Любовные утехи богемы

Орион Вега

Часть II

АНГЛИЯ

 

 

Глава 5

ПИСАТЕЛИ И ПОЭТЫ

Венецианская пассия Байрона

Дамы Венеции без труда тратят огромные деньги на мебель и одежду, достойные принцесс, не имея иных доходов, кроме торговли собственным телом.
М. Монтень

Лондон распутства…

И действительно, разве эта прекрасная прохожая с Оксфорд-стрит, если присмотреться вблизи, не Фанни Хилл Джона Клилэнда? А эти шлюхи с Флит Эли, которых Пепи за пять шиллингов ведет на постоялый двор Ламберт Марш, что на Ченнел-Роуд? Разве это не те «шлюхи в бархате и шелке», которых Байрон видел в Ковент Гардене, где они щеголяли в ложах, или, возможно, даже та несчастная девушка с Уорд-ворт-стрит, обреченная встретить Джека Потрошителя? И разве это не Нелл Блоссом, которая идет по Рэтклиф Хайвэй на противоположной стороне Темзы, вечная девственница, которую госпожа Даберри продает в своем серале за пять гиней, ибо это сама любовь с лицом ангела? А позади нее, разве это не Нелл Харди, жена капитана, которая занимается проституцией ради удовольствия, так как корабль ее мужа только что покинул порт? А дальше, разве это не Черная Молли с Хедж Лойн, чей шербет из кислого винограда свел не одну челюсть, но и возбудил чувства не одного человека из числа пресыщенных? А там, разве это не прекрасная Анна, которая поднесла слабеющему опиумисту Томасу де Квинси стакан ароматного портвейна? Нет, это может быть только Моль Флендерс Даниэля Дефо, самая знаменитая среди них, «Моль Флендерс, которая родилась в Ньюгетской тюрьме и в течение шести десятков лет своей разнообразной жизни (не считая детского возраста) была двенадцать лет содержанкой, пять раз замужем (из них один раз за своим братом), двенадцать лет воровкой, восемь лет ссыльной в Виргинии, но под конец разбогатела, стала жить честно и умерла в раскаянии», как гласит подзаголовок этой знаменитой книги.

Лондон описан Диккенсом и увековечен в гравюрах Доре, в живописи и поэзии.

…До лорда Байрона в Англии грешил другой писатель — викарий и пьяница Свифт, ревностный посетитель лондонских таверн. После Байрона — великий и парадоксальный Уайльд.

У каждой нации свои архетипы страстей. Кроме того, грех в каждом случае носил свой резкий отпечаток их личности. Но всех троих объединяла исключительная свобода, с какой они относились к пуританским нравам Англии.

Хромота, конечно же, не была единственным изъяном Байрона. Он не принадлежал к числу людей, над которыми издевался Ювенал: они говорят о добродетели, на деле демонстрируя обратное. И все-таки до сих пор приписываемая Байрону склонность к инцесту и содомии не подтверждена ничем, на наш взгляд, и нуждается в куда более веских доказательствах, чем сплетни, распространяемые завистниками и обиженными им, и заурядные слухи, не имеющие под собой почвы.

Бомонд всегда принимал его холодно. «Я с удовольствием узнал, — говорил Стендаль, — что лорд Байрон — бандит, когда он появлялся в салоне у госпожи Сталь или Копе, все английские дамы выходили. (…) На его месте я симулировал бы смерть и начал новую жизнь».

Взаимное отторжение привело к тому, что Байрон оказался в Венеции.

Когда люди попадают за границу, они кардинально меняют свое поведение. Лишь два города были известны разнообразием, живописностью и качеством своих проституток — Венеция и Лондон. И оба эти города околдовывали писателей — но совершенно по-разному.

Венеция могла бы показаться идеальным местом для того, чтобы скрыться от света. Стены дворцов были толсты, потайным дверям не было числа, черные тихие гондолы (bautta) были подобны непостижимым громадным рыбам, а маски носили все время, пока длился карнавал, то есть шесть месяцев в году. Эта ложь шелка и картона, которая гениально маскировала лишь верхнюю часть лица, как нельзя лучше позволяла не стеснять свой язык. Это давало возможность боязливым и нерешительным людям, желавшим знать, любят ли их, выведать все, при этом оставаясь в неизвестности и ничем не рискуя. И только тогда с себя снимали, да и то ad libitum, маску, о которой Монтескье сказал как-то: «Благодаря ей я могу среди бела дня отправиться к девочкам, переспать с ними и после этого не причащаться на святой неделе…»

22 декабря 1818 года Шелли писал Пикоку: «Лорд Байрон связывается с женщинами самого низкого происхождения, его гондольеры находят их прямо на улицах. Он сговаривается с отцами и матерями, чтобы те продавали ему своих дочерей. Он водится с подонками, которые совсем утратили человеческие вид и лицо и которые без зазрения совести признаются в таких вещах, о которых в Англии не только не говорят, но и, я думаю, не всегда подозревают».

Байрона не беспокоили подобного рода предосторожности, и его жизнь в Венеции, полностью посвященная любви и работе над «Манфредом», «Чайльд Гарольдом» и «Дон Жуаном», в самом прямом смысле была полна «шума и ярости». Тем более что местные куртизанки не зависели от него материально, с чем он постоянно сталкивался в Лондоне. В своей корыстной активности они сохраняли полный контроль над своими предпочтениями с неясным, но всегда присутствовавшим чувством уважения к тем, кому они были обязаны. Джульетта Жан-Жака Руссо всегда, и даже во время любви, держала наготове пару пистолетов. «Когда я бываю уступчивой с людьми, которых я не люблю, я заставляю их платить за то, что они нагоняют на меня скуку. Что может быть справедливей? Я терплю их ласки, но не хочу терпеть их оскорблений и не дам промаха, стреляя в того, кто промахнулся, обидев меня».

Байрон избежал пороха, но прошел на волосок от кинжала. Если его страх и был очень сильным, то он наверняка смягчался романтическим удовольствием, вызванным тем, что он видел, как его слегка касается клинок, который был продолжением обожаемых рук. Одной из тех рук, которые в течение нескольких месяцев и были для него ожерельем, прежде чем стать удавкой.

В 1817 году в тех местах свирепствовала нищета. Стендаль насчитал пятьдесят тысяч бедняков и констатировал, что на постройку дворца Вендармен на Большом канале было пожертвовано только тысяча луидоров, хотя постройка стоила двадцать пять тысяч. И английский лорд в то время мог, не слишком насилуя свой талант, сойти за богача и приобрести себе дворец Мочениго, чтобы прятать там путан. «С венецианскими лирами можно творить чудеса», — признавался он.

В этом городе, где улицы заменяют каналы, церкви были в первую очередь местом, где можно было послушать музыку и насладиться живописью. И чтобы не нарушать гармонии окрестностей, некоторые прихожанки договорились принимать в высшем смысле благочестивую позу: веки должны были быть прикрыты очень светлыми волосами, под fazziolo, маленьким кружевным платком; кончик его свисал на лоб. Понятно, что чаще всего это делалось для того, чтобы привлечь внимание кавалера или знатного иностранца.

…Мужчина, который в тот июньский день 1817 года ковылял от Салюте до Догана ди Маре, был англичанином. Он был одет во все черное. (Этот цвет, скажем мимоходом, лучше всего подходил к этому городу, не знавшему пыли, так как он очень успокаивает; что до остального, то все будет сказано, если принять во внимание, что садилось солнце.) Двадцать восемь лет, лицо с тонкими чертами, восхитительные глаза и фигура, которая приводила в восторг Стендаля. Лорд Байрон (а это был именно он), как и каждый день, шел на остров Сен-Лазарро, где старый монах, писавший труд о земном рае, следы которого он мечтал обнаружить на земле, обучал его армянскому языку.

Маргерита Коньи… Именно так звали эту прекрасную венецианку; с ней он случайно столкнулся в один из вечеров. Ночь была настолько светлой, что от этого ощущалась легкость, она склоняла к безумиям. Весь город праздновал, когда его лошадь, возможно, привлеченная ярким светом костра, который жгли на площади, остановилась неподалеку от группы танцовщиц. Самая красивая из них была женой пекаря; он же и прозвал ее Форнариной в честь любовницы еще одного сексуально одержимого великого человека — Рафаэля. Она была высокой, темноволосой, чистоли-цей, а ее запястья и лодыжки были очень тонкими и изящными: сопротивляться ее очарованию было невозможно.

И она, предварительно обласкав его взглядом, брошенным из-под своих длинных ресниц, галантно обратилась к нему, прося его быть по отношению к ней таким же добрым и великодушным, каким он бывает по отношению к другим людям. Байрон ответил ей: «Если ты действительно нуждаешься, я помогу тебе, не поставив при этом никаких условий, и тогда ты сможешь по своему желанию решить, будешь ли ты заниматься со мной любовью, или нет; это не имеет ровным счетом никакого значения. Но если ты не находишься в полнейшей нужде, речь идет не более чем о любовном свидании. И я полагаю, что именно таким было твое намерение, когда ты обратилась ко мне».

Маргерита отличалась сильной алчностью и не менее сильной страстью к любовным приключениям, а потому не колеблясь заявила, что она находится в страшной нужде и в то же время сгорает от желания заняться любовью с таким красивым мужчиной. Однако она не принадлежала к числу тех женщин, которые отдаются за дукат на дне гондолы и забывают об этом спустя мгновение. Ее красота, ее веселость и образованность оказали на лорда подобающее воздействие. Сознавая свое очарование и власть, которую она благодаря ему приобретала, она сумела моментально создать вокруг Байрона пустоту, разогнав остальных любовниц и сорвав маски с тех женщин, которые, намереваясь воспользоваться правом, предоставляемым карнавалом, норовили уцепиться за ее любовника.

В одном из писем к Джону Мюррею Байрон упоминает об одной из многочисленных потасовок Маргериты с теми, кого она считала соперницами. Во время драки сам Байрон наблюдал это выяснение отношений между женщинами, скрестив на груди руки и ни во что не вмешиваясь. Как ни вспомнить здесь Александра Блока, его холодное достоинство и презрительную улыбку, когда принимал в семью младенца — сына Менделеевой и Андрея Белого. Были так же скрещены руки, была та же отстраненность. Хотя, впрочем, положение Блока было куда хуже…

Вот признание самого Байрона одному из немногих друзей: он сообщает в очередном письме:

«…Словом, через несколько дней мы с ней поладили, и в течение двух лет, когда я имел больше женщин, чем могу сосчитать или перечислить, она одна имела надо мною власть, которую часто оспаривали, но не могли пошатнуть. Как она сама публично заявляла: «Ничего, пусть у него их будет 500, он все равно ко мне вернется»».

Вся семья Коньи сразу же стала жить за счет английского лорда, пользуясь выгодами, приносимыми искусной любовью Маргериты. Пекарь покинул свою пекарню, а мамаша взяла в свои руки судьбу своей дочери. И после эпической сцены, которую устроили две женщины, когда муж и полиция не могли их перекричать, они запросто поселились во дворце Мочениго.

Расслабившийся Байрон посчитал возможным отдать себя в распоряжение этой любовнице, которая управляла его хозяйством и полностью освободила от надоевших повседневных забот. «С того дня, как она вошла ко мне в качестве donna di governo, расходы возросли почти наполовину», — констатировал он. Дикая, словно колдунья, жестокая, словно демон, и прекрасная, как сам грех, она при всяком удобном поводе хвасталась властью над Байроном. Чтобы облегчить свою задачу, она выучилась читать, так как ей было необходимо знать, от кого и о чем были те письма, которые он получал. Будучи очень набожной, она умела сочетать искусство удовольствия с молитвой, и всегда, даже во время полового акта, отмечала про себя, что прозвонили к молитве к Деве Марии…

К несчастью для ее памяти, у нее оказались нелады со вкусом, что было совершенно непростительно в Венеции. Деньги и известность на какое-то мгновение помутили ее рассудок, и она позабыла, что из-за специфического характера ее красоты ей были просто противопоказаны шикарные наряды. Они просто убивали ее очарование, поскольку способны лишь подчеркнуть серость. Очаровательная под fazzioli, она становилась вульгарной, когда надевала огромную шляпу и платье со шлейфом. Этот чертов хвост, которым она так и не научилась манипулировать, стал причиной ее краха. Взгляды, которые она к себе привлекала, из восхищенных со временем превратились в ироничные, а затем вообще прекратились: она стала смешной. Хотя ее обнаженное тело каждый раз возвращало Маргерите ее изначальный шик, она потеряла свою «изюминку», и у Байрона пропал к ней всякий интерес.

Удар оказался для Маргериты настолько сильным, что она чуть было не лишилась рассудка.

Чтобы попытаться удержать этого англичанина, который начал снова разговаривать на своем родном языке, растерянная Маргерита решила сражаться и, схватив нож со стола, попыталась им перерезать своему любовнику горло. Непоправимого не случилось только из-за неверности ее движений.

То ли из-за несчастной любви, то ли из-за того, что ее удар не пришелся в цель (этого нам узнать уже не дано), она бросилась в Большой канал. Однако поскольку она отличалась романтичностью, она дождалась полуночи. Дабы выяснить, чем был вызван этот всплеск воды, на гондоле, проплывавшей мимо, зажгли фонарь. И гондольер, будучи поэтом и галантным человеком, естественно, протянул ей руку.

Коль не любовь сей жар, какой недуг
Франческо Петрарка

Меня знобит? Коль он — любовь, то что же

Любовь? Добро ль?.. Но эти муки, Боже!..

Так злой огонь?.. А сладость этих мук!..

* * *

…Весь XVIII век, начиная Мольером и заканчивая Моцартом, был чрезвычайно очарован всем, связанным с Турцией. Театр и опера буквально затаскали образы турецких героев, пашей, пиратов и бедных заплаканных рабынь. Помимо этих театральных фантасмагорий, повествования путешественников, более серьезные лишь с виду, подпитывали мечты подростков. Египетская кампания Бонапарта была самым значительным памятником этому мифу.

Несомненно, своим появлением на свет этот фантазм женщины из гарема, гиперболически выражавший загадочность женщины, запретной, а потому и доступной пленницы, обязан имени Клода-Этьена Савари. Даже если некоторые умы и пытались показать, что он позволил себе много вольностей по отношению к правде, его описания юных грузинских и черкесских пленниц оказали сильнейшее влияние на мужскую чувственность конца XVIII века. Благодаря ему стало известно, что за стенами гарема, которые считались неприступными, обитают существа, единственными занятиями которых являются купание и любовные мечты. Рожденные в областях умеренного климата, они получили от природы душу, полную энергии и способную к бурным эмоциям; привезенные в огненный воздух Египта, они приобрели сладострастие чувств благодаря запаху цветов апельсинового дерева и ароматических трав; и лишь одна забота занимает их, лишь одно желание волнует, одна необходимость настоятельно дает знать о себе, а изоляция, в которой они удерживаются, только усиливает напор всего этого.

В «Гяуре» Байрон при помощи образов Лейлы и Зулейхи снова возвращается к теме девушки из гарема, которая бросает вызов смерти ради западного мужчины, и предлагает нам высшее воплощение мифа, затрепанного предыдущим веком. Подобная литература имела огромное влияние на молодых людей поколения 20-х годов XIX века. Сладострастие, с которым говорили о расточительной восточной женщине, воспламеняло воображение.

В «Беппо» Байрон уже совершенно в ином свете представил нам судьбу турецких женщин: «В Османской империи их покупают как кобыл, живут они у мужа, как собаки: две пары жен, наложниц миллион, все взаперти, и это все закон».

* * *

Что касается так называемых «причуд» Байрона, то доверимся в этом вопросе Пушкину. Лорд Байрон как личность и как поэт занимал его; он ценил творчество своего собрата по перу. И, что немаловажно для нас в данном случае, внимательно изучал все, что только появлялось о нем в Европе, пользуясь английскими, французскими, немецкими и другими источниками. Широкая осведомленность Пушкина в литературных делах Европы давала ему возможность читать все эти рецензии, статьи — что называется, между строк.

Размышляя о странностях лорда Байрона, их происхождении, Пушкин отмечал в своих заметках: «Род Байронов, один из самых старинных в английской аристократии, младшей между европейскими, произошел от нормандца Ральфа де Бюрон (или Бирона), одного из сподвижников Вильгельма Завоевателя. Имя Байронов с честью упоминается в английских летописях. Лордство дано их фамилии в 1643 г.

Говорят, что Байрон своей родословной дорожил более, чем своими творениями. Чувство весьма понятное! Блеск его предков и почести, которые наследовал он от них, возвышали поэта: напротив того, слава, им самим приобретенная, нанесла ему и мелочные оскорбления, часто унижавшие благородного барона, предавая имя его на произвол молве.

В 1798 г. умер в Ньюстиде старый лорд Вильгельм Байрон…и маленький Георгий Байрон остался единственным наследником имения и титула своего рода…

Первые годы, проведенные им в состоянии бедном, не соответствовавшем его рождению, под надзором пылкой матери, столь же безрассудной в своих ласках, как и в порывах гнева, имели сильное продолжительное влияние на всю его жизнь. Уязвленное самолюбие, поминутно потрясенная чувствительность, оставили в сердце его эту горечь, эту раздражительность, которые потом сделались главными признаками его характера.

Странности лорда Байрона были частью врожденные, частью им заимствованы. Мур справедливо замечает, что в характере Байрона ярко отразились и достоинства и пороки многих из его предков: с одной стороны, смелая предприимчивость, великодушие, благородство чувств, с другой — необузданные страсти, причуды и дерзкое презрение к общему мнению. Сомнения нет, что память, оставленная за собою лордом Вильгельмом, сильно подействовала на воображение его наследника — многое перенял он у своего странного деда в его обычаях, и нельзя не согласиться в том, что Манфред и Лара напоминают уединенного ньюстидского барина.

Обстоятельство, по-видимому, маловажное имело столь же сильное влияние на его душу. В самую минуту его рождения нога его была повреждена — и Байрон остался хром на всю свою жизнь. Физический сей недостаток оскорблял его самолюбие…»

Дневники Байрона показывают действительно глубокую внутреннюю связь между романтическими созданиями словоброжения и его жизненными испытаниями, порывами и страстями юношеских лет. Зачастую, особенно в лондонском дневнике 1813–1814 гг., в пору создания «Гяура», «Корсара» и «Лары», Байрон не без лукавства мистифицирует своего читателя, дразня его загадочными намеками на роковые тайны своей интимной жизни.

…Улыбка Байрона. Возможно ли это? Мы ведь привыкли представлять его где-нибудь на вершине скалы, созерцающим бушующее море, не правда ли? Но забываем при этом, что в литературе, как и политике, человек имеет право создавать себе тот образ, какой посчитает нужным. Разочарование во всем и «байронический» вид — уловка. Маска. В действительности — молодость, ирония и… смех. Истина в этом есть — почему бы нам не допустить, что Байрон смеется над легковерными людьми, готовыми в угоду общественному мнению поверить любой глупости и нелепому наговору? Такова одна из версий.

24 мая 1824 года в доме Мюррея Байрон уничтожил свои записки; он вел их довольно долго. Отношение к этому и теперь самое разное. Послушаем снова Пушкина — он, как всегда, стоит особняком:

«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? Черт с ними! Слава Богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо, — а там злоба и клевета снова бы торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением.

Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. Охота тебе видеть его на судне».

С этим перекликаются слова самого Байрона: «Я хочу, чтобы мою бедную голову не засахаривали и не мариновали…»

Король жизни

❖ Мысль и Слово — средства Искусства. Порок и Добродетель — материал для его творчества.
Из афоризмов О. Уайльда

❖ Не приписывайте художнику нездоровых тенденций — ему дозволено изображать все.

❖  В сущности, искусство — зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь.

«Благие намерения — это чеки в тот банк, где у вас нет счета», — считал Уайльд. Эмоциональный, капризный, этот любитель парадоксов без труда покорил парижские салоны. Одетый в кричаще обтягивающие костюмы, он хвастливо выставлял напоказ свои завитые локоны и грим перед гомосексуалистами и светскими дамами. Он со смакованием поддерживал свою скандальную репутацию. В Лондоне его чаще всего видели с Альфредом Тернером, снискавшим дурную репутацию поставщика женственных мальчиков (его «дело» размешалось по адресу Литтл Колледж-стрит, 13). В этом заведении комнаты были украшены в декадентском стиле, окна держались завешенными, а освещение создавали неяркие лампы. Именно там Уайльд знакомился с молодыми людьми, которые, по уклончивому выражению трибунала, который судил писателя, не принадлежали к лучшему обществу. В действительности у Уайльда был ярко выраженный интерес к тем молодым людям, которых сейчас мы назвали бы «шпаной». Из любви к провокациям он привозил их ночевать в «Савой», где сам он постоянно жил. Он тратил состояния, покупая им одежду и угощая их роскошными обедами с шампанским в отдельных кабинетах. Его излюбленным подарком был золотой портсигар. Таких он купил несколько десятков.

Уайльд, который открыто признавался в том, что у него нет друзей, а есть только любовники, уже водил Жида в грязные заведения на Монмартре, где всегда было полно разного сброда. За старое он принялся и в Алжире. В сопровождении гида, который по его воле оказался ужасно отвратительным (по мнению Уайльда, такие были лучше всех остальных), они ринулись в лабиринт улочек, где было обнаружено ничем не примечательное кафе. И спустя несколько мгновений они заметили восхитительного подростка, который вошел, достал из жилета тростниковую флейту и принялся волшебно играть в сопровождении молодого прислужника-араба, который оставил свои тарелки и взялся за дарбуку. После нескольких часов музыкального экстаза Уайльд склонился к Жиду и сказал ему вполголоса: «Dear, вы хотите этого маленького музыканта?» Затем два приятеля просят гида устроить дело и удаляются в загадочный дом с двойным входом. «Уайльд достал из своего кармана ключ и провел меня в крошечную квартирку из двух комнат, где немного позже к нам присоединился отвратительный гид. За ним следовали два подростка, на каждом из них был бурнус, закрывавший лицо. Гид нас покинул. Уайльд провел меня в дальнюю комнату вместе с маленьким Мухаммедом и радостно заперся с игроком на дарбуке в первой. (…) Я там оставался долго после того, как Мухаммед меня покинул, в состоянии ликования, от которого меня бросало в дрожь, хотя я вместе с ним пять раз испытал удовольствие; я затем бесконечное число раз воскрешал в памяти мой экстаз и, уже возвратившись в отель, до самого утра переживал его отголоски».

В Алжире тогда Оскара Уайльда сопровождал неразлучный с ним Бози (или лорд Альфред Дуглас), цинично торговавшийся с услужливыми нищими родителями о покупке пятнадцатилетнего мальчика с глазами газели. «Здесь так много красавцев, — писал Уайльд одному своему другу. — Молодые просто восхитительны, мы с Бози буквально потрясены».

Параллельно с Уайльдом предавался развлечениям Андре Жид. Они прекрасно знали друг друга. Несколькими годами раньше они вместе сотрудничали в литературном журнале «Ля Конк», который выпускал Пьер Луи.

Испуганный той откровенностью, с которой эти два человека демонстрировали свою гомосексуальность, Жид напишет: «(…) эти два существа (…) и юный лорд, которого я начал видеть очень четко, этот будущий маркиз, сын короля, этот двадцати летний шотландец, заклейменный, развращенный, пожираемый болезненной жаждой постыдного, который ищет позора и находит его, сохраняя при этом двусмысленное изящество (…). Такие типы можно видеть в исторических трагедиях Шекспира. Уайльд! Есть жизнь более трагическая, чем у него! Если бы он был более внимательным, если бы у него было больше способности быть внимательным, это был бы гений, великий гений, но он сам говорит это и знает это: «Мой гений я вкладываю в мою жизнь; в мои произведения я вкладываю только мой талант. Я знаю это и в этом трагедия моей жизни». Вот почему те, кто узнает его, вблизи испытывают ту же дрожь ужаса, которую я всегда испытываю рядом с ним…»

С первой же их встречи Жид был очарован Уайльдом. В его записной книжке за 10 и 11 декабря 1891 года можно прочитать надпись большими буквами, пересекающими всю страницу: «Уайльд, Уайльд». Жюль Ренар, который встретил их в декабре 1891 года у Швоба, отметил: «[Жид] безбород, простужен, излишне огромные челюсти и глаза между двумя жировыми складками. Он влюблен в Оскара Уайльда». А последний так описал его портрет: «Он дает вам сигарету, но право выбора оставляет за собой. Он не обходит стол, а переворачивает его. У него каменное лицо с красными прожилками и длинные зубы с огромными дырами. Он сам огромный и носит огромную трость».

Неосторожный стишок, как бы вскользь брошенный в общество Бози, о любви, «не смеющей себя назвать вслух», пара фраз из книг Уайльда, дым сгоравших писем — послужили искрой, из которой разгорелся пожар. Возник беспрецедентный судебный процесс. Один из редких во всей мировой истории, когда подобное юридическое разбирательство довели до завершения. Обычно такие дела против оскорбления нравственности, если возбуждаются, то заканчиваются по традиции ничем.

Во время процесса над Оскаром Уайльдом атташе турецкого посольства протестовал против вынесенного писателю приговора от имени миллионов мусульман, для которых гомосексуальность не является грехом, и предлагал ему убежище на Востоке…

Дальнейшее известно. Заключенный «С.3.3» вышел из тюрьмы больным человеком.

«Му own darling boy, — писал Уайльд Дугласу, — все на меня злятся за то, что я опять возвращаюсь к тебе, но они не понимают… Чувствую, что, если могу еще мечтать об истинных произведениях искусства, я мог бы их создавать только рядом с тобой. Прежде было не так, но теперь все переменилось, и ты можешь возродить во мне энергию и ощущение радостной силы, необходимые для всякого искусства. Верни меня к жизни, и тогда дружба наша получит в глазах мира иное значение… И тогда, бесценный мой, я снова буду Королем жизни!»

Они виделись, и даже ездили вместе в Неаполь. Но Дуглас Оскара Уайльда — это был скорее не реальный человек, который находился рядом, а тот, кого он создал в своем воображении. Реальный Дуглас не хотел, и главное, не мог стать иным. Окончательный разрыв был неизбежен. Чуда не произошло…

В России талант Уайльда признали далеко не сразу. В своем дневнике Корней Чуковский приводит распространенное мнение о писателе, высказанное одним из теоретиков анархизма, социологом, географом и исследователем Сибири, геологом Петром Кропоткиным:

«У Кропоткина собралось самое разнообразное общество, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно бороться до конца. Я заговорил об Уитмене.

— Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он был педераст! Помилуйте, как это можно! На Кавказе — кто соблазнит мальчика — сейчас в него кинжалом! <…> У нас в корпусе — это разврат! Приучают детей к онанизму!

Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмена (его Корней Чуковский переводил для массовой серии изданий художественной литературы, задуманной Горьким. — В. О.).

— И Оскар Уайльд… У него была такая милая жена… Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он был талантливый человек. Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, как это делали римляне. Каждое изречение — шедевр. Но сам он был пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз — ужас!

— В «De Profundis» он назвал Вас «белым Христом из России».

— Да, да… Чепуха. «De Profundis» — неискренняя книга. Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о «De Profundis», я ушел с чувством недоумения и обиды».

 

Глава 6

ХУДОЖНИКИ

Рисует Тернер

Вильям Хогарт в 1732 году создал знаменитую серию гравюр под названием «Карьера проститутки». Там изображена жизнь Мэри Хэкбот, бедной девушки из Йоркшира, с момента ее прибытия в Лондон вплоть до ее смерти в двадцать три года.

Фрэнсис Бэкон писал:

«Я вспоминаю очень депрессивного Теннеси Уильямса. Он проводил время в обществе молодых марокканцев и не понимал, почему они не влюбляются в него. Это были проститутки, и нужно было признать, что они нас обманывают».

Среди милых лореток, деливших постель с представителями художественного мира XIX века, актрисы, певички и натурщицы, танцовщицы занимали особое место. Нужно заметить, что в то время существовало множество разного рода театриков и концертных залов, а их работники зарабатывали очень мало. Несмотря на это, сценические профессии крайне привлекали бедных девушек, которые надеялись благодаря им найти богатого покровителя и выбиться таким образом из окружавшей их нищеты. Короли театра (а Виктор Гюго и Александр Дюма действительно были настоящими королями театра) более чем кто бы то ни был, поддавались попыткам соблазнения со стороны молодых дебютанток. Дюма женился на актрисе-куртизанке, Сезанн — на натурщице Ортанз Фурьез, а Гюго сделал одно из этих созданий любовницей всей своей жизни.

Рафаэль, по преданию, умер оттого, что переусердствовал в любви к женщинам…

Джоржо Вазари рассказывает две истории о жизни и смерти Рафаэля: «Будучи человеком горячего темперамента, он был очень привязан к женщинам и проявлял свою любовь к ним, служа. Когда он предавался удовольствиям, его друзья видели в нем слишком много понимания и любезности. Когда он рисовал для своего друга Агостино Сиги его дворец, он не мог спокойно работать из-за любви к его любовнице. Агостино очень страдал от этого. С многочисленными сложностями он все-таки устроил так, что эта женщина стала жить рядом с тем местом, где работал Рафаэль, и все закончилось благополучно…» «Ему дали понять, что когда зала, которую он расписывал, будет закончена, папа в качестве вознаграждения за его работу и за его талант подарит ему сан кардинала во время ближайшего назначения, так как остальные кандидаты имели гораздо меньше заслуг. Однако Рафаэль, по-прежнему привязанный к своей страсти, продолжал тайно предаваться без меры любовным наслаждениям. Однажды позволил себе пылкости больше, чем обычно; он вернулся к себе в сильной горячке, и врачи констатировали гиперемию. Так как он не хотел признаваться в своем беспорядочном поведении, врачи неосторожно пустили ему кровь, тогда как ему, ослабевшему, нужно было восстановить силы…»

А чего искал в грязных борделях Уэппинга великий Джозеф Уильям Мэллорд Тернер, знаменитый художник и член Королевской Академии? Наверное, каких-нибудь вуайеристских удовольствий или подпитки для своей меланхолии, той меланхолии одинокого человека, которая объединила и медленную агонию его дорогой Венеции и непрочность его меркантильных связей в одном и том же отчаянии.

После смерти Тернера в декабре 1858 года в его наследстве, оставленном государству, была обнаружена серия рисунков, изображавших сцены разврата, подписанные на имя Раскина, хранителя Национальной галереи; они были уничтожены, о чем свидетельствует следующее послание R.N. Wornum, цитируемое в книге «Turner et son temps, Paris, Denoel, 1987»: «Так как власти не посчитали возможным инвентаризировать пакет «Блокноты» Тернера, отложенный в сторону, и не дали никаких директив относительно того, как следует с ними поступить, и так как рисунки, которые там находятся, совершенно непристойны и не могут быть легальной собственностью частного лица, я убежден, что вы приняли единственно возможное решение, решение сжечь их, одновременно для сохранения репутации Тернера (а они, несомненно, были нарисованы в состоянии своего рода помешательства) и для успокоения вашей совести. Я рад, что могу вам сообщить об их уничтожении, и, как следствие, я утверждаю, что это я вскрыл пакет с этими «Блокнотами» и что все непристойные рисунки, которые там содержались, были сожжены в моем присутствии в декабре 1858 года». Подпись: Дж. Раскин.