говорить о главном, я был рад, что вокруг собралось много людей, и одиночество мое закончилось. Я отдал долг, выполнил обещание, данное когда-то себе. Но уже догадался, — одиночество не по мне, мне больше не нужно никакого одиночества.

Потому что с каждой минутой мне становилось легче, — среди этих людей.

Я уступил место на лавочке белобрысой непоседливой девчонке, за что ее полная немолодая мама сказала «спасибо». Это «спасибо» тоже оказалось нашатырным спиртом, совсем уж вернувшим меня из некой ирреальности, в остатках которой я пребывал до этого. Так мне показалось.

Было жарко, но вечер приближался, — и жара не обжигала, а превращалась в приятное предвечернее тепло. Вокруг негромко разговаривали, до меня доносились обыкновенные понятные слова, чуть уставших за выходные людей, — хорошо было чувствовать себя своим среди них.

Машин в сторону станции проезжало не много, прямая дорога на Москву была левей. Поэтому кое-кто стоял на шоссе, высматривая за дальним поворотом автобус.

— Битком придет, — сказала старушка, — боюсь, все не сядем.

А у меня целый воз вещей: рюкзак, удочки и сумка.

Я с опаской посмотрел на добычу: обыкновенная под спортивную, сумка, синего цвета, с белой надписью «Adidas» на боку, не очень новая, но и не старая, — самая обычная. Молния у нее до конца застегнута, слева и справа ее страхуют две обыкновенные липучки. И все… Сколько же там баксов? По весу тянет килограмм на десять. Десять килограмм баксов, — это надо же, подфартило, как справедливо сказал Иван Артемьевич. Я представил его, летевшего восемь километров по разреженному воздушному пространству со своим скомканным парашютом, и бережно прижимавшего, как младенца, к груди мою сумку. Десять килограммов баксов, — это же не меньше лимона…

— Идет! — крикнули с дороги.

Все стали подниматься, но тревога оказалась напрасной. Это был автобус, но не рейсовый, а какой-то другой, который прочесал мимо, не останавливаясь.

Народ принялся устраиваться на прежние места.

Я стоял, опершись о столб навеса, и курил. Мне нравилось жить… Я никогда не стану палить себе в голову из пистолета, а умру богатым, в глубокой старости, на своей роскошной постели, в окружении горюющих детей и внуков…

Из-за поворота показался черный «джип», похожий на вагон небольшого поезда. Признак крутизны его обитателей.

Я сразу уставился на него, потому что он ехал медленно, — другая машина обогнала его. Он слишком медленно для такой ровной дороги ехал, все время приближаясь ко мне.

Я сразу понял, что ему нужно. Вернее, кто… Вернее, кто и что…

Шутки кончились… Случайностей не бывает. Когда сейчас мочат и за сто баксов.

Я смотрел на него, как кролик смотрит на удава, не в силах оторвать взгляда. Смертная аура окружала эту машину, — ее приближение было неотвратимо.

Впору было задрожать коленками, или описаться от страха… Но мне было уже все равно. Жаль лишь стало, что все это случилось так глупо, и в тот самый момент, когда я, кретин, размечтался о сладкой жизни… В эти короткие минуты самым главным недоумком на свете, — был я. Готовился к заслуженному наказанию. И — поделом… Так что спокойно докуривал свою последнюю сигарету, прощальное желание смертника.

«Джип» становился все ближе, стало видно, что заднее стекло у него черное, но переднее обыкновенное — светлое, и за ним сидит водитель, рядом еще кто-то, за ними тоже какие-то далекие полумаски лиц.

Я курил, и уже отлично знал: бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Мышеловка эта приближалась ко мне.

Смешно.

Я не побежал прятаться, не стал в ужасе закрывать голову, не покрылся красными пятнами, — стоял и курил. Странное, ледяное спокойствие пришло ко мне.

Перед нашей остановкой «джип» еще больше сбросил скорость, и подъезжал ко мне медленно, словно там внутри был гроб, а я наблюдал похоронную процессию.

Уже разглядел одного из тех, кто изгадил мне рыбалку, он был в том же аккуратном костюмчике и при галстуке. Рядом, так же цивильно одетые, сидели его братки, такие же коротко постриженные, хорошо выбритые и похожие друг на друга, как две капли воды.

«Джип» едва двигался, словно это долгожданный автобус причаливал к остановке, чтобы забрать побольше народу. И, поравнявшись со мной, замер… Но никто не кинулся к нему со своими баулами. За спиной вдруг возникла тишина, напряженная враждебная тишина, никто не говорил ни слова, разговоры разом оборвались, — и я чуть было не прослезился от сентиментальной благодарности к людям за моей спиной, за их такую общую враждебность к обитателям этого дорогого сарая.

Братки в «джипе», словно из строя, тоже молча смотрели на простой люд, — наверное, не часто им приходится видеть обыкновенных людей, не обремененных излишней собственностью.

Мой приятель узнал меня, и, едва заметно кивнув, сказал:

— Ты попробуй как-нибудь на овес, если его хорошо распарить, может клевать не хуже, чем на мотыля.

Я чуть улыбнулся, едва-едва, не в силах поверить в свое счастье, и показывая, что тоже узнал братишку, и обязательно попробую распаренный овес в действии.

И тут я вспомнил, что сумка моя синяя, с бездарной надписью «Adidas» находится в ногах у бабки, вдобавок на ней покоится рюкзак, а ко всему этому прислонены удочки в коричневом чехле.

Но они не присматривались к вещам, — их интересовали наши лица. Я видел, как озабоченные глаза братков пробегали от одного к другому, — кого-то выискивая…

У меня даже что-то оборвалось внутри, — от предощущения удачи.

Того, кто им был нужен, среди нас не было. У него теперь вообще не было лица. Так что напрасно они елозили по дачникам глазами. Не увидеть им Федуловой физиономии, как своих ушей. Никогда.

Это не моя смерть проплывала мимо черным катафалком. Чужая… Я ошибся.

5

Минут через десять подкатил автобус, как ни странно, почти пустой. Народ похватал свои корзинки и окружил его плотной толпой.

Двери не открывались, вместо этого из форточки высунулся усатый водило, в серой боксерской майке, и закричал:

— Автобус частный, не рейсовый, — проезд до станции — дичка… Ваш стоит за углом, сломанный.

— Это же десять рублей! — изумилась знакомая бабуля. — За пять с половиной километров. Милиции на тебя нет!

Вокруг прокатился смешок, — юмор любят все, но ехать нужно было, и народ уже смирился с новой ценой.

— Всем бонус! — прокричал водило. — Вещи — бесплатно!

И только тогда, заскрипев, стали складываться дверные створки…

Я устроился со своим скарбом у сломанной кассы, пол под ногами знакомо и приятно подрагивал, а когда мы тронулись, и навес остановки стал уплывать за окном, я догадался, — как бесконечно устал.

Подобные передряги кого угодно могут довести до кондрашки.

Наплевать и забыть, наплевать и забыть, наплевать и забыть, наплевать и забыть, наплевать и забыть…

Домой, домой в мою родную, покинутую обитель. Там, в ванной, горячая и холодная вода, мыло «Тик-так», зубная паста «Лесной жемчуг», и два полотенца, одно большое голубоватого цвета, другое поменьше, мое любимое, цвета кирпича. На кухне, в большом горшке, кактус, единственный цветок, который остался от мамы, потому что остальные нужно было часто поливать, а я, бестолковый, все время забываю это делать. Первое, что сотворю, когда приеду, вылью в него, сколько он захочет, воды… Там в большой комнате диван и телевизор, и пепельница на полу, которая когда-то была цветочным горшком. Там занавески на окнах, которые давно нужно постирать, — а в маленькой комнате, куда я почти никогда не захожу — тихо и полутемно. Даже днем.

Там можно снять кроссовки и носки, и ходить по прохладному паркетному полу босяком, не подходить к телефону, если не хочешь ни с кем разговаривать, можно заварить крепкий чай, включить телевизор без звука, и упасть в наше старое семейное кресло, откинуть голову и закрыть глаза…

Минут двадцать до станции, час с небольшим на электричке, где-то с полчаса на метро…

Наплевать и забыть…

Автобус не спеша и приятно катился, переваливаясь с боку на бок. Мы переехали мостик, под которым протекала, должно быть, моя незабываемая речка, и он, взревев, чуть-чуть прибавил скорости.

Я стоял вплотную к окну, держать за поручни, ощущая коленями рюкзак и сумку. Сзади кто-то время от времени касался меня спиной, — а вокруг негромко продолжались все те же неспешные домашние разговоры, такие же уютные, как кактус у меня дома…

Лес за небольшим поворотом отступил, и перед глазами стала открываться чудная картина. Я даже не поверил сначала, что мне не кажется, усмехнулся слегка, сквозь свою усталость, и оглянулся в салон, — дачный народ не уставился в окно в изумлении, продолжал все так же беседовать, не отвлекаясь на привычное.

А увидел я, показавшийся из-за деревьев, самый настоящий замок.

Всяких неимоверных дач, которые повырастали в красивейших уголках Подмосковья за последние десять лет, я наблюдал предостаточно. Подмосковье — музей архитектурной мечты… Будь у меня предпринимательская жилка, — я бы вместо туров по Золотому Кольцу, организовывал бы путешествия по дачному Подмосковью, — и если бы меня, вместе с моими туристами не замочили бы у первой же, бизнес бы мой вечно процветал… Но ведь замочат.

Но неорганизованным порядком, я на всякие чудеса насмотрелся, так что удивить меня очередным экзерсизмом казалось, было невозможно… До вот этого последнего поворота автобуса.

Замок вдавался в лес, так что со стороны дороги виден был, в основном, забор. Не забор — крепостная стена с башенками, увенчанными, как и положено, зубчиками, и с двумя часовыми, с алебардами на плечах, передвигавшимися от одной башенки к другой!..

За стеной виднелись зеленые крыши разнообразных строений, а между ними возвышался шпиль с курантами. Куда там зачуханным Кремлевским до этого золотого с изумрудами циферблата, сверкающего совершенством в лучах заходящего солнца. Я даже смутно представил великолепие мелодии, которую они извлекают каждый час или полчаса. Какого-нибудь Моцарта в исполнении Большого Симфонического. Или «Таганку», но тоже в очень хорошем исполнении.

К крепостной стене, — там, где через ров с водой был переброшен к воротам тяжелый мостик на цепях, сейчас, наподобие Петербургских, раздвинутый, — подходила коричневого асфальта проезжая часть, обсаженная по сторонам вечнозелеными пальмами.

Вот и все, что я увидел из окна автобуса, — но этого хватило, чтобы остро почувствовать себя нищим со своим одиноким миллионом в сумке. Чтобы такое отгрохать, нужно повстречать в лесу штук пятьдесят парашютистов, не меньше… А чтобы содержать?..

— Ни фига себе!.. — вырвалось негромко у меня.

Кто-то слегка прыснул, а больше на мою провинциальность никто не среагировал. Только высокий мужик, который время от времени касался меня спиной, негромко сказал:

— Знаете, те орхидеи — искусственные… Я однажды посмотрел. Их к зиме меняют на серебристые ели, — вот те будут настоящие.

— Так это орхидеи, — глупо сказал я.

Но замок проплыл мимо, — больше до самой станции ничего такого нам не встретилось.

Автобус замер в самом начале станционной площади, и распахнул двери.

— Все, приехали! — весело крикнул водило. — Счастливого пути!

Счастливого, счастливого, — но у меня с его дичкой появилась другая проблема: билет до Москвы стоил тридцать пять рублей, в кармане их оставалось тридцать два. Трех рублей не хватало, — катить же без билета, в надежде отдать наличку контролерам, означало вносить элемент риска в передвижение, а рисковать, имея на руках заветную сумочку, я не имел права.

Не открывать же ее при всех, чтобы выдернуть из пачки зеленый стольник. С обменом просто, на каждой станции по три штуки, — но что решат окружающие, когда заметят, с кем имеют дело. И, главное, — на какие действия их это зрелище подвигнет?!.

Можно было занять у знакомой старушки, до завтра, — но та со своей тележкой уже пропала, а больше вокруг знакомых у меня не было.

Вот, черт возьми, задача задач.

Пока я ломал голову, пропустил электричку до Москвы, со второй платформы. Ее объявили, народ ринулся, — и только я решился все-таки прокатиться зайцем, как она подошла, сидячих мест там не оставалось, я видел, но можно было и постоять, не шелковый. Народ тоже был согласен, набился битком, так что на перроне никого не осталось.

Теперь какое-то время появилось, — помыслить, что мне делать с этими тремя рублями?

Вдалеке, у касс, окошки которых выходили на улицу, стояла пара человек, и я, на всякий случай, направился к ним. Поближе к центру событий.

Но, как говорится, с обеда мне везло. Если то, что со мной постоянно происходило, можно назвать везением… Не успел я пройди половину дороги, как меня окликнули:

— Молодой человек, — вы рыбак?

Я по привычке остановился, — хотя никакой команды «стой» при этом не последовало.

На лавочке сидела беспризорница женского пола. Она позвала меня, когда я поравнялся с ней, так что мы оказались «визави», то есть, иными словами говоря, совсем рядом, — друг перед другом.

Если бы между нами было метров пять или десять, я бы не заметил ничего особенного, беспризорница и беспризорница, — их теперь по великой России хватает, беспризорников и беспризорниц, — но расстояние в данном случае сыграло довольно важную роль. Можно сказать, — определяющую.

За десять метров от нее я бы увидел отдыхающую на лавочке, рядом с велосипедом, никогда не умывавшуюся девчонку, лет от пятнадцати до двадцати, одетую в нестиранное, подобранное на помойке платье, в такой же нестиранной, подобранной на той же помойке кофте, в, похожих на мои, кроссовках на босу ногу, и в таком же, как все остальное, сиротском платке. Обычное дело. К сожалению.

Но между нами не было этих десяти метров.

Поэтому, после секундного замешательства, — рыбы, чтобы отдать ей, у меня не осталось, денег лишних — тоже, и другой еды не было, последнюю луковицу я пустил на генеральскую уху, тарелочку которой сейчас бы с удовольствием съел, — я уставился на велосипед.

Точно такой украшал витрину «Спорт-Мастера», магазина в соседнем доме, в который я так ни разу еще не зашел, потому что цены там были такие, что позволить себе в нем покупки могли только те, кто подъезжал к нему на «Мерседесах».

Как можно беспризорнице доверять сторожить такие велосипеды. Она возьмет и укатит на нем, ищи ее после этого свищи, — где-нибудь на другой станции, но уже с наркотой в руках.

Но тут же меня поразила какая-то странность в ее бесприютном облике. Странность эта заключалась в ее темных, как ночь, глазах. Она как-то не так взглянула на меня, и отвела взгляд. Как-то не так, не так, как-то иначе, что ли, чем должна.

— Рыбак, — сказал я, ничего еще не понимая.

— Вы не поможете мне? — сказала она, пряча от меня глаза. Смотрела на мои удочки, как завороженная. — Мне нужно на электричку, но я не могу затащить по лестнице велосипед. Мне тяжело.

Вот те раз, — она его уже успела спереть.

— А почему рыбак? — осторожно спросил я. — Что, если рыбак, то может тащить велосипед, а если нет, то сил не хватит?

Она подумала и ответила:

— Не знаю.

— У тебя, наверное, и билет есть?

Ее что-то задело в моих словах, — тень отчуждения пробежала по ее грязному лицу.

— Да и я без билета, — миролюбиво сказал я. — Потратился на рыбалке, так что трех рублей не хватает.

Какая-то внутренняя борьба происходила в ней. Я видел отражение этого процесса на ее лице. Может быть, она хотела, чтобы я купил у нее краденое транспортное средство, по дешевке?.. А тут рыбак, — а денег на билет не хватает. Вот и внутренняя борьба… Велосипед хороший. Рублей за пятьсот я бы у нее его взял, — если бы была гарантия, что откуда-нибудь не появится его хозяин со своим законным возмездием, и не испортит всю торговлю.

— Я дам вам деньги на билет, — наконец, сказала она, — если вы мне поможете донести велосипед до электрички, затащить его туда, а в Москве поможете выгрузить.

— Три рубля, — сказал я.

Она кивнула, вытащила из-за спины помойную хозяйственную кошелку и, заслонившись от меня спиной, принялась там копаться.

И тут я увидел ее руки. С длинными ногтями и без грязи под ними… Вот это, — без грязи под ними, — бросилось в глаза сразу. То есть руки были, как и лицо, перепачканные по норме, — но ногти оказались аккуратно длинные и грязи под ними не было… Интересные нынче пошли бомжихи, с крадеными велосипедами от «Спорт-Мастера» и без грязи под ногтями.

Между тем моя беспризорница, перерыв имущество, извлекла на свет пятидесятирублевую бумажку.

— Вот, возьмите, — сказала она, — купите себе билет.

— Я мигом, — сказал я. — Шмотки мои пусть здесь полежат.

Взял бумажку, оставил ей рюкзак с удочками, подхватил свою фартовую сумку, и отправился к кассе.

И, подходя к окошку, вдруг понял, почему она обиделась… Потому что я сказал ей «ты».

6

Поэтому, возвращался я уже другим. С билетом в кармане и с думой на челе. Я достаточно суетился сегодня, так что суета закончилась, — осталось нормальное такое усталое спокойствие. Сродни некой философской мудрости.

— Привет, — сказал я, наблюдая за ней. — Может, познакомимся? Меня зовут Михаил. Как зовут тебя?

Я специально приберег это «тебя» на последок, для чистоты эксперимента.

Опять что-то изменилось в лице, но не ахти. Из-за грязи, которой она себя разукрасила, за мимикой наблюдать было сложно.

То ли обиделась на этот раз не очень, то ли что-то другое стало занимать ее больше, чем обида, — например: что ответить мне, — какое имя назвать…

Пауза стала затягиваться, она понимала, на такой естественный вопрос нужно отвечать, но явно была не готова к ответу. Даже покраснела слегка, как я сумел определить, — несмотря на ее грим. Потом, как рыбка, которой не хватает воздуха, приоткрыла рот, набралась смелости и, виновато улыбнувшись, сказала:

— Маша.

Улыбка у нее была, что надо, как в рекламе лучшей в мире зубной пасты «Блендомед-Тотал», все ее идеальные тридцать два были идеально начищены.

— Рад познакомиться, Маша… — сказал я, присаживаясь рядом. — У нас двадцать пять минут. Насчет велосипеда можешь не беспокоиться. Но тебе придется тащить мой рюкзак, он не тяжелый, и удочки.

— Да, конечно, — сказала она, без паузы.

Я достал из кармана сорок семь рублей и протянул ей.

— Что это? — испуганно спросила она.

— Сдача, — сказал я.

— Не нужно, что вы… Оставьте себе.

Я поудобней устроился на лавочке, полуобернувшись к Маше или как там ее звали на самом деле. Мне этого очень не хватало, посидеть с десяток минут на лавочке, чтобы ощутить тяжесть своего тела и его неподвижность. Очень приятное, какое-то трудовое это было ощущение, будто бы работа завершилась и теперь можно отдохнуть. Будто тело исчезает, — от этого у него наступает гармония с головой, которая становится главной.

Девчонка, как девчонка, — ничего особенного. Руки на месте, ноги тоже на месте, не худая и не толстая, не уродина, но и не красавица, — самая обыкновенная девчонка. И имя это ее дурацкое «Маша», ей очень подходит, — спокойное какое-то имя, без всяких этих дамских выкрутасов типа «Жасмин» или там «Камерон».

— Двадцать пять минут до электрички, час десять — час двадцать там, еще минут десять-пятнадцать после. Получается около двух часов. Так?

— Так, — чуть удивленно согласилась она.

— То есть, нам вместе нужно будет провести около двух часов… Давай договоримся, — ты будешь называть меня на «ты». Хорошо?

— Да, — без паузы ответила она.

— Деньги возьми, это твои деньги, мне они не нужны. У меня своих — целый воз.

— Я вижу, — сказала она, с некой непередаваемой иронией, но сдачу взяла и, не глядя, закинула ее в свою помойную авоську.

— И еще, — сказал я, не зная толком сам, что сейчас скажу. Но что-то хотел сказать, важное, не известное в тот момент самому. — И еще… Вот все говорят, что правда, — это хорошо, а вранье — это плохо. Почему?.. Нет, на самом деле, почему?.. Ведь врать — это защищаться. Каждый человек имеет право на самооборону. Если не врать, тебя быстренько размажут по стенке и спасибо за это не скажут… Ложь — это оружие, щит какой-то. В общем, без вранья никак нельзя. Если хочешь выжить, — в этом лучшем из миров. Ведь так?

— Не знаю, — сказала она, подумав, — может быть и так.

— Так вот, — сказал я, — у меня к тебе просьба, еще одна и последняя… Давай эти два часа попробуем прожить без нее. Давай не врать… Знаешь, интересно посмотреть, что получится. Ни ты меня, ни я тебя по стенке размазать не успеем, времени не хватит. Хорошо?

— Это будет не просто, — улыбнулась она своим великолепием, и задумалась.

— Ты что, изовралась так, что ничего другого уже не осталось?

— Как раз наоборот, я совсем не умею обманывать. Когда я вру, все сразу это видят.

— Тогда тебе будет легко.

— Мне не будет легко, — сказала она, и взглянула на меня, впервые не отводя глаз…

Это был шок, или удар, или то и другое одновременно. Словно меня, моими же удочками пригвоздили к скамейной спинке. Пробив насквозь во многих местах. Я потерял способность двигаться, членораздельно говорить, дышать, и вообще о чем-либо думать. Во мне ничего не осталось, кроме одного, последнего желания, до которого я во мгновенье докатился, где-то жившего еще внутри меня: сделать что-нибудь, чтобы она ничего не заметила, моего невольного головокружения, как-то собраться, прийти в себя, напрячь жалкие остатки воли, — только что гордого человека.

— Ну, а теперь скажи какую-нибудь правду, — спокойно сказала она.

— Это будет не просто, — еле промямлил я.

— Ты попробуй, — мягко настаивала она, — вдруг получится…

— Человек произошел не от обезьяны, — сказал я, — это чудовищная глупость. Нас в школе водили за нос.

* * *

Электричка возникла в мареве, там, где сходятся на нет рельсы и горит зеленый огонь семафора. Она на глазах становилась больше, и, подъезжая к платформе, загудела, чтобы народ отошел от края.

Она наехала, тормозя, — как всегда в крутящемся ветре, пахнущем разогретым железом. Народ сделал полшага назад, но не больше, — предстояла битва за места.

Маша схватила меня за рукав, так крепко, что я почувствовал ее острые ногти.

— Придется постоять, — сказал я, — с велосипедом про плацкарт можно забыть.

Вагоны останавливались, можно было уже угадать, где получится дверь, и смещаться к тому месту. Я и попробовал, но Маша так же крепко, почти до боли, продолжала сжимать мою руку, — с беспризорницей справа, и велосипедом слева перемещаться среди скопления людей не представлялось возможным.

Так что к дверям мы подошли, когда другие желающие были уже в вагоне.

— Давай, — сказал я, подталкивая Машу вперед.

Но она уперлась перед дверью и не хотела входить в вагон, — по-прежнему не выпуская мой рукав.

— Давай, — повторил я, — быстрей, а то тронется.

Но подружка моя с места не двигалась… Ерунда, какая-то, — вдруг, на пустом месте, и какая-то ерунда.

Маша стояла перед дверью, и смотрела вниз, в промежуток между платформой и вагоном, — что она там увидела интересного? В самый неподходящий момент.

— Давай! — торопил ее я.

Двери вот-вот зашипят, закрываясь, а мы все еще на платформе.

И тут я не выдержал, — отпустил драгоценный велосипед, подхватил ненаглядную на руки, не забыв при этом и ненаглядную сумку, — и водрузил все это в тамбур вагона. А уже следом последовало транспортное средство. Так что мы удачно оказались в электричке, в самый последний момент, потому что двери ее закрылись, чуть не придавив мне спину.

Я достал сигареты, закурил и посмотрел на свою попутчицу.

— Ну? — спросил я ее.

— Дай мне одну, — попросила она.

Я протянул ей пачку, она достала сигарету, и я заметил, — пальцы у нее слегка дрожат.

Что же случилось?.. Что же случилось, — ничего же не произошло, — из-за чего тогда весь сыр-бор?..

— Что там было? — спросил я.

— Где?

— На рельсах.

— Бумажки какие-то.

— И все?

— Какой-то мусор, — сказала она, затягиваясь моим ЛМом.

— Так, — сказал я, рассматривая ее. Она была на полголовы ниже меня и выглядела скромница скромницей, — потупясь, изучала шину своего велосипеда, при этом, со знанием дела, покуривая мою сигарету. — Не крепкие?

— Других же нет, — сказала она.

— И что ты можешь сказать?

— Мне стыдно, — ответила она.

— За что?

— Просто стыдно, и все… Ни за что.

Ни за что, — не бывает. Но она не врала, должно быть. Не потому, что мы договорились, — с трясущимися пальцами о пустяковых договоренностях не вспоминают.

— Ты испугалась, — сказал я.

— Очень.

— Но между рельсами и вагоном ничего не было?

— Да.

— Ты испугалась раньше.

— Да.

— Ты испугалась электрички?

— Да.

— Ты первый раз садилась в электричку, и впервые в ней едешь?

— Да.

— Ты, случайно, не инопланетянка?

— Нет.

Я помолчал, переживая последнюю новость, а потом спросил осторожно:

— Может быть, ты и в метро никогда не ездила?

— Никогда, — ответила мне Маша, еще ниже опустив голову.

Должно быть, новая волна стыда нахлынула на нее…

Двери из вагона открылись и вошли две женщины, им нужно было выходить на следующей станции. Обе были полные, с большими бюстами и от этого казались сестрами. Они молча принялись разглядывать нас, причем одна смотрела только на меня, другая — только на Машу.

Поезд начал тормозить, когда одна из них сказала:

— Ты — жлоб, до чего довел свою Махрюту. Велосипедик себе иностранный денег купить хватило, вещичками прибарахлиться — тоже. А на бедную девочку, видно, копейки пожалел. Не приведи господи, когда с таким свяжешься, всю жизнь в нищете маяться будешь.

Другая добавила:

— Девочка милая, да что ж, он, нехристь, с тобой сделал, до какого состояния довел. Гнала бы ты этого обалдуя в шею… Или ты втюренная по уши?.. Тогда глаза открой, посмотри в зеркало, на кого ты, из-за своего мужика, стала похожа. Пугало огородное, и то — лучше…

— Может быть, на самом деле? — сказал я, когда их не стало. — Может, снимешь свой дурацкий платок?.. Жарко, да он тебе и не идет.

— Я не могу, — сказала она почти жалобно.

— Так кто же ты, Маша? — спросил я ее. — Не бедная же сиротка.

— Я скажу тебе сейчас правду, — сказала она, и снова посмотрела на меня, не отводя глаз. — Только ты не поверишь.

Поверю я, не поверю, — какая разница. Меня снова, словно тараном, припечатало к стене вагона. Мурашки пробежали по коже, — это даже не гипноз, это пропасть, перед которой я оказался, — еще чуть-чуть, я упаду в нее навсегда, и буду лететь, всю жизнь, в эту бесконечную пропасть. Лететь, не жалея об этом.

— Я — никто, — спокойно сказала она. — Никто, — пустое место.

— Во-первых, это не так, — ответил я, все-таки как-то приходя в себя, — во-вторых, так не бывает.

— Ты — ребенок, — улыбнулась она мне. — Откуда тебе знать, как бывает, а как не бывает…

Не тоном старшего и бывалого, — а просто так, по-дружески…

Второй раз за сегодняшний день меня назвали ребенком. Правда, разные люди, и по разным поводам, — но это еще хуже, когда совсем разные люди и по совершенно разным поводам вдруг говорят тебе одно и то же.

Первый пустил мне пулю в спину, — что сделает вторая? Какой сюрприз, из-за того, что по ее мнению я — ребенок, меня поджидает?..

7

Из электрички она выходила нормально, то есть самостоятельно. Правда, шаг на перрон у нее получился довольно неестественным, но для первого раза это был просто замечательный шаг.

Так что электричек она больше бояться не будет.

Через плечо у нее был перекинут мой рюкзак, в руках она держала мои удочки. Я же подстраховывал ее сзади, и тащил велосипед.

Так мы и вышли из вокзала на площадь, где, я думал, мы повернем направо, к «Белорусской».

Но действительность, как всегда, оказалась причудливей любых планов. Едва мы ступили на тротуар, как она оглянулась, и спросила:

— Спасибо, за все… Тебе сейчас куда?

Что означало, ей нужно в противоположную сторону.

Что ж, Мавр сделал свое дело… Но если честно, мне было жаль расставаться с ней, с этой таинственной сироткой. Дело не в ее взгляде, от которого внутри все поджималось, и начинала кружиться голова. Вернее, дело не только в нем или в ее дурацкой загадочности. Черт его знает, в чем было дело, — но, честное слово, мне было жаль вычеркивать эту чумичку из жизни.

— Мне на метро, — сказал я, — в котором ты ни разу не была. Это такой подземный вид транспорта.

— Ты не обидишься, если я кое-что сделаю? — спросила она.

— Смотря что, кое-что.

— Я хочу подарить тебе этот велосипед. Ты с ним так мучался. И потом, он тебе очень идет. Так же, как мне не идет этот платок.

— Нет, — покачал я головой. — Тогда все станет плохо.

— Что тогда станет плохо? — спросила она.

— Тогда мы будем не на равных, — сказал я.

Она начала смотреть на площадь, забитую, как консервная банка кильками, машинами, потом повернулась и сказала:

— Ты, наверное, прав… Тогда, просто прощай.

— Прощай, — согласился я, повернулся и пошел от нее. И не оглянулся до самого метро.

Там оглянулся, но ее в толпе уже не заметил.

Я не любитель велосипедного спорта, так что велосипед покупать себе не стану, — машины тоже. Я рассеян, — вернее, бывает, в самый неподходящий момент начинаю о чем-то думать, тем самым теряя контроль над текущей дорожной ситуацией.

Из института я ушел с четвертого курса, когда не стало мамы, и понадобились деньги на жизнь. И давно уже забыл, что мы там три с половиной года проходили, то время покрылось цветной пеленой, сквозь которую трудно стало, — да и не нужно, наверное, — что-либо различить.

Ребята из группы, когда еще продолжалось студенчество, звонили, — потом все реже и реже. У каждого началась своя программа, а о прошлом появились свои развеселые туманы.

Но привычка вдруг, в самый неподходящий для этого момент, начинать напряженно думать, на какие-то чудовищно отвлеченные темы, — как устойчивый атавизм, осталась, так что в машине я мог врезаться в любой, из множества, фонарный столб. Запросто.

Вот квартире нужно дать грандиозный ремонт, какой-нибудь «суперевро», можно поменять мебель, и, естественно, накупить кучу всяких шмоток.

Хотя меня все устраивает там и без ремонта, — мебель свою я помню с детства, она, может быть, не совсем новая, но крепкая и удобная. И одеть мне есть что, — я модник не большой. Если только осенние ботинки… Вот осенние, на толстой подошве, ботинки мне на самом деле нужны, чтобы не скакать козликом через лужи, а чесать через них, не обращая на стихию внимания.

Я размышлял о материальных благах до своей станции, и на эскалаторе, а когда вышел на улицу, понял: потребности у меня, к сожалению, самые, что ни на есть, убогие.

При таком количестве баксов, — и такие потребности. Осенние ботинки…

Но из теории знал: они растут. Достаточно будет окинуть жадным взглядом гору зеленых пачек, высыпанных на кухонный стол, как потребности, как на дрожжах, начнут сами собой увеличиваться. Они постоянно будут увеличиваться и увеличиваться, до тех пор, пока не придут в гармонию с моим возросшим материальным благосостоянием.

Так что бояться нечего. За свои потребности. Не все еще потеряно.

От метро до дома — шесть минут. Здесь уже — другой воздух, другое солнце, другая температура, другие звуки, все другое: в месте, где проходит моя жизнь.

Порыбачил…

Лифт, скрипя суставами, поднял меня на шестой этаж. Обитая дерматином пятнадцать лет тому назад, дверь, с табличкой «64», как заждавшаяся хозяина собака, заскулила от радости, лизнула своим неживым языком, замок мягко открылся, — и я оказался дома.

Я, наверное, полчаса нежился под душем, или, даже больше. Сидел под его горячими раскидистыми брызгами, скрючившись, как младенец в утробе у матери, — и отдыхал. Чувствуя тем местом спины, куда должна была войти пуля, предназначавшаяся мне, приятное покалывание неземной влаги, подаренной нам для услады каким-то небесным всесильным существом.

Теперь — пересчитать бабки, и спать.

А утром — будет утро. Какая-то новая, должно быть, распрекрасная жизнь, о которой я ровным счетом ничего еще не знаю…

Я так долго ждал торжественного момента, что мог подождать еще немного, — поэтому специально не торопился, как гурман над редким экзотическим блюдом.

Помылся, заварил крепкий чай, и перенес подарок Федула в комнату, на пол у дивана, чтобы мне султаном сидеть на нем, лицезрея свои богатства.

Липучки поддались легко, — большая молния, проходившая через всю сумку, открылась, проехав от начала до конца, мягко, как по маслу.

Сверху, для маскировки, как у них водится, лежала прозрачная упаковка с коричневой рубашкой. Тоже не пропадет напрасно, — мне идет коричневый цвет… За ней виднелась еще одна упаковка, с такой же точно рубашкой. Я достал и ее… За ней тоже была рубашка…

И за ней рубашка.

Сумка была битком набита упаковками с одинаковыми коричневыми рубашками. Я, в каком-то полуоглушенном состоянии, доставал одну за другой и бросал на пол. Бросал, бросал, пока упаковки не закончились, и сумка не оказалась пуста.

А где баксы?..

Где мой лимон, где прощальный подарок, где фарт?..

Или у них там такие шутки?..

Я схватил одну упаковку, разорвал, вытащил рубашку и потряс ее. Она развернулась, — обыкновенная рубашка, каких на любом вещевом рынке пруд пруди, по полтиннику за штуку. И никаких денег в середине.

Проверил еще одну, и еще, — ничего.

Дальше уродовать товар было бесполезно…

Хороший юмор, правильный, с микроцефалами только так и нужно поступать.

Здравствуй лох, простофиля, придурок!.. Так тебе и нужно.

Бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Здесь и сыра никакого не было.

И я пошел на кухню пить свой крепкий чай, — то мрачнея лицом, то, как мне и пристало, беспричинно хихикая.

И, как положено, два раза насыпал в кружку сахар, — так что чай стал приторным, — как та райская жизнь, которой я в один момент лишился.

Сыра не было… Сыра не было, — но мышеловка-то была. Мышеловка-то была, еще какая!..

Мышеловка была, я чуть не угодил в нее. Она была серьезной, эта мышеловка, серьезней не придумаешь. Просто так не стреляют человеку в спину или себе в голову. Просто так не бродят по лесу озабоченные чем-то братки в костюмчиках, и не висят над деревьями вертолеты, которые за час сжигают столько бензина, что моих доходов за год не хватит, чтобы заплатить за него.

Ничего не бывает просто так. Тем более, — такого…

Не допив чай, я опять вернулся в комнату, к проклятой пустой сумке.

На дне ничего не оставалось, но сбоку виднелась еще одна молния. И на ощупь чувствовалось, что там что-то лежит. На лимон это утолщение не тянуло, но на пачки три-четыре — наверняка. Хватит мне и трех пачек — для полного счастья…

Там оказалось потертое портмоне и пакет, в обыкновенной оберточной плотной бумаге.

В портмоне лежал паспорт на имя Флорова Ивана Артемьевича, прописанного в городе Благовещенске по улице Зои Космодемьянской, дом три, квартира двадцать один, водительские права на его же имя, пачка презервативов и деньги.

Тысяча восемьсот долларов и штук десять наших пятисотрублевых купюр. Больше там ничего не было.

Тогда я приступил к пакету.

Под оберточной бумагой я нашел еще один пакет, — наглухо запаянное в черный твердый пластик вместилище, — так что не зубами, а только при помощи ножниц и ножа.

То и другое у меня было.

Брюлики? Сибирские самоцветы?.. Или какой-нибудь глаз Фараона, извлеченный из Благовещенских недр безвестным старателем? Тридцать лимонов на аукционе в Сотсби?.. Но мне-то что с ним делать, с этим Фараоном, в какую комиссионку нести его мне?

Под искореженным мной пластиком обнаружился небольшой мешочек из грубого холста, перевязанный у горла толстой суровой ниткой… Ну что ж, Фараон, так Фараон, — дареному коню в зубы не смотрят…

Но Фараона не было… На дне мешочка, когда я перевернул его и вытряс на колени содержимое, оказался какой-то самодельный брелок, выполненный из кусочка обгоревшего по краям металла.

Народный умелец нашел материал на свалке, просверлил ближе к краю дырочку и продел через нее длинный кожаный ремешок. Надел на шею и стал носить, на память о блюминге, вблизи от которого проработал до пенсии.

Брелок напоминал застывшую плоскую каплю расплавленной стали, которой капнули случайно в стороне от общего раскаленного потока, и она, бедная, застыла на свежем воздухе, став совсем уж никому не нужной, ни пушки из нее не отлить, ни сковородки какой-нибудь. Если бы не сентиментальный пенсионер-умелец, так бы это все превратилось когда-нибудь в ржавую пыль.

Три копейки — или четыре. Вот и весь Фараон…

Я еще раз простучал стенки сумки, — больше ничего, никаких больше потайных карманов.

Можно было подсчитать доход. Ни на ремонт, ни на мебель… Но на ботинки и на то, чтобы поставить ребятам с работы бутылку, и не одну, — поднять первый тост за некого Ивана Артемьевича, который организовал эти веселые поминки.

Рубашки можно дарить, когда приглашают в гости, — тоже хорошая идея.

Но так поводить меня за нос! — молодцы…

Я вспомнил дорожную чумичку и то, как она несколько раз посмотрела на меня… И такая досада подступила, хоть вой, — словно я потерял навсегда что-то на самом деле дорогое, подороже несбывшегося Фараона. А терять было нельзя.

Вспомнил ее, и велосипед, от которого отказался… Ничего я не понимаю в этой жизни, — дуб дубом… Все они правы.

Поднял на ладони продырявленный кусочек металла: его оплавленные края еще светились остатками пламени, частью которого он когда-то был. Нарочно так никогда не сделаешь, все-таки пенсионер знал, в чем сверлить дырку.

Этот брелок понравился мне, хоть и стоил три копейки. Я поднял его за кожаный ремешок и одел на шею. Пусть это будет память из времен атеизма, когда вместо крестиков «спаси и сохрани», носили на груди всякую чушь, кто во что горазд… Пусть это будет память о моем сегодняшнем долгом дне.

О сегодняшнем уроке мне, — за который я ставлю себе двойку. Ну, может, поскольку остался цел, — три с минусом… Но никак не больше.